Сирень и черемуха в полном цвету. Маленькие сопочки над рекой кажутся огромными букетами. Вода так сверкает, что нет никаких красок на реке, ничего не видно, кроме сплошного ослепительного блеска.
Знакомый катер с высокими морскими бортами стоит у огромной галечниковой отмели, выкинув длинный трап в ободранной краске.
На палубе пусто… Тишина…
Вдали, стуча каблуками светлых брезентовых ботинок, идут по камням Шестаков и Раменов. Оба загорелые, в белых рубашках с короткими рукавами. Раменов посветлей волосом. Шестаков темноват и загорел сильней. Он в очках, лицо острое, а губы пухлые, мягкие. На душе у Георгия тихая, светлая радость и немного грустно от этой тишины, незамутненной природы, от ее величия и спокойствия.
В гарнизонном клубе, в котором когда-то был театр, Шестаков несколько раз в неделю занимается с литературным кружком.
Очень скучное и печальное здание, сложенное заключенными из самана. Вокруг — бараки, пустыри, грязь на мостовой, узкие деревянные тротуары, и нигде ни единого деревца. В небольшом дворике растрескавшийся цементированный фонтан, и около него два или три кустика. Раменов помнит, как бывало весной, когда работал в театре, любил присесть на скамейке из некрашеных досок около кустиков. В воздухе чувствовалась весна, из тайги доносились запахи, весна была на душе, и казалось Георгию, что он сидит не около гарнизонного клуба, а в райском саду, так радовали его фонтан и эти кустики…
В жаркие дни солдаты после тяжелой работы на выгрузке бревен, после копки траншей лопатами приходят в казармы с запыленными лицами, успевают наскоро вымыться, надевают чистые гимнастерки с подшитыми белыми воротничками и к шести часам собираются в кабинете начальника клуба, держа тетрадки стихов и наброски рассказов.
Шестакову иногда жаль их в душе, они похожи на детей, которых из интерната отпустили домой на побывку. Он сыплет на память стихами, рассказывает про интересную новую книгу.
На днях читали «Ледовое побоище».
Год тому назад Шестаков решил пройти со своим кружком курс классической русской литературы. Нужно и для бойцов, и для себя.
Начали с Пушкина. Солдаты брали темы, готовились и по очереди делали доклады.
Недавно начали выпускать в военной газете по воскресеньям литературную страницу. В ней — стихи, коротенькие очерки, зарисовки, заметки. Однажды поместили фельетон. Написал тихий молчаливый солдат Степанов, который до того никаких способностей не проявлял и всегда скромно сидел в углу. Фельетон назывался «Дилим-бом». Про болтуна и сплетника, который оговаривал товарищей, бегал по разным учреждениям, всюду заводил знакомства, себе на пользу, другим на вред.
Аккуратней всех староста Лузгин. Он среднего роста, широколобый, с коротким ежиком на голове. Безупречен в одежде. Все лекции старательно записывает. Доклады делает кратко. У него всегда с собой книги, он даже носит их на стройку и там в перерыве читает, жуя кусок. Но при всей любви к литературе не может писать.
Явившись с товарищами на занятия, он обычно подходит к Шестакову и тихо говорит:
— А я сегодня написал еще одну фразу. Я не тороплюсь, Николай Петрович. Я пишу по одной фразе в день. Так у меня со временем получится рассказ.
И виновато улыбнется. Он — сверхсрочник.
Пришел московский журнал, в котором напечатана повесть Шестакова. Но многие кружковцы, его же ученики, не стали читать. Те самые кружковцы, которые с таким вниманием слушали его лекции. Тема историческая — видимо, относятся с оттенком пренебрежения, полагают, что мода на историю.
— Нам всем надо куда-нибудь поехать, что-то посмотреть новое, встряхнуться. Кроме земляных работ, каменной кладки, бревен, мы, по сути дела, ничего не видим. Давайте в выходной день отправимся в рыбацкий колхоз. Я выпрошу катер, совершим целое путешествие, ведь лето настало, напишем стихи о природе, о весне, о рыбаках, о волнах. Сейчас все цветет… Посмотрим на рыбацкий труд, сходим с рыбаками на лов.
— Никто не даст нам катер! — сказал Лузгин. — По уставу не полагается.
Но катер командование дало, и сорок человек было отпущено на экскурсию, без командиров и политруков, с одним лишь гражданским комсомольцем Шестаковым.
Когда в колхозе молодые бойцы сходили по трапу, многие, махая руками, не могли устоять, валились в реку. Жители далеких мест, оттуда, где нет больших рек… Никогда не ходили по трапам.
На обратном пути привалили к пустынной отмели между двух сопочек в девственном цвету. И все разбрелись без всякого плана.
Георгию нравилось такое общество. Он сам когда-то работал в полковом клубе, рисовал отличников боевой подготовки.
— Я прочел вашу повесть и удивился, откуда вы так хорошо знаете восточные народы? — спрашивал Раменов, бредя по гальке рядом с Шестаковым.
— Я вырос на Дальнем Востоке. Как и вы.
— Я помню картину побережья после шторма, — сказал Раменов, — с морской травой, с капустой, выброшенной морем, с морскими звездами. Люди охотничьего племени… Девушки! Я даже позавидовал, и мне захотелось написать все это самому. Американцы, переселенцы, все именно так, как было, точно историческая картина. Я читал, и мне казалось, что я живу на берегу океана в середине прошлого столетия.
— Вы, художники, трезвее нас.
Подошел Лузгин:
— Пора нах хауз, Николай Петрович.
— Да, уже солнце садится. Пора в казармы. Трубите в рог!
Лузгин пошел на катер, вышел из рубки с пионерским горном и заиграл.
Из огромных букетов сирени и черемухи стали появляться голые до пояса солдаты. Хлынули бегом к катеру и снова взмахивали руками на узком трапе, толкали друг друга, некоторые валились, спрыгивали в высоких сапогах в воду.
Солнце огромным красным полудиском стояло над завесой мглы, светило на воду. Катер застучал, и вся огромная площадь теперь уже стальной и грозной воды побежала навстречу. На дальнем берегу стали зажигаться огни. Быстро темнело. За городом, в тайге, в разных местах — как огненные озера. Все это стройки новых заводов и новые поселки.
— А я бы хотел иллюстрировать твою книгу. Где и когда она будет издаваться?
— Пока нигде. А может быть, и никогда.
— Какой пессимизм! Но я все равно буду работать. Я делаю первую иллюстрацию, они будут большими, как картины…
Берег приближался, и два черных языка, обсыпанных густыми огнями, обкладывали вдали воду, как бы норовя окружить катер.
— Вот он, наш город! — сказал Шестаков. — И все, что мы делаем, мы делаем для него, даже когда ради него рискуем на себя навлечь гнев божий. Этот новый город для меня — символ нашей жизни. В нашей жизни есть единодушие, устремленность. Никогда бы ничего не было построено, мы не преобразили бы страну, не будь мы такими, как есть. Я прекрасно понимаю, что мы, как страна, должны были бы подчиниться системе, созданной где-то в других странах и усовершенствованной там… Или восстать… Вся наша история — борьба против импорта чуждой системы насилия. Банки, биржа, ажиотаж, спекуляция на акциях и валютой — все это синонимы мерзости в представлении наших отцов.
Послышалась музыка на темном дебаркадере с редкими огнями.
— Пойдем, Юра, выпьем пива в ресторане, — предложил Николай.
— Я ведь не пью.
— Я тоже не пью. Тем более надо иногда напиться.
Катер пришвартовался к высокому борту двухэтажной плавучей пристани. Солдаты построились, зашагали.
Послышался голос фельетониста Степанова.
Лирическую песню дружно подхватили молодые литераторы, приноравливаясь к солдатскому шагу.
В ресторане играл аккордеон, скрипка и рояль.
Георгий вошел и остолбенел. В углу за столиком, уставленным пивными бутылками, сидела уставшая, но довольная Ната. Клонясь к ней и положив руку на спинку ее стула, что-то говорил неторопливо Иван Карабутов, сверкая огненными глазами.
— Пойдем отсюда… Я не пойду в ресторан! — сказал Раменов. Николай хотел втащить его, но художник оказался сильней. Они очутились на широком трапе.
— Почему? Что за странность? Сейчас так хочется выпить, разрядиться после всех этих разговоров. Вот ты говоришь — схема… А ведь может быть. Может быть, что ты прав, я все это только придумал. Тем более надо напиться и забыть раз и навсегда. Писать надо честно и прямо, я сам это понимаю. Я прав в оттенках, может быть, а вообще-то скрываться за какие-то символические события — трусость. Это может быть истолковано как зло, ненависть, как яд — оружие слабых или обиженных. Пойдем запьем все это… А нам ли бояться!
— Нет! Идем домой. Я по дороге тебе все расскажу. Мне невозможно войти туда.
— Любовные дела? Кого ты там увидел?
— Любовные, но не мои…
— Тем более пойдем. Если не твои, а ты еще запутан во всем этом, то совсем интересно.
Но они пошли по булыжной мостовой очень широкой улицы, без домов, без леса и без тротуаров. По сторонам мостовой кое-где — огороды за колючей проволокой. Это будущий проспект. Видны черные горбы дальних гор, а вокруг, по низине — все в огнях. На проспекте — тьма.
Георгий рассказал про Нату. С товарищем говоришь откровенней, кое о чем судишь с мужской пренебрежительной насмешкой.
— Она тебя видела?
— Нет.
— Напрасно.
— Почему?
— Мы напрасно ушли, — сказал Николай. — Надо было остаться, и ты одним своим видом перевернул бы ей всю душу.
— Этого-то я и боялся. Пусть она будет с ним, так лучше.
— Ты очень любишь Нину?
— Да… А ты Лену?
— Очень. И не только люблю, но и часто ревную. Но как можно бросать такую девушку. Я, ничего не зная, сразу ее заметил. Ты же обижаешь ее. Пойми, ей будет скучно. Он будет переживать, страдать… лакать пиво и учить ее пить. А около тебя она почувствует, подумает, догадается о том, чего не знает. Она любит тебя… Пойми! Как можно не отозваться…
— А как бы ты поступил на моем месте?
— Я бы сделал все… Я бы постарался!
— И при любви и при ревности?
— Да! А ты совершаешь жестокую ошибку, по сути дела — губишь девушку. Ты должен быть с ней до тех пор, пока сам не надоешь ей. У нее это пройдет, она будет здорова душевно, окрепнет.
— Все-таки у тебя не все дома. Зачем я ей? Они вместе работают. Он, может быть, женится на ней, будут жить.
— Им станет смертельно скучно. Я сомневаюсь, чтобы она когда-нибудь полюбила его. Она уже видела, что есть на свете другие люди… А если она не полюбит, она станет несчастной… И он тоже… Начнет догадываться, в чем дело, когда она станет ложиться с ним с кислым лицом, будет ее бить, станет пьянствовать, забудет, что когда-то был передовиком-комсомольцем. А он, поверь, не из тех натур, которые долго переживают свои провалы. Ему надо подругу могущественную, этакого Тараса Бульбу в юбке.
— Но перед собой я бы совершил преступление.
Шестаков махнул рукой:
— И она была бы довольна, и Нина ничего бы не знала.
— А я раздвоен?
— Так тебе и надо. Не пиши в другой раз. Надо было тебе?
У подъезда молодые люди расстались. Шестаков бегом, как мальчишка, побежал к себе в деревянное здание, подпрыгивая в темноте на мостовой. Ему, кажется, некуда девать энергию.
Георгий подумал, что он как в бреду. Политика, любовь, философия — сплошные фантазии. Чушь он порет! А когда читаешь книгу, то чувствуешь ясность, спокойную руку. Как все это уживается в одном человеке?
Георгий тоже быстро взбежал по лестнице. В душе он рад, что Ната помирилась с Иваном. Он только сейчас догадался, что все время как бы заботился о ней, помнил, чувствовал себя ответственным… Странно, неужели Шестаков прав? Но слава богу, теперь гора с плеч. Выражение лица у Нины спокойное. В самом деле, не надо никогда зря дурить голову… Но как же тогда изучать? Ведь я, кажется, ничего не позволил себе… По теории Николая получается, что это и плохо?
— Обязательно буду иллюстрировать Шестакова, — сказал Георгий дома. Помянул про поездку, как Барабашка собрал солдат вокруг себя и рассказывал им неприличные истории, какой-то нанайский Декамерон. Весь кружок покатывался со смеху. Когда Шестаков разволновался и хотел остановить, то Барабашка рассердился, сказал, что он тоже воспитатель, служил в армии, награжден орденом. Рассердился не на шутку. Горячий народ нанайцы. Нату видели, сидит в ресторане с парнем и пьет пиво. Бутылок десять выпили.
— Ты подошел к ней?
— Нет.
— Ну вот! Ну как тебе не стыдно! Ты же ее обидел!
— Она не видела меня.
— Тем хуже! Женщины чувствуют. Знаешь, как это оскорбительно! Ты думаешь, она не знала, какой катер подошел и кто на катере? Солдаты пели?
— Да.
— Она, может быть, нарочно туда пришла, чтобы ты видел, как она пьет со своим парнем, и чтобы тебя еще сильнее разбередить. Милый, женщины очень хитры!
— А что же мне теперь делать? — развел руками Георгий.
— Выпутывайся сам! — спокойно ответила Нина и ушла на кухню.
Утром раздался звонок. Телеграмма из Москвы.