ГЛАВА III

Петров прислал в заводоуправление заявку на пропуск. Секретарь парторганизации завода, парторг ЦК — высокий молодой инженер. У него бледное лицо.

Попросил Георгия пройти по заводу, посмотреть цеха, красные уголки и дать совет, как все «оформить».

«Намерение хорошее, — подумал Георгий, входя под торжественно гудящие стеклянные своды. — Ну что я тут смогу сделать? Надо подумать…» Парторг сказал, что можно смотреть все и рисовать все… кроме… «Вы знаете сами…»

Женщины, обе молодые и плечистые, ворочают обломок стального вала. Дальше ворота в соседний цех. Печи. Дальше идет отливка винтов.

«Как и чем я помогу тут?» — нервно думал Георгий.

Грохот металла, тарахтение пневматических молотков. Что-то огромное, некрасиво красное, в грязи и сурике, громоздится под крышу — сразу не поймешь, что борт крейсера. Треск, как будто огромные мотыльки опаляют крылья. Вспыхивает голубое пламя электросварки. Стыдно за себя! Тут действительно современный мир. Пока это так, а через двадцать лет будут строиться танкеры, пассажирские суда. Но как подступиться с кистью к этому величественному современному миру?

По качающимся трапам рабочие сходят куда-то вниз, там, как огромные серые сигары, среди дыма и пыли улеглись в гнездах пола узкие корабли. Собираются и свариваются их корпуса.

— Здравствуйте, Георгий Николаевич! — среди грохота, как из преисподней, появляется молодой человек в очках, с темной шевелюрой. Ему лет двадцать восемь, но выражение лица какое-то детское, губы пухлые.

— А-а! — обрадованно вскрикнул художник, но тут раздался резкий и настойчивый звон, пошел кран, под ним на цепях неслись листы металла. Звон упрямый, словно кто-то там наверху старался обратить на себя внимание. Георгий оказался отделенным от Шестакова. Способный журналист, много ездит по тайге. У Шестакова красивая жена, родом с юга. Что-то он пишет большое — может быть, роман, но никому не говорит. Печатаются его очерки и фельетоны. Живой собеседник. Везде бывал, все знает, все читал. Над всем посмеивается. Иногда молчит серьезно, как сыч.

Георгий пытался писать его, лицо получалось мелкое и злое, хотя черты довольно крупные. Почему не писалось — неизвестно. Есть такие физиономии! Прямо какая-то мистика, как заколдованное место, так и воротит кисть в другую сторону.

Кран прошел обратно, промчались облегченные лязгающие цепи, плыл звон. Шестаков отыскался в полутьме.

— Чудо-завод! — сказал он. — Знаете, я тут впервые.

— И я впервые!

— Корабли пойдут на север по реке, в Ледовитый океан, потом в Мурманск и Владивосток. Вот размах… Инженеры очень интересные люди, их семьи, рабочие — все это золотая россыпь для нашего брата. Скоро прибудут моряки. А мне впору писать исторический роман, потому что все засекречено, обидно даже, потом могут спросить — почему не подымаешь современность… Для газеты напишу очерк о людях и обозначу, что с предприятия, где начальником огородной комиссии товарищ Козлов.

Опять раздался звон, и журналиста с художником окончательно разъединили.

— На днях еду в Москву, — успел только услышать Раменов.

На кране, в рубке открывается дверь. Из-под крыши дока по лестнице быстро и проворно слезает крановщица и смотрит на Георгия изумленным взором. Туго повязанная косынка на гладких русых волосах подчеркивает форму носа, лба, скул. Все вылеплено с чувством. Угадывается сильное тело. Видна красивая рука с длинными пальцами.

— Пойдемте ко мне. Сверху все так интересно. Вы нарисуете наше производство. Оттуда оно гораздо красочней.

— А вы знаете меня?

— Как же! Вы — художник. Очень хорошо рисуете. Все радовались, когда вы поместили карикатуру на завскладом горторга. Вас все знают. Ну, пойдемте ко мне.

По трапам подымались рабочие в брезентовых робах, в шлемах для электросварки. Человек маленького роста, в кепке на ходу пожал руку Георгию. Сбитнев — главный строитель корабля и главный конструктор завода. Шестакова нельзя написать по необъяснимо странной причине, а за этого и браться нечего. Лицо бесцветное, мерклое — кажется, он всю кровь свою отдал красному строящемуся крейсеру.

Сбитнев живет в скромной квартире. Жена возится с тремя детьми, сам он сутками на заводе, всегда уставший. В доме никаких бумаг не держит. Голые стены, голые столы — кажется, что картины, цветы и часть мебели тоже хранятся где-то в сейфах.

Тоненькая крановщица быстро побежала вверх.

Георгий поднялся за ней.

— Можно вас нарисовать?

— Ой, что вы! Зачем же меня!

Георгий поговорил с ней, спустился, зашел к начальнику цеха за перегородку из стекла и обрезков броневых листов. Оказалось, что она отличница, стахановка, учебу совмещает с работой.

Георгий понимал, что надо помочь заводу, но как? Может быть, картины повесить в цехах? В красном уголке поставить цветы? На речке Быстрянке, где оставлена тайга для будущего парка культуры, построена оранжерея, там выращиваются цветы. Завод мог бы десятки своих оранжерей завести. В литейном, например, цехе поставить цветы невозможно, на доках — тоже… И говорить об этом — смех, кощунство… Нет, пока можно украшать фанерой, плакатами…

Нату хочется писать. Такая «музыка лица», как говорили классики, редко бывает. И может долго не продержаться, исчезнет за месяц, и все. Надо успеть схватить…

— А как вы хотите меня нарисовать? В цехе? — спросила Ната.

— Нет. Приходите ко мне домой.

Она пришла без косынки, в коротком платье, в новых туфлях, причесанная и завитая у парикмахера.

«Вот еще не хватало! Все испортила».

Глаза ее любопытные и живые. Вошла спокойно. Чувствовалось, что сдерживает огромный интерес.

— А мы тут никого не побеспокоим?

— Никого. Жена на работе. У нас две комнаты.

— А где ваша изостудия?

— Я раньше работал в клубе, когда у нас была одна комната. Но теперь я больше не работаю в театре, а только дома. Светло, и никто не мешает.

— А это ваши картины?

— Мои.

— Какие красивые! Вы все сами рисовали?

— Да.

— А кто вам рамки делает?

— Я сам. Художник все сам должен уметь для себя сделать. Я как рабочий… Только у вас — завод, а у меня — ящик с красками. И работаем мы стоя, в спецодежде, как рабочие. У писателей — чернила, а у нас много всякой всячины.

Ната втайне восторгалась: настоящий художник говорил с ней!

Георгий достал из-под шкафа краски, поставил мольберт. Переоделся в соседней комнате и почти неслышно вошел в домашних туфлях и перепачканном костюме.

Перед Натой раскрыты тяжелые листы репродукций. Она смотрит «Венеру с зеркалом». Любуясь и как бы стараясь запомнить, Ната клонит голову к плечу.

Она сразу отложила книгу, но не смутилась. Заметила, что туфли у Георгия стоптаны. Поразительно, — как будто он не знаменитость и не особенный человек.

Георгий осторожно тронул девушку за плечи и поставил посредине комнаты.

Чтобы — по Серову — мысли у нее «отлетели», разговорился. Но она, кажется, всегда была сама собой и связанности не чувствовала. Легкая возбужденность ее лишь красила.

— Вы такой счастливый!

— Чем же?

— У вас такая специальность! А как в художники устраиваются?

— Но… не устраиваются…

— Я понимаю. Я просто сказала, как все говорят. Так принято. — Она покраснела. Грубо покраснел лоб под локонами. — У вас все так красиво! Так красиво, оказывается, можно жить!

Ей хотелось спросить, где это куплено, откуда привезены пепельницы и расписные золотом и красным деревянные блюда, крошечный чугунный ларчик, пудреница низкая и плоская, похожая на круглую икону, всадники на ней похожи на Георгия Победоносца, колют копьями каких-то врагов, кони под ними вьются.

— У вас, наверно, очень хорошая жена?

— Очень.

— И вы любите ее?

— Очень люблю.

— Как хорошо! — прошептала девушка со вздохом.

— Мы два года жили в этой комнате без всяких украшений, с голыми бревенчатыми стенами, спали на железной кровати. В этой же комнате я работал. И еще — в клубе. Потом оштукатурили все квартиры, покрасили полы. После ремонта нам дали вторую комнату. В то лето мы ездили в Москву и к родным жены, привезли все это. Все недорогое, но я люблю. Пудреница палехская, знаете Палех? Чугунная коробочка каслинского литья, уральская — подарок родителей… А первые годы нам не хотелось обзаводиться.

— Вы хотели смыться отсюда, наверно?

— Нет, просто нравилось жить, как в спортивном лагере. Нашей улицы еще не было. По ночам грохотали бревна, их подвозили по узкоколейке, и паровоз свистел у меня под окном. А сейчас жизнь начинает устраиваться.

На домике с часами распахнулись дверцы, зажелтел птичий нос, и раздалось кукование.

Когда коричневая избушка снова закрылась, Ната расхохоталась.

— Вы не устали?

— Что вы! Я так могу стоять хоть сутки. Я работала станочницей по две смены, когда план штурмовали. Все удивлялись, а мне хоть бы что. Я очень терпеливая. Могу вытерпеть любую боль.

Щелкнул ключ. Нина. Ее шаги в коридоре. Заглянула. Донесся ее аромат, свежесть. Нина сразу заметила прелесть девушки и чуть сощурилась. Шевельнулась досада, далекая, запрятанная. Но она знала, как нравится ее тяжеловатая красота…

Георгий очень хорошо начал, — видна шея, уши очень красивые, с хорошими мочками. Георгий артистически избегает пошлой прически.

Нина заметила на столе «Венеру с зеркалом».

Когда Ната ушла, Нина сказала:

— Но ты все же не чувствуешь женщин. Ты их не знаешь.

Почему вдруг вырвалось у нее! Георгий потемнел лицом.

— Плохо, что я не чувствую женщин? — спросил он через минуту.

— Нет, хорошо! — ласково ответила она. От таких ответов у Георгия все внутри переворачивается.

— Я буду еще работать, это только первый набросок.

— Она влюбится в тебя! — сказала Нина, снова уходя на работу, поцеловала Георгия и с деланно скромным взором простилась в дверях.

Он остался обескураженный, охваченный чем-то вроде ревности. Неужели ей безразлично, кто в меня влюбится?

Утром гремел гром, била молния. Улицы превратились в глубокие реки. Люди закрывались брезентовыми куртками и плащами, брели в резиновых сапогах или снимали обувь, подбирали юбки, засучивали штаны…

Гремело до вечера. Ночью вспыхивали окна — казалось, что прыгают раскаленные стекла. Наутро, под тучей — чистая полоса желтого неба.

Георгий набрал на сапоги огромные комья глины, пока добрел до завода.

На доках все тот же торжественный гул и треск мотыльков.

— Я вас буду еще писать, — крикнул он Нате. — Только не завивайтесь.

— Хорошо, я приду.

Тучи еще стояли, сумрачные и далекие. Чуть подсыхало, вокруг лужи.

Георгий и Ната шли с завода вместе.

— Где вы живете?

— В Копай-городе.

— В землянке? На берегу?

— Да!

— Вы же на отличном счету, лучшая крановщица?

— У меня родители там, братишки и бабушка. Пойдемте к нам, пойдемте, пожалуйста. У нас тоже хорошо, только бедно. Мы все сделали себе сами. Я познакомлю вас с мамой.

На новых улицах ни деревца, ни куста. Весна, лето или осень — не поймешь. Все растоптано, лужи всюду. Огромная река волнуется, а вокруг города, на горах зеленый океан тайги. Но сегодня зелень темна, а ельники и кедрачи — совсем черны.

Копай-город в горбатых огородах. Его жилища ушли под грядки с пышной листвой. Вдали виден дебаркадер пристани.

— Я люблю смотреть на корабли, — говорит Ната. — Здесь раньше до постройки города была деревня, и мои родители в ней жили. Они были рыбаки. Когда стали строить город, отсюда всех выселили, потребовались помещения. Но только выселили нас не как кулаков, а всем селом, организованно. Отец потом вернулся сюда, он любит это место. Нанялся на конный двор. А я строю корабли. Ведь я так могу сказать про себя? Отец построил землянку, и мы живем в ней, как сто лет тому назад жил дедушка. Наш дедушка дожил до советской власти. Знаете, очень это интересно, как первые жители сюда приехали. Бабушка мне рассказывала. Ей около ста лет. Иногда я лежу и воображаю, что мы тоже приплыли сюда на плотах. У нас такая хибара, все смеются, а мне жаль с ней расставаться. Но завод обещает отвести нам огород в другом месте. Теперь я все свободное время занимаюсь физикой и математикой. Три раза в неделю хожу в наш вечерний техникум. А почему вы не хотите нарисовать наши корабли? Крейсер, например. Он такой красивый будет, как мечта. Родители сначала не хотели, чтобы я работала крановщицей. Мама сказала — нельзя девушке подымать такие тяжести. «Да я ведь краном». — «Мало ли что — краном! Все равно надорвешься!»

В землянке — скамьи, стул у столика с книгами, другой стол, кровати, большая печь. Мать Наты с круглым лицом, в платке. На стене кричит радио.

Бледный рослый отец отложил газету, глянул исподлобья. Мать была радушней.

— Что ты боишься! Не бойся! — тихо сказала она мужу. — Он плакаты на заводе рисует!

Отец сел за стол. У него глубоко запавшие глаза, выражение лица испуганное.

— Я рисую вашу дочь, — сказал он, стараясь быть понятным.

— Мы знаем.

— Хотя бы посмотреть, — сказала мать.

— Я напишу портрет вашей дочери и подарю ей.

— Скоро нам новую квартиру дадут. Тогда, пожалуйста, приходите, — сказала мать.

— Георгию Николаевичу и тут у нас очень понравилось! — ответила Ната.

Георгия угостили чаем.

— Видите, какие интересные у меня родители! — сказала Ната, провожая.

Стоя посреди комнаты, Нина смотрелась в зеркало, то надевая, то снимая темную накидку. Георгий рассказал про новые знакомства.

— А ты помнишь, что мы сегодня приглашены?

— Я живо переоденусь… У нее два брата в армии, еще два учатся. Завтра приглашают меня на рыбалку. Поедем утром вместе с Натой и с ее отцом?

— Нет…

— Но почему же?

— Я буду прибираться. Завтра придет Таня.

— А мне можно ехать?

— Как можно художнику что-то запретить! — с оттенком неприязни ответила Нина. Георгий, кажется, не обратил внимания.

— Я сказал им, что они потомки героев, землепроходцев, а мать ее отвечает: «Какие уж! На шее у дочери сидим!»

Нина присела и стала серьезней. Она облокотилась на колени, не замечая, что мнет свое новое платье.

— А ты думаешь, война все-таки будет?

— Обязательно будет, — ответил Георгий. — Только не скоро.

У Нины отец, мать и сестра в Белоруссии. Она тяжело переживает разлуку, и всякое сообщение об угрозе войны глубоко тревожит ее.

Беспокойство Георгия иное. С самых первых дней знакомства с ним ее всегда трогало, что Георгий всем интересуется, он тревожится за судьбы людей, даже таких, которые, казалось бы, бесконечно далеки ему. У него тревожная, отзывчивая душа. И все это при его кажущемся легкомыслии, даже мальчишестве.

— Между прочим, я иду в гости без особенного желания, — вдруг сказала Нина. — Знаешь, у меня какое-то неприятное предчувствие.

— В таком-то платье роскошном? Зачем же ты его шила? Нет, пожалуйста, сверкни! Предчувствие — это предрассудок.

Загрузка...