VI. СТРАННАЯ ВЕСНА

1

Какой мне прок от того, что поют птицы? — подумал Гойдич. Он стоял у окна кабинета, смотрел вниз — на узкий дворик, через подворотню видел ноги прохожих. Было раннее утро, начинался теплый и пасмурный весенний день. На высокой стене, огораживавшей двор, пел скворец. В воздухе пахло ожившей землей. На деревьях распускались почки.

Сколько же прошло с той минуты, когда он поднялся со стула, который снова ждет его у рабочего стола? Совещание закончилось в одиннадцать часов вечера. На окутанном клубами дыма столе заседаний еще валялись окурки, спички, клочки бумаги — как после каждого совещания или заседания бюро. И хотя рано утром приходит уборщица и открывает настежь все окна, в кабинете его всегда стоит запах табачного дыма — все здесь прокурено насквозь.

Гойдич отошел от окна, но продолжал слушать скворца. Да, он покинул эти стены почти в полночь, а сейчас еще нет половины седьмого. Дорога — домой и обратно, ужин, завтрак, недолгое ворочанье с боку на бок в постели и каких-то четыре часа беспокойного сна. И вот теперь несколько свободных минут перед обычным сумасшедшим днем, когда лавиной обрушиваются телефонные звонки, посетители, совещания, заседания… Те минуты, когда он может обдумать предстоящие в этот день дела.

Итак, химкомбинат в Глинном. Нет, с этой питьевой водой с ума сойдешь… Надо срочно раздобыть не менее двух цистерн. Они должны непрерывно курсировать туда и обратно. Но лучше, если бы их было три. Надо сейчас же вызвать Ридоша и сказать, чтоб поднажал. Вообще строительство это с самого начала словно кто заколдовал. Сперва крестьяне не хотели продавать участки. А после первого собрания, на котором он держал речь, его чуть ли не палками вытурили из деревни. Потом приходский священник отказался дать согласие переместить статую святого Иозефа и явился на строительную площадку с процессией возмущенных прихожан. Пришлось выдержать самый настоящий бой, чтобы перенести статую в небольшой парк за Глинным. Но для этого потребовалось еще привести в порядок парк.

А поиски по всей республике нужных специалистов, а трудности с жильем — ведь надо было разместить четыреста человек! А сколько сил стоило ему обеспечить строителей автобусным транспортом! О строительных материалах и говорить нечего… Начальник строительства — его каждодневный посетитель. «Если ты, товарищ секретарь, не раздобудешь мне это с помощью партии, мы горим с планом». Значит, партия должна все обеспечить и всех подгонять?! И еще начальник строительства говорит: «Хорошо, что железные балки тяжеленные, их не утащат, не то что известь и цемент. Иначе понадобились бы сторожевые собаки». Сторожевые собаки на строительстве первого в районе промышленного предприятия! Первого завода, который даст людям работу, возможность жить. Да, надо не меньше двух цистерн, но лучше три. Если водопровод проложим к осени, это будет просто счастье! Надо поскорее увидеть Ридоша… Но его пока нет — слишком рано…

А еще нужны — ох как нужны! — зерно и сено. Где их взять, и так, чтобы не украсть. Скот гибнет от бескормицы, хотя мы оказали кооперативам помощь. За последние семь недель пали шестьдесят четыре коровы! А выполнение поставок? Господи! Сколько всяких бед…

Он озабоченно провел ладонью по лбу, отыскал на столе отчет, который вчера вечером, перед заседанием бюро, Павлина должна была переписать. Страшные цифры…

Чичава. В прошлом году в марте сдала 7350 литров, в нынешнем — 1348. Трнавка. Год назад — 4209 литров, теперь — 906. И это при том, что я еще в феврале велел послать им вагон сена и кое-какой фураж. Кооперативные села снизили поставки на тридцать пять процентов, а единоличные — на пятьдесят один процент. Но ведь так не может продолжаться! Врабел прав, когда возмущается: «Ты что же хочешь, чтобы к нам везли молоко из других областей?»

Еще две недели, думал он. Еще две недели надо нам продержаться. А тогда — подножный корм! Первые пастбища и новое зерно в земле. Подножный корм…

Гойдич слабо, страдальчески улыбнулся.

Ждал ли он когда-нибудь весну с таким томительным нетерпением, как в этом году? Может, только в ту первую после знакомства с Катержиной зиму. Хотелось поскорее выбраться с нею из Усти и отправиться за город, на лоно весенней природы, на празднество цветущих черешен в Залезли или же на Ветрушу.

Нет. Никогда еще он не ждал прихода весны с таким нетерпением, как в нынешнем году. Когда ночью его разбудил первый дождь, он вскочил с постели, подошел к окну и долго стоял, умиленный и растроганный, глядя, как оседает снег. Стук капель напоминал ему школьный звонок, возвещавший конец урока математики и начало урока пения. Глуховатый шум дождя ассоциировался у него с образом весны.

Да, весна должна нас выручить, думал он. Пока же нас отбросило назад. Назад? Да… Сколько невообразимых трудностей принесли нам новые кооперативы. Этот лавровый венок, гордость нашего района, лег на нас невыносимой тяжестью, сжал нам горло. Едва успеваем перевести дух и то и дело выворачиваем давно опустевшие карманы.

А наш первый сев, Врабел? Даже эти торжественные минуты, когда в духовитую землю закладываются первые зерна — основа нового урожая, обернулись для нас такой бедой.

Умер Сталин. И Готвальд умер… Боже мой, сразу два удара! Я никогда и в мыслях не допускал, что такое может случиться, даже когда Сталин заболел. Разве жизнь умирает? — спрашивал я себя и отвечал: нет, она никогда не умирает. Но только до Сталина и Готвальда настоящая жизнь была для нас за семью замками. И не приди они, что с нами стало бы?.. А вот теперь распускают слухи, злословят — мол, партии нашей конец. Тем подлецам, конечно, хочется, чтобы так было, чтобы вместе с Готвальдом и Сталиным умерла и партия. Мы думаем — Готвальд, говорим — партия, говорим — Готвальд, думаем — партия.

Он машинально протянул руку к книге, лежавшей на пачке газет, и принялся листать ее. На него вдруг нахлынуло давнее волнение, которое во время учебы в партийной школе оставило свой след на полях одной из страниц этой книги в виде трех размашистых восклицательных знаков и жирной волнистой черты под строчками текста.

«Речь идет здесь о том, что социализм успешно наступает на капиталистические элементы, социализм растет быстрее капиталистических элементов, удельный вес капиталистических элементов ввиду этого падает, и именно потому, что удельный вес капиталистических элементов падает, капиталистические элементы чуют смертельную опасность и усиливают свое сопротивление…

На этой основе и возникают на данной стадии развития, при данных условиях соотношения сил, обострение классовой борьбы и усиление сопротивления капиталистических элементов города и деревни».

Как это ясно, логично, подумал Гойдич. Когда читаешь Сталина, у тебя как будто открываются глаза. Железная логика. Сталинская. Надо выкроить время — еще раз кое-что перечитать и обдумать.

Значит, так было и тогда. Все это до нас и за нас уже испытали на себе русские рабочие, и мы теперь как бы плывем со спасательным кругом. Стало быть, все наши трудности и беды вполне естественны и не должны удручать. Удручать настолько, чтобы это парализовало меня. Значит, все это — следствие обострившейся классовой борьбы?

Да, страх, страх перед социализмом заставил врага начать войну в Корее, размышлял он. А это вынудило нас… Не будь этих обстоятельств, мы, несомненно, действовали бы иначе. Осмотрительнее. Ведь тактику всегда определяет ситуация — и тут Врабел совершенно прав. Вот почему нам пришлось потуже затянуть пояс.

Правда, когда я думаю об этом, во мне все протестует. Но если партия считает, что так надо? Неужели мы не вправе прибегнуть к подобным мерам, если приходится выбирать между войной и миром?

Господи, хоть бы не было войны! Я слишком хорошо знаю, что это такое. А новая была бы куда страшнее всех прежних, вместе взятых. У них теперь атомная бомба, и нам надо связать их по рукам.

Видимо, все зависит от того, насколько мы укрепим свой тыл, убеждал он себя. Войны, пожалуй, уже не будет. Наверное, и в деревне нам удастся организовать производство наилучшим образом и показать рабочим и крестьянам на Западе, что при социализме можно и хозяйство хорошо вести, и жить хорошо. Мы устранили много несправедливостей и насилия, и если что-то еще осталось, то только потому, что приходится преодолевать сопротивление прежних хозяев и помогать тем, кто противится новому по несознательности. Да, мы должны быть сильными, чтобы уберечь людей от ужасных страданий, на которые обрекла бы их война. Мы сохраним им жизнь и откроем дверь в лучший мир.

Да ведь вы платите медный грош за золотой дукат, глупцы! Я эту новую жизнь вижу совершенно отчетливо. Она как залитая солнцем улица. Во имя нее я буду трудиться, отдавать свои силы, пока в груди моей бьется сердце. Пройдет какое-то время, и вы с благодарностью станете похлопывать нас по плечу и начисто забудете обо всех страданиях — и об этой зиме, и об этой весне. Еще две недели — и зазеленеют пастбища, и будет подножный корм.

Он закурил и, улыбнувшись, подумал: тогда и у меня появится досуг. И я того кабана, что так коварно от меня ускользнул, обязательно уложу.

— Павлина! — крикнул он.

Никто не отозвался. Было слишком рано. Но во дворе звучал ее смех — молодой, беззаботный.

Гойдич снова подошел к окну. Скворец улетел. У подъезда стоял, держа в карманах руки, Сойка и разговаривал с какой-то крестьянкой. На лестнице раздавались чьи-то голоса, с улицы доносился пьяный крик. Когда же этот выпивоха успел нализаться или еще не протрезвел?

Снизу Гойдича увидели и поздоровались с ним. Он помахал рукой и, глубоко вдохнув в себя утренний воздух, закрыл окно.

В дверях появилась Павлина.

— Подготовь мне почту, девочка, да побыстрей. Я уеду.

— Хорошо. Сейчас.

Когда она садилась за стол, в уголках губ ее еще теплилась улыбка.

2

Павел ждал у телеги. Его лошади жевали, похрустывая, сено, позвякивали удилами. Гудак уже отъехал, Штенко, Эмиль Матух и Дюри Хаба нагружали телегу Резеша, приминая навоз вилами. Из разрытой навозной ямы поднимался белый пар. Его клубы время от времени скрывали от Павла дальние холмы. Леса на их склонах казались непривычно прозрачными — деревья еще были голыми, но посветлели — весна!

Наконец-то она пришла. Но на душе у Павла было тревожно. Поля пустовали. Лишь на днях их начали удобрять навозом. Хотя уже давно пора было сеять. Черт знает что! Так он никогда не работал — изо дня в день с утра до ночи на ногах. И лошадей совсем заездили. А ничего толком не сделано. Да и может ли быть иначе, если мотаются вот так всего несколько человек. Новые члены кооператива выходят на работу лишь изредка. То, видите ли, земля слишком мокрая на полях, то им надо заняться своим приусадебным участком. Вот и попрятались у себя. Ничто — ни уговоры, ни приказы — на них не действует. А раз так, то перестали выходить на работу и некоторые старые кооператоры, из тех, что были зачинателями. Канадка с Гудаковой уже несколько дней не заглядывают в хлев. Не будут, мол, работать, пока не получат оплату за свой труд. Оплату! Та-ак! Но где ее взять, из какого кармана?

Когда собирали скот, все представлялось ему совершенно иначе. Он мысленно видел, как вся деревня от мала до велика дружно выходит в поле — ведь об этом писали и в газетах. Украшенный гирляндами трактор, лошади с цветами и лентами на хомутах распахивают межи. И даже играет музыка. А почему бы и нет? В газетах тоже говорилось об этом. Тут могла быть и карусель, и тир, и всякие лотки-палатки — так же, как в престольный праздник. Люди варили бы себе тут же на кострах кто голубей, кто кур, кто говядину или потроха. Можно было бы даже зарезать свинью — кооперативную, конечно, — и устроить общую пирушку с хорошей выпивкой. А в тире ты мог бы выстрелить в жестяного кузнеца — пузатого мужика в зеленой шляпе с кисточкой, кулака, не иначе. И тут все могло быть так, как было в части, где ты служил. Помнишь наставление: «Когда ты стреляешь, товарищ, представь, что в центре мишени — предатель». Возле тира могли бы быть и качели.

Качели? Как бы не так! Хорошо, что сегодня хоть кто-то притащился на работу. Павел смотрел на телегу Резеша. Один только Резеш и привел своих лошадей, Дюри Хаба и Эмиль Матух пришли без тягла — охромели, приболели, мол, коняги. Да, пока вывозили лес, у них с упряжкой все было в полном порядке.

Павел переминался с ноги на ногу, недовольно поглядывал на парней.

Работали они с прохладцей, казалось, сперва долго примерялись, куда бы им воткнуть вилы. Навозу на первой подводе почти нисколько не прибавилось. Сколько же удастся вывезти до вечера? Хорошо еще, что Резеш тут. И с лошадьми. Павел и сам не знал, почему радовался этому.

Подойдя к Резешу, Павел спросил:

— А где Бошняк? Не приехал?

Утром Павел видел, как Бошняк запрягал лошадей, и думал, что он будет на них возить навоз.

— Нет, не приехал, — вяло ответил Резеш.

Казалось, он стоя спал.

Зато Дюри смерил Павла насмешливым взглядом и повернулся к нему спиной.

Павел стиснул зубы. Он злился на себя за то противное чувство, которое охватывало его всякий раз, когда он встречал взгляд Дюри. Дюри отнял у тебя Анну, говорил он себе. Но, может, не так это и плохо, раз она сама захотела выйти за него. Дюри тебя даже спас от чего-то скверного, раз Анна сама пошла за него… Пожалуй, он тебя спас получше пресвятой девы Марии заступницы. И все-таки Анна была твоей прежде, чем стала его…

Павел закурил. Поправил у лошадей хомуты, поднял вожжи. Похлопал по спине жеребца.

За спиной его вдруг раздался приглушенный смех.

— Эй, Палько, ты слышишь меня? — крикнул Штенко.

Уже в этом непривычном дружеском обращении Павел почувствовал насмешку. Штенко смотрел на него, расплывшись в глуповатой ухмылке.

— Послушай, братец, мы с самого утра ломаем себе голову… Спать с бабой — это что, работа или забава? Ты как думаешь? Не знаешь? Эх… братец! А я скажу, что забава это, а не работа! Потому что если это была работа, то вы бы уже давно нас на нее погнали. — Голос его звучал весело.

Все уставились на Павла. А он молчал и улыбался. Потом снова закурил.

— Я думал, ты в этом понимаешь толк, — продолжал, ухмыляясь, Штенко и бросил на Дюри красноречивый взгляд.

Дюри окаменел.

Павел глубоко затянулся; сигарета подрагивала в его пальцах.

— Что-то некстати ты развеселился, смотри, живот от смеха надорвешь, либо так схватит его, что до нужника добежать не успеешь и обделаешься — пятки в дерьме будут.

— О том не беспокойся. Дерьмо стеречь не придется — это тебе не баба, к другому не убежит, — не унимался Штенко.

У Павла бешено застучала в висках кровь.

— Что ты городишь? — зло оборвал он Штенко.

Стало тихо. Парни глядели то на Павла, то на Дюри.

— Лучше давайте накладывать побыстрее, чтоб еще раз обернуться! — обращаясь к остальным, сказал Павел.

— Куда ты так спешишь с этим дерьмом? — не скрывая своего презрения, спросил Эмиль хрипловатым голосом.

Потом медленно и устало заговорил Дюри.

— Лошадей мог бы и поберечь — они же не ваши! — Он обвел взглядом парней и, облизнув пересохшие губы, спросил: — Ну что, наложить ему как следует? Он уже давно набивается…

Павел тоже обвел их взглядом. Они стояли напряженные и следили за ним, а он все внимание сосредоточил на Дюри.

— Что ж, попробуй, — холодно сказал Павел.

Дюри опирался на вилы, обеими руками сжимая рукоятку. Злая усмешка обнажила его мелкие, как зерна риса, зубы. Белки глаз покраснели.


Когда-то, еще детьми, они с Дюри забрались на вершину Рубаниска, чтобы добыть из гнезда сарыча птенцов. Чета сарычей, кружившая над гнездом, накинулась на Дюри. Павел полез на дерево, чтобы помочь ему, но Дюри свалился оттуда и здорово расшибся. Из разодранной ноги кровь лилась ручьем, но он мужественно терпел боль.

Павел оторвал от своей рубашки рукав, крепко перевязал Дюри рану и, взвалив его на спину, стал спускаться по склону. Дюри пытался было возражать.

— Ладно, Дюри! Подумаешь, какая важность. А нога до свадьбы заживет, — успокаивал его Павел.

Идти с такой ношей по крутому склону, покрытому рытвинами и густо поросшему кустарником, было, правда, нелегко.

Назавтра Дюри приехал к ручью верхом на Рызаке — сказал, что ему трудно ходить. Слез с лошади и сел на берегу.

— Хочешь прокатиться? — спросил он Павла.

— Ты ради меня приехал, Дюри?

— Нет, — ответил он.

Но Павел знал, что Дюри специально для него привел Рызака.

Он вскочил на коня вне себя от счастья, хотя это был всего лишь старый неуклюжий рыжий мерин. Павел крепко ухватился за гриву и стал колотить босыми пятками бока. Ему не так-то легко было заставить лошадь перейти на рысь, но, добившись этого, он поскакал на графский луг, чтобы похвалиться перед отцом, который с Олеяром и Гудаком косил там сено.

Отец глянул на мерина, потом на него. У отца вдруг как-то странно застыло лицо, и в голосе его тоже было что-то странное, но Павел не понимал, в чем дело, — ему ведь было только двенадцать.

— Вечером мы пойдем ловить раков, Павел. Смотри не запропастись куда-нибудь, — недовольно сказал отец.

Павлу стало досадно, но лишь на мгновенье — ничто не могло лишить его радости. Он долго носился по мягкому, словно ковер, лугу и ерошил гриву Рызака. Когда же он наконец вернулся к ручью, Дюри уже с нетерпением озирался по сторонам, потому что давно должен был возвратиться с мерином домой.

— Ну что, накатался? — спросил он.

Вот тогда Павел впервые заметил, что у Дюри от волнения краснеют белки глаз. Они у него покраснели и тогда, когда он, свалившись с дерева, терпеливо переносил боль.


Оба знали, что драки им не миновать. Остальные примолкли. Дюри отбросил вилы и зашаркал ногами, словно хотел очистить от грязи сапоги перед дракой.

Павел инстинктивно чувствовал, как все насторожились. Они придвигались все ближе, все теснее обступали их с Дюри. Резеш загасил о колесо телеги сигарету. Павел знал, что Эмиль, Штенко и Резеш будут смотреть и выжидать, а если и вмешаются в драку, то, конечно, на стороне Дюри. Но знал он также и то, что отступить не может. Он бросил сигарету и затоптал ее.

Дюри, слегка сутулясь, вразвалку приближался к нему. Он спокойно, даже приветливо улыбался.

Они уже были на расстоянии вытянутой руки друг от друга.

Сейчас он выбросит руку вперед и ударит меня, подумал Павел. Внимание! Помни: Дюри — левша.

Павел сжал кулаки и посмотрел прямо в глаза Дюри — белки у того покраснели еще больше.

Но в эту минуту словно из-под земли между ними вдруг вырос Петричко. С непокрытой головой, забрызганный грязью, с гаечным ключом в руке. Не успел Павел опомниться, как Петричко оттолкнул их друг от друга и, словно жезл, поднял вверх гаечный ключ.

— Что тут у вас происходит? — строго спросил он. — Почему не работаете?

От растерянности все молчали, стояли как вкопанные.

— Вы что, языки проглотили?

Никто не ответил.

Эмиль не отрывал взгляда от гаечного ключа, который сжимал Петричко. Потом потер ладонью впалые небритые щеки и, посмотрев в глаза Павлу, сказал скорее ему, чем Петричко:

— Дюри ведь отбил у него Анну.

Павел почувствовал, как к лицу его прилила кровь. Пальцы Петричко с силой сжали ему руку.

— Слишком много ты себе позволяешь, Эмиль! Уж не хлебнул ли ты лишнего? — спросил Петричко.

— Я сказал только, что Дюри увел у него Анну, — медленно повторил Эмиль. — Чего ты вмешиваешься? Раз у них есть счеты из-за бабы, они должны разобраться.

— Да ведь ты сам первым вмешиваешься, — глухо ответил Петричко.

— Иди ты знаешь куда! — огрызнулся Эмиль.

— Попридержи язык! Ты же пьян…

— Что, дохнуть на тебя? — спросил Эмиль.

— Считай, что уже дохнул, — сказал Петричко и, обращаясь к Павлу, продолжал: — Ладно, парень, хватит! Плевать тебе на их трепотню! Пойдем, ты мне нужен. А они пусть нагружают навоз. — Он снова сжал его руку.

— Беги в костел и ставь свечку своему угоднику за то, что цел остался! — сказал Павлу Дюри.

— Ну что ж, поставлю, — сказал Павел и снова посмотрел на Дюри прямо в глаза.

— Ты что на него так смотришь? Да он тебя разок стукнет, и ты остаток жизни своей на карачках ползать будешь, — съехидничал Штенко.

Но Павел с Петричко уже направились к сараю.

Павел разжал занемевшие кулаки, напряжение постепенно покидало его тело. Но оставалось недовольство собой, гнетущее ощущение того, что сплоховал. Он чувствовал злорадство и враждебность следивших за ним.

— Что это вы там затеяли? — спросил Петричко.

Павел молчал. Он злился на себя. Трус!.. Ты должен был первым ударить его. Чего ты ждал? Было страшно, да? А ведь все уже могло быть позади. Ты мог бы расквасить ему морду. Конечно, и тебе досталось бы порядком. Но это могло быть уже позади. Ты просто трус!..

И все-таки Павел всем своим существом чувствовал облегчение. Хорошо, что дело не дошло до драки именно сейчас, при нынешних обстоятельствах.

Но ведь там появился Петричко. Значит, ты был бы не один, если бы в драку вмешались остальные. Значит, ты мог бы с Дюри справиться. Нет, нельзя было упускать момент!

Да, драки нам не миновать, снова пронеслось в мозгу Павла.

Он обернулся. Парни начали работать, Дюри лениво поднимал вилы.

— Что же все-таки произошло? — снова спросил Петричко.

— Ничего, — неохотно ответил Павел. — Ты видел, ровным счетом ничего.

— Ну, раз ничего, так выбрось эту историю из головы!

Петричко подошел к старой сеялке. Немного поковырялся в ящике для семян, крышка которого никак не захлопывалась, потом потрогал пальцем разболтанный сошник и стал сбивать гаечным ключом с него ржавчину.

— Что-нибудь в этом смыслишь? — спросил он немного погодя.

— Надо поглядеть, — ответил Павел и стал копаться в машине.

— У нас куда ни кинь — всюду клин, — сказал Петричко. — Они хоть вступили в кооператив, но душой не с нами. Не созрели они еще для кооператива.

— А они и не хотели вступать… — заметил Павел.

Петричко не расслышал его слов и продолжал:

— У них пока еще всего вдосталь. Они ничего не сдали государству, и потому им есть чем прокормиться. Они должны были бы погасить задолженность, это их малость встряхнуло бы. Тогда и у нас все наладилось бы, пошло как по маслу, тогда в кооперативе был бы порядок. — Он помолчал немного. — Ты видел Бошняка? Этот шкурник снова отправился в лес. Ничего, и ему, и леснику я покажу, где раки зимуют! А лесника в порошок сотру вместе с его проклятыми бревнами! Я тоже мог бы на все чихать и заботиться только о дороге. — Он нахмурился. — И такие типы пролезли в нашу партию. Много блох забралось в тулуп, вот и не успеваем теперь чесаться. Для этого гада еловая шишка в лесу значит больше, чем целый кооператив.

Павел слушал Петричко, но думал о Дюри. Ведь раньше ты сам хотел избить его, а потом пропала охота, корил он себя. Надо было поколотить его. Постой, а не завидуешь ли ты ему? Может, ждешь случая нащупать у него слабое место и отплатить ему той же монетой?.. Анна… Анне, должно быть, казалось, что она в графский замок попала, когда к ним пришла. Она ведь из голытьбы и знала, чего хочет. Сама выбрала себе Хабу. А потом вот прикатила «передвижная весна»… Павел злорадно усмехнулся.

Петричко наклонился над ним с масленкой в руке, и тут послышался рокот мотора и автомобильный гудок. Они подняли головы и обернулись. Петричко, выпрямившись, долго всматривался в изгиб дороги, которая вела к воротам хозяйственного двора. Лицо у него просияло — во двор въехал красный «Москвич».

3

Над полями стояла гнетущая тишина. Только за Горовцами у Лаборца и видел Гойдич трактор с двумя сеялками. Прямоугольник, по которому он двигался, все уменьшался и уменьшался. Это было приятное зрелище. Именно так оно и представлялось ему в мечтах: тракторы пашут, боронуют, сеют. Машины и на полях избавляют людей от изнурительного труда.

Но сейчас работал лишь один-единственный трактор. Трактор государственной машинной станции. И ни одной упряжки. Земля давно пробудилась, а поля пусты. Совершенно безжизненны. В Чичаве он вытащил председателя кооператива из корчмы и повез к амбару. Просеивая сквозь пальцы неочищенное зерно, он спросил:

— Почему оно еще не в земле? Вы что же, черт побери, хотите с голоду подохнуть?

Костовчик — нескладный, угрюмый мужик — был уже в подпитии. Он пожимал плечами и молчал. Ему хоть кол на голове теши, подумал Гойдич.

В Ревиште он, утопая по щиколотку в грязи, добрался до хлева, где ревел скот. Янчи, его шофер, тем временем выяснил, что скотник сегодня еще не приходил, — он сеет на своем приусадебном участке. А было уже девять часов пятьдесят минут! Ну и дела! Гойдич принялся вместе с Янчи кормить коров, пока наконец к нему не привели председателя ЕСХК Федорчака. Гойдич поднял шум. Но шуметь было ни к чему — Федорчак сразу же заявил ему:

— Я отказался быть председателем, а нового нет — никто не хочет!

Это было уж слишком!

— Нет, ты будешь отвечать! — орал он на Федорчака. — Перед партией, перед народом. И тут у вас, в Ревиште. Ты посмотри на скотину!

Коровы лежали на холодном мокром полу, пожелтевшем от мочи. Именно здесь за зиму пало восемь коров, хотя сюда из района отправили по особому лимиту солому и сено.

И выяснилось, что коров тут доят по очереди — соответственно номеру дома. Каждый день — другие женщины. Вернее, должны доить. И каждый день та, что доит, уносит к себе домой молоко из того малого надоя, что можно было бы сдать.

— Что же это за порядок?! — спрашивал Гойдич.

В ответ лишь пожимали плечами. А позади, в дверях хлева, хищно поблескивали глаза и слышались выкрики:

— «Передвижная весна» благословила нас!

Чичава, Ревиште, Каменная Поруба… Менялись лишь названия. Всюду были такие же покрытые навозной жижей дворы и хлева, убогий скот, почти пустые амбары, опустевшие бурты и ямы. Злые, горестные, озадаченные лица крестьян. Голые, безлюдные поля…

А почва прямо-таки на глазах созревала для сева. Мягкая и рыхлая, казалось, она одна окрашивала бесцветный, пасмурный день. Земля просто требовала семян.

Только приусадебные участки были расцвечены первыми зелеными ростками. И жизнь кипела на полях лишь одного селения единоличников — Жабян.

Гойдич видел там плуги, запряженные лошадьми и коровами, мешки зерна над семенными ящиками сеялок. Согнутые спины крестьян и вывороченные плугом пласты жирной земли, на которой будут расти картошка, капуста, сладкий перец. Тут стояли распряженные телеги с узлами, с мешками, а над межами, где жгли сухую траву, вился дым.

У мужика, что шел за упряжкой волов, повисли, словно онемели, руки, когда он увидел его машину. Красный «Москвич» был тут слишком хорошо знаком…

В Жабянах крестьяне отказались сеять табак и свеклу, предусмотренные планом. Никогда, мол, у них не выращивали столько свеклы. Свекла требует очень много труда, а людей не хватает.

План… План… Ведь из области нам спустили план, в котором все было рассчитано до мелочей. Но он все же был выполнен: площади под сахарной свеклой и табаком увеличены на двадцать пять процентов… План… План…

Гойдич с ужасом осознавал, что из рук его выскользнула нить жизни, той жизни, которую он хотел создать. Весна — это ступенька лестницы, ведущей вверх, на которую мы поднимемся, убеждал он себя раньше. Неужели и этой надежде не суждено сбыться?

Но ведь мы совершенно точно знали, чего хотим. Все было так ясно и уже существовало в каких-то нескольких десятках километров от нас. Мы могли заимствовать готовые образцы. Строительные леса и само сооружение. «Кубанские казаки». Разве люди не увидели в этом фильме свою будущую жизнь? Ведь они заглянули в свое завтра. Неужели они ничего не понимают? Смотрят на нас так, будто их за колючую проволоку загнали. Разве мы тюрьмы тут строим? Разве перед нами нет ясной дороги к лучшей жизни? Ведь мы только-только расправили крылья!..

А вот в Жабянах работают!

Краска стыда залила Гойдичу лицо, и часто-часто забилось сердце. Нет, я не струшу. Это сражение надо выиграть. Ты забыл, что говорил утром? Не уступать — и все! Эту битву необходимо выиграть. Только надо быть последовательным!

Быть последовательным, шептал он про себя, шагая по двору трнавского кооператива.

Нужна последовательность… Нужна последовательность… — мысленно твердил он, когда, измученный, в забрызганных грязью и навозной жижей брюках, стоял перед Петричко.

— Где председатель? Где Матух? — набросился на Петричко Гойдич.

В нем поднялась вся накопившаяся горечь. И в Трнавке поля пустуют. Господи, даже в Трнавке!

А Петричко удивленно смотрел на него. Улыбка, которой он встретил Гойдича, застыла на его губах.

— Иван? Он разбрасывает навоз.

— Почему не сеете?! — кричал Гойдич, все более ожесточаясь. — Ты что, не понимаешь меня? Почему зерно у вас еще не в земле? Вы же трнавские, дружище!

— Два дня назад машинная станция обещала прислать нам трактор, но он так и не пришел, — ледяным тоном ответил Петричко. — Ты не знаешь, почему его до сих пор нет?

— Трактор! А лошади? Что, у вас лошадей нет? Сколько у вас в деревне тягла? Вот тебе и Трнавка! Малая Москва! Уж и ты, Петричко, выдохся?

Павел смотрел на Гойдича в упор, но не видел его.

В неожиданно наступившей тишине с затянутого тучами неба донеслось гоготанье запоздалой стаи диких гусей. Оно быстро отдалялось и вскоре совсем стихло. Потом со двора долетел отрывистый шепот и чье-то нетерпеливое шиканье.

— Да, там сейчас получают крепкую нахлобучку, — раздался голос Эмиля Матуха.

Кап, кап, кап… Нет, это не дождь. С телеги, просачиваясь сквозь щели, стекала навозная жижа и разливалась по двору, наполняя вмятины от копыт и глубокие колеи.

Все четверо, что грузили навоз, стояли возле телеги. Эмиль опирался на вилы, Штенко вытирал рукавом нос.

Павел бросил взгляд в сторону Резеша и зажмурился — казалось, он посмотрел на яркий огонь.

— Так получим мы наконец этот трактор? — упрямо повторил Петричко. — Если бы из ваших благих разговоров там, наверху, мосты строили, знаешь, сколько людей потонуло бы!..

4

Резеш положил заступ, вынул сигарету и окинул взглядом огород, напоминавший расположением грядок шахматную доску. Тут вырастут фасоль, помидоры, огурцы, капуста. Главное — капуста. Сало, конечно, еще только хрюкало в свинарнике — три кабанчика поминутно подавали голос.

Зрением, слухом, обонянием ощущал он приход весны.

Когда-то я не понимал этого. Ничто и никто, даже эти поганцы, не могут остановить жизнь, думал он. Вот только-только дохнуло теплым воздухом и сошел снег, зашумел освободившийся ото льда ручей, стала пробиваться первая трава. Неистребимая весенняя зелень.

И хотя в небе еще гоготали, совершая свой весенний перелет, дикие гуси, Резешу уже виделись деревья, покрытые цветами и пышной листвой. Уже плодоносило персиковое дерево, которому он только что сделал прививку; в солнечных лучах просвечивались ягодки мускатного винограда на искривленном стволе старой лозы, вьющейся по стене дома вокруг окна. Он уже мысленно смешивал в давильном прессе сизый «вельтлин», красный «мускат» и дикорастущий «изак», который придавал вину особый аромат. Резеш даже ощущал во рту вкус напитка и любовался тем, как он искрится.

Ему виделось, как они с Марчей собирают урожай с приусадебного участка; этот клочок земли да еще полоска виноградника на Каменной Горке — вот все, что у них осталось. Но ведь он может получить с этой земли вдвое, втрое больше, чем получал прежде: коровий навоз, к счастью, сохранился. Овес, картошка, кукуруза. Кукурузу он посеет, когда придет ее время. Когда расцветет первая черешня и первая пчела заберется в черешневый цветок, как говорил отец. Корма, корма!

У него уже все готово. Даже чучело стоит, чтоб отпугивать голубей и воробьев. И вот сейчас он обнаружил еще клочок земли, который можно использовать. — узкую неглубокую ложбинку за дровяником, утрамбованную каплями, падающими с крыши во время дождя, Придется как следует удобрить ее навозом и разрыхлить. Но клочок этот стоящий — земля здесь хорошо нагревается.

Резеш закурил, не выпуская из рук заступа. Дымя сигаретой, он поглядел на Марчу, которая, присев на корточки, обрабатывала тяпкой грядки. Он угадывал по движениям ее рук: вот она выбирает камешки, вот обрубает корни сорняков, вот уголком тяпки рассекает личинку майского жука. Марча, казалось, родилась для того, чтобы трудиться на открытом воздухе, и работа на огороде стала для нее радостным обрядом. Но Резеш видел, что сейчас, даже отдаваясь своему любимому занятию, она не могла скрыть охватившей ее тревоги.

Вдруг Марча, взглянув поверх его головы, застыла.

— Мишо!

Он обернулся. На другом конце двора стоял Петричко.

Они с минуту молча глядели друг на друга.

— Что это значит? — заговорил первым Петричко. — Почему ты не пришел сеять?

Опять нагонит страху, как тогда зимой… — мелькнуло в голове Резеша.

Случилось это примерно через неделю после того, как на охоте Пишта Гунар и Штенко дали удрать вепрю. Тогда уже все было иначе, не то что в ту пору, когда Иван с Павлом уводили от них Контесу, Гермину, Шофку и Гизелу. Уже отменили задолженность по поставкам и попросили новых членов кооператива сдать корма, которые они заготовили для своего скота.

Резеш ждал их, знал, что они снова придут. Он вернулся тогда из лесу продрогший до костей и только принялся было поить лошадей, как к ним пожаловали Петричко с Иваном. Марча, задыхаясь, прибежала за ним в конюшню. Но он уже заранее радовался тому, как обхитрит их. На ходу он успел условиться с Марчей — шепнул ей, как и что она должна сделать. Марча сперва как будто не поняла, а потом задохнулась с испугу и покраснела.

— Я не знаю, смогу ли… — прошептала она.

— Ты сделаешь это! — приказал он.

Он водил Петричко и Ивана по конюшне, амбару, сараям, насмешливо улыбаясь. Они забрались на чердак. Там нашли немного зерна и мякины, пару охапок соломы и сена, кучу сухой крапивы.

— Плохой был год, — сказал он им.

— А чем бы ты кормил коров, если бы они остались в твоем хлеву? — спросил Иван.

— От этих забот вы меня избавили, — ответил он. — На пастбище нас не пустили. Вот и пришлось все лето кормить коров тем, что запасали на зиму.

— Будь уверен, я отыщу, где у тебя спрятано зерно, — сказал Петричко.

— У меня зерно?! — удивился Резеш. — Вы же хлеб из этого зерна едите! Я сдал все, что требовалось, и всегда сдавал сполна, а вы у меня ищете. И разве вы не отменили задолженность по поставкам? Вот спасибо! Прохиндеям, которые никогда не выполняли поставок и торговали на черном рынке, все простили. И выходит, что чем больше плутуешь, тем лучше при вашей власти живется.

Резеш держался уверенно. Зерно он спрятал в надежное место — под парником, который зимой забросал соломой, а с весны прикрыл свежевскопанной землей.

Иван долго, испытующе смотрел ему в лицо. Петричко что-то ворчал. Когда они уходили, во двор выбежала Марча с полной плетенкой зерна и принялась сзывать кур.

— Цып-цып-цып! — кричала она и сыпала пригоршнями зерно, хотя время кормления еще не пришло.

Иван уставился на плетенку, потом перевел взгляд на Резеша.

Когда они ушли, Марча долго в отчаянье твердила: «Они ведь способны на все!» События тех смутных дней, когда Петричко и Павел явились к ним дождливым вечером и положили на стол бланк заявления, а потом приехала «передвижная весна», удручающе подействовали на Марчу, а затем и вовсе сломили ее…

Они тогда собрали всего-то четыре воза сена и девять возов соломы. Так что Петричко, можно считать, остался у разбитого корыта, и зимой корма у него не стало, подумал Резеш. Он был спокоен, стоял, опираясь обеими руками на заступ. Чуть в стороне, прямо над головой Петричко, на ветке яблони щебетал скворец.

— Почему ты молчишь? Придумываешь, что бы такое половчее соврать? — спросил Петричко.

— Соврать?

Резеш недоуменно приподнял брови и посмотрел на него. Потом скользнул взглядом по парнику, в двух шагах от которого стоял Петричко.

И он еще позволяет себе так разговаривать после нагоняя, что получил утром от своего партийного начальства? — возмущался в душе Резеш. А тому, мне кажется, тоже порядком достается. Да и неудивительно, что он сорвался на Петричко, — там, на скотном дворе, такие ароматы… А теперь является этот фельдфебель и требует, чтоб я шел вкалывать. Мне даже слышатся его слова, хоть он их еще не сказал: «Ну, чего ты отлыниваешь — мужик ты крепкий, ноги есть и руки тоже». Да, главное — руки. Таких, как он, устраивало бы больше, если б люди появлялись на свет без головы, но зато со второй парой рук на ее месте… Да только кому она нужна такая жизнь?.. Нет, Петричко, у вас со мной этот номер не пройдет!

— Соврать? — повторил Резеш, и ему вдруг захотелось покуражиться. — А зачем мне врать? Лошадь моя Дунца подвернула ногу. — На этот раз он действительно соврал, и ему сразу стало весело.

— Что ты хочешь этим сказать? — поинтересовался Петричко.

Марча тяжело дышала. Рядом с нею стояла Зузка в измятом, испачканном землей платье — она тоже копалась у себя в огороде, но, увидев у соседей Петричко, кинулась к ним.

— Спроси ее, — вмешалась в разговор Зузка.

— Кого?

— Лошадь, — ответила Зузка.

Марча вытаращила на нее глаза, а Петричко словно окаменел. Но он не злился, взгляд его был холоден и неподвижен.

— Так вот… — наконец произнес он. — Ты сейчас же запряжешь лошадей и поедешь сеять.

Скворец продолжал распевать над его головой. Резеш усмехнулся.

— Ну а если бы с лошадью все было в порядке, а просто мне самому не хотелось, что тогда? — спросил он. — Или это не важно — хочется мне или нет? — Он уже говорил в открытую, и ему снова стало весело, даже веселее, чем когда он соврал про Дунцу.

— Я еще успею разъяснить тебе это, не беспокойся, — сказал Петричко, повернулся и не спеша пошел со двора.

Резеш поглядел ему вслед — на его не слишком широкие, но крепкие плечи, на прямую, уверенную спину. А Зузка крикнула насмешливо:

— Не пугай аиста лягушкой!

5

Вечером оба Копчика сидели у себя дома за столом; вместе с ними сидел и Демко. В последнее время у него вошло в привычку заходить к Копчикам после ужина. Отец, едва завидев Демко, сразу брался за карты. Но сегодня они не играли. Зато на столе стояла паленка. И отец сам сходил за нею. Обычно он говорил матери: «Принеси-ка бутылку», — и потом еще ждал, пока мать наполнит ему стопку. А сегодня даже кусок копченой колбасы сам принес.

— Не под фасолевую же похлебку пить? Так паленку и не почувствуешь — совсем в кишках разбавится…

Немного погодя, даже не повернув головы, сказал матери:

— Дай хлеба.

Мать встала. Молча нарезала хлеба и снова села. Она сидела не с ними за столом, а на своем обычном месте — на табуретке за печью. Как всегда, она была вся в черном и казалась сейчас еще более жалкой, чем обычно. Лицо ее под разворошенным гнездом седых волос совсем заострилось. Время от времени она поднимала глаза и смотрела на Павла. Это был взгляд беспомощного человека. Губы ее что-то беззвучно шептали, расслабленные руки лежали на коленях. Она молилась.

Но при этом она считает, которую стопку я пью, подумал Павел. Мне кажется, я слышу, как она шепчет: «Господи боже, открой ему глаза!» И сразу же вслед за этим: «Ты думаешь, что смоешь грехи свои водкой или выдохнешь их вместе с табачным дымом? Скорее здоровье от этого курева погубишь».

— Ну что ж, давайте еще! — сказал отец, и они снова выпили. — Вы смотрите, что делается, — продолжал отец, отодвинув тарелку с хлебом. — Они думают, что мы им поддадимся?

Он не сказал, кому именно, но это было ясно и так — после обеда никто из новых членов кооператива не вышел на работу.

— Они просто с ума посходили, — продолжал отец. — А как вам нравится Гойдич? В области опять на него наседают, и, наверное, не зря. Надо нам быть покруче. Американцы-то все еще грозят нам войной. Напали на Корею, прямо как Гитлер. Когда тот решил захватить весь мир, первой его жертвой стала Австрия, а потом мы. Гитлер-то поначалу получил все, что хотел, а вот они Корею не получат. И эти наши тоже хороши! Хаба небось ждет их не дождется! Он считает, что словацкий рай — это Питтсбург![10] Я ему покажу, какой для словаков рай. А ему ох как хочется, чтоб и тут был Питтсбург. — Он пристально посмотрел на Павла. — Ведь мы их не боимся? И Хабы тоже. Этот всегда смотрел на нас только как на поживу.

Ты думаешь, я не знаю, каково тебе, не знаю, почему ты пьешь? — мысленно говорил отцу Павел. Ты уже просто не представляешь свою жизнь иначе и никогда не отступишься от кооператива. Ты как бульдог, который уж если схватит что зубами, то не отпустит…

Демко молчал.

Видно, он и не слушал отца. Смотрел на балку у двери, где на крюке висела широкополая отцова шляпа. И глаза у него были совсем другими, чем у отца. Да и сам он был другим, не таким, как отец или Канадец, хотя с давних пор вместе с ними составлял ядро и опору Малой Москвы. Был он неразговорчив, но если уж говорил, то всегда спокойно и негромко. Всю жизнь Демко работал на открытом воздухе — в поле, на карьере, а теперь его определили в свинарник. Потому, мол, что он один из самых надежных.

— Разве стоило отведывать нашего кооперативного хлеба только для того, чтобы узнать, что поначалу на зубах песок скрипеть будет? — продолжал отец. — Нет, наша партия и правительство нас в беде не оставят. Зимой вот Гойдич прислал вагон сена и отрубей, и нам удалось дотянуть до весны. Несмотря на все эти проклятые неурядицы, мы потеряли из нашего стада только двух коров. Но ведь и сами мы должны…

Да, и одна из них была корова Войника, а другая — Штенко, мелькнуло в голове у Павла. Теперь она уже не замычит под каруселью.

Он снова выпил, и отец налил ему еще.

Я знаю, почему ты пьешь, подумал Павел. А вот почему пью я, почему я так хлещу паленку? Этого ты не знаешь. Да, наклюкаюсь я сегодня!

— Говорят, Хаба пускает ночью в хлев баб, чтобы они подоили для себя коров, — сказал отец. — Делает так, чтоб ему они были обязаны. Вот потому утром коровы и не дают нам молока. Тут мы должны смотреть в оба!

У Павла искривились в горькой усмешке губы… Опять Хаба, Дюри… Черт возьми, почему я с ним не подрался… И почему мы должны смотреть в оба? Про что говорит отец? Ага, про хлева… Но говорить об этом бесполезно. Уследить тут вообще невозможно. Тогда старым членам кооператива пришлось бы из ночи в ночь караулить в трех хлевах сразу. Но ведь мы и так уже караулим — в нашем свинарнике с того самого дня, как там провалилась крыша. Каждую четвертую ночь хожу туда с Иваном. Сторожим свинарник, словно склад боеприпасов. Черт знает что! Хватит с меня и этого, сыт по горло! И главное, дежурить приходится тем, у кого и днем работы невпроворот, кто на себе весь кооператив тянет!.. Попробуй укараулить блох в мешке.

Павел смотрел на отца и продолжал пить.

Пьешь, пьешь эту чертову паленку, а от нее — ни холодно ни жарко. Что же это за паленка — если она не палит тебя и не жжет?

Мать в своем углу зевнула, потянулась.

Хотя Павел и не смотрел в ее сторону, она была у него перед глазами. Ну чего мать все время за ним следит? Ее морщинистое лицо напряжено, она считает, сколько рюмок он выпил. Нет, это свыше его сил! Ему не вынести ее жалобных, страдальческих вздохов, ее покорности, ее шаркающих, робких шагов… Ну что это такое? Почему она не заговорит никогда сама, ведь должно же ее что-то задевать?! Смолоду туго ей приходилось, конечно. Так пусть бы хоть теперь заговорила! Но она только молится… И за меня, верно, молится. Черт!.. А что она сделает, если сейчас взять и заорать? Остолбенеет и, глядя на меня во все глаза, будет продолжать молиться… Меня уже с души воротит и от этого, и от разговоров отца.

Павел опрокинул еще стопку. Полную. До самого дна.

«Гойдич… Гойдич», — талдычит отец. А у него крик этого самого Гойдича в мозгу застрял. «Почему не сеете?» Ты уж сразу кнут бери, рябой черт. В Трнавке у людей уши еще не законопатило, слышат хорошо. А вот с твоим слухом, видать, что-то неладно! Разве ты не слышишь, рябой, как сотрясается от ругани воздух? Ты думаешь, будто можешь еще что-то сделать? Ну-ну! Значит, ты не знаешь, что у людей на душе? Попробуй-ка пришли снова «передвижную весну». Теперь они, завидя тебя, уже не навалят от страху в штаны. Попробуй сунуться в Трнавку и пройди по ней. Пешком пройди! Помни, рябой, — пешком! И если бы на заду твоем висел кусок жести и каждый, кто хотел тебя лягнуть, стукнул по нему, вся округа оглохла бы. Вот так-то, Гойдич… А ты орешь: «Почему не сеете?»

Павел встал из-за стола. Все вокруг закачалось. Надо выйти, решил он, чувствуя, что задыхается. Он никак не мог выбраться из кухни. Наконец пинком распахнул настежь дверь и вышел на улицу.

Он брел в черном весеннем мраке по Трнавке, жадно вдыхая прохладный ночной воздух.

А ведь поначалу Гойдич тебе нравился, продолжал размышлять Павел. Ты верил каждому его слову. Ты думал: он мужик что надо! А он, выходит, просто ловкач. Надувала! Секретарская рожа! Все они делают вид, будто закармливают людей сдобными булками, а подсовывают им пока что заплесневелые корки… Тоже мне, «почему не сеете?»

Эх ты, толстопузая жаба! Если бы из твоих россказней мосты строили, сколько людей потонуло бы! Ему Петричко так и сказал. А мы разве не тонем, разве не погрузились по горло? Ведь нам скоро так по шапке дадут, что ого-го! И разбегутся все из кооператива.

Разбегутся? Ха-ха!

Будто они там были когда-то! Будто ты, Павел, не знаешь, что все, чему расти и цвести, должно иметь корень.

А ты, ты сам, разве не корень? — вдруг разозлился он на себя. Корень, самый настоящий! Да, хорош корень, похоронщик несчастный. Чем ты лучше этого пузатого мордоворота?!

Убирайся-ка поскорее отсюда. Сматывайся, пока не поздно, не то загнешься тут! Помнишь, как мать тебе кричала вслед: «Смотри не попадись в ловушку! Иди, иди! Не возвращайся сюда!» Не возвращайся! А ты, свинья поганая, не послушался. Вот и попал в ловушку. Сидишь теперь в клетке. И все потому, что не послушался.

Ну, а как тебе надо было поступить? Да, ты уже забыл, что говорили твои приятели в казарме? «Дурак ты, Павел Копчик, набитый дурак! Черт возьми, ведь у тебя, осел, такая прямая дорога! Папаша твой — старый коммунист, батрак, теперь в кооперативе. Да этому же цены нет! У тебя, что называется, все условия для роста! Нечего и раздумывать, балда! Оставайся в армии. Кончишь военное училище и получишь золотую нашивку на плечо».

А ну тебя к черту, Павел! Сам видишь теперь, что натворил, в каком болоте увяз? Давай деру поскорей, и все! Ты же просто баран! Сделай хотя бы так, как Илона Олеярова. Убежала в Горовцы и больше носу сюда не кажет! И ты мог бы…

Он глубоко вздохнул. Господи, вот это воздух! И куда это ты забрел, парень? Он остановился, широко расставив ноги, и, казалось, врос в сырую распаренную землю. Ее влажное дыхание струилось отовсюду. Оно смешивалось со сладковатым запахом прошлогодней листвы, сквозь которую уже пробивалась молодая трава.

Павел с трудом разглядел в густом весеннем мраке канаву у дороги и услышал журчанье воды — где-то близко протекал ручей. Ему вдруг захотелось пить. Он стал ощупью пробираться к ручью — кусты царапали его, ноги разъезжались в слякоти. Он поскользнулся, упал, и в лицо ему плеснула вода. Странно, а ему казалось, что до ручья еще несколько шагов.

Павел, припав ртом к воде, долго и жадно пил.

Потом с трудом поднялся. Колени и локти у него намокли, с волос, с подбородка стекали струйки воды.

Он стоял у ручья и думал: да, пора тебе, Павел, глотнуть настоящей жизни, повидать белый свет, а как будут жить в Трнавке — начхать! Ты, конечно, дашь деру отсюда. А пока наглотайся здешнего воздуха.

И он жадно глотал этот воздух. Сердцу его вдруг стало тесно в грудной клетке, а уши, казалось, слышали, как прорастают в земле корешки.

Что за ночь, она словно вывернула наизнанку его душу! Такая ночь, Павел, а ты один…

И тут на него снова нашла злость.

Олух чертов! Тебе теперь не к кому даже пойти. Нет никого, кто бы тебя обнял. Нет ни одной девчонки, возле которой ты мог бы лечь, прижаться к ней лицом… А уж как бы ты ее обнимал, как целовал… И тогда не существовало бы на свете ничего другого. И ты мог бы хоть ненадолго забыть эту вшивую жизнь, стряхнуть с себя всю накопившуюся горечь и злость. Стряхнуть их, как стряхивают с дерева груши. Пусть на одну ночь. И не думал бы ты тогда ни про каких Гойдичей. Ох, сматывай ты поскорее отсюда удочки, Павел! Мотай ко всем чертям, раз у тебя уже здесь никого нет. Мотай отсюда!

Было это у тебя с Анной, было с Верой. И давно уже тебе этого недостает… Так мотай отсюда, если ты тут совсем один. Нет, дурак ты все-таки! Да любая из здешних бабенок будет рада. Они только притворяются безгрешными монашенками, а между тем…

Лопну от досады

или удавлюсь,

если с милым вечером

я не обнимусь…

Ты, Павел, конечно, и сам знаешь, как это бывает…

С кем же нынче, дочка, провела ты ночку?

Миловалась с Андришком до зари в кусточках…

Ого-го-о!

Рубашка терла ему плечи и спину, щекотала соски. Казалось, телу его стало тесно под кожей. Павел вдруг побежал. Ноги его скользили.

Что это, я опять возле дома? Нет, это соседский. А, черт… там кто-то стоит. Может, мне почудилось? Он напряг зрение. Нет, тут кто-то есть. А что, если это… Сердце у него бешено заколотилось. Он задержал дыхание, ухватился за планку забора.

— Это ты, Зузка?

Она и в самом деле стояла у завалинки в нижней юбке, задумчиво уставившись в темноту.

— Тьфу! Испугал. Иди своей дорогой! — сердито буркнула она.

— Зузка!

— Отстань! — сказала она тихо усталым голосом. — Снова норовишь в мой двор забраться? Ступай прочь! Иди к коровам, которых вы у нас отобрали. — Зузка горько рассмеялась.

— Что там такое? — послышался из-за полуоткрытой двери голос Микулаша.

— Ничего. Отвяжись ты наконец! Спи! — зло прикрикнула она на мужа.

— Кто там? — продолжал сипеть Микулаш.

— Кот. Кот бегает тут возле меня, — смеясь, сказала Зузка и вздрогнула. Она постояла еще с минуту, скрестив на груди руки и сжимая ладонями плечи, словно обнимала себя, потом медленно пошла к двери.

— Зузка! Послушай, Зузка! — зашептал Павел.

Но ее уже не было.

Вот бестия! Что она — ждала тут кого-нибудь или собиралась идти коров доить?

Хотя Зузка и ушла, она все еще стояла у него перед глазами. Павел видел ее лицо, обжигающий блеск ее глаз. Настоящая Ева! На празднике, когда они танцевали, она так прильнула к нему, что у него чуть не отнялись ноги. Он еще и сейчас, казалось, ощущал ее разгоряченное тело. «Ты, я вижу, хорошо знаешь, где у пчелок мед», — сказала она ему тогда. Мед? Хорош мед! Это же взрывчатка! Просто взрывчатка!

Вот это баба, черт возьми! Да разве бедолаге Микулашу совладать с нею, с ее телом? Ха-ха-ха! А может, это сама Зузка так истерзала и вогнала в чахотку Микулаша?.. Взрывчатка… Такой бабе знаешь какой мужик нужен? Зубастый и чтобы сила была бычья. Посмотри-ка на нее. От ее ног, от того, что повыше, от всего ее чудесного женского бесстыдства просто дух захватывает. Ее бы и слепой увидел. А как она разбушевалась тогда в конторе, как налетела на Сойку?!

И вдруг он вспомнил, с какой жгучей ненавистью смотрела на него Зузка, когда он уводил ее корову. Эта ненависть обожгла его и сейчас. Нет, надо сбить с нее спесь, в бараний рог скрутить эту бестию. Повалить бы ее, а потом смотреть, как притихнет она под тобой… Забраться в ее соты с медом.

Какая ночь! Господи… какая ночь!

Загрузка...