Пока на равнинах и холмах Северной Франции кипели ожесточенные сражения и лилась кровь, в дипломатических канцеляриях развернулась борьба за потенциальных союзников. От исхода этой борьбы итоги войны зависели не в меньшей степени, чем от военной фортуны.
Начало боевых действий между Францией и германскими государствами сопровождало то, что сегодня назвали бы «информационной войной». Цели были те же: обеспечить сплочение собственной нации вокруг правительства, оправдать справедливость начинающейся войны и склонить на свою сторону симпатии Европы. Французская дипломатия активно стремилась побудить к выступлению на своей стороне Австро-Венгрию и Италию. Пруссия, не имея возможности рассчитывать на союзников за пределами Германии, главным своим интересом видела свести войну к «франко-германской дуэли».
Первый залп произвели на Кэ д’Орсэ, где пытались доказать, что объявление войны — лишь ответ на провокацию Пруссии. Грамон справедливо подчеркивал, что «Эмская депеша» существенно исказила истинный ход встречи между Бенедетти и Вильгельмом I, а ее поспешное обнародование в прессе выдавало злонамеренный характер этой манипуляции[800]. Однако тогда эти доводы не нашли сочувственного отклика европейского общественного мнения. Факт «редакторской правки», произведенной Бисмарком, был официально признан в Германии только двадцать лет спустя, уже после отставки «железного канцлера». И, надо сказать, соотечественники были склонны Бисмарка оправдывать.
Французское правительство также обнародовало ход своих секретных переговоров о разоружении, в которые в начале 1870 г. оно вовлекло Великобританию и Пруссию. Париж указывал на сам факт их проведения как доказательство искренности своего стремления к миру с соседями. Кроме того, Грамон потрудился довести до сведения Петербурга, что Пруссия отказалась сокращать армию, указав на Россию как потенциальную угрозу. Бисмарк ссылался на враждебность к Пруссии цесаревича Александра и не мог поручиться за будущее отношений двух держав со вступлением того на престол[801]. Вбить клин между Россией и Пруссией этими разоблачениями Парижу не удалось. Если они и отразились на симпатиях царя, то исключительно в том, что касалось лично прусского министра-президента.
Тем не менее, в последние дни июля герцог Грамон был преисполнен уверенности в успехе. «Он верил в силу митральез; в тот момент они казались последним словом его дипломатического искусства, — с иронией свидетельствовал генеральный консул в Гамбурге Гюстав Ротан. — После наших побед, сказал он мне, у нас будет больше союзников, чем нам нужно»[802].
Не сидел сложа руки и Бисмарк. Он передал в распоряжение британской «Таймс» составленный в 1867 г. по французской инициативе проект договора об оборонительном и наступательном союзе с Пруссией. В соответствии с ним, Северогерманский союз получал право на присоединение южнонемецких государств в обмен на аннексию Францией Бельгии и Люксембурга. Бисмарк подкрепил сенсационные разоблачения в прессе приглашением иностранным представителям в Берлине ознакомиться с подлинником, собственноручно написанным Бенедетти.
Оправдания французов, что они стали жертвами расчетливой интриги, утонули в общем возмущении. Особенно болезненно отреагировала Великобритания, чьи интересы французские посягательства задевали особенно чувствительно. Главной своей цели Бисмарк достиг: симпатии британских политиков и общества в разгоравшейся войне оказались не на стороне Франции. Даже отправка в Лондон датского журналиста Ж. Хансена, бойкое перо и многочисленные связи которого во французском МИД хотели использовать для противодействия прусскому влиянию, не имела, по его собственному откровенному признанию, почти ни малейшего успеха[803]. Усиление Пруссии теперь многим казалось необходимостью, призванной уравновесить французские великодержавные притязания. Однако, война компроматов, как это часто бывает, в равной мере ударила по репутации и самого Бисмарка, ибо доказательств своей полной невиновности во всех обнародованных закулисных сделках он предъявить не смог.
Великие державы исходили из того, что силы Франции и германских государств примерно равны, война в одинаковой мере истощит силы как побежденного, так и победителя, и им придется учесть интересы соседей при заключении мира. Все это побуждало их занять выжидательную позицию и тем самым локализовать конфликт.
Важным событием стало провозглашение Россией невооруженного нейтралитета. Нейтралитет этот был дружественен Пруссии. Россия официально предупредила Вену, что отправит свои войска к границам Австро-Венгрии, если последняя мобилизует свою армию, соблазнившись возможностью поквитаться с Пруссией за свои прежние поражения. Александр II мотивировал это тем, что нападение австрийцев на Пруссию (совместно с Францией) неминуемо вновь откроет «польский вопрос», а значит, угрожает спокойствию его империи. Взамен российский самодержец обещал оказать воздействие на Берлин, дабы тот учел австрийские интересы в случае своей победы и очередной перекройки границ[804].
Надо сказать, что Горчаков противился слишком категоричным обещаниям пруссакам по части сдерживания Австро-Венгрии. Многие связывали взятый вице-канцлером в разгар всех этих событий отпуск — решение и впрямь примечательное — с желанием лукавого царедворца дистанцироваться от демаршей царя. На какое-то время инициатива в принятии решений перешла к Александру II и военному министру Д. А. Милютину, проведшему ряд предмобилизационных мероприятий.
Нажим России и августовские поражения французских корпусов в приграничных сражениях окончательно убедили Вену и Флоренцию повременить со вступлением в конфликт на стороне Наполеона III. Объективно помощь со стороны Франца-Иосифа и Виктора Эммануила II не была Второй империи гарантирована с самого начала, на что указывало и отсутствие каких-либо формальных союзных соглашений накануне войны. К тому же между Итальянским королевством и Францией по-прежнему стоял неразрешимый «римский вопрос». Присутствие в «Вечном городе» французских войск, оставленных там с 1860 г. для защиты суверенных прав папы римского Пия IX, препятствовало завершению объединения Италии. Вена, имевшая соперницу в лице России, была вынуждена проявлять осмотрительность. Свобода ее маневра ограничивалась дополнительно новыми конституционными реалиями двуединой монархии, требовавшими солидарности венгерского правительства, которое не видело в новой войне с Пруссией для себя никаких выгод[805].
Учитывая, что Австро-Венгрия не была готова к полномасштабному вступлению в войну, Франция добивалась от союзницы в качестве первого шага мобилизации армии и флота, выставления на германских границах 150-тысячного корпуса и пропуска через свою территорию 70–80-тысячной итальянской армии для действий в Баварии. Как Грамон убеждал своего визави канцлера Бойста, «никогда подобный случай не представится вновь, никогда вы не найдете поддержки столь реальной, никогда Франция не будет столь сильна, как сегодня…»[806]. Однако эти доводы не дали перевеса сторонникам решительных действий на коронном совете, состоявшемся в Вене 18 июля. Спустя несколько дней Австро-Венгрия последовала примеру России и также опубликовала декларацию о нейтралитете, пусть ее формулировки и не содержали никаких жестких обязательств.
Параллельно Вена приступила к повышению боеготовности своей армии, не выходя за рамки предмобилизационных мер: подготовке артиллерийского парка и закупкам для армии десятков тысяч лошадей, что, вспоминая слова Бисмарка по схожему поводу, всегда «пахло порохом». Было решено также удержать в рядах армии тех, чей срок службы подходил к концу. Уже на этой стадии стало ясно, что к быстрой мобилизации ничего не готово, перевооружение австро-венгерской армии не завершено, а оперативно восполнить недостающее мешает нехватка финансовых средств. Тем не менее, военный министр Кун рвался воевать с Пруссией и Россией разом и безуспешно настаивал на всеобщем призыве резервистов[807]. Одновременно Вене приходилось думать о том, как обезопасить себя от всяких случайностей со стороны Сербии и Италии.
Флоренция также не спешила давать ход просьбам французов об отправке против немцев итальянского экспедиционного корпуса. Наполеон I был готов пойти на уступки в «римском вопросе», однако те пока исчерпывались лишь выводом французских войск, но не свободой рук в отношении Рима[808]. Идея вмешательства имела в Италии своих сторонников, но необходимость длительной подготовки армии дала итальянцам, как и австрийцам, благовидный предлог выждать месяц-полтора, дабы выяснить, какой оборот примут дела на франко-германской границе.
На протяжении всего августа 1870 г. европейские кабинеты продолжали оживленные маневры, чутко реагируя на каждый новый поворот франко-германской войны. Германские успехи побуждали великие державы сплотить ряды «Европейского концерта», дабы избежать обострения других тлеющих конфликтов и, по возможности, сообща или порознь удовлетворить собственные интересы. В дипломатических канцеляриях параллельно циркулировали два вопроса: во-первых, проблема возможности выработки компромиссного мира между Парижем и Берлином при участии Европы, во-вторых, идея увенчать «парад нейтралитетов» оставшихся вне войны государств каким-нибудь взаимообязывающим соглашением.
Инициатива последнего принадлежала Италии. В начале августа 1870 г. французские войска начали покидать Рим, отозванные для защиты собственной столицы. Это открывало соблазнительные перспективы перед Итальянским королевством, сразу же приступившим к подготовке оккупации города. Еще в конце июля 1870 г. Вена и Флоренция обсуждали условия союза, который предусматривал бы совместную и согласованную мобилизацию, благожелательный Франции вооруженный нейтралитет и гарантии существующих границ. Австрийский канцлер Бойст очень рассчитывал непосредственно вовлечь Италию в войну против Пруссии. Платой должна была стать уступка Парижа в «римском вопросе». Итальянцы хотели большего: в придачу к Риму также Южный Тироль и границу по реке Изонцо за счет австрийцев, а также часть Ниццы и уступки итальянской торговле в Тунисе за счет Франции[809]. Эвакуация французских войск из Рима открывала дорогу к австро-итало-французской комбинации, не получившей своего воплощения годом ранее.
Однако глава итальянского правительства Джованни Ланца и министр иностранных дел Эмилио Висконти-Веноста предпочли избрать другой путь. Они побудили короля Виктора-Эммануила II провозгласить 25 июля нейтралитет и начать подготовку к занятию Рима итальянскими войсками, не платя за это вовлечением в франко-германскую войну. Этот курс пользовался внутри страны полной поддержкой влиятельных левых сил. Действия Флоренции, однако, спровоцировали в августе полноценную австро-итальянскую «военную тревогу». Обе стороны стали наращивать свои вооруженные силы на альпийской границе. Опасаясь выступления гарибальдийцев в приграничных регионах, австрийцы спешно стали возводить укрепленные позиции в Тироле. В дополнение к этому была предпринята военно-морская демонстрация австро-венгерского флота. Вплоть до получения известий об исходе битвы при Седане в Неаполе стояла австрийская эскадра. Переход Вены от переговоров к угрожающим демонстрациям был продиктован ее желанием удержать итальянцев от вступления в Рим[810].
Официальная Флоренция стремилась к мирному овладению Римом и побуждала другие великие державы условиться не выходить из состояния нейтралитета, не обсудив предварительно ситуацию. Предложение Висконти-Веноста было реализовано после поддержки Петербурга. Учитывая приверженность Лондона традиционной политике «блестящей изоляции», исключавшей заключение обязывающих конвенций, соответствующее соглашение Великобритании, России, Австро-Венгрии и Италии было оформлено в конце августа — начале сентября 1870 г. посредством обмена дипломатическими нотами[811]. В Париже на эти договоренности смотрели как на откровенно невыгодные Франции, продолжавшей искать поддержки извне[812].
Каждый из участников возникшей «лиги нейтралов» рассчитывал защитить свои интересы. Лондон, в частности, стремился при помощи этой комбинации обеспечить сохранение статус-кво в так называемом «Восточном вопросе». Англичане и австрийцы в одинаковой степени опасались того, что Россия воспользуется франко-германской войной для пересмотра Парижского трактата 1856 г. за счет или совместно с Османской империей[813]. Степень солидарности действий Пруссии и России европейские дипломаты были склонны переоценивать. Итальянское королевство, как уже было сказано выше, обеспечивало себе благоприятный дипломатический фон для занятия Папской области. Петербург же желал незримого присутствия «Европейского концерта» за спиной Бисмарка.
Первые же поражения французских сил в приграничных сражениях и оставление Эльзаса взбудоражили Европу. Расчеты дипломатии нейтральных стран оказались опрокинуты, хотя многие все еще ожидали, что перенос боевых действий на территорию Франции и явная утрата ею военной инициативы не означает легкой победы Пруссии. Тем не менее, стали набирать вес доводы тех, кто призывал к попыткам остановить конфликт, прежде чем он нарушит европейское равновесие. Этими настроениями постаралась воспользоваться и французская дипломатия.
9 августа пост французского министра иностранных дел занял Анри де ля Тур д’Овернь. Новому министру было трудно рассчитывать на улучшение дипломатических позиций страны на фоне чувствительных военных поражений. Признанием этого факта стал отказ французской дипломатии от дальнейших попыток склонить своих потенциальных союзников к скорейшему вступлению в войну. Задолго до Седана французский МИД стал готовиться к худшему: мирным переговорам с победителем. Двумя главными целями являлось сохранение династии и территориальной целостности страны[814]. В этом новый французский министр рассчитывал на посредничество великих держав.
Уже 13 августа 1870 г. контр-адмирал Лихачев с тревогой писал из Парижа: «Решительный перевес той или другой из воюющих сторон был бы для нас одинаково вреден в будущем. <…> Вот почему все усилия политики должны бы были клониться к примирению воюющих ныне же и прежде, чем война сделает дальнейшие успехи»[815]. Призыв российского военно-морского агента оказался вполне созвучен настроениям не только вице-канцлера Горчакова, но и императора Александра II. Значительно поспособствовав локализации конфликта между Францией и Пруссией, Россия вовсе не собиралась оставлять за последней полную свободу продиктовать итоговые условия мира. «Мир, почетный для Германии, но умеренный для побежденного, может быть, по-моему, достигнут только при участии нейтральной Европы», — писал российский вице-канцлер[816]. К этой мысли он возвращался вновь и вновь.
Это привело к попытке российской дипломатии сблизиться с Австро-Венгрией, дабы совместно оказать некоторое давление на Берлин. 14 августа австро-венгерский представитель Базиль Хотек получил из уст Александра II предложение венскому кабинету прийти к соглашению по всем спорным вопросам. В присутствии Горчакова царь откровенно заявил: «Нужно крепче держаться друг друга, чтобы помешать Пруссии урегулировать дела одной и только в свою пользу. Я дам свое согласие только на условия, обеспечивающие длительный мир, а не на условия, неприемлемые для Франции и невыгодные для европейского равновесия»[817]. В качестве подобных приемлемых условий Горчаков обозначил компенсацию Францией противнику военных расходов, разоружение французских пограничных крепостей, а в самом крайнем случае — слияние Эльзаса с Люксембургом в качестве нейтрального независимого буферного государства, статус которого гарантировала бы конференция великих держав. Германская аннексия французской территории признавались недопустимой.
Предложение было со всей серьезностью рассмотрено в Вене, однако канцлер Бойст хотел зайти в соглашении с Петербургом еще дальше: не только предложить двум воюющим сторонам проект компромиссного мира, но и оказать давление на Пруссию путем частичной мобилизации русской и австро-венгерской армии[818]. Это уже ни в коей мере не отвечало русским интересам. Горчаков мудро избегал любого официального и тем более коллективного демарша, способного похоронить русско-прусские отношения. Главным каналом давления оставались личные послания Александра II своему дяде, прусскому королю, что придавало им вид дела семейного и не загоняло Бисмарка в угол. Последовавший неделю спустя разгром французской армии под Седаном окончательно похоронил русский проект «компромиссного мира» в согласии с Веной. Сам ход войны оставлял все меньше надежд на то, что Берлин откажется от территориальных приращений.
Высказывания самого Бисмарка о возможных территориальных приобретениях Пруссии и ее союзников отличались определенной долей противоречивости и осторожностью. Обусловлено это было в первую очередь реализмом прусского политика. Бисмарк осознавал, что территориальные требования напрямую связаны с тем, какой оборот примут боевые действия. Впервые мысль об аннексии Эльзаса и крепости Мец в Лотарингии он высказал в беседе с публицистом Людвигом Бамбергером 7 августа 1870 г., после первых успехов германских войск в приграничных сражениях. Особенно примечательно то, что уже тогда он говорил о вхождении аннексируемых земель в союз в качестве «имперской провинции», связанной унией с Баденом. По мнению Э. Кольба, эта беседа была пробным шаром, сознательно пущенным Бисмарком[819].
В самом Бадене, правда, к приобретению Эльзаса особо не стремились. Здесь хватало тех, кто усматривал в этом подарке своеобразного «троянского коня». Великий герцог Баденский Фридрих I заявлял: «Я против отторжения французских областей, вне зависимости от того, были ли они раньше немецкими, или нет. Эти древние германские земли стали абсолютно французскими, и немецкими становиться они не хотят. Их приобретение немцами совершенно не предполагалось раньше, и в начале войны об этом не было даже речи»[820].
Члены баденского правительства в равной мере боялись присоединения Эльзаса к Баварии и, как следствие, ее чрезмерного усиления в ущерб внутригерманскому равновесию. По их мысли, Бавария была неспособна не только защитить Эльзас, но даже умело управлять им. Министр-президент и министр иностранных дел Баварии Брай-Штайнбург, впрочем, поначалу высказывался против аннексии, так как видел в ней зародыш новых войн[821]. Однако даже самые влиятельные противники завоеваний уступили мнению большинства. Всевозможные схемы раздела Эльзаса с одновременными компенсациями друг другу южногерманских государств обрели немало сторонников. К примеру, великий герцог Гессенский предлагал отдать Эльзас Бадену, а часть Пфальца на правом берегу Рейна — Баварии, получив, в свою очередь, куски баварской и баденской территории[822].
Между тем, на протяжении августа мысль о территориальных приобретениях последовательно развивалась Бисмарком в кругу доверенных лиц и ближайших сотрудников. Наконец, 14 августа военный совет во главе с прусским королем Вильгельмом I единодушно одобрил для «укрепления безопасности Южной Германии» аннексию пограничных областей Франции, которые должны были получить статус «имперской земли». 21 августа кронпринц Саксонии писал отцу о своем разговоре с Бисмарком: «Он считает, что война должна принести позитивные результаты, иначе монархическому принципу будет нанесен ущерб. В качестве таковых он назвал уступку Эльзаса и немецкой Лотарингии. Эти земли должны находиться в собственности всей Германии, позволяя естественным образом сблизить север и юг»[823]. Эта мысль получит свое развитие и в речи Бисмарка в рейхстаге в мае 1871 г.: «Страсбург не в немецких руках составлял бы препятствие перед южными немцами, мешавшее им отдаться безоглядно германскому единству, национально-германской политике»[824]. Сохранение французского присутствия на Рейне дамокловым мечом висело бы над южнонемецкими столицами и повышало бы для них издержки любого франко-германского конфликта, делая вступление в единую империю менее привлекательным.
Не мог Бисмарк оставить без внимания и симптомы наметившегося австро-русского сближения. 19 августа Александр II и Горчаков впервые осторожно указали прусскому посланнику на всю желательность компромиссного мира и отказа от аннексий[825]. В том же духе на протяжении всего августа неуклонно высказывалось и итальянское правительство: дальнейшего усиления Пруссии здесь опасались[826]. Бессильный отвергнуть открыто и решительно эти поползновения, Бисмарк обратился к рупору прессы. 25 августа 1870 г. им была прямо инициирована кампания в подконтрольных правительству германских изданиях для отражения «враждебного вмешательства нейтральных держав». Эта кампания, ко всему прочему, дала благовидный предлог Вильгельму II в письме к российскому императору сослаться на германское общественное мнение, требующее воссоединения с собратьями в Эльзасе[827]. С этого же момента прусское внешнеполитическое ведомство начало предпринимать шаги по обоснованию справедливости заявленных целей войны с Францией. 1 сентября в официозной «Северогерманской всеобщей газете» вышла программная статья, подготовленная Морицем Бушем по указанию прусского министра-президента[828].
В немецкой историографии существует две основные точки зрения относительно того, как в Германии происходило формирование территориальных требований к Франции. Согласно первому, Бисмарк умело «организовал» общественное мнение в пользу аннексии — в частности, в распространение требований не только на германоязычный Эльзас, но и на Мец с прилегающими районами. По мнению других авторов, движение в пользу аннексии зародилось в Германии спонтанно, и германский канцлер был в каком-то смысле вынужден следовать за ним, в равной мере руководствуясь мнением германских военных[829].
Действительно ли немецкое общественное мнение подтолкнуло Бисмарка зайти в территориальных требованиях дальше, чем он сам того хотел? Сопоставив публичные высказывания и действия Бисмарка, У. Кох считает правильным поддержать в равной мере далекое от крайностей мнение Лотаря Галла: желание Бисмарка «быть в согласии с мнением огромного большинства немцев должно было помешать холодной оценке аргументов «за» и «против» аннексии и, несомненно, помогло подавить некоторые сомнения»[830]. Сомнения касались, впрочем, исключительно включения в состав Германской империи прилегающих к Мецу территорий с франкоязычным населением.
Важно отметить, что настроения эльзасцев в расчет ни в коей мере не принимались: относительно их симпатий Бисмарк ни секунды не обманывался. Гражданский комиссар провинции Кюльветтер в первом же своем рапорте проинформировал прусского министра-президента: «Cердца эльзасцев — французские, даже если они и говорят по-немецки»[831]. Бисмарк, однако, верил в изменение этой ситуации со временем[832].
Сторонник «реальной политики», Бисмарк не видел иного пути обеспечения надежной безопасности западных границ Германской империи, кроме как превращение Эльзас-Лотарингии в оборонительный вал против потенциальной французской агрессии. Следует отметить, что основные доводы против демилитаризации и нейтрализации территории Эльзас-Лотарингии в качестве альтернативы аннексии были изложены руководителем германской внешней политики еще в сентябре 1870 г. Он никогда не рассматривал подобные альтернативы всерьез при выработке условий мира с Францией, несмотря на оказываемое на него давление со стороны нейтральных стран — прежде всего, Великобритании и России.
Мысль о демилитаризации французских приграничных с Германией областей особенно активно развивалась на протяжении августа-сентября британской прессой. Имела она своих сторонников и в самой Германии: в конце августа к Бисмарку частным образом обратился бывший министр-президент Пруссии Отто фон Мантейфель. Он предложил проект включения нейтральной Эльзас-Лотарингии в общегерманскую конфедерацию[833]. Однако Бисмарк имел перед глазами исторический пример реакции России на навязанную ей демилитаризацию Черного моря после Крымской войны и не желал повторения подобного в отношении Франции[834].
Наиболее полно свою аргументацию Бисмарк изложил уже перед самым подписанием мира в программном выступлении в рейхстаге 2 мая 1871 г. Лейтмотивом речи германского канцлера стало то, что демилитаризация и нейтрализация Эльзас-Лотарингии отвечали бы исключительно французским интересам, не обеспечивая при этом в должной мере безопасность Германской империи. Срытие французских крепостей в Эльзас-Лотарингии при сохранении ее территории в составе Франции, по мнению Бисмарка, было совершенно «непрактично в интересах сохранения мира». Подобное обязательство неминуемо воспринималось бы французами как ограничение суверенитета и независимости страны и скорее способствовало бы постоянному раздражению, нежели успокоению национальных чувств побежденных. Сама по себе демилитаризация провинции в силу самого ее географического положения мало что меняла в ее роли «передового бастиона» Франции и плацдарма для наступательных действий французской армии в направлении Штутгарта или Мюнхена. Кроме того, всегда существовала угроза быстрого восстановления укреплений того же Меца, самой природой обреченного играть роль естественной крепости[835].
Нейтрализация Эльзас-Лотарингии, по мнению Бисмарка, также не могла служить надежной гарантией мира для Германии. Создание барьера нейтральных стран от Бельгии до Швейцарии не исключало возможности нанесения удара по германской территории. Бисмарк ссылался на опыт минувшей войны, когда французское командование рассматривало план высадки десанта в Померании для непосредственной угрозы Берлину. До тех пор пока на морях сохранялось превосходство французского флота над германским, Франция была в состоянии вести войну против Германии в обход Эльзас-Лотарингии.
Германский канцлер, вероятно, сознавал, что угроза полномасштабного французского вторжения с моря химерична. Поэтому его главный аргумент против нейтрализации Эльзас-Лотарингии был политическим. Как Бисмарк небезосновательно подчеркивал, нейтрализация страны действенна только в том случае, если она полна решимости защищать этот статус с оружием в руках, равно далекая от желания поступиться своей независимостью в пользу кого-либо из своих соседей. Бельгия и Швейцария вполне удовлетворяли этому требованию. Но не Эльзас-Лотарингия, поскольку «сильный французский элемент, который сохранится здесь еще долгое время и который связан своими интересами, симпатиями и воспоминаниями с Францией, неминуемо подтолкнул бы это нейтральное государство, кто бы ни был его правителем, примкнуть к Франции в случае новой франко-германской войны, и этот нейтралитет стал бы для нас только опасной, а для Франции полезной иллюзией»[836].
Говоря в целом, Бисмарк выбрал путь аннексии Эльзас-Лотарингии и превращения ее в западный форпост Германской империи прежде всего в силу своего глубокого убеждения, что Франция не простит сам факт своего поражения и — с Эльзас-Лотарингией или без — сделает войну-реванш целью своей дальнейшей политики вне зависимости от утвердившегося в стране политического режима. Как отмечает Михаэль Штюрмер, оптимизм эпохи был полностью чужд Бисмарку. Он не строил особых иллюзий относительно идеала всеобщего мира и часто возвращался к мысли о том, что «будущие войны угрожают существованию Германии»[837]. Вместе с тем, стоит подчеркнуть, что ответственность за принятое тогда судьбоносное решение о территориальных приобретениях лежит, безусловно, далеко не только на одном прусском министре-президенте[838].
Только в одной сфере вмешательство нейтральных держав в стремительно развивающийся франко-германский конфликт оказалось успешным и было в равной мере с готовностью встречено воюющими сторонами. Речь шла об их посредничестве в решении, говоря современным языком, гуманитарных вопросов.
Экономический подъем Второй империи вызвал массовой приток рабочей силы: за двадцать лет число иностранных рабочих и членов их семей в стране утроилось, достигнув одного миллиона человек. Значительная доля трудовых мигрантов при этом приходилась на немцев. Проблема усугублялась еще и тем, что если весьма многочисленные бельгийцы, итальянцы и испанцы селились компактно в прилегающих к их родине окраинных регионах Франции, то немцы расселялись повсюду, составляя внушительную колонию не только в Париже, но и в ряде других крупных городов[839]. На момент начала войны во Франции проживало, по разным оценкам, от 80 до 100 тыс. иммигрантов из различных германских государств[840].
Внезапная развязка июльского кризиса 1870 г. в одном только Париже застала, по оценкам американского посланника Элиу Уошберна, около 30 тыс. немцев. Первым побуждением французского правительства стало отказать им во всяком содействии на выезд, дабы, как разъяснял 23 июля герцог Грамон, не обеспечивать германскую армию тысячами военнообязанных[841]. Это имело под собой весомые основания. Как вспоминал впоследствии Вальдерзее, вечером 16 августа он наблюдал на вокзале сцену отъезда нескольких сотен немцев, выстроившихся в колонну под командованием офицера ландвера и даже не пытавшихся скрыть свое намерение как можно скорее присоединиться к армии[842].
Однако позиция французских властей вызвала решительные протесты американских дипломатов, указавших на грубое нарушение международного права, что побудило Париж резко сменить курс. 4 августа было принято постановление, предписывающее проживающим во Франции немцам получить в трехдневный срок от министерства внутренних дел специальное разрешение на проживание или покинуть страну. Двумя днями позднее для иностранцев были вновь введены паспорта. Имперские власти вплоть до конца августа пытались разделять между «хорошими» немцами и «плохими» или «опасными». Однако реализовать свое намерение в воцарившемся хаосе они уже были не в состоянии.
Логичным итогом стал декрет от 28 августа об объявлении всех немцев в столичном департаменте Сена и самом Париже, не натурализовавшихся во Франции или не получивших разрешение МВД, военнопленными. Им давалась последняя отсрочка сроком в 72 часа[843]. Обосновывалась эта драконовская мера невозможностью защитить немецких иммигрантов от растущей ненависти к ним французского населения, хотя подобного рода эксцессы были еще редки. Эти постановления были сохранены и ужесточены новыми властями после свержения Империи.
Однако многие немецкие семьи в силу целого ряда обстоятельств не имели возможности или желания покидать Францию, лишаясь всего нажитого имущества и разрывая родственные связи. Некоторые из них опасались, что в Германии к ним также будут относиться как к врагам. Все это привело к тому, что на протяжении всей осады Парижа и последующих событий Парижской коммуны во французской столице оставалось от 5 до 9 тыс. немцев[844]. Значительным было число немцев и в Бордо, где рассмотрением их участи занимались специальные комиссии. Высылке подверглось менее 7 %, несколько десятков предпочли покинуть страну сами, более двухсот были поставлены под надзор полиции[845].
Прусское внешнеполитическое ведомство придало действиям Франции самую широкую огласку, превратив судьбу изгнанных немцев в вопрос первостепенной национальной значимости. Германская пресса требовала немедленных компенсаций пострадавшим. Оккупированные французские департаменты были обложены соответствующей контрибуцией, а окончательный расчет был отложен до подписания мира. Специальная общегерманская комиссия принялась регистрировать материальные претензии изгнанных к французскому правительству, общая сумма которых к середине ноября стала исчисляться сотнями миллионов талеров[846]. Занялся Берлин и судьбой тех, кто оставался во Франции.
В обстановке нарастающей враждебности многие «французские немцы» быстро оказались в критическом положении, без работы и средств к существованию. Опеку над бедствующими прусскими подданными и выходцами из княжеств Северогерманского союза взял на себя вышеупомянутый американский посланник в Париже Э. Уошберн. Швейцарский посланник Иоганн Керн представлял интересы баденцев и баварцев, а поверенный в делах Российской империи во Франции Григорий Николаевич Окунев — вюртембержцев. Они взяли на себя труд оформления необходимых документов для тысяч семей, помогая покинуть воюющую страну и предоставляя различного рода финансовую помощь[847]. Средства для этого предоставлялись как германскими правительствами, так и на основе пожертвований. Только американским посланником было выдано более 9 тыс. виз (одна виза выдавалась на всю семью целиком), освобождено несколько десятков заключенных и израсходовано на разного рода вспомоществование свыше 250 тыс. франков[848]. Представитель Швейцарии, в свою очередь, обеспечил выезд по меньшей мере 7 тыс. баварцев и баденцев и оказал финансовую помощь 5,5 тыс. из них[849].
Наиболее нашумевшим делом, решенным при посредничестве американцев, стала репатриация известного немецкого писателя и журналиста Теодора Фонтане, решившего прямо во время войны посетить туристом место рождения легендарной Жанны д’Арк. Фонтане надеялся, что путешествие в Лотарингию станет для него источником литературного вдохновения и новых впечатлений, но едва ли предполагал всю их остроту. Прямо в Домреми Фонтане был схвачен местными партизанами и отправлен вглубь страны, что стало началом долгих скитаний писателя в качестве военнопленного по городам Восточной Франции, описание которых впоследствии легло в основу его книги воспоминаний «Война против Франции». Об освобождении писателя в ноябре 1870 г. пришлось хлопотать лично Бисмарку[850]. Главными впечатлениями Фонтане стал невероятный хаос, царивший во французском тылу, а также неодолимая скука заключения[851].
Практика, когда воюющие стороны после отзыва своих дипломатических представителей обращались к помощи нейтральных стран для защиты соотечественников, не была новшеством в европейской дипломатии. Однако франко-германская война стала свидетельницей и первой в своем роде международной гуманитарной интервенции.
Инициатором ее стал государственный советник швейцарского кантона Базель Теофиль Бишоф. Прочтя в газетах о бомбардировке Страсбурга, он собрал инициативную группу представителей различных профессий и политиков. Под их давлением Совет Швейцарской конфедерации через прусского посланника добился согласия допустить в осажденный город Бишофа во главе небольшой делегации. Первой их целью было попасть внутрь города и составить объективную картину нужд и страданий рядовых осажденных. Второй — добиться у германского командования выпустить из города гражданское население. Стоит отметить, что швейцарцы были склонны делить ответственность за страдания последнего между обеими противоборствующими сторонами.
Если бы эта программа была полностью реализована, полагает Р. Чрестил, законы ведения войны могли измениться[852]. Международный Комитет Красного креста, основанный в 1863 г., оказывал помощь больным и раненым солдатам вне зависимости от их национальности. Франко-германская война 1870–1871 гг. не стала исключением, и немало военных медиков, включая русских, отправились во Францию в качестве добровольных помощников своих французских и германских коллег. Но до 1870 г. нейтральные государства никогда еще не предпринимали масштабных попыток вмешаться в ход конфликта и облегчить страдания гражданских лиц.
Инициатива Швейцарии принесла лишь ограниченные плоды. В течение недели между 15 и 22 сентября германские войска выпустили из города менее 2 тыс. человек, преимущественно женщин, стариков и детей — примерно половину из тех, кто попросил о пропуске. Большинство беженцев относилось к обеспеченным слоям общества и располагало собственными средствами. Малоимущие получили денежные субсидии.
Надо отметить, что у генерала Вердера, возглавлявшего осаду Страсбурга, были все основания противиться осуществлению этих мер, поскольку они могли только продлить сопротивление противника. Однако он счел полезным, чтобы защитники крепости узнали от нейтральных швейцарцев всю правду о поражениях французских войск и свержении Империи, убедились в безнадежности своего положения и скорей согласились сдаться[853]. Так военный расчет допустил жест человеколюбия. Однако дальнейшего развития этот пример вмешательства нейтральных стран ради облегчения страданий гражданского населения на охваченных боевыми действиями территориях не получил.
Революция в Париже и падение Второй империи не сильно улучшили позиции французской дипломатии. Единственным козырем республиканского правительства было то, что ответственность за войну лежала на свергнутом правителе. Кроме того, затягивание войны, превращение ее из «кабинетной» в народную грозило радикализацией внутриполитической обстановки во Франции. События 1793 г. не изгладились еще из памяти европейцев, заставляя монархические дворы опасаться, как бы очередная революционная вспышка в Париже не оказалась заразительной. Это могло как сыграть на руку вождям республики в их попытках завершить войну на почетных условиях, так и затруднить дипломатическое признание новой власти. Последнее обстоятельство было еще одним доводом в пользу скорейшего проведения выборов в Национальное собрание.
Тем не менее, дипломатические представители нейтральных стран установили контакт с республиканским министром иностранных дел Жюлем Фавром спустя считанные дни после революционных событий в Париже, убедившись в благоразумном консерватизме новых властей. На официальное признание французской республики, правда, пошли только США и Швейцария.
Что касается Бисмарка, то поскольку новое правительство в Париже представляло собой абсолютно неизвестную величину, он поначалу был склонен его игнорировать. Не следует забывать, что в качестве козыря на руках у Бисмарка был плененный экс-император французов. Как уже отмечалось, после победы под Седаном в германском руководстве были сильны надежды на быстрое окончание войны и выгодный мир. Прусское внешнеполитическое ведомство даже начало подготовку к переговорам. В частности, в начале сентября крупнейшие немецкие торговые палаты получили приглашение правительства высказать свои пожелания по экономическим статьям будущего мирного договора[854]. Победитель вполне мог выбрать себе более сговорчивого переговорщика в случае, если бы французские республиканские власти проявили упрямство. Легитимность временного правительства в Париже руководитель прусской дипломатии признавать не спешил.
Однако Бисмарк не мог оставить без внимания официальные декларации нового французского правительства. В своем первом же программном заявлении 6 сентября 1870 г. новый министр иностранных дел Жюль Фавр призвал Берлин немедленно окончить войну и заключить мир без территориальных приобретений. Франция взамен была готова компенсировать Пруссии и ее союзникам все понесенные расходы. В противном случае французское правительство заявляло о готовности вести войну до последней возможности, но не уступить «ни пяди нашей земли, ни камня наших крепостей». Фавр подчеркивал, что парижане будут сражаться за каждый дом, и даже с падением столицы война продолжится до победного конца во имя «торжества права и справедливости». «Позорный мир, — пророчествовал министр, — в самое непродолжительное время приведет к войне на истребление. Мы подпишем только такой договор, что обеспечит прочный мир»[855].
В Париже, разумеется, не рассчитывали, что немцы после всех одержанных побед удовлетворятся малым. Во время предварительного обсуждения циркуляра Фавра на заседании правительства министр финансов Пикар прямо высказался против излишне категоричных заявлений[856]. Однако целью Жюля Фавра было придать войне справедливый для французов характер: то, что начиналось как наполеоновская авантюра, приобретало характер отражения германского «нашествия». В равной мере посыл был адресован великим державам, в интересы которых не входило чрезмерное усиление Пруссии и постоянная угроза новой войны в Европе. Бисмарк с беспокойством отметил, что призыв Фавра нашел сочувственный отклик в русской и британской прессе.
Стремясь упредить возможное посредническое вмешательство соседних держав и избавить французов от каких-либо иллюзий, руководитель прусской дипломатии 13 и 16 сентября разослал специальные циркуляры. В них необходимость отторжения Эльзаса и Лотарингии от Франции провозглашалась условием обеспечения надежной защиты для германских государств на случай новой французской агрессии: «Каковы бы ни были условия мира, которые мы ей предложим, Франция будет рассматривать всякий мир как перемирие и атакует нас вновь, для того чтобы отомстить за теперешнее поражение, как только почувствует себя достаточно сильной…»[857] Обращало на себя внимание и то, что носителем реваншистских настроений называлась вся французская нация. Ответный залп прусского внешнеполитического ведомства поддержало искусно организованное выступление крупнейших германских газет и отдельных публицистов.
Новое республиканское правительство, между тем, попыталось извлечь какую-нибудь выгоду из качнувшихся на сторону Франции с падением Наполеона III симпатий и получить поддержку европейских кабинетов. Смена политического режима, однако, потребовала кардинальной чистки дипломатического корпуса. Как констатировал переживший ее глава политического отдела французского МИД Деспре, «среди сотрудников [министерства] не осталось никого, кто наряду с доверием правительства обладал бы достаточным авторитетом, чтобы говорить от имени Франции за рубежом»[858].
В этой ситуации в сентябре 1870 г. в своеобразное турне по европейским столицам был отправлен Адольф Тьер — один из наиболее ярких и опытных политиков в рядах противников Второй империи. Выбор, несомненно, был удачным. В Европе помнили, что Тьер до конца противился развязыванию войны с Пруссией. Его консервативность импонировала монархическим дворам. Его реализм намного лучше отвечал необходимости отказа от многих установок французской дипломатии минувшего царствования, чем экзальтация склонного к внешним эффектам Фавра. Посланец правительства «национальной обороны» провел переговоры в Лондоне, Вене, Санкт-Петербурге и Флоренции. Везде его ждал весьма теплый прием, но посредничества какой-либо из нейтральных держав в мирных переговорах с Пруссией эмиссару Парижа добиться не удалось.
Еще в середине сентября 1870 г. Горчаков откровенно писал, что Россия не будет настаивать на участии в выработке условий мира между Францией и германскими государствами, но, в таком случае, никоим образом его не санкционирует[859]. Вопрос о германском единстве державами уже не оспаривался. Однако стремление Берлина к территориальным приращениям за счет Франции по-прежнему не находило поддержки ни в одной из европейских столиц. Российское руководство всецело разделяло мысль, что отторжение у Франции Эльзас-Лотарингии сделает любой мир в Европе непрочным. Пруссия должна была выбирать из двух зол: следовать принципам «Европейского концерта», рискуя оказаться перед необходимостью ограничить свои территориальные притязания, либо навязать побежденной Франции новую границу, не санкционированную официально ни одной из великих держав. Бисмарк выбрал последнее.
Для Берлина было важно в этой связи продемонстрировать готовность если не к уступкам, то хотя бы к переговорам. Несмотря на недавний обмен с Парижем более чем категоричными заявлениями, глава прусской дипломатии изъявил готовность встретиться со своим французским визави. 19–20 сентября 1870 г. в Феррьере неподалеку от осажденного Парижа прошла первая встреча Бисмарка с Жюлем Фавром. Фавр пытался убедить собеседника в необходимости проведения выборов во французское Национальное собрание, единственно правомочное принять или отклонить условия мира. Очевидно, что для этого голосование должно было пройти на всей территории страны, включая оккупированную немцами часть[860]. Требовалось приостановить боевые действия.
В качестве «залога» прусский министр-президент потребовал передачи в руки немцев крепостей Туль, Верден и Страсбург. Это требование было продиктовано тем, что сопротивление последних существенно осложняло снабжение германской армии. Бисмарк подчеркивал, что их сдача в любом случае была вопросом ближайших дней. О критическом положении защитников пограничных крепостей было известно и правительству «национальной обороны»[861]. Однако сопротивление Страсбурга имело для французов огромное символическое и моральное значение. Добровольно сдать столицу Эльзаса казалось немыслимым, это выглядело как первый шаг на пути признания германской аннексии. Беседа двух государственных деятелей принимала все более эмоциональный характер, и Фавр не смог сдержать слез. Ни по одному вопросу французский и германский представитель договориться не смогли.
Бисмарк, которому переговоры также стоили немалых душевных сил, высказывал в своем кругу уверенность, что Фавру вскоре придется вернуться. Однако прусский министр-президент недооценил влияние настроений в Париже на действия правительства. Отлично понимая, какое толкование его переговоры могут получить среди парижан, Фавр сделал все возможное, чтобы сделать свою поездку тайной. Если верить его мемуарам, он не поставил предварительно в известность даже большинство своих коллег[862]. Однако французские газеты немедленно узнали о переговорах, вызвав демонстрации протеста в Париже наиболее радикально настроенных сторонников республики. Последние привели под окна городской ратуши батальоны национальной гвардии рабочих окраин столицы. Правительство поспешило категорически отклонить германские условия перемирия, фактически дезавуировав своего представителя. Глава кабинета генерал Трошю объявил, что французам остается «победить или погибнуть». Дальнейшие переговоры с немцами были прерваны.
Седанская катастрофа и крушение Второй империи, между тем, лишили Вену последних надежд защитить прерогативы папы Пия IX. Операция итальянских войск по оккупации Папского государства с 11 по 20 сентября прошла без каких-нибудь внешних помех. Надо сказать, что итальянский Генеральный штаб, в числе прочего, подготовил секретный план высадки на Корсике под командованием гарибальдийца генерала Нино Биксио. Однако Виктор-Эммануил II не дал ход этому проекту, руководствуясь дружественной позицией новых французских республиканских властей в «римском вопросе». Да и само Итальянское королевство раздирали внутренние проблемы, мало располагавшие к новым аннексиям во имя итальянского единства[863].
Кроме того, в ноябре Австро-Венгрия поспешила признать сына итальянского короля принца Амедея в качестве нового короля Испании. Италия в ответ удовлетворила претензии Габсбургов на компенсации за утраченную десятилетием ранее в процессе объединения страны собственность. Вслед за Парижем новый австро-венгерский министр иностранных дел граф Дьюла Андраши признал Рим новой столицей Италии и распорядился, чтобы австрийский посланник последовал за итальянским правительством и королевским двором в Вечный город. Опасность столкновения между двумя державами была окончательно устранена.
Полным признанием необратимости происходящего во Франции, в свою очередь, стало принятое 5 ноября решение коронного совета, одобренное императором Францем-Иосифом, отменить все приготовления к мобилизации и вернуть армию на положение мирного времени, дабы не тратить больше денег понапрасну. Австро-венгерский военный министр призывал пересмотреть это решение вплоть до самого франко-германского перемирия, но никакого влияния на правительственный курс он более не имел[864].
Утрата папой римским прерогатив светского правителя, им, разумеется, не признанная, заставила активизироваться и дипломатию Святого престола. 12 ноября 1870 г. папа Пий IX обратился одновременно к немецкому кардиналу Ледоховскому и архиепископу парижскому Гиберу с призывом мобилизовать силы католиков двух стран в пользу заключения скорейшего мира. Однако этот демарш никакого успеха не имел. Ожидаемый провал ждал и инициативу кардинала города Руана, в декабре 1870 г. направившего напрямую прусской королевской семье и Бисмарку послание с мольбой ускорить подписание мира и инициировать созыв международного конгресса, который гарантировал бы права и свободу действий папы римского после занятия Рима итальянскими войсками[865].
Провозглашение республики, установление осады Парижа и превращение войны для французов в освободительную способствовало повороту в британском общественном мнении в пользу Франции. Публикация Берлином дипломатических нот 13 и 16 сентября, обосновывавших необходимость аннексии Эльзаса и части Лотарингии, была не только без сочувствия встречена британскими газетами, но и окончательно привела премьер-министра Уильяма Гладстона в ряды сторонников «компромиссного мира»[866]. 30 сентября премьер впервые выдвинул на заседании кабинета предложение выступить с официальным протестом против планов аннексии, но не нашел поддержки подавляющего большинства министров, включая главу Форин-офис лорда Гренвилла. Министры противопоставили инициативе разумные доводы, сославшись на то, что без поддержки других великих держав такой протест не возымеет на Берлин никакого действия и только ухудшит англо-германские отношения.
Аргументы Гладстона относились не к области здравого смысла, а к сфере морали. Он одним из немногих тогда апеллировал к защите прав населения Эльзас-Лотарингии: «Чего я больше всего боюсь, так это того, что, если Франция потерпит крах, подобно южноамериканским штатам, <…> она внезапно заключит мир, бросив этих людей с тем же безразличием к их чувствам, с каким Бисмарк, как выходит из его слов, их добивается»[867]. Бесчисленными письмами лидер либеральной партии пытался переубедить своих коллег, завоевать поддержку королевы Виктории и редакторов ведущих газет. Чтобы сделать свои доводы более «материальными», премьер также принялся собирать из всех доступных ему источников сведения о ситуации в Эльзасе, переправляя их в Форин-офис.
В середине октября по инициативе Гладстона Гренвиллом был инициирован обмен мнениями с Петербургом по вопросу совместных действий, которые могли бы повлиять на смягчение германских требований к Франции. Все более неблагоприятная позиция Великобритании беспокоила прусского министра-президента, однако очередная попытка Гладстона потерпела неудачу. Российское руководство, готовившееся к пересмотру Парижского трактата, утратило интерес к коллективным акциям нейтральных держав.
Тем не менее 20 октября британское правительство обратилось к Парижу и Берлину с призывом вернуться к обсуждению вопроса о заключении перемирия и проведении выборов во французское Национальное собрание. Англичане нашли поддержку в Вене и Флоренции, однако противоборствующие стороны воспользоваться британским демаршем не спешили. Бисмарк исходил из того, что любое перемирие должно по своим условиям предвосхищать итоговые положения мирного договора, включая территориальные. В противном случае простая приостановка боевых действий только играла бы на руку французам, позволяя им перегруппировать силы для продолжения сопротивления.
Между тем, 21 октября в Тур из своей сорокадневной поездки вернулся Тьер и французское правительство смогло подвести неутешительные итоги. Республика не получила официального признания со стороны ни одной из великих держав. Ни одна из них не согласилась взять на себя посредничество в пользу Парижа, рискуя своими отношениями с Берлином[868]. Подобный нажим мог получить вес только в случае угрозы прибегнуть к силе, к чему ни одна из держав, безусловно, не была готова, несмотря на всю приверженность принципу «европейского равновесия». Все, что в этой ситуации смогла сделать для французского правительства российская дипломатия, — получить от германского руководства согласие принять Тьера в Версале.
Гамбетта выступал категорически против возобновления переговоров с противником, на смягчение позиции которого ничто не давало оснований надеяться. Тьер, со своей стороны, считал правильным сыграть на самом факте своих переговоров в Европе. Он исходил из того, что дальнейшее затягивание войны приведет лишь к ужесточению германских требований. Для Тьера претензии Берлина на Эльзас-Лотарингию были лишь заключительным этапом территориальной экспансии Пруссии, логике которой была подчинена история этой страны на ее пути к превосходству в Европе[869]. Говоря о значении аннексии для Франции, Тьер заявлял графу Оссонвилю, что «это скорее будет глубокой и жестокой раной, нанесенной нашему национальному самолюбию, нежели существенным умалением сил Франции»[870]. Опытный политик ориентировался и на слова Горчакова в Петербурге, признавшего, что после Седана французам «придется все же подготовиться к некоторым [территориальным] жертвам»[871]. Тьер был готов пожертвовать Эльзасом, если это заставит немцев ограничить свои территориальные требования. Он еще не предполагал капитуляции запертой в Меце армии Базена, что делало отказ немцев от притязаний на крепость еще менее вероятным. Тем не менее, Тьер получил одобрение своей инициативы со стороны Жюля Фавра и отправился в Версаль.
Именно здесь 31 октября открылся новый раунд франко-германских переговоров. Бисмарк впервые должен был встретиться с Тьером как с представителем французского правительства — это давало осторожные надежды на то, что переговоры сдвинутся с мертвой точки. Оба участника переговоров держались подчеркнуто любезно по отношению друг к другу. Предложение Тьера о перемирии сроком на двадцать пять дней для проведения выборов во Франции получило поддержку Бисмарка. Французский представитель хотел на этот срок добиться от немцев пропуска в осажденный Париж продовольствия, однако это встретило противодействие германских военных. Те были готовы согласиться ослабить блокаду только при условии сдачи нескольких парижских фортов. Это было самым тяжелым требованием, однако Тьер предпринял попытку получить согласие правительства и на него[872].
В ход переговоров, однако, вновь вмешались внешние обстоятельства: вслед за известием о капитуляции Базена в Париже вспыхнули беспорядки, едва не закончившиеся для правительства «национальной обороны» плачевно. Жюль Фавр отдал указание Тьеру прервать переговоры с немцами и возвратиться в Тур. До наступления полного военного истощения и исчезновения последних надежд на деблокаду Парижа правительство не могло пойти на германские требования без риска быть сметенным в одночасье всеобщим возмущением.
Между тем, возобновление в Версале франко-германских переговоров о перемирии, исход которых не казался изначально предрешенным, побудило российское руководство отказаться от наиболее тяжелых статей Парижского трактата 1856 г., подписанного после поражения в Крымской войне. Речь шла об отмене положения о демилитаризации Черного моря, лишавшего Россию права иметь здесь флот и укрепления на побережье. Решение это подготавливалось российской дипломатией на протяжении всей второй половины 1860-х гг. Не были секретом ревизионистские надежды Петербурга и для европейских дипломатов[873]. Поэтому отказ России от демилитаризации своих черноморских берегов, оглашенный Горчаковым 31 октября 1870 г., полной неожиданностью для великих держав не стал, что, однако, не умалило их протестов.
Что касается Бисмарка, то сам он неоднократно напоминал российскому руководству о возможности пересмотра Парижского трактата. Он безусловно был заинтересован в том, чтобы связать Россию обоюдными услугами, рассчитывая на взаимность со стороны российского руководства в деле признания германских требований к Франции. Однако его насторожило то, что демарш Горчакова не был заранее согласован с прусским правительством. Министр-президент и Вильгельм I не скрыли от официального Петербурга, что избранный момент был Пруссии неудобен[874]. Официальным объяснением было то, что в разгар войны у Пруссии не было никакой возможности поддержать Россию в случае возможных осложнений. На деле же Бисмарк имел основания опасаться, что, первой «обналичив чек», Россия в дальнейшем окончательно утратит мотивы поддерживать прусскую политику, и без того недвусмысленно критикуемую Петербургом. Кроме того, с учетом ожидаемой острой реакции Великобритании и Австро-Венгрии действия России могли привести к возрождению против нее «Крымской коалиции» и дать Парижу новые надежды на поддержку извне[875]. Еще одним не очень приятным вариантом был созыв европейского конгресса по черноморской проблеме, на рассмотрении которого могли оказаться и вопросы франко-германского мирного урегулирования.
Кампания против действий России в британской прессе и впрямь стала приобретать к середине ноября 1870 г. градус подлинной «военной тревоги». На британском и российском флотах начались лихорадочные приготовления к возможному столкновению. Однако в итоге премьер-министр Гладстон и глава Форин-офис Гренвилл предпочли взять курс на компромиссное решение, сосредоточившись не столько на критике сути российского демарша, сколько на нарушении принципа «Европейского концерта». Позиция Лондона переводила вопрос в сферу юридической казуистики, формальности которой были улажены согласием России на проведение международной конференции[876]. Целью германской дипломатии стало никоим образом не допустить международного обсуждения на Лондонской конференции условий мира с Францией. Это стало условием участия Германской империи в ее работе в январе-марте 1871 г.