Вот и наступил этот час. Значит, так затягивается петля мести? — подумал Резеш, держа лист бумаги, исписанный аккуратным почерком.
— Бегите играть, ребята! Тибор, полей огурцы! — донесся из сеней голос Марчи.
Верно, детей надо удалить из дому. У Резеша разбушевалась кровь, но он сдерживал себя и осторожно задавал вопросы:
— Ты думаешь, что все новые подпишут?
— И некоторым старым членам кооператива, из тех, кто начинал это дело, тоже все осточертело. Но к ним мы сейчас не пойдем. Они никуда не денутся, — ответил Дюри.
— Ты хочешь сказать, что… — Резеш не договорил.
Но мысль не давала ему покоя, — кто ж это мог быть из старых? Уж не Гудак ли? Или Канадец? Резеш сам слышал, как Канадец и его жена честили порядки в Трнавке. Нет, все-таки не он, не может быть, чтобы этот старый черт… Кто же тогда? А не сболтнул ли Хаба просто так? Что-то темнит он. Может, хочет оплести меня своими речами, как паук муху? Ведь это же Хаба! Уж его-то мы знаем. С ним надо быть поосторожнее.
— А как в Горовцах? — спросил он. — Что нового в Горовцах?
Дюри сидел на краешке стула прямо, подняв голову, но лицо его было красное, глаза воспаленные, будто он недоспал. Эмиль с хмурым видом стоял в стороне и молчал.
— Вот была бы новость, если бы они дали деру! — ухмыльнулся Дюри. — «Товарищи» надоели уже и рабочим. Подумайте только, в Пльзени — а там много заводов — даже устроили демонстрацию с американскими флагами. В некоторых городах против рабочих послали милицию. Против своих-то! Эта денежная реформа их доконала.
— Нас тоже, — сказала Марча.
Нас тоже, думал Резеш, и все в нем кипело. Зимой мы возили лес, пока другие грелись дома у печки. Шутка ли, за пятьдесят крон — одну крону! Кто им позволил так грабить человека? Была у меня пара тысчонок, вырученных за жеребенка. За пятьдесят — одну! Теперь на эти деньги не купишь и коровьего хвоста. А Петричко во время обмена стоял и потирал руки. Стоял и ухмылялся: «Разве монетный двор сгорел? Напечатают новые денежки». Я знаю, этот фельдфебель думал: «Все, что они накопили, — все пропало. Теперь придется им хочешь не хочешь работать в кооперативе. Ничего другого не остается. Даже травы им не дадим. Теперь-то мы их наконец загоним в кооператив…» Но только ты ошибаешься, братец, здорово ошибаешься.
Резеш сжимал лист бумаги в руках. Бумага приятно согревала его пальцы и в то же время обжигала их. Ему все-таки хотелось задать один вопрос. Важный вопрос.
— А зачем это письмо? Какая от него польза? — Он глядел на Дюри.
— Как зачем! Я же говорю, даже против своих, против рабочих, они вынуждены были послать милицию, когда те вышли с протестом на улицы. И так повсюду. Ты слышал — в Берлин русские послали свои танки, чтобы подавить всеобщую забастовку? И в Венгрии и Польше у них ничего не получилось с кооперативами, все полетело вверх тормашками. — Дюри поднял вверх большой палец сперва на одной, потом на другой руке. — Тут уж и границы не имеют значения. Это и доказывает, что у коммунистов вообще дела плохи. Они и сами не знают, что делать. Готвальда и Сталина нет. Сейчас самое время подать голос и нам. В деревнях по соседству пишут сейчас такие письма. Это уже не горох об стену, это увесистый камень, и он оставит след. — Дюри взял с тарелки сливу и надкусил ее. Она была мягкой и сочной, сок брызнул и потек у него по подбородку.
Вот так же созрело и наше дело, подумал Резеш, стоит только надкусить — и брызнет сок.
— Ну хорошо, — сказал он. — Все это прекрасно, А как же Корея?.. Если подпишут перемирие, что же будет? — Нет, Резеш не хотел войны, он не желал ее и тем людям, что умирали за тысячи километров отсюда. Но теперь все так странно переплелось. В Корее американцы не победили. Сил у них, видно, не хватило. И если будет подписано перемирие, разве это не развяжет снова коммунистам руки? Не укрепит их позиции и здесь?
— Ты что думаешь, американцы отступят? Теперь, когда коммунисты повсюду сели в лужу, они будут ждать сложа руки, чтобы те снова опомнились и пришли в себя? Не такие они дураки, — возразил Дюри.
— Это уж точно, — вмешался в разговор Эмиль и ухмыльнулся. — Но если говорить правду, я не очень-то верю во всякие такие письма. Нет ли другого способа?
— Будет и другой. Только сперва надо приготовить трут, потом уж зажигать, чтоб все сразу вспыхнуло, как сухой лес, — сказал Дюри.
— А вдруг они не получат это письмо? — заметил Резеш. — Оно может и не попасть туда, куда надо. Говорят, такие письма задерживают.
— Значит, надо передать это письмо из рук в руки, — сказал Дюри. — Пошлем делегацию.
Ах вот оно как! У Резеша перехватило дыхание.
— Ну а кто бы в нее вошел, в эту делегацию?
— Мы думали, что поехать должны Эмиль, Бошняк и ты.
Здорово! — подумал Резеш. Один — брат председателя кооператива, другой — тесть учителя Плавчана. Старый Хаба, ясное дело, не едет. Да и Дюри… Не плохо придумано! Но почему я? Почему именно я?
— Тебе надо ехать, — настаивал Дюри. — Ты хороший хозяин и всегда выполнял их поставки, все, что они от тебя требовали. Тебе они ничего не смогут сделать. Ты вот выполнял, а тебя прижали. Это тоже что-нибудь да значит. Теперь к этому прислушиваются. Вы все трое — настоящие крестьяне. Не какие-нибудь голодранцы, у которых никогда ничего не было и которые ничем не дорожат. Ты должен поехать, Мишо, это нужно для пользы нашего дела.
Должен, злился Резеш. Почему это я должен? Никогда я ничего не был должен, пока не началась возня с этими кооперативами и меня туда не загнали. Должен, должен, ворчал он про себя.
— А ты бы поехал, Эмиль? — спросил он.
— Почему же нет, если нужно. Ведь мы знаем, чего хотим.
Марча, которая до тех пор стояла у двери и следила за тем, чтобы никто не вошел, подойдя к столу, спросила дрожащим голосом:
— А это не опасно? Не случится ли чего? До сих пор лучше было помалкивать. — Она перекрестилась.
— Теперь уж мы их проучим, — пробурчал Эмиль. — С нашей помощью они скоро сломают себе хребет.
— Никто не будет знать, что вы поедете. А потом, когда вы вернетесь, все изменится, — сказал Дюри. Он взял с тарелки вторую сливу, вытер ее ладонью и надкусил.
Резеш снова мысленно сравнил их план со сливой. А действительно ли он так же созрел, как эта слива? И стоит лишь надкусить… Говорят, что это так. И ведь не только говорят. Он и сам видит. И в своей деревне, и по соседству. Во всем крае. Никто по-настоящему хозяйством не занимается, скот гибнет. А этот пожар в Чичаве. И будто бы горело не только там. Столько разных слухов ходит! И скот вроде уже начали разбирать по домам. Господи боже мой, все у них ускользает из рук, где уж тут власть удержать? Еще Гойдича выгнали… А что сказал в своей проповеди священник? Святой боже, раньше никто не позволил бы себе ничего подобного. Да, план действительно созрел, как эта слива. Даже Марча больше не говорит: «Они могут все». Правда, еще побаивается их. Но не сказала ведь: «Нет, Мишо, не езди…» А Бошняк? Бошняк тоже не поехал бы, если б пан учитель Плавчан сказал «нет». Он-то уж, конечно, разбирается, что к чему. Теперь каждый понимает, что происходит. Разброд и хаос. И как может быть иначе, если повсюду заправляют такие, как этот свинья Рыжий. Как этот Иозеф Кучеравец — «Уголь, кокс, брикеты».
Так что же, ехать мне? Или не ехать? К черту! Чего бояться, когда, похоже, все уже решено. Нужно ехать. И не потому, что этого хочет Хаба, совсем нет. А потому, что слива созрела и ждали мы достаточно. Я должен ехать, если хочу жить. Ведь просто нечем стало дышать. И не только у нас. Сначала надо подписать, а затем и ехать. К самому высокому начальству. Ну что ж. Надкусим эту сливу.
В правой руке он держал ручку, в левой — лист бумаги. Снова у него перехватило дыхание, и мурашки поползли по спине. Хотя конец письма был ему хорошо известен, он читал его уже в третий раз:
«Потрясенные событиями, сопровождавшими организацию кооператива в Трнавке, мы обращаемся к Вам, президент республики, и просим:
1. Чтобы вы лично посетили нашу деревню и убедились в совершенных тут беззакониях. Мы не можем удовлетвориться тем, что наше дело будет передано областному или районному комитету.
2. Настоятельно просим, чтобы немедленно были аннулированы все виды штрафов, наложенных районной штрафной комиссией в Горовцах или местным национальным комитетом в Трнавке для того, чтобы заставить нас вступить в кооператив.
3. Мы просим, чтобы в Трнавку была послана комиссия из министерства земледелия, которая определит урон, причиненный нашим полям насильственным созданием кооператива.
4. Мы просим, чтобы наш кооператив был немедленно распущен. Мы хотим вести хозяйство на наших полях так, как раньше.
Мы просим расследовать наше дело по закону и исправить все несправедливости, совершенные по отношению к нам, нашим женам и детям. Если вы не удовлетворите нашу просьбу, это значит, что мы и дальше будем во власти произвола местных партийных работников, сотрудников национальной безопасности и районного комитета. Это значит, что у нас царит лишь право сильнейшего и мы не можем рассчитывать на мирное решение нашего дела, хотя мы миролюбивы и преданы нашему государству. К вам обращается трудовой народ, за интересы которого Вы, президент республики, сражались долгие годы, и мы уверены, что Вы заступитесь за него и теперь.
Честь труду!
Трнавка. Горовецкий район. 26 июля 1953 г.».
— Вы хотите ехать? — удивленно спросил тестя Плавчан.
Он только что, пыльный и потный, возвратился с поля, где во время каникул каждый день работал по два-три часа, собрался было идти умываться, но тут в комнате появился тесть и безо всяких околичностей сообщил ему, что едет с Эмилем Матухом и Михалом Резешем в Прагу к президенту.
— Вы хотите ехать? — повторил Плавчан.
Бошняк кивнул.
— А вдруг это будет ошибкой? Я думаю, это было бы ошибкой, — неуверенно возразил Плавчан.
— Ошибкой было бы не ехать, — твердо сказал Бошняк.
Он сидел, опустив на колени руки, — казалось, он держит в руках вожжи. А свою запыленную шляпу он положил на белую постель с высокой горкой подушек.
Плавчан понурил голову. У него было такое чувство, словно он целый день ходил под дождем, промок до нитки, а на него все падают серые холодные дождевые капли, он почти растворился в них.
Казалось, что с каждым днем зять и тесть должны были б все больше отдаляться друг от друга. Но так или иначе до сих пор они держались вместе. Ничто не могло их рассорить, хотя Петричко и остальные члены комитета требовали от Плавчана, чтобы он или перетянул тестя на свою сторону, или порвал с ним родственные отношения. Однако семейные связи между ними не нарушались, а если ситуация того требовала, они встречались нечасто. Иногда Бошняк шел открыто через площадь к зятю, иногда крался тропинкой вдоль заборов. Ко не было случая, чтобы он отказался вспахать для зятя школьный участок. Когда прошлой весной члены кооператива несли из дому картошку, чтобы подкормить свиней, Плавчан принес из своего погреба картошку, которую ссыпал туда Бошняк. А потом Плавчану пришлось выписывать на тестя тот штраф за невыполнение поставок, который и вынудил его вступить в кооператив. У Плавчана при этом дрожали руки, и он мысленно просил у тестя прощения. Бошняк об этом знал. Собственно, знала об этом вся деревня; и, наверное, потому, что семейные и дружеские связи между тестем и зятем оказались сильнее любых других обстоятельств, учитель Плавчан не вызывал неприязни у жителей Трнавки. И хотя он ходил по домам и агитировал за вступление в кооператив, а теперь снова призывал выйти на кооперативное поле, хотя он прибивал им на заборы плакаты, которые сам писал, они не сердились на него. И он это тоже знал.
В комнате наступила тишина. Только мухи жужжали да рядом в кухне шипело на сковороде сало. Но звон посуды уже утих.
Клара прислушивается, подумал Плавчан.
Он сидел за рабочим столом, где обычно проверял тетради и заполнял всякие официальные бланки. Облачка дыма медленно поднимались вдоль стены, на которой висел детский рисунок: украшенные орнаментом, написанные красивыми яркими буквами слова «Книга — лучший друг».
Книга. Гм. Но какая же книга — лучший друг? Вот бы мне такую книгу, в которой всегда найдешь совет, что и как надо сделать, чтобы никогда не ошибаться.
— Я хотел у вас спросить, отец, — осторожно начал Плавчан. — Чего вы хотите добиться? Сейчас такое положение… Поймите же. Я всерьез опасаюсь, что…
— Мы не можем упустить такой момент, — сказал тесть.
— Какой же это момент? — Плавчан в растерянности вытянул губы. В сорок восьмом, после февраля, политическая жизнь сразу так упростилась, и ему показалось, что теперь он все понимает. Он думал, что пришел конец всем стычкам и страна быстро встанет на ноги. А какое прекрасное будущее их ждало, если бы все взялись дружно за дело, думал он. Поэтому он охотно вступил в партию. Но время шло, и вода мутнела все больше и больше. А теперь он и сам не знал, что делать с теми гадюками, которые отовсюду повылезали.
— Неужто ты сам не видишь? — спросил Бошняк, — Нам надо действовать. Ноги, руки нам еще служат, и нельзя упускать время. Если мы его оседлаем, оно нам будет служить.
Бошняк говорил тихо, но решительно.
— Я не считаю, что сейчас именно такой момент, — сказал со вздохом Плавчан, пытаясь скрыть свою растерянность. Он всегда старался сглаживать всякие противоречия, все еще верил в свою былую мечту.
— По-твоему, мы и дальше должны сидеть и помалкивать, хоть по горло в дерьме? С этим давно пора кончать.
— А не сгущаете ли вы краски? Ведь издавна известно — нет света без тени.
— Болтовня, опять одна болтовня, — махнув рукой, бросил тесть.
Рядом, сложив на груди руки, стояла Клара. Ее взгляд ясно говорил, на чьей она стороне.
Она, как всегда, согласна с отцом, подумал с раздражением Плавчан.
— Разве мы задумали что-то противозаконное? — с усмешкой спросил тесть. — Почему мне нельзя высказать вслух то, что я думаю и как хочу дальше жить? Что со мной могут сделать? Хуже не будет. Посадят в тюрьму? Стало быть, я уже не имею права сказать, что думаю? Выходит, нам только и остается, что подчиняться таким фельдфебелям, как Петричко?! Это уж было бы полной капитуляцией.
— Конечно, поезжайте, папа, — сказала Клара.
Она терпеть не может Петричко. И я понимаю почему, подумал Плавчан. Ее злит, что Петричко только крикнет мне с улицы или постучит в окно — и я уже бегу к нему. Люди в деревне недавно рассказывали, что Петричко на дороге пытался остановить автобус, шофер проехал и не взял его — дорожного мастера! И она так радовалась, потому что чуть подальше тот же шофер сам остановился, увидев Клару, и сказал: «Не хотите ли вы подъехать, пани учительша?» Но о чем, собственно, я? Значит, тесть хочет все-таки ехать.
— Вы очень рискуете, отец.
— Ты бы хоть объяснил почему, — сказала Клара. — Ты же учитель, учишь детей одному, а они лепечут совсем другое. То, что слышат дома.
Плавчан зло поглядел на жену, нервно почесал грудь.
— Ох, если бы человек всегда знал, что надо делать. — Он начал невольно размышлять вслух. — Будь оно все проклято!
— Да, твой хлеб горек, — ухмыльнулся тесть. — Ты ведь на государственной службе. Но теперь речь идет о моем хлебе. Мне, в конце концов, ничего от тебя не надо.
Клара насторожилась. В ее глазах мелькнуло беспокойство, испуг.
— Я только пришел сказать тебе, что еду. Каждый остается при своем мнении. Если потребуется, мы можем на какое-то время раззнакомиться.
Бошняк резко поднялся.
— Но я все же скажу тебе: дальше так жить не имеет смысла, это ясно каждому, — снова заговорил он. — Ты и сам видишь, но не хочешь признаться. Действовать — вот что теперь нужно. Я бы сгорел от стыда, если бы стал отсиживаться в кустах. Для меня так же необходимо действовать, как для тебя — ничего не замечать. — В голосе Бошняка звучала злость. — Ты-то выйдешь сухим из воды, — продолжал он с горечью. — Ты всегда выкрутишься. Ну и, разумеется, я к тебе не приходил и ничего тебе не говорил. Ты ничего не знаешь.
Петричко прижимал к уху телефонную трубку. Рядом с ним, возле стола, заваленного бумагами, стояли Иван и Демко.
Голос Сойки на другом конце провода звучал так громко, что в канцелярии национального комитета было слышно каждое слово.
— Что такое? Какая делегация? — кричал он. — И ты мне сообщаешь об этом только теперь? Да ведь мы могли спять их с поезда.
— Никто же не знал… — начал было Петричко.
— Вы не знали, что делается в деревне, у вас под носом?.. Черт бы вас побрал, — вопил Сойка, — Кто поехал?
Сойка умолк, когда Петричко назвал имена.
И в самом деле, пока делегация не уехала, пока эти трое не исчезли из Трнавки, думал Иван, никто ничего не подозревал.
— Что за чертовщина! — снова закричал Сойка. Конечно же, теперь придет запрос в связи с их жалобой, И вообще какой позор! Делегация из Трнавки!
— Они хотят, чтоб ликвидировали кооператив, — глухо проговорил Петричко.
— А больше они ничего не хотят? — Сойка смачно выругался и бросил трубку.
Петричко тоже положил трубку. Прошло несколько томительных минут.
— Наши делегаты переборщили и, бьюсь об заклад, сломают себе на этом шею, — сказал он и, покачав головой, снова замолчал.
— Интересно, кто заварил всю эту кашу? Распустить кооператив! И отправляются к нашему президенту. Им надо такого жару задать, чтобы они разом очухались.
— Похоже, они давно собирались и хорошо подготовились — сказал Демко. — Вчера после обеда один за другим исчезли из деревни, а вечером уехали из Горовцов. Никто ничего не знал, даже Плавчан. Утром он прибежал, перепуганный, запыхавшийся.
— Еще бы, — прервал его Петричко, — ему есть чего пугаться.
— Что ж мы теперь будем делать? — спросил Иван. — Все это довольно неприятно, хотя, видимо, случай в Стакчине кое-кого образумил. Скот, который крестьяне самовольно разобрали, сотрудники КНБ привели обратно. Но на этом дело может не кончиться. А затея с делегацией еще вызовет у них бо́льший аппетит.
Демко, который все время сидел, уставившись в одну точку, вдруг медленно произнес:
— Коров нам надо оставить на пастбище — пусть стадо там и ночует. Пока скот весь вместе, кооператив существует.
— Что ж, дело стоящее, — сказал Иван. — Это мы можем организовать. Конечно, сохранить стадо очень важно.
На небе в тот день не было ни единого облачка, солнце палило вовсю, и стадо само спешило к колодцу. Павел выливал воду из бадьи в рассохшийся желоб. Вода просачивалась на землю, и коровы пили прямо из лужи. За три дня вокруг колодца образовалось целое болото и налетели тучи слепней.
Павел намочил в бадье рубаху, натянул ее на себя через голову и с удовольствием ощутил на теле влажную прохладу.
Пастбище, где скот лениво пощипывал низкую, высохшую на солнце траву, раскинулось на волнистой равнине. Через все пастбище, как брошенная на землю растрепанная веревка, петляла изборожденная колесами белесая дорога.
В нескольких десятках метров от колодца стояла покосившаяся хибарка и за ней загон с навесом. Навес порядком подгнил, с обломанных досок клочьями свисала почерневшая солома. Утром и вечером сюда приходили женщины — старые члены кооператива — доить коров; утром после дойки подъезжал к самому навесу грузовик молочного завода. Иван договорился, чтобы машина, направляясь из Каменной Порубы в Жабяны, останавливалась тут. Было сухо, и грузовик, проезжая по дороге через пастбище, поднимал клубы пыли. В течение целого дня на пастбище никто не появлялся. Только из деревни, когда разнеслась весть, что коровы не вернутся в хлева, то и дело кто-нибудь приходил узнать, что случилось со скотом. На тропинках, протоптанных в траве, из-за кустов появлялись вдруг фигуры и молча наблюдали за стадом. Павлу казалось, что хоть они с Демко и стерегут скот, но и за ними постоянно следят, опасаясь, не приключилось бы чего с коровами. Так как ничего особенного не происходило, наведываться из деревни стали реже.
Все еще ощущая приятную прохладу мокрой рубашки, Павел оглянулся и увидел шагающего через пастбище цыгана Иожко. Цыган объявился тут в первый раз вчера вечером — его приманил огонек костра, у которого сидели Павел с Демко. Теперь Иожко вынырнул из зарослей шиповника, неся что-то в узле.
— Что там у тебя? — спросил Павел, когда Иожко подошел к ним.
— Кукурузные початки, — ответил цыган, улыбаясь. — Знаешь, какие они вкусные, если их испечь?..
— Покажи, — сказал Павел.
Молодые кукурузные початки в желто-зеленой рубашке из листьев были мягкими и сочными: на концах их выбивались густые кисточки из нежных, бледных волосков.
— Так это ты у нас кукурузу таскаешь? — спросил Павел.
— Я же о вас заботился, — ответил Иожко.
— Знаю, знаю, — весело сказал Павел. Ему хотелось подшутить над цыганом, но вдруг, что-то вспомнив, он спросил уже без улыбки: — А как с картошкой? Она растет тут поблизости? Похоже, что за нижним колодцем или у скрещения дорог сажали жабянцы?
Иожко сперва смутил вопрос Павла; вообще с деревенскими Иожко всегда был начеку. Он искоса недоверчиво поглядел на Павла и вдруг сообразил, что сейчас та самая исключительная ситуация, когда можно говорить правду.
— Да ты что! Ближайшее картофельное поле — за Дубиной, потом идет овес и опять картошка. Там Ковач из Жабян посадил ее на целую неделю раньше.
— В самом деле?! — удивился Павел. — А из тебя, Иожко, определенно вышел бы отличный председатель кооператива. Бьюсь об заклад, что Иван наш таких сведений не имеет.
Цыган с явным удовольствием выслушал похвалу и, прищурив глаза, в которых вдруг блеснула усмешка, заявил:
— Если понадобится, мы можем вам кое в чем помочь. Могли бы посторожить вашу кукурузу.
Павел внимательно посмотрел в лицо Иожке, но оно было сама простота и невинность.
— От кого же ты хочешь ее охранять?
— Да хотя бы от Эмиля Матуха. Вот ехал он недавно на телеге из Жабян и нарезал себе вашей кукурузы, а сказал, что, мол, везет ее от дядюшки. Наверно, хотел запасти себе кормов, прежде чем ехать в Прагу, — глядя в глаза Павлу, говорил Иожко.
— Ты что же, не любишь Эмиля?
— Нет, просто я не хочу, чтобы потом все свалили на нас, — спокойно ответил цыган. — Ты как считаешь, вернется эта делегация? Если бы его там упрятали в каталажку, вреда бы не было. А если бы его переехала машина с мусором, или сошел с рельсов поезд, на котором он едет, или кто-нибудь забыл нож у него между ребер, а потом мертвого зашил бы в брюхо дохлого коня, так тоже беды не было бы.
— Ты столько хорошего пожелал ему… За что ж ты на него так обозлился? — спросил Иван.
— За многое. Когда нас товарищ из района послал забирать у Хабы коров, он со злости наступил сапожищем моей двоюродной сестренке на ногу, да так, что палец ей сломал… Ну, сторожить вам кукурузу?
— Из-за того, что на Эмиля разозлился?
Цыган кивнул и, усмехнувшись, добавил:
— Конечно, в награду мы и для себя малость наломаем.
— Послушай, Иожко, да ты прирожденный дипломат. Предлагаешь делать то, что давно уже и так делаешь, — весело сказал Павел.
— Сигареты у тебя нет? — широко улыбнувшись, спросил Иожко.
Павел достал сигарету, тот закурил, взял свой узел и поплелся под навес.
Держа кнут в руке, Павел поглядывал, что делается на лугу. Демко шел за стадом, набивая на ходу трубку. Что у этого старика на уме? Затащил меня сюда, его ведь была идея, а из самого и слова не выжмешь. Ошалеть тут в поле можно. Спасибо, Иожко забрел.
Куда же мы их теперь погоним, старикан? Может, к Турецкой Могиле? — думал, наблюдая за Демко, Павел.
— Эге-ге! — звучно крикнул он, приставив ко рту ладони, и показал Демко на невысокий холм, поросший кустарником. Там еще оставалось немного сочной травы, и стадо не разбегалось. Демко в знак согласия тоже поднял палку. Они погнали стадо к холму.
Демко — маленький, коренастый, с редкой седоватой бороденкой, в надвинутой на лоб старой шляпе, шагал сзади. Его мучило жаркое солнце. С самого утра оно жгло ему шею и плечи, глаза его слезились, и он то и дело утирал ладонью слезы.
Вокруг простиралась спокойная и знойная тишина пастбища. Но нагретая трава, запах подсыхающего клевера будили в памяти Демко другие образы. Неужели уже минуло пятьдесят лет?
Он лежал тогда в траве, рубашка на локтях и штаны на коленях были у него разодраны, в стороне у кучи камней грелись желто-зеленые ящерицы. Было ему шесть лет, и он уже пас коров. По дороге ехала телега, и кто-то крикнул: «Андрей, отца забодал бык!» Он бросился к телеге. Отца везли к доктору: солома, на которой он лежал, была красной, а лицо желтым, как солома… Такую же кроваво-красную солому он видел потом еще раз. Господи, как же называлась эта деревня? Там после боя подбирали раненых и уносили в амбар. Больше их некуда было класть.
А в Корее вчера прекратили огонь, вдруг почему-то пришло ему в голову.
Это удар для тамошних бандитов. И для наших бандитов в Трнавке — тоже удар под ребро. Войны не будет, и это поможет нам.
Все в мире теперь связано в тугой клубок. Я вот знаю, чего мне хочется. Сплю и вижу: в нашем свинарнике вырастают горы мяса, снятся мне еще и горы картошки, горы отрубей. Чтобы ела их скотинка вдоволь. А пока наши загоны не полны. Эти негодяи в деревне еще много свиней у себя оставили. Но ничего, придет время — и у нас свинки будут так хрюкать, что оглохнуть недолго! От этих поросят я скоро свихнусь. Я уже с ними, стервецами, разговариваю, как с людьми. Ну, что вопишь? — говорю. Что с тобой?
Уж лучше бы мне ходить сейчас за своими поросятами. Я все-таки привык к их вони и хрюканью. Двенадцать свиноматок, один боров и сто тридцать шесть поросят. Это уже не шутка! А говорили тогда, что все, развалился ваш гроб. И теперь головорезы хотят пырнуть нас ножом в спину. Но ничего у них не выйдет, у этих подлюг.
Он уже представлял себе, как наливает в корыто свежую воду, молодая свинка в углу хрюкает, тычется пятачком в перегородку. Ну, что тебе надо? Уже боров понадобился? Ну и ну! Ничего, подождешь. Всему свое время. Еще пару килограммов набери, стервуля. Я тебе жратвы подкину, на… Нет, больше дать не могу. Ну, вот видишь — если бы на свете существовала справедливость, каждый носил бы кусочек жаркого солнышка под рубашкой, чтоб оно его грело. Но этого нет, и нам с Павлом приходится теперь пасти коров, а вместо меня за свинками будут ходить Копчикова с Беткой.
Копчикова — хорошая баба. Накормит, даст вам все, что и я. Копуша, правда. Это есть. Но зато может хоть целую ночь в свинарнике провести, если ты пороситься надумаешь. И в чистоте ты у нее будешь, для такого случая охапку свежей соломы она всегда найдет. Копчикова вам все устроит не хуже меня. Ну вот мы и пришли, сказал он себе. Тут уж я немножко отдохну. Он пристроился в тени кустов и огляделся. Одни коровы пощипывали траву, другие улеглись.
Демко был доволен. Услышав крик вылетевших из-за холма соек, он усмехнулся. Опять кто-то пришел посмотреть, как тут со стадом, подумал он. Надвинул шляпу на лоб, и веки его сомкнулись. Он задремал.
Павел, укрывшийся от солнца в тени кустов на противоположной стороне холма, тоже слышал крик всполошившихся соек. Черт возьми! Кого там снова несет нелегкая? С суковатой палкой в руке он осторожно вошел в заросли боярышника и терна. Сойки здесь взлетали уже чуть ли не из-под самых ног, их крик оглушил его. Он сделал еще несколько шагов и остолбенел. Анна!.. Что ей тут надо?
Вернувшись после военной службы в деревню, он встречал ее довольно часто, но уже не придавал этому особого значения. С того дня, как он встретился с нею на престольном празднике, изменилось многое. Она ушла к другому. Ну и ладно. Черт с ней! Анна поначалу удивилась, узнав, что он вернулся в Трнавку. Может, даже подумала, что ему хочется быть поближе к ней. А может, решила, что он собирается вредить Хабе. Сначала она была даже довольна, что Павел почти не обращает на нее внимания. Позже, когда он равнодушно проходил мимо нее, она делала вид, будто ей это странно. Весной Павел встретил Анну вскоре после того, как чуть не подрался с Дюри на кооперативном дворе. В ее глазах он прочел тогда немой вопрос. А теперь она стояла перед ним в зарослях боярышника посреди пастбища. Одна, в легкой блузке, с косынкой в руке и глядела ему прямо в глаза.
— Что ты тут делаешь? — спросил он охрипшим вдруг голосом. — Пришла посмотреть на ваших коров? Вот они. Все восемь и еще те две, которых вы будто бы отдали своим родителям. Смотри, их никто не съел.
— Перестань, Павел! Они не наши. — Она продолжала в упор глядеть на него.
Тот же чистый лоб, те же губы, те же большие серые глаза. Нет, глаза стали другими. Когда он встретил ее на престольном празднике, он заметил в них испуг, а также преданность, покорность. Это был скорее девичий, чем женский взгляд. Теперь в глазах ее появился другой блеск, они стали глубже, пытливее.
— Ты палку на меня приготовил? — усмехнувшись, спросила Анна. — Брось. Видишь, я пришла к тебе. — Она села на траву под кустом боярышника.
— Не боишься, что тебя здесь увидят? — пробормотал он.
— А чего бояться? Я пришла посмотреть на стадо, как все остальные. Ты, может, тоже сядешь?
Невероятно… Анна пришла к нему! Уж не сон ли это?
— Когда они должны вернуться? — спросил Павел.
— Кто? — не поняла Анна. — А-а! Не знаю. Со мной о таких вещах не говорят… Дюри теперь редко бывает дома. И сейчас его нет. Они с отцом еще утром запрягли лошадей и куда-то уехали. Вернутся только к вечеру.
Уж не хочет ли она сказать: не бойся, мол, нас тут не увидят?
— Куда же это он ездит? Может, завел себе другую? — насмешливо спросил он, садясь рядом с Анной.
— Кто вас, мужиков, знает, — вздохнула Анна. — Теперь вся жизнь кувырком пошла.
Да, кувырком, подумал он. Тут ты права. Ты вот сидишь здесь со мной. Ты сама ко мне в эти кусты пробралась. Да, видно, жизнь и впрямь кувырком пошла…
Он внимательно разглядывал Анну. Еще в тот свой приезд он заметил, что она пополнела в груди и бедрах. Теперь он видел ее совсем близко. И хотя они сидели в тени, солнце жгло, как раскаленная печь.
Это от солнца так жарко? А отчего же еще? — сердито спрашивал он себя. Ведь к ней я уже ничего не чувствую. За год все перегорело, улетучилось. Лучше бы уж Зузка была тут со мной. Когда Павел вспоминал о ней, у него напрягалось все тело. Кипяток, взрывчатка… Иногда ночью, если не приходил сон, она вдруг возникала перед ним, и его сердце так колотилось, что, казалось, вот-вот выскочит из груди.
— Давно я не сидела так… — сказала Анна тихо. — В последний раз, наверное, тогда… Смотри, как здесь красиво.
Внизу, между ветками, проглядывало ярко освещенное ровное пастбище с редкими островками кустарников. Тишину, прерываемую лишь легким гудением пчел и непрестанным стрекотом кузнечиков и сверчков, время от времени нарушало еще и позвякивание колокольчиков на шеях коров. Благоухали травы, наполняя воздух пряными запахами увядающего тимьяна, ромашки, полыни.
— По вечерам здесь лягушки квакают, закатывают такие концерты — ого-го! Внизу, в болоте, их видимо-невидимо, — сказал Павел невпопад.
Анна разглядывала его. Ее лицо было совсем близко. Потом она опустила глаза, сорвала несколько травинок и зажала их в кулаке.
— Как хорошо! — повторила она еще тише, и в голосе ее прозвучали нотки, поразившие его.
— Что с тобой? — спросил он.
— Ничего. Не спрашивай меня ни о чем, Павел, Я хочу насладиться покоем, хоть минуту пожить для себя. Побыть с тобой.
Пальцы Анны, сжимавшие травинки, вдруг разжались, и она потянулась к нему. С закрытыми глазами Анна искала его руку. Ее загрубевшие от работы пальцы осторожно скользнули по ней к ладони Павла, и вдруг она схватила его руку и поднесла к лицу, к губам. Лицо ее пылало.
Это все та же Анна, подумал он в смятении.
Она медленно провела его ладонью по своему лицу и прижала ее к груди. Он почувствовал шелковистую упругость ее кожи, округлость налитой груди и как будто издалека сквозь жаркий туман услышал ее голос:
— Ну, что с тобой? Ведь я пришла к тебе, сама пришла…
Павел обнял ее. Она откинула голову и только теперь широко раскрыла глаза. Он увидел их бездонную сияющую глубину.
И тут Анна обвила руками его шею, притянула его к себе, и ее губы раскрылись в поцелуе. Прикосновение ее крепких грудей, прильнувшего к нему тела, казалось, прорвало в нем невидимую плотину, и Павел утратил способность думать и управлять собой.
Позже, когда одурманивающий жар схлынул, Павел почувствовал во всем теле невероятную усталость. Он лежал на боку, отвернувшись от Анны, и тяжело дышал. Она прижалась к его спине, но ее прикосновение больше не радовало его, даже было неприятным.
— Я все еще люблю тебя, — сказала Анна. — Ведь ты был у меня первым, Павел. Ты даже не представляешь, как часто я о тебе думаю.
Первым… Это слово его задело. Оно напомнило ему о втором — Дюри.
— Послушай, тогда почему же ты…
— Не спрашивай меня ни о чем, — закрыв Павлу рот рукой, сказала Анна и поцеловала его. — Ведь я снова твоя!
Павел горько усмехнулся. Господи, как же это все произошло? Он ведь такое даже и предположить не мог… По правде говоря, он не хотел, чтобы это было… Уже не хотел. А может быть, все-таки хотел?.. Иначе почему же?.. Может быть, ему это было нужно ради удовлетворения оскорбленного самолюбия? Черт возьми, теперь, Дюри, у тебя есть причина для драки, подумал он со злой усмешкой.
— Почему ты молчишь? — спросила Анна и сжала ему руку. — А ты сильный, — прошептала она, жадно прижимаясь к нему.
Павел посмотрел на нее — волосы у нее растрепались, на лбу блестели капельки пота, глаза смеялись. Большие серые глаза… Он молчал.
— Ну, как хочешь, — вздохнув, сказала она. — Пусть хотя бы так…
Анна положила голову ему на руку, и он осторожно провел пальцами по ее лбу и медленно, устало взъерошил ей волосы. Они лежали, вслушиваясь в тишину. От нее звенело в ушах. Вдруг совсем рядом раздались крики соек. Павел приподнялся и сел.
— Лежи! — сказал он и сжал ей плечо.
В глазах Анны мелькнул ужас. Она села и торопливо стала приводить себя в порядок.
Павел поднялся и осторожно пробрался в глубь кустарника. Огляделся по сторонам и увидел девушку, направлявшуюся к шоссе. Когда она вышла на открытую поляну и решительно зашагала по тропинке, которая вела к шоссе, он узнал ее. Это была Илона.
Павел закурил. Анна, скрытая кустами, стояла уже одетая и поправляла волосы. В глазах ее все еще был страх.
— Успокойся, — сказал он. — Это Илона прошла. Она не видела нас.
— Что ей было нужно?
— Скорее всего, хотела сократить путь, — сказал он. — И шла через пастбище в Жабяны.
— Возможно. Там тетя наша живет, но я не знала, что Илона ходит к ней. — Анна явно почувствовала облегчение. — Хорошо, что она нас не видела. Мне и так уже досталось, когда эта дура отколола номер у Хабы.
— Да, вам всем тогда досталось. И ты ее не любишь? Родную сестру?..
— Она чокнутая, — сердито сказала Анна. — Сумасбродка.
Хотя слова Павла покоробили Анну, она старалась подавить в себе раздражение.
— Ну что ж, мне пора, — смеясь, сказала она и стала отряхивать юбку.
— Придется тебе на минутку все-таки задержаться, — заметил Павел с усмешкой.
— Хорошо, на минутку задержусь, — согласилась она и, положив руки ему на плечи, поцеловала его. К ней снова вернулась уверенность.
— Когда мы увидимся? — спросил он.
Анна задумалась.
— Я дам тебе знать. Опять ты взял палку. Положи ее. — Она тихо рассмеялась и еще раз поцеловала Павла.
Анна ушла от него часа два назад. Выбравшись из кустов, она направилась к деревне уверенным шагом, как будто возвращалась с прогулки.
Павел закурил и начал вспоминать, как неожиданно появилась она здесь, как села на траву, как легла, как потом сама взяла его руку и он почувствовал под пальцами ее грудь…
А как торопила она высшее мгновение любви, как отдавала ему себя всю без остатка. Это была жадная, голодная женская любовь. Казалось, Анна хотела вознаградить его за все те ночи, когда не принадлежала ему.
Но теперь это было совсем не так, как прежде. Не было ни радости, ни ликования. Он испытывал лишь физическое облегчение. И было удовлетворено самолюбие. Ведь он отнял ее у Дюри! Анна сама пришла к нему среди бела дня. Черт возьми, это что-нибудь да значит!
Надо бы нам еще немного побыть на пастбище, с легкой иронией подумал он. И тут же напустился на себя: нет, не обманывайся, парень, и об Анне лучше не думай. Выкинь ее из головы, образумься… Но он чувствовал, что ему это будет не так просто сделать.
Позже, напоив у колодца стадо, Павел и Демко снова погнали его на пастбище. Вместе с ними пошел и Иожко. Вокруг стада бегали оба пса, которых днем привязывали под навесом. Небо было все еще высоким и чистым, солнце продолжало палить. Павел блуждал взглядом по пастбищу, когда вдруг издалека донесся жалобный, тревожный звук колокола. Он оглянулся на Демко.
— Звонят?! Где же это? — спросил Павел, хотя и сам хорошо знал, что колокол звонил в Трнавке.
Гулкие, порывистые звуки колокола разрывали тишину пастбища. Они спугнули его мысли об Анне.
— Должно быть, пожар, — заметил деловито Иожко.
— Помолчи, — прикрикнул на него Павел.
Звон продолжался недолго.
— Что-то стряслось. Не вернуться ли нам? — спросил Павел.
— Нет, не стоит, — сказал Демко. — Подождем тут.
— Что же будем делать?
— Подождем, — повторил Демко. — Что бы там ни случилось, лучше, если стадо будет здесь.
— А если они прибегут сюда?
— Тогда уж ничего не поделаешь. Но бежать им сюда не меньше часа — столько же, сколько и нашим. А мы пока давай отгоним скот подальше.
— Эгей, Легина! Эгей, Илушко! — позвал Павел собак.
Псы вскочили. Высунув языки и оскалив зубы, кинулись сгонять коров в стадо. Павел и Демко погнали его к Мокршинам и лишь там остановились.
— Как ты думаешь, они не прибегут сюда? — снова спросил Павел. Рядом с Турецкой Могилой он увидел густые заросли, но об Анне уже не вспомнил.
— Я ж тебе сказал, у нас еще есть время, — не сразу ответил Демко, моргая усталыми, слезящимися глазами. — Спешить некуда… Умаялся я нынче… Эх, свет широкий, небо высокое, прилягу я да маленько вздремну.
— Наверняка у нас что-то случилось, — озабоченно произнес Павел.
— Всегда что-нибудь случается. Имей терпение — скоро узнаешь, — буркнул Демко.
Павел с недоумением смотрел на него.
Ну что ты на меня уставился? Думаешь, я спятил? Не понять тебе, почему мы тут торчим. Этого тебе не объяснить, — да ты и не поймешь в свои двадцать два года. За мои пятьдесят восемь лет много в Лаборце воды утекло…
В ушах Демко все еще стоял звон колоколов. А в Трнавке люди, должно быть, сбегались на площадь, кричали, размахивали руками. Такое и прежде бывало. Но что ты об этом знаешь?
Однажды владелец соседнего имения Яноушек запряг в сеялку Михала Подставского, старого Голаса и его сына. Сам погонял их, словно лошадей, и засеял с ними здоровенный кус земли. В тот же вечер на площадь сбежалась добрая половина Трнавки — мужики, бабы, дети. Они кричали под окнами Зитрицкого, чтобы он, староста, отправился к уездному начальнику в Горовцы и потребовал наказать помещика. Спешно собрали сходку, да только Зитрицкому, Хабе и священнику Фидлику не хотелось вмешиваться. И тут пришел его — Демко — час. Он взобрался на стремянку и обратился к односельчанам.
— До чего мы дожили?! — кричал он. — И это происходит на земле, которая по праву принадлежит нам. Мы должны были получить ее после земельной реформы, но буржуазное правительство отняло у нас землю. Мы снова должны все вместе за нее бороться.
— Я бы тоже хотел получить еще землицы! — отозвался первым старый Резеш, отец Михала. — А лучшие участки так и остались у этого бездельника графа и у Зитрицкого. Что же нам делать-то?
Площадь загудела, точно улей; люди говорили о самом насущном и наконец проголосовали за новую земельную реформу, за то, чтобы земля принадлежала тем, кто на ней работает. В делегацию, которую тогда выбрали, чтобы передать районному жалобу на помещика и требование раздела земли, вошел он, Демко, старый Резеш, Гейза Тирпак, Мишлан и отец Штенко, по прозвищу Винодел — он всю жизнь мечтал о собственном винограднике. Да, это было как раз перед выборами, а прошло еще несколько дней, и Демко не вышел на работу в графскую каменоломню, вместо этого много часов подряд крутил он велосипедные педали, развозя листовки, спрятанные под связкой свежескошенной травы. Одних крестьян он знал лично, других разыскивал по адресам, полученным в Горовцах. Жабяны, Чичава, Калужа, Ольшава, Стакчин. Сколько же деревень он объездил тогда!
Уже два дня Демко разъезжал и чуть не падал от усталости. А тут еще ливень. Демко мог вернуться — оставалось заехать только по одному адресу, но он не вернулся. Он повел свой старенький велосипед по жидкой грязи на холм, промок до нитки, нашел наконец нужную халупу в Стакчине и отдал последнюю связку измятых, промокших листовок. На них были изображены три тощих батрака, запряженных в сеялку. Помещик погонял их бичом. «Разделим помещичью землю! Вся деревня будет голосовать за коммунистов!» — призывала листовка.
Незнакомые люди уложили Демко в постель. Чужая женщина сушила его пиджак и брюки у печки, накормила овсяными пирожками со сливовым повидлом. Никогда еще не ел он ничего вкуснее! Он бы съел их раза в два больше, но к сковороде тянулось столько худеньких детских ручонок.
Демко чувствовал себя у этих чужих людей как дома. Казалось, он жил там всегда, всегда спал на той старой скрипучей кровати…
Возвращаясь в Трнавку, он ощущал такую полноту жизни! Казалось, энергия, переполнявшая его, сама двигала педали, и он, радостный, счастливый, отчаянно звонил на всю округу. Динь-динь! Динь-динь!
А когда он вернулся домой и его жена Мария принялась кричать на него, он вспомнил ту чужую женщину, вспомнил, как она развешивала над печкой его мокрую, забрызганную грязью одежду, ее заботливый взгляд.
Подошло время выборов. Сорок шесть процентов голосов дала коммунистам Трнавка! Малая Москва — называли тогда нашу деревню.
Правда, благодаря нажиму из Горовцов старостой остался Зитрицкий. Но Трнавка была нашей крепостью, хотя потом наступили плохие времена и на заборах появились портреты президента «словацкого государства»[11] Тисо. Телеги, украшенные хвоей, отвозили трнавчан в Горовцы. Торжественные мессы, торжественные речи. Гардисты и священники выстроились в ряд перед трибуной, школьники размахивали флажками.
А сколько наших людей после этого отправили в илавский концлагерь? Шестьдесят четыре человека — из Трнавки, Каменца, Калужи, Чичавы, Стакчина. Шестьдесят четыре. А люди нам верили, Павел. Верили в те страшные годы.
Только в сорок третьем, в разгар войны, меня выпустили, и я вернулся домой. В то время уже три парня из Трнавки сложили головы на полях России, куда их послали эти проклятые фашисты. Я сразу же должен был отметиться у старосты.
Зитрицкий заставил меня долго ждать — он осматривал коней, которых купил для армии. Когда же наконец он снизошел до меня, то первым делом сказал: «Тебя только тут не хватало! Будь ты помоложе, отправили б на фронт. Так вот, чтобы поменьше дурил людям голову, будешь пасти коров». Идиот. Для меня лучше этого и быть ничего не могло.
Я шел от Зитрицкого, смотрел на залитую солнцем Трнавку, и все во мне пело. Мне казалось, что я пробудился после долгой зимней спячки и очнулся в самый разгар лета. Но это сладкое чувство было недолгим. Я уже подходил к лавке Лейбы Мендловича. Мендлович сидел на бревнах, опустив голову и уставясь в землю. Когда я подсел к нему, он взглянул на меня и удивленно заморгал.
— Значит, вы все-таки вернулись? — робко усмехнувшись, спросил он и вздохнул. — Ох, чует мое сердце, пан Демко, пришел мой черед…
Только теперь я заметил, как исхудал и как постарел Мендлович. Лицо его покрылось морщинами, щеки запали, борода стала совсем седой. Его глаза, прикрытые тяжелыми, отекшими веками, казалось, вобрали в себя всю скорбь, все горести еврейского народа.
— Никогда я ни во что не вмешивался и со всеми хотел ужиться. И для вас я кое-что делал. Помните? Вы собирали тогда вагон сахара для Испании — я вам дал двадцать килограммов рафинада. Но так, чтобы никто не знал. Может, как раз не надо было скрывать это от людей? Помню, однажды, детьми еще, играли мы на Гедвабной улице в Горовцах. Мальчишки дразнили меня «очкарик». А какой-то господин остановился, положил мне руку на голову и сказал: «Разве это так уж важно, смотрит человек на мир через стекло или без стекла? Главное, что он видит в жизни». Так вот теперь я думаю, что я в жизни видел мало.
Глаза его за стеклами очков начали слезиться, спина еще больше ссутулилась.
— Вам надо уходить, — сказал я ему. — Идите в лес. Там вы будете не один.
В то время в лесу уже скрывались Петричко, Гунар и Бриндзак, а с ними несколько русских партизан.
— Меня поймают, — сказал Мендлович.
Он, видимо, уже покорился своей участи.
— Мне кажется, вокруг меня кто-то все время вертится и глаза у него как у Иожко Сливки — того, что служил в таможенниках. Он вернулся и теперь пошел в гардисты, — зашептал Мендлович и, поднявшись, испуганно огляделся. — Можно налить вам стопочку? Вроде как с приездом?
Вскоре Мендловичей увезли, Иожко Сливка сопровождал его до Горовцов.
Мендлович сидел в повозке с женой и пятью детьми на узлах с барахлом, сгорбленный, поникший, — знал, что их отправят в душегубку. Он ни разу не оглянулся на деревню. Глаза его были устремлены к небесам. Только туда стремилась его душа.
Сливка шагал рядом с телегой. Ты бы видел, Павел, его злобную ухмылку.
Когда Сливка вернулся, он отпер лавку Мендловича, повязал его фартук и встал за прилавок. А в деревне на пожарной каланче вывесили белый флаг в знак того, что деревня «чистая», что в ней нет ни одного еврея. Об этом белом флаге вспомнил и Петричко, когда к нам в прошлом году прибыла «передвижная весна» и все должны были вступить в кооператив — даже те мерзавцы, что были в глинковской партии. Вот для того, чтобы им напомнить об этом, он и велел вывесить у входа в национальный комитет красный флаг. А ты понял, Павел, понял, почему он там висит?
Да, с того дня, когда этот Сливка захватил лавку Мендловича и стал за прилавком в его фартуке, добрая половина Трнавки тащилась за покупками в Жабяны или в Горовцы, тут уж и я постарался. Женщины, которые в церкви рядом со Сливкой преклоняли колена и шептали с ним одну и ту же молитву, посылали своих дочек за сахаром, солью, уксусом в соседние села. Сливка стоял перед лавкой, сложив руки, и грозно смотрел на покрытые платками кошелки и корзины, которые несли мимо него односельчане. Но он верно учуял момент, когда надо было ему смываться из Трнавки. Где-то он теперь?..
Вот какие воспоминания я ношу в себе, дружище. Уже тридцать лет я знаю, чего хочу. Совершенно точно знаю, с такой точностью не идут ни одни часы. Мне всегда было ясно, чего я хочу и что должен делать.
Сразу после войны за нами пошло больше половины Трнавки, и, когда мы делили графскую землю, казалось, и дальше все будет хорошо. Лучшего начала уж вроде и желать нечего. А теперь… Что же случилось, почему? А случилось то, что разверзлась пропасть, дружище. И тебе это хорошо известно.
Пропасть. Но почему она разверзлась? Вот в чем следует разобраться. Дробил я молотком камни, и было неплохо. Дробить камни я привык. И ходить за скотиной тоже. Один все время, но не чувствовал себя одиноким. А вот сегодня среди людей мне быть не хочется. Здесь теперь я чувствую себя одиноким. Видно, изменилось что-то такое, что не должно было меняться. И теперь я словно собственными мыслями ушибленный. Ты думаешь, я спятил? Спрашиваешь, почему я молчу? Да ты бы все равно меня не понял… А в деревне все-таки что-то произошло…
Демко вздрогнул. Шляпа сползла на траву. Он приподнялся и сел.
— А-а, я, кажется, немножко вздремнул, — сказал он и огляделся.
Павел стоял неподалеку и смотрел в сторону Трнавки.
Как его этот звон растревожил, подумал Демко. Рвется он туда, да и что в этом удивительного — в его двадцать два года! Но теперь наше место здесь, дружище!
Демко поднялся.
— Через часок придут женщины доить коров, тогда все и узнаем. И еду принесут, — улыбнулся он Павлу.
Беспокойство, которое вызвал и у Демко колокольный звон, не могло заглушить голод. Сало они с Павлом доели еще утром, а теперь уже был вечер. Дома в чулане висели только два тонких куска сала с твердым, дочерна прокопченным мясом. Демко с удовольствием думал об этом сале — он передавал, чтоб жена послала ему кусок.
Когда Эва вошла во двор Демко, все три женщины, находившиеся там, умолкли. Дочь Демко Бетка — жена Пишты Гунара — стала что-то быстро шептать матери, которая хлопотала у летней кухни. Канадка перебирала ранние груши и складывала их в жестяную банку.
Завтра в Горовцах базарный день, вспомнила Эва. Она заметила, что женщины переглянулись. О чем, интересно, они говорили, когда я вошла? Видно, я помешала. Молчание иногда красноречиво. Эва посмотрела на Демкову. Что она, в своем горшке злобу, что ли, варит? Крышка так и подпрыгивает, пар шипит.
— Андрей просил прислать ему хлеба и сала, — сказала Эва.
— Еще чего! Пусть сам домой явится. — Глаза Демковой метали молнии. — Что мы будем есть, его не беспокоит?! Нам всю жизнь, что ли, давиться его паршивой кооперативной жратвой? Пора ему делом заняться.
Эва не верила своим ушам. К кому ты попала? — подумала она. Уж не ошиблась ли ты домом? И лицо Канадки поразило ее. Желтые оскаленные зубы, враждебные, холодные глаза, злая ухмылка! Демкова вошла в дом и стала подглядывать за Эвой через щелку в двери. Эва повернулась и молча пошла прочь. На площади навстречу ей, вздымая клубы пыли, катила бричка. Щелкая кнутом, на козлах восседал Дюри Хаба. Рядом с ним сидел старый Хаба, а за ними Бошняк, Резеш и Эмиль.
Эва, бледная от волнения, пыталась понять по их лицам, с чем они вернулись. Но лица их она видела как в тумане.
У пожарной каланчи бричка остановилась. Взмыленные лошади трясли головами. Начали сбегаться люди, Бошняк слез с брички и крикнул:
— Все будут расследовать! В приемной пана президента сам его секретарь нам так сказал. Обещал… — Бошняк вдруг запнулся — у него перехватило дыханье.
— Нам сказали, что надо, мол, подождать, — мрачно перебил его Эмиль. И поджал губы.
Лицо у него было каменное. И это ее деверь! Брат Ивана. Эву всегда пугал его суровый голос, его глаза. Он способен на все, даже на убийство, подумала она. У него это написано на лице…
Площадь заполнялась народом, слышались взволнованные голоса. Лица горели от нетерпения. Люди, босые, в грязных, пропотевших рубашках, с мякиной и соломой в волосах, с мотыгами и граблями в руках, бросив работу, прибежали сюда и столпились вокруг брички.
— Вернулись! Все вернулись! Господи! — кричала Штенкова, высоко подняв руки и устремив глаза к небу.
— Уже скоро год, как дожидаемся этого. И все-таки дождались, — сказал Тирпак.
— Господи боже мой, уж не думал ли ты, что достаточно сказать слово — и все они бросятся врассыпную, — насмешливо оборвал его подвыпивший Штенко. — А, да тут и жена председателя, — крикнул он, увидев рядом Эву, и дохнул ей прямо в лицо перегаром.
Эва, с трудом передвигая отяжелевшие вдруг ноги, дошла до угла крайнего двора и остановилась, ухватившись за штакетник.
И в эту минуту из национального комитета спустился по лестнице Петричко и направился к толпе, окружившей Эмиля.
— Матух! — крикнул он, и его сильный голос перекрыл шум.
У Эмиля исказилось лицо. Он сжал губы и повернулся к Петричко спиной.
— Матух!
Но тут на колокольню поднялся Штенко и схватил веревку колокола. Резкий, тревожный звук пронзил Трнавку. Старый Хаба обвел всех хитрым взглядом и посмотрел на Петричко.
К колокольне бросился Бошняк. Еще несколько минут неслись над деревней частые, тревожные удары колокола. Эва кое-как доплелась до дома и стала ждать Ивана.
— Что будет, Иван?! — почти крикнула она, когда он вошел.
— Будем продолжать уборку, — сказал он. — Надо все-таки хоть часть урожая спасти.
Иван ел хлеб, запивал его прямо из горшка кислым молоком. Под окнами фыркали запряженные лошади. Марек играл вожжами. Канадец, опираясь о боковину телеги, свертывал цигарку.
— Ты что, не слышал колокольный звон? Не видел, как все сбежались к бричке? А ты знаешь, чего они ждут?
— Знаю. Они отвозили письмо и теперь вернулись, — сказал спокойно Иван.
— Сколько же еще мы будем так жить? — Эва боялась за него, боялась за детей. Ее жалобный голос вывел Ивана из себя.
— И ты туда же! Я и так ума не приложу, за что хвататься. А теперь ты начни ныть и отравлять мне жизнь… — Он враждебно смотрел на нее.
— Я?! Я тебе отравляю жизнь? — Глаза Эвы наполнились слезами.
Она вдруг вспомнила, как летним вечером впервые прибежала к нему на берег Лаборца. Было еще светло, но бледная луна уже появилась на небе. Мальчишки сачками ловили под корягами рыбу. Эва вдыхала запах поросших травой и осокой берегов реки. Они пробрались через заросли верб и побрели по песчаной отмели.. Он вел ее за руку, в другой руке она несла туфли. Намытый песок мягко оседал под ногами. Они остановились в растерянности — ведь до сих пор они так ни разу и не поцеловались. Долго молча смотрели на следы своих ног на песке… А неделю спустя — это были счастливейшие мгновения — они лежали в высокой траве. Сильный запах дикого хмеля дурманил им голову. Он сказал:
— Ты знаешь, что глаза у тебя медового цвета. Вот я и попался на этот мед.
— Так беги, пока глаза у меня закрыты.
— Не могу. Ты смотришь на меня и сквозь закрытые веки.
Что же стало с нами, Иван? Может, раньше нам было лучше? Я превратила бы поле в сад, откормила бы пару кабанов. Ты по-прежнему ездил бы на велосипеде на работу. А я дожидалась бы тебя с детьми у ручья. Почему в жизни не все так чисто, как вода в ручье? Почему? А тот фильм, — помнишь, Иван? Тот фильм… «Кубанские казаки». Плавчан раздавал бесплатно билеты, а потом нас повезли в Горовцы. В кино перед началом выступил Гойдич. Он был у нас еще человек новый, и мы подивились его полноте. Но никто не насмехался над ним. А этот фильм, Иван… Я очень люблю ходить в кино, жалко, что мне не часто это удается. Но тот фильм… Я увидела в «Кубанских казаках» ту жизнь, о какой ты мечтаешь. И там не было никаких трудностей, никаких жертв и страданий. Все, что мы видели, касалось тебя, меня, Марека, Геленки, которая должна была появиться на свет. Мне чудилось, что я в церкви. Так хорошо мне было. Только я не сжимала молитвенно руки, а спокойно положила их на колени, а рядом чувствовала тепло твоего локтя.
Ты смотрел как зачарованный. С другой стороны возле тебя сидел Резеш. «Все еще нам не веришь?» — спросил его ты. Он растерялся и не сразу сообразил, что сказать. Потом пробормотал: «Да, все это красиво».
Надеюсь, ты уже очнулся, Иван. Там, на площади, — твои «казаки», но ты теперь не в кино…
— Видела я твою Трнавку, — сказала она с горечью, — видела, как они все сбежались к бричке, и слышала этот колокольный звон.
— Замолчи, пожалуйста!
— Боишься снять с глаз шоры.
— Молчи!
— Я понимаю, — сказала она со вздохом. — Но зачем ты так со мной?
— Ничего особенного не произошло. Просто они вернулись.
Иван вскинул голову, но глаза его тревожно бегали по комнате.
— Да, ничего не произошло. Ровно ничего не произошло, — сказала Эва. — Ну хорошо. Будем играть в прятки и дальше.
Иван вышел, хлопнув дверью.
Теперь она была одна, теперь она могла плакать.
Мы не должны обманывать себя, Иван. У нее все еще стояла перед глазами бричка, окруженная односельчанами. В ушах звучал резкий, тревожный звон колокола. Эва вздохнула. Пора на пастбище. Пора доить коров! Геленка, будешь сегодня послушной девочкой?
Эва пошла в чулан, отрезала кусок сала, взяла ломоть хлеба. «Ведь им надо поесть», — прошептала она. Глаза ее все еще были полны слез.
— Значит, будут расследовать. Ну и дела, — задумчиво произнес Демко. — А почему не пришли Иван или Петричко?
— Они ведь свозят урожай, — сказала Эва. — Эти сумасшедшие на поле с утра до ночи.
Павел стоял с Иожко за будкой. Медно-красное солнце все еще заливало своими лучами пастбище.
— Так, значит, они вернулись, — протянул цыган.
На его лице отразилось удивление и досада.
Павел посмотрел на Эву. Она расстелила платок, уложила Геленку и вздохнула.
— Да помолчи хоть минутку! — сердилась она на девочку. — То вертится вьюном, а то все время хнычет. У нее режутся зубки.
Гудакова направилась с ведром к загону, где мычали коровы. Мишланка плескалась у колодца. Только они и пришли доить.
— А где Канадка? — спросил Павел. — Она должна была сегодня прийти.
— Как бы не так! Ты думаешь, сука может отелиться? — крикнула Мишланка, на ее лице выступили красные пятна. — А как она вопила, когда меняли старые кроны на новые, а было их у нее — раз-два и обчелся, У меня до сих пор ее крик в ушах стоит. Так бы и сидела на горовецком базаре, старая квочка, и торговалась бы, продавая с себя последнюю юбку.
— Совсем как в Тополинах! Слушаю такие речи, и мне кажется, что я дома, — заявил, явно потешаясь, Иожко.
— И мне так кажется, когда тебя вижу! — глядя на его руки, засунутые в карманы, кричала Мишланка. — Ступай ополосни бидоны.
Иожко не успел еще и рта открыть, как рядом с ним уже оказались два бидона.
— Ну, пошевеливайся! Беги к колодцу! — сердито покрикивала на него Мишланка. — Ребенок и тот, как посмотрит на тебя, слезами заливается. Проваливай отсюда, чтоб духу твоего тут не было!
— Иду, иду! — буркнул Иожко. — Я без дела не болтаюсь.
— Знаю я, какой ты хороший! — не унималась она. — Ты такой замечательный, что лучше и быть нельзя! Тебя бы только в золотую рамочку вставить. Ты и Канадка — вот уж парочка! Да беги ж ты наконец, поторапливайся…
Иожко послушно взял бидоны.
— Может, нам погнать стадо домой? — спросил у Демко Павел.
— Подождем до завтра, там увидим, — рассудительно сказал Демко, засучивая рукава. Он тоже собирался доить.
Эва с подойником в руке шла мимо, но вдруг остановилась, взглянула на Демко и, достав из кармана юбки сверточек, молча подала ему. Только теперь Демко вспомнил, что жена должна была прислать ему хлеб и сало, и, не глядя, бросил сверток через открытую дверь в хибару.
А тем временем Иожко, громыхая у колодца бидонами, лениво полоскал их. Лишь он один был сегодня совершенно спокоен. Визг и скрежет колодезного журавля, стук ведер, громыхание бидонов, плеск воды и журчание молока, стекающего в подойник, — все это радовало его слух. Не очень мешало ему и хныканье младенца.
— Иду, иду, подожди еще минуточку, — звонко кричала Эва из-под навеса. — Ничего-то другого я Геленке и сказать не успеваю… Иду, иду… подожди — эти слова раньше других она научится понимать. — Эва вздохнула.
Что-то в ее голосе пробудило в Иожке сочувствие. Он остановился, растерянно посмотрел в сторону навеса, потом на ребенка. Подошел к Геленке — она лежала на платке, засунув в рот кулачок, оглянулся и, раздев ее, посадил голенькую на траву. Потом, зачерпнув из бидона пригоршню холодной воды, выплеснул ее на Геленку. Девочка перестала хныкать, Иожко снял с себя рубашку, обтер ею Геленку и снова посадил на платок.
Счастливый, улыбающийся, он направился к хибаре. Хотя дверь была открыта, он через щелку между досками посмотрел голодными глазами на сверток с салом и вернулся к колодцу. Он еще долго топтался возле бидонов, ожидая, когда кончится дойка и женщины уйдут домой.
Пришел Павел, принес бидон с молоком и опустил его в колодец.
— Иожко, разведи костер! — крикнул он цыгану.
— Это он умеет, даже сделает охотно, если на костре будут что-нибудь готовить, — сказала Мишланка. Она подошла следом за Павлом. — Ну и что ты сделал сегодня?
— Я целый день пас скот, целый день гонялся за коровами, — ответил цыган. — А потом ведь я умею еще кое-что, чего ни одна баба не сумеет, — ухмыльнулся он.
— Да уж, на такие дела ты горазд, верю, — согласилась Мишланка.
— Это как раз самые приятные дела на свете, — сказал цыган.
Павел рассмеялся. Весь день он был сам не свой и, лишь когда узнал, что произошло в деревне, немного успокоился. Павел не привык доить, устал и теперь с удовольствием распрямился, потянулся. Он был рад, что уже наступил вечер. Разрезав сало, которое мать прислала ему с Мишланкой, он насадил его вместе с кусочками лука на прутик и стал поджаривать. Глядя на весело потрескивающий огонек, он думал, что вот эта троица вернулась из Праги и хотя ничего страшного не произошло, но будет произведено расследование и, видно, конец не за горами. Значит, ты уже не попадешь в ловушку.
Он вспомнил предостережение матери. Да, ты сыт по горло всем этим, и уже давно пора тебе смотаться отсюда. Но бегство не по тебе. Он понимал, что должен еще помочь, чем сможет. Надо хотя бы урожай собрать. Вот тогда и сматывайся, пожалуйста! Ни одного дня, ни одного часа, после этого тебя здесь никто и ничто не удержит. Ну, а почему все-таки нельзя раньше? И в кого ты такой уродился? В мать или в отца? Ладно. Значит, соберем еще урожай.
Ему так хотелось, чтобы все уже было позади, чтобы поскорее наступила минута, когда он уедет из Трнавки. Выходит, прав был Рыкл, сосед по койке в казарме, когда сказал тебе: «В кооператив вступишь? В ЕСХК? Да ты спятил, Павел! Там тебе никакой сахар жизнь не подсластит». И еще что-то насчет поезда сказал.
Нет, я не крыса. Но все равно, даже если они вернулись и ничего особенного пока не происходит, конца не предотвратить. Пройдет несколько дней…
Мысленно он уже бежал из Трнавки. Представлял себе, чем сможет занять свой досуг, если будет работать там, где рабочий день кончается в два часа: выйдешь за ворота — и ты свободен. Там порядок, есть выходные дни и отпуск, и можно заработать большие деньги. А после работы ходишь чистый, хорошо одетый. И для этого не надо так уж далеко ехать, можно хоть в Горовцы, на химкомбинат.
Летом он после работы купался бы в Лаборце. Как тогда, когда они привезли в Горовцы дрова, он сидел потом по шею в зеленоватой воде, а об его плечи плескались волны. Над гладью реки дул легкий ветерок. Удочки, привязанные к камням, поджидали голодную рыбу, а он ел спелые желтые сливы. Сливы таяли у него во рту, и он думал об Анне.
Фу ты черт, снова Анна!
Рассеченное до кожицы сало шипело от жара, золотилось и раскрывалось хрустящим веером. Хлеб темнел от капающего на него жира. К костру подошел Демко, порылся в кармане, вытащил нож и стал резать свой хлеб.
Удивительно, подумал Павел, сало человеку никогда не надоедает, так же как хлеб. Поджаренная кожица хрустела на зубах, а в желудке стало тепло, и в голове роились сытые и теплые мысли.
Мишланка стояла с Гудачкой у колодца и звала Эву:
— Ну, иди же скорее! Или ты хочешь остаться с мужиками?
— Иду, иду, — ответила Эва. — Геленка, слава богу, уснула, теперь мне легче будет идти.
Эва на минуту остановилась возле Павла. Юбка, блузка, руки — все у нее пахло молоком. Усталым движением она молча повязала косынку. Девочка снова лежала, завернутая в платок. На пастбище опустились сумерки, в кусты бесшумно слетались птицы, только собаки еще громко подавали голос да начали квакать первые лягушки. Сильнее запахло подмаренником и полынью, потянуло болотной сыростью.
Эва опасливо осмотрелась и сказала тихонько Павлу:
— До чего же все переменилось у нас за последний год. Кто же хотел того, что теперь происходит? Завертелось какое-то чертово колесо, оно то поднимет человека, то придавит его.
Павел удивленно смотрел на Эву, на ее губы, вглядывался в ее взволнованные влажные глаза.
— Ну что ты там застряла? — крикнула Мишланка.
— Иду, иду, — ответила Эва и озабоченно взглянула на Демко.
Он сидел на бревне у костра, задумчиво опустив голову, и смотрел на кусок сала, который только что вынул из свертка и держал на ломте хлеба словно на подносе.
Эва отвернулась, вскочила, трава зашуршала под ее босыми ногами.
Демко отложил в сторону сало и хлеб. Что, старик, и сало уже не по вкусу? — удивился Павел. А ведь ты был голоден. Может, ты сыт одним известием, что троица благополучно возвратилась?
Утром, после дойки, едва только грузовик, забрав бидоны, скрылся из виду, Демко отправился через пастбище в город. Павел и Иожко снова погнали стадо к Турецкой Могиле.
Чем ближе к шоссе, тем реже была трава, серая от пыли. Белесая земля давно высохла. Трудно было поверить, что здесь когда-то были болота. Со стороны цыганского поселка у Горовцов подымался светлый дым. Над шоссе нависла пелена пыли.
Демко брел по опушке лесочка, который все называли «цыганский родильный дом». Его кусты и овраги, так же как и заросшие вербняком и камышами берега Лаборца, издавна были местом любовных свиданий и прогулок горовчан. В траве виднелся всякий хлам: колесо от детской коляски, бутылка из-под пива, консервные банки.
Неподалеку мирно паслись овцы. Овчарня с прогнившей гонтовой крышей принадлежала, как и все поместье «Варконд», горовецкому кооперативу.
Демко остановился, хотел разглядеть чабана, но ему плохо было видно против солнца. Уж не старый ли это Подставский? Давненько не видел я его. Верно, он. Это же тебя, старина, запряг тогда в сеялку помещик!
Демко подошел поближе к чабану и крикнул:
— Здравствуй, Мишо! Как дела?
Чабан устало повернул голову, лицо у него было грустным.
— Дела как сажа бела. А что, разве где-нибудь по-другому? — спросил он. — Я уже четыре месяца не получаю ни гроша. Принесу иногда домой кусочек сыра — вот и вся получка. Если бы Игнац и Павлина не работали в городе, мы бы и вовсе ноги протянули… А ты куда?
— В Горовцы.
— Так. Ты не знаешь, может, где получше дела идут? — снова спросил он.
На чабане были потертые штаны и замызганная рубаха. В руке он сжимал посох.
— Ну что ж, поплачемся друг другу, авось полегчает. — Демко улыбнулся. — А что ты обо всем этом думаешь? Почему так получается?
— Что я думаю? Эх… — Подставский огляделся.
Овцы, сбившись в кучу вокруг барана, пощипывали рыжую траву и оглашали блеянием утреннюю тишину. Подставский медленно подошел к стаду, приподнял шляпу, отер пот со лба и стал пробираться к барану. Овцы путались у него под ногами, а баран все не давался.
— Ну, погоди у меня! — крикнул чабан, схватил его и поднял на руки.
Баран был большой и сильный, он вырывался и дергался, но чабан упрямо тащил его. Вдруг он бросил барана в гущу овец. Тот свалился на них, и овцы разбежались в разные стороны, подняв темное облако пыли. На миг воцарилась тишина.
— Видишь, Демко. А ведь это только овцы, — сказал Подставский.
Демко глядел на стадо, пока пыль не осела и овцы снова не сгрудились вокруг барана. Потом резко повернулся и, не сказав ни слова, пошел дальше. Добравшись до центра города, он безо всяких затруднений попал в районный комитет к Сойке. Было еще очень рано. Едва только Демко показался в дверях, даже не успел еще поздороваться, как Сойка заговорил с ним сам. Он говорил с набитым ртом — завтракал в своем рабочем кабинете.
— Вчера вечером тут уже был Петричко. Он хотел задержать делегацию, — сказал Сойка. — Вот было бы здорово — сунуть их в каталажку заодно с Зитрицким. Они же одного поля ягода! Им это сошло с рук, а этого достаточно, чтобы подстрекать других.
Демко молчал.
— Петричко рассказал мне и о ваших коровах. Неплохо придумано. Петричко все делает с блеском. Отличный работник, он мог бы руководить не только в Трнавке. И Бриндзак уже говорил об этом. — Сойка проглотил последний кусок и вытер губы. — Только вот зевать вам нельзя было. Прошляпили вы…
Он не спрашивает даже, зачем я пришел, с обидой думал Демко. К кому же тогда обращаться? Человек должен быть убежден, что его действия правильны. А я теперь и не знаю… Какой уж тут блеск. Этих коров мы оставили на пастбище, чтобы они не мозолили глаза, не дразнили людей. Но я хотел бы знать, как же все-таки обстоят дела…
— Что вы собираетесь предпринять? — спросил он.
— Ничего. Ровным счетом ничего, — сказал Сойка. — Теперь мы можем только ждать.
— Чего ждать?
— Чего?! — У Сойки дернулись губы. — Ты читал это? — Он показал на газету. — Товарищ Запотоцкий выступил на строительстве какой-то плотины. Очень любопытная статья. Послушай:
«Товарищи, мы совершенно открыто признаем, что сегодня при строительстве нашего нового, социалистического общества мы вынуждены преодолевать много трудностей и что мы допускаем в ходе этого строительства немало ошибок, за которые нам приходится расплачиваться и которые необходимо исправлять. Но, друзья мои, кто может похвастаться, что никогда в жизни не допускал никаких ошибок? Только тот, кто ничего не делает, кто ни о чем не заботится, кто ни к чему новому не стремится, не допускает ошибок…
Разумеется, основывать сельскохозяйственные кооперативы поспешно, не убедив до конца тех, кого привлекаем в кооператив, в необходимости такого решения, вряд ли целесообразно. А поэтому, товарищи, организация кооперативов в административном, приказном порядке или насильственным путем для нас неприемлема. Такие кооперативы будут влачить жалкое существование. Там люди не станут работать как следует, там им все будет не по душе, и поэтому такие кооперативы для нас бесполезны. Мы должны изучать вопрос о сельскохозяйственных кооперативах — их необходимо укреплять, им надо помогать. А тем, кто думает, что помогут сами себе, убежав из кооперативов, мы можем совершенно откровенно сказать: нет, так вы себе ничем не поможете. Через несколько лет вам придется те кооперативы, из которых вы сейчас, скажем, убежите, организовывать снова. Мы вам препятствовать не станем, но примите к сведению, что сельскохозяйственное производство нам увеличить необходимо».
Сойка молчал и выжидательно смотрел на Демко.
— Допускаем ошибки? — растерянно спросил тот.
— Да, что-то в этом роде, — кивнул Сойка. — Словом, спокойно выходите из кооперативов, мы вам препятствовать не станем. Господи! И как раз теперь, в такой ситуации. От этого и свихнуться недолго! Разве так можно рассуждать? Оставить их вариться в собственном соку, пока они сами не начнут соображать? Нам тут внизу виднее, что это за люди. Я-то их знаю как саботажников. «Мы вам препятствовать не станем…» Так-то.
Когда Сойка читал статью в первый раз, он ругался на чем свет стоит. Да что же это такое? Какие такие ошибки были во время коллективизации? Какое искривление линии? Вот те на! Еще весной Врабела наверху хвалили.
В конце концов, на то и директивы, чтобы их выполнять. Для того я тут и сижу. Должна же быть дисциплина. Иначе как сохранить единство партии? Тогда каждый проходимец мог бы… Но этого же никто не допустит.
Теперь, перечитав статью снова, Сойка вдруг облегченно вздохнул. Ну как же мне сразу в голову не пришло, бурчал он про себя. Да, вот оно, тут все есть! Интересно, заметил ли это Демко. Старый товарищ, давний член партии.
Ошибки, ошибки, думал Демко. Боже мой, что это значит? Сначала он перепугался: молча уставился на газетные листы, лежащие на столе. Но постепенно слова дошли до его сознания. «Ошибки, — прошептал он. — Чему ж тут удивляться? Должны же они быть, раз пропасть разверзлась. Ошибки свои надо осознать. Самое время взяться за ум. Иначе что с нами станется? Что для нас главное? Люди. Каждый человек. А когда люди слабеют, разверзается пропасть. Это как раз у нас и случилось».
Оба молчали.
— Ну как? — уже начав терять терпение, спросил Сойка.
— Но ведь… статья эта означает…
— Что? — рявкнул Сойка.
Он по глазам Демко понял, что тот хочет сказать. Значит, Демко не догадался. Ну и ну! Старый член партии — и не разобрался.
— Но ведь тут все совершенно ясно. — Вне себя от ярости, Сойка хлопнул ладонью по газете: — «Примите к сведению, что сельскохозяйственное производство нам увеличить необходимо». Вот что самое важное! Этому надо все подчинить. А ведь только в кооперативе можно этого добиться. Единоличник и рост производства?! Как бы не так! Ясно, что и в кооперативе все должно быть в порядке. А у нас? — Он вздохнул. — Только за полгода наш район задолжал девятьсот сорок тонн мяса и почти четыре миллиона литров молока. Дружище, кооператив — это тебе не голубятня, согласен?
Сойка так прижал газету к столу, что пальцы побелели.
— При Гойдиче у нас ослабела хватка. А из того набора в кооператив, что задумали Бриндзак с Врабелом, ничего путного не получилось. Он вообще не состоялся. Слишком долго мы собирались. А теперь подымает голову всякий сброд. Подумать только, в Чичаве вчера кооператоры начали молотить, а вечером весь урожай растащили по домам! Некоторые даже попрятали его у единоличников в Жабянах. А как у вас?.. Ведь с теми, кто ездил в Прагу, и с теми, кто их туда послал, можно разговаривать только со всей решительностью. Если действительно болеешь за наше дело… — Гнев заглушал в нем растерянность. — Как раз теперь, когда американцам так всыпали в Корее, люди видят, что мы сильнее! И в такой момент нам отступать?! Нет, дружище, я не теряю надежды, что теперь мы все наладим. Какие могут быть переговоры с бездельниками? Этим я заниматься не стану. Будь они все неладны!
Так вот что тебя задело в статье? — думал Демко. Это для тебя самое важное? Именно теперь? А вот я так не думаю. У тебя одна болтовня, одни громкие слова, а сам ты ни на что не способен. И тут тоже пропасть.
Дверь открылась.
На пороге показался высокий, стройный парень в синей рубахе Союза молодежи. В руках у него были защитные очки мотоциклиста и сумка.
— Эвжен, выйди на минутку! — сказал он.
— Что случилось? — спросил Сойка, но тут же поднялся и вышел.
Демко остался один. Он сидел на стуле у окна и смотрел вниз, на соседний двор, на низенькие домики, прижавшиеся друг к другу. На крыльце одного из них сидела женщина. Лучи солнца падали ей на плечи и колени, в руках она держала миску с огурцами. Из другого домика вышел со скрипкой под мышкой цыган в черном костюме и белой рубашке с галстуком бабочкой. Он наклонился и что-то шепнул женщине, та громко и беззаботно засмеялась. Другая женщина стояла в нижней юбке у корыта и стирала белье.
На ступенях у входа в районный комитет несколько человек окружили вахтера, что-то кричали, размахивали руками.
Наконец Сойка вернулся. Он был явно растерян, нервно потирал руки.
— Послушай, — сказал Демко, — я хотел бы поговорить с Бриндзаком.
Сойка смерил его взглядом.
— С Бриндзаком? Поздно ты хватился. Его вызвали в область. — Он принялся смахивать со стола крошки, ему не терпелось закончить разговор, сейчас его, видимо, занимали совсем другие заботы. — Да, чтобы не забыть, — спохватился он. — Коров своих на всякий случай держите подальше от деревни.
Демко поднялся.
— Погоним их домой, — сказал он уже в дверях.
Площадь была залита солнцем. По обе стороны теснились ряды лавчонок. Скрипели колеса телег, слышался конский топот. Люди с серьезными и улыбающимися лицами проходили по площади, останавливались. Над площадью стояла горячая пыль и запах конского пота.
На заборе перед облупленной стеной синагоги висела огромная доска с названиями кооперативов, разделенная на квадратики. На ней должно было отмечаться выполнение поставок зерна, мяса, яиц. Но квадратики оставались пустыми.
«За быструю социализацию деревни», — прочитал Демко плакат над доской. Острые, угловатые буквы должны были подгонять время.
Демко зашагал дальше. Переулок справа вел к Лаборцу. Здоровенный небритый цыган точил ножи. Стояли женщины с котомками и корзинами. Лук, немного помидоров, кучка стручковой фасоли и перца, сливы, яблоки. Плетеночки с яйцами, заботливо прикрытые платком. Это был рынок.
Широко распластав крылья, над площадью пролетел аист; его тень, скользнув по головам прохожих, унеслась за шоссе.
— Товарищ Гойдич! — крикнул Демко, увидев бывшего секретаря районного комитета.
Гойдич вздрогнул и остановился. Удивление и недоверие мелькнули в его взгляде. Он даже отступил на шаг, но потом узнал Демко; протянул ему руку.
— Что ты тут делаешь? — Гойдич похлопал Демко по спине так же, как он это делал раньше, — бодро, по-дружески, но в глазах его была растерянность.
— Я от Сойки, — сказал Демко, кивнув головой в сторону здания напротив синагоги.
Гойдич закурил сигарету. Демко показалось, что он похудел, но выглядит здоровее, чем прежде. Демко вдруг стало мучительно неловко.
— Как поживаешь, товарищ Гойдич?
Гойдич улыбнулся и пожал плечами.
— Как тебе там, на стройке?
— Хорошо. Я работы никогда не боялся, и руки у меня крепкие.
Оба помолчали.
Взгляд Демко снова упал на доску с вылинявшим плакатом и пустыми клетками.
— Мне кажется, — сказал он, — что мы соревнуемся в том, на кого больше собак навешают.
В уголках рта Гойдича появились едва заметные горькие складки.
Они шли рядом. Что он на это скажет? Да и захочет ли вообще говорить? — думал Демко.
— Отчаиваться не надо. Все наладится. Увидишь. Снова все будет хорошо. Должно быть хорошо, — сказал Гойдич.
Должно? Да, должно. Но для этого надо что-то делать, размышлял Демко. Он был доволен, что Гойдич сказал именно так, а не иначе. Да, что-то надо сделать, чтобы снова было хорошо. Чтобы нам снова светило солнце.
Он собрался было еще кое о чем спросить Гойдича, как вдруг прямо перед его глазами мелькнула голова с прилизанными рыжими волосами.
Уверенным, молодецким шагом площадь пересек Кучеравец. Он помахал рукой Сойке.
— Пошли выпьем, Эвжен.
Резкий голос Кучеравца привлек к себе внимание тех, кто с кружками в руках подпирал стену пивной.
Увидев Гойдича с Демко, изумленный Сойка долго смотрел на них, потом, вдруг словно поняв что-то, кивнул Кучеравцу, и они оба исчезли.
Гойдич остановился.
— Многие перестали со мной здороваться… — сказал он и осекся, как будто у него вырвались слова, которые ему не хотелось произносить и он их охотно бы взял обратно. — Не обижайся, мне пора идти. У меня сегодня выходной, надо кое-что сделать.
У Демко к горлу подступил ком. Не здороваются? Черт знает что! Гойдич — честный коммунист. Почему же так получается? Почему у нас все время возникают на пути преграды? Почему мы постоянно сами спутываем себе ноги, когда перед нами такой трудный путь да еще надо справляться с теми гадами, которые нас, бедняков, всегда душили? Гойдич и Сойка… это же хлеб и камень…
Но почему все-таки Кучеравец не позвал Гойдича выпить и вообще не поздоровался с ним? Да потому, что Гойдич и не пошел бы. Конечно, не пошел. А Сойка идет. У него все разговорчики, все водолейство, продолжал размышлять Демко. Таких у нас в партии раньше никогда не было.
В эту минуту один из тех, кто пил у забегаловки жидкое пиво, крикнул:
— Эй, вы, поосторожнее!
Демко заметил, что паренек, который стоял рядом с ним, перестал жевать колбасу и вытер губы. Неподалеку рабочие сгружали с телеги доски и укладывали их в штабеля.
— Поосторожнее?! Из-за него, что ли? — спросил паренек, показывая на Гойдича.
— Да нет! Этот теперь такой же, как мы. В точности! — сказал мужчина, стоявший возле телеги. — У него теперь тоже задница голая, как и у нас, работает землекопом. Пошли выпьем с нами, Гойдич!
Стало тихо. Даже доски больше не грохотали. Только лошади мирно жевали сено, слегка позвякивая удилами.
— Пива! Давай выпьем с нами пива! Не хочешь?! — обиженно крикнул кто-то.
Демко оглянулся, чувствуя, как по спине у него пробегает дрожь, как багровеет лицо.
Он протянул было руку, чтобы сжать локоть Гойдича, но рядом с ним никого уже не было.