ГЛАВА IV

Голубые тарелки, голубые блюда, зеленые майоликовые вазы, стеклянные рюмки, пузатые графины.

Евгения Васильевна Сапогова хлопочет у стола. Нина помогает расставить кушанья, передать посуду, приборы.

Вокруг стола — красные лица, красные руки…

Все с воздуха, с работы, в продолжение недели никто рюмки не выпил.

Сейчас за столом чувствуется общее радостное возбуждение.

Георгий слушал обычные шутки инженеров, их повторяющиеся застольные разговоры, анекдоты про неудобства жизни в новом городе…

Раменов наконец вмешался в разговор:

— А я не хотел бы никогда уезжать из этого города! Я могу здесь получить все, что хочу, для чего живу…

— Вы научились пить все-таки? — спросил Тишков.

— Нет, я мало выпил и говорю чистую правду. Если даже я уеду учиться, я вернусь сюда. Сегодня я был на реке и подумал, почему бы не сохранить под колпаком, под огромным стеклянным колпаком первый шалаш, построенный нашими комсомольцами… И там, на реке, я подумал про себя, не сочтите это хвастовством, что я тоже первостроитель…

— Загнул! — засмеялся Сапогов, до того слушавший серьезно.

Владимир Федорович вернулся сегодня с далекой стройки, искупался, выбрился, поспал. У него свежий вид, который бывает у молодого человека, отдохнувшего после утомительного путешествия. Белая рубашка оттеняет загар большого лица…

— Вы думаете, я по пословице: сам себя не похвалишь… Нет! Вы — строители нового материального мира, а я должен стать строителем, ну, как бы это сказать…

Обычно находчивый, Раменов замялся. Ему не хотелось показаться нескромным.

— В новом городе во всем должно быть что-то своеобразное. И улицы надо называть метко, тут полный простор воображению. А ведь пока ничего особенного не нашли… Художник не может бросить новый город из-за неудобств, за то, что тут нет ничего привычного. Но спорить мы с вами должны не декларациями. Вы думаете, я говорю о картинах, скульптурах? Нет! Пока еще не об этом.

Он чувствовал, что говорит сбивчиво…

— У нас должен быть огромный пляж в самом городе, да, на месте грузовых причалов… Десятки тысяч людей станут летом проводить время как на курорте, ведь вокруг нас вода, какая роскошная река, а мы ее всю заставили смолеными баржами и пароходами, берег завалили. Дома наши пока одинаковые, а будут чудо что за дома… И будет в летнем парке играть симфонический оркестр из инженеров и рабочих. И на тумбах появится масса цветных, веселых афиш… Мы выбросим фанерные доски с цифрами показателей и с бездарной мазней, за которую вы нам сейчас платите деньги.

— Модулин бы все это слышал!

— И будет город-лес… Здесь будет все, и вы никогда не захотите уйти отсюда…

Тишков хмыкнул в кулак.

— Воспитается красота чувств. Одними жилыми домами и бетонными заводами этого сделать невозможно. Но вы будете строить другие здания, своеобразней, красивей… Конечно, люди будут влюбляться так же, как теперь, даже в кого не надо, будет ревность, может быть, измена…

— Золотые слова! — сказал Сапогов.

— Это все верно, — сказал инженер Вохминцев. Он выложил на стол свои большие загорелые руки. — Пройдет увлечение экзотикой, и газетная трескотня стихнет, станет забываться, что мы ударная стройка, и с нас спросят по большому счету. Это верно. Но пока про красоту города думают в Ленинграде, в проектных институтах. А мы совершенно устранены.

— А как вы, Георгий Николаевич, представляете себе город будущего? — часто моргая длинными ресницами, спросила Евгения Васильевна Сапогова.

— Сохранены или реставрированы шалаши первых строителей. Бассейн вырыт, и в нем зиму и лето стоит, как святыня, пароход, на котором прибыла молодежь. Рядом кораблестроительный институт, памятник основателям города, а также первым переселенцам с их плотами. Парк. Парк — кусок тайги во всем величье. Не глупые рисунки из детских сказок на фанере, не зайчики и собачки в платьицах, а настоящая природа воспитывает детей. В парке растут все деревья, какие есть в тайге. А дальше — заповедные леса, кедрачи стоят вон до тех гор…

— Что еще? — спросил Тишков.

— А главное, конечно, тяжелая промышленность. На этой стороне реки все застроено. Заводы в зелени между озер, как изумруды в голубой оправе. Вы, Иван Иванович, строите уже на той стороне, сохраняя лес. На сопках появляется город-здравница. Перебрасываются огромные мосты. В городе выставочный зал, консерватория, выходит десяток газет, — может быть, «фукцирует» знаменитая студия художественных фильмов.

— И что еще вы придумаете? — спросил Тишков.

— Я еще много могу… Люди уже освоились, рабочие развели фруктовые сады, построили дачи. Для своих жен и детей они шьют красивую одежду. У нас в городе производится шерсть, разные ткани, обувь. Замша из оленьей кожи, продаются все сибирские меха, свежая рыба всяческая, мясо, дичь боровая, ягоды. У всех жителей города — лодки моторные. Самые отважные плавают на ботах и оморочках. Привыкла, обжилась интеллигенция. Нет подчинения ленинградским проектировщикам… Свои молодые архитекторы! И надо, чтобы интеллигенция была интеллигентной, Иван Иванович. Люди обо всем судят смело, открыто.

— Конечно, как же иначе жить! — мрачно сказал Тишков. — А вы это сами придумали про форму демократии или где-нибудь вычитали?

Сапогов значительно поглядывал на Нину и старался вызвать ответные взгляды. Ему не очень нравился такой разбор стройки по косточкам. Правда, он руководитель молодой, выдвинут недавно, а стройка идет давно. Про склоку он прослушал.

— Вы фантазер! — категорически заявил Иван Иванович Тишков. — Тут фруктов нет! Кто же захочет здесь оставаться навсегда!

Все так захохотали, что Тишков одумался и умолк. С тех пор как Георгий Николаевич нарисовал его, Тишков кажется себе ходячей карикатурой.

«Я вполне понимаю Нину Александровну, что ради него ушла от мужа», — думала Сапогова, глядя блестящими умными черными глазами на Георгия.

Она ввела Раменовых в итээровское общество. Про Нину Александровну и говорить нечего. Очень мила!

Даже Владимир Федорович и тот при ней держится лучше и гораздо больше нравится своей жене.

— Не мы строим, и даже не прорабы, — сказал Степан Вохминцев, — а бригадиры и десятники сводят все начисто. У них своя культура и свои понятия. Существует некоторый уровень развития массы строителей… Тут еще сильны традиции старых подрядчиков. Конечно, все определяется условиями и требованиями. Требования предъявляем мы, хотим, чтобы все было сделано скорее, лучше. Газеты кричат, обещаны премии, красные знамена. А раз так, то и руби лес, где ближе, не мучаться же ради газетной романтики или ради светлого будущего рабочему или тому же прорабу. Зачем ждать, пока подвезут лес из тайги, когда он под рукой. Вали, ребята. Гоша верно говорит, что многие собираются заработать и удрать на запад. После них — хоть потоп. Попросите оставить на участке развесистый кедр или хорошую березу. Через два дня на этом месте увидите пень. Никто не смотрит в будущее, а кто его видит — ради нужды отказываются.

— Нет, — сказал Сапогов, лицо его стало еще острей, — могут исполнить просьбу. В таком случае будут рапортовать по телефону: мол, товарищ управляющий, по вашему распоряжению кедр оставлен. Мы в точности исполняем ваше мудрое указание, товарищ управляющий. Стараемся, хотя лес очень нужен, но все-таки оставили. А теперь пришлите на наш участок того-то и того-то…

— Опять вы весь разговор перевели на свой язык?

— Мы реально смотрим. И вы не забудьте, что на стройке главная рабочая сила — бойцы. Раньше были комсомольцы. Они стали квалифицированными рабочими и руководителями. Людей не хватает, идет набор кого попало.

— Наивняк! — сказал Тишков.

Погасили верхний свет, зажглась стоячая лампа под абажуром. Нина села за рояль.

Она отстегнула накидку и положила на черную лакированную крышку. Заиграла «Лунную сонату», любимую Георгием. У него мать играла. Все стихли словно примиренные. Настороженность исчезла в глазах жены Домбровского. Георгию захотелось плакать.

Вохминцев тихо сказал:

— Будет Нина Александровна учить наших детей, — и умолк.

Тишков заерзал, словно не желал поддаваться общему настроению. А Сапогов тронут был более видом Нины, ее руками и лампой с абажуром… не тем, какая музыка, а что играют у него в доме. Вообще все это очень здорово было, по его мнению. Георгий понял это, почувствовал, не видя своих соседей, но безошибочно. Ему казалось, что звуки, которые так волнуют всех, — ударяются рядом с ним во что-то, как в два тюфяка, и сразу гаснут. Это ощущение бывало у него и на концертах, когда в первые ряды слушать знаменитого музыканта засядут пузачи, бог знает откуда явившиеся. Георгий стал сердиться на жену. Он подумал, что деловые люди умны, сдержанны, пока не попадут в студию к художнику, там у некоторых начинаются ухмылки. Другие насупятся и сопят. Третьи судят умно, тонко, переживают. И сейчас что-то в этом духе…

«Георгий с ней одногодок, — думал Сапогов. — Он еще мальчишка, она в расцвете! Разве ей не скучно? Он — талант? Ушла от мужа, выскочила за мальчишку… Держится с подчеркнутым уважением. Неужели ничего не замечает? Или притворяется? Разве такая девочка? Наивна или хитра?»

Владимир Федорович смотрел на ее плечи, сидя на диване рядом с Георгием и ласково обнимая его своей большой рукой. Раменов щурился, откинув голову. Ласковость сапоговской руки была ему не по душе.

Нину просили играть еще и еще, но она вовремя остановилась и перешла к креслам у лампы, к хозяйке и преподавательнице английского языка — жене инженера Домбровского. Ее усадили, заговорили ласково. А ласка женщин приятней всего, когда заслужишь. Родной взгляд Георгия ободрял.

Но ей надо было вернуться к роялю за накидкой… Она сама не знала, почему оставила ее там.

Сапогов встал с опозданием. Она закрыла плечи и, вся в темном, со светлой головой, снова шла к креслам. Сапогов смотрел на ее стройные ноги в светлых чулках и лодочках.

Сапогов полагал, что его страшную, чертову работу человек не может исполнять покорно, за одну лишь зарплату. Каждый чем-то развлекается, собирает свою коллекцию…

Пластинки заводили, но потанцевать не удалось, у Владимира Федоровича не получается.

После танцев все разбрелись по двухкомнатной квартире. Владимир Федорович, видя, что его жена показывает Георгию семейный альбом, подошел к Нине. Долго и терпеливо молчал. Она разговаривала с Вохминцевыми.

Сапогов сказал, что в краевом комитете партии решился вопрос о приглашении в город одного из лучших московских театров на зиму.

Нине Александровне казалось, что жаль уходить. Она позволила Владимиру Федоровичу задержать свою руку. Сказала, что очень, очень благодарна за вечер.

Сапогов пошел за ней в коридор, не выдержал и пожал ее плечи под накидкой. Поразился — как нежна и тонка кожа.

Нина Александровна растерялась. Плечи ее резко поднялись.

Сапогов хотел извиниться, уверить, что это случайность, но тут вошла жена, Георгий, гости. Он заметил, что Нине стыдно смотреть на него.

Когда гости ушли, в нем вспыхнуло озлобление.

— Ты что, не в духе? — ласково заглянула в глаза жена.

На улице прощались Раменовы и Вохминцевы.

— Да, обязательно приходите, я покажу новые работы. Вы помните мою просьбу? Я жду вас.

— Но мне некогда…

— Надо дописать. Для большой картины…

— Работы по горло. Мы сами давно к вам рвемся. Ольга все тянет, и я хочу.

— Я одна приду в крайнем случае, — сказала Ольга.

Вохминцева беременна. Но никому не говорит пока об этом. Хотелось поделиться с Ниной.

Нина шла домой озабоченная. Спина ее как мешок. Что с ней?

— Что тебе не нравится? — спросил муж.

— Нет, все хорошо! — ответила Нина. Спина ее выпрямилась. Походка стала легче.

— Я вижу, ты вся во власти впечатлений! Это хорошо. Послушай, какой все-таки Сапогов славный. Какие у него ручищи большие и хваткие. Рост хороший. Сложен пропорционально. А какой нос! Прямо классический. У отца был приятель, латышский стрелок, врач, он говорил в таких случаях — баронский нос. Вот Сапогова, я думаю, написать будет легко. Я хочу взять его для картины о людях подвига…

— Почему ты так мало знаешь женщин! — сказала Нина.

— Послушай, я никак не могу понять, что ты мне все твердишь, что я не знаю женщин.

Нина подумала, что слишком поверила в Сапогова. Она еще не успела «перестроиться». Нельзя ниспровергнуть сразу то, во что веришь. Может быть, это недоразумение? Принятая простота обращения?

— Ну что хорошего для тебя, если бы я знал много женщин? Гонялся бы за ними с утра до вечера. Мы почти не пишем и не выставляем картины обнаженного тела. Да и не идет в голову! Я сегодня весь вечер совсем не про красавиц думал.

— Это хорошо?

— Знаю, может быть, плохо. Иногда берет странная тоска и досада… Но вообще ты права, надо изучать женщин. Нельзя замыкаться в кольце одних и тех же тем. Тело — это свобода! Я буду писать тебя… А тебе, наверно, некогда? Ната стесняется при мне ворот расстегнуть.

— А ты попроси ее. Она тебе ни в чем не откажет.

— Ты полагаешь?

— Я вижу по ее глазам. Бедная девочка. Она еще узнает, что значит влюбиться в художника.

Что сегодня с Ниной делается, что она городит! Рассуждает как мещанка! Георгий ничего не понимал. Или это прилив чувственности? Почему? Общество влияет? Ничего подобного никогда ей не приходило в голову. Она так чисто смотрела всегда… и на все…

А ее обижало, что он не может и не хочет понять ее.

— Если бы ты даже попросил Нату позировать обнаженной, она согласилась бы.

— В этом не было бы ничего особенного, ведь я художник. Но почему ты вдруг заговорила об этом? Что ты хочешь сказать? Ты судишь, как жена инженера, а не друг и спутник художника! И если тебе кажется, что намерение мое было бы нечисто, то как бы ты приняла такую мою просьбу к Нате?

— Ну какие пустяки! С мужчинами всякое случается… Даже с теми, которым совершенно веришь.

Она хотела бы сделать ему еще больней за его тупость, ненаблюдательность, за его наивное мальчишество. Какое самодовольство!

При свете фонаря он заметил странное выражение ее лица. Казалось, она глубоко оскорблена…

— Ты завтра едешь на рыбалку?

Они снова вошли во тьму.

У следующего фонаря она повторила вопрос.

— Ты мне всякую охоту отбила.

Дома она спросила:

— Тебе нравится Владимир Федорович?

— Да. Я говорил тебе, что он настоящий русский богатырь.

— Ты уверен, что хорошо знаешь людей?

— Не знаю, как тебе ответить. Ведь я не писатель. Но я хотел бы стать писателем. Вот я набросал портрет Наты, как я ее вижу, но я буду еще наблюдать, думать…

— О ней?

— Да! Она очень женственна. И в ней есть сила. Но, знаешь, я люблю только тебя! — тихо прошептал он, тронул ее руку. — Тебя я так чувствую, как никого, я буду писать. Всю жизнь…

— О чем ты думал у Сапоговых?

— О том, что нам хорошо. Но хорошо не всем, как нам, что в нашем сегодняшнем собрании было что-то пошлое, мещанское…

— Слава богу! — облегченно отозвалась Нина.

На другой день Георгий вернулся с рыбалки с этюдами и рисунками. Квартира прибрана, новые картины развешаны на стенах и смотрелись лучше. Нина лежала под простыней, крепкая, свежая, загоревшая, и читала книгу.

— Тебе Ната цветы собрала. Говорит, жена у вас красивая, я никогда такой не буду. Я рисовал лодку, Натиного отца. Он ожил на природе, стал совсем другим. Все-таки не городской человек в городе вянет. Это очень характерно для нашего народа. Пройдет немало времени, пока вся эта масса людей, переселившихся из деревень, привыкнет. Ведь и Москва полна приезжих, они идут на любую работу, согласны на любые условия жизни, лишь бы не возвращаться в деревни! Чтобы писать Нату, нужно какое-то другое настроение. Я смотрел на нее и понимал, что она хороша, но был как-то холоден, потому, может быть, что думал о тебе. Я понимаю, что-то случилось с тобой…

Она приподнялась и посмотрела с удивлением.

А чем, по-твоему, развлекаются люди в нашем городе? Ты думаешь, им не скучно все время выполнять свои планы?

Он пожал плечами.

— Ната типичный новый человек! Уверен, что новых людей гораздо больше, чем мы думаем. Конечно, есть и дрянь.

Загрузка...