III. ДОБРОЕ СЛОВО — ХОРОШО, НО СИЛЬНАЯ РУКА — ЛУЧШЕ

1

Резеш, сидя на завалинке, стягивал облепленные грязью башмаки. Марча налила ему в ушат теплой воды, от которой в холодном октябрьском сумраке поднимались струйки пара.

— Хотел бы я знать, что там у них происходит, что замышляют они против Микулаша, — сказал он.

— Их с самого утра там держат.

— Всех пятерых… Черт возьми! Так, значит, все еще…

В соседнем дворике появилась Зузка с плетенкой и стала сыпать курам корм. Куры всполошились, закудахтали и со всех ног бросились к ней.

Резеш молча смерил ее взглядом.

— Эй, Зузка! — крикнул он. — Утром я начну сеять у Жебрацкой Грушки, а после обеда возьмусь за ваше поле. Кто пойдет — ты или Микулаш? — Он всегда оказывал родичу помощь тяглом.

Зузка не ответила. Она вспомнила, что Микулаша уже несколько часов держат в национальном комитете, и в ней вспыхнула злость. Ноги ее словно приросли к земле, но потом она вдруг сорвалась с места и исчезла в доме, сердито хлопнув дверью.

— Хорошо бы так хлопнуть по башке кого-нибудь из тех, — сказал Резеш.

Марча мяла в руках тряпку, которой он должен был вытереть ноги.

— И кто бы мог подумать, что все так получится, — запричитала она.

— Ничего еще не случилось. Чего каркаешь? Ой… Вода какая горячая!

Он вытащил ногу из ушата, поставил обе ступни на его края и подвернул до колен штанины.

— Страшно мне… Ведь от них всего можно ожидать, — продолжала вздыхать Марча.

— Они уже целую неделю околачиваются в Трнавке и никого пока не заманили. А мы с тобой все поставки сдали, и с нами они ничего не могут сделать. Ну-ка, женка, беги доить, пусть у нас работа не стоит! Вот и еще день прошел, а у нас пока все благополучно, — успокаивал ее Резеш, не спуская при этом глаз с площади, откуда доносился лишь щебет птиц. Он ждал, когда снова появится Рыжий с учительницей.

Но площадь была совершенно пуста.

Потом на верхнем конце ее показались два агитатора. Один из них остановился на середине площади, где между стволами двух орехов было натянуто полотнище с большими красными буквами: «Крестьяне, вступайте в ЕСХК!» Рядом на дереве болтался обрывок плаката, а на земле, втоптанная в грязь, валялась узкая полоска сорванного кем-то лозунга.

— Кто сорвал это? Я б ему… — гулко разнесся по площади его хриплый голос.

Оглядевшись по сторонам и увидев Резеша, он с минуту мрачно смотрел на него. Потом оба агитатора зашагали дальше — вниз, к корчме, где находилась походная кухня.

Несколько дней назад всех их доставили сюда три грузовика. Они проехали площадь и остановились у местного национального комитета. Вместе с грузовиками прибыл еще фургон с громкоговорителями и серовато-зеленая походная кухня. Был полдень, и вся Трнавка, взбудораженная грохотом моторов, выбежала поглазеть, словно через деревню проезжал полк солдат. Уже с месяц несколько таких автоколонн колесили по Горовецкому району. Ждали с опаской одну из них, конечно, и в Трнавке, хотя тешили себя искоркой надежды, что она их минует, — ведь кооператив здесь существовал уже давно.

Резеш, сжав губы, наблюдал тогда, как выскакивают из машин агитбригадники. Он был сбит с толку. Но не тем, что сюда прибыли эти сорок человек — мужчин и женщин, — которые, переговариваясь, расхаживали возле национального комитета. Его смутило то, что с машин сгружали железные раскладушки, матрацы, одеяла. Вот это было худо. Значит, бригада уедет отсюда не скоро! Марча тоже понимала это и выдала свои мысли, крепко сжав его руку.

— Они уже тут… Господи, спаси и помилуй, — испуганно прошептала Марча и перекрестилась.

С этой минуты по площади засновали люди, автомашины, мотоциклы. Часами орали громкоговорители радиофургона. Всю первую ночь напролет передавали призывы и сообщения, раздавалось хриплое пенье — ставили пластинку с песней «Парни из Винного». В ту ночь все жители Трнавки были на ногах. О сне никто и не помышлял.

В первый же вечер к ним пришли сразу два агитатора. Какая-то учительница и тот, которого все называли Рыжий. Допоздна продолжались нескончаемые уговоры, ответом на которые было молчание. Утром, когда он запрягал лошадей, они явились снова и забрались к нему в телегу. И так из вечера в вечер — они говорят, он молчит. Оба агитатора уже знали свое место за столом. Иногда ему казалось, что они сидят тут целую вечность, хотя проходило не больше часа, так томительно это было.

Завтра начну сеять, сказал себе Резеш. Надо поскорей посеять. Когда зерно наше ляжет в землю, им уже ничего нельзя будет сделать, и мы выиграем.

Резеш обернулся.

Проклятье! Снова приперся!

У калитки стоял Рыжий и прибивал к ней камнем плакат. Этот толстобрюхий мужик с нахальной распухшей физиономией оглядывал все с таким видом, словно это была его собственность, что приводило Резеша в бешенство.

Резеш с шумом стал болтать в ушате распаренными докрасна ногами.

У завалинки под ботинками Рыжего заскрипел песок.

— Доброго здоровьица! — раздался его голос.

Резеш не ответил. Только из ушата выплеснулась вода.

— Ах, я помешал вам?.. — Рыжий, тяжело дыша, подошел к Резешу почти вплотную.

— Опять вывесили флаг. Еще одну глайху[8], — сказал он скрипучим насмешливым голосом.

Резеш насторожился. Он был озадачен его тоном. Да и выражение лица Рыжего было каким-то странным.

— Опять?

— Да. Чичава. Чичава сдалась!

Рыжий хихикнул; похоже, он был под хмельком.

— Ну и что… — превозмогая себя, спросил немного погодя Резеш. — О чем еще расскажете вечером?

— Уж и не знаю…

Агитатор запнулся и стал растерянно озираться по сторонам, словно испугался чего-то.

— Я пришел, — продолжал он тихо, — поговорить откровенно, мы же впервые с вами с глазу на глаз. Со мной всегда увязывается та, грудастая. — Он хихикнул. — При ней и не поговоришь, как хочется. Она же партийная, эта учительница. Нас, видать, специально так распределили…

По спине Резеша забегали мурашки. Э, нет! Думаешь, я так сразу и попался на твою удочку? Ишь чего захотел!

К нему низко склонилась румяная, мясистая физиономия с грязно-рыжими усами, массивным подбородком и круглыми карими глазами. Он почувствовал резкое кисловатое дыханье, отдающее чесноком и водкой.

— Мне пришлось долго ждать подходящего момента. И вот мы сейчас с вами одни, — зашептал Рыжий.

— Вы что, выпили?

— Немножко. Для храбрости. Боялся, что вы мне сразу не поверите.

— Неужто от пайка своего так окосели? — Резеш в растерянности принялся тереть ноги.

— Черта с два! Я на свои… Мне необходимо поговорить с вами…

Резеш быстро осваивался со своей новой непредвиденной ролью.

— Вы говорите уже целую неделю.

— Да… Конечно. Но для этого разговора я ждал подходящего момента. Я хорошо узнал вас за то время, что мы непрошеными гостями являемся к вам в дом. Вы мне нравитесь, и я вам верю. Ведь я еще с вашим отцом был знаком. В войну он у меня одно время работал — возил дрова на склад. Я в Горовцах торговал углем… «Иозеф Кучеравец. Уголь, кокс, брикеты». А теперь такие времена наступили… Я и рад бы не заниматься этим, пан Резеш, да что поделаешь… Я только хочу, чтоб вы об этом знали… — торопливо проговорил Рыжий.

Резеш бросил на него острый взгляд.

— Почему же вы тут?

— Почему? Да потому, дружище, что в наше время на многое приходится закрывать глаза, — пробормотал он. — Вы спрашиваете, почему я такими делами занимаюсь, да? В наше дерьмовое время это тактика. Просто тактика. Даже вас вот учу, как и что вы должны делать. Вынужден… Иначе меня считали бы врагом народа. Они уже ко мне цеплялись — ведь у меня два поденщика были. А потом перестали. Теперь главное — удержаться на поверхности. Вот я и малюю на воротах: «Внимание! Тут живет кулак, враг деревни». Да, пишу это! — Он снова хихикнул. — Приучили нас ползать на брюхе, но думает-то каждый что и как хочет. Слава богу, Резеш, в мозги наши еще никто не заглядывал! Если же и до этого дойдет, тогда конец! Полная катастрофа. В наше время людей по словам оценивают да по тому, кто какую руку имеет.

— По словам? Значит, только по словам? — недоумевал Резеш.

— Дружище! Разве что-то изменится, если я напишу на воротах известкой: «Внимание! Здесь живет кулак!» Разве село в самом деле станет смотреть на того, кому я размалевал ворота, как на своего врага? Ни черта! Скорее наоборот, дружище. У меня на этот счет большой опыт.

— Так почему же вы тут? — повторил свой вопрос Резеш.

— Надо же было кого-то послать. Мобилизовать кого-нибудь из руководства коммунального предприятия в агитационную колонну. Вот мне и выпало.

Резеш сидел неподвижный, оцепенелый. Так вот, оказывается, какие есть сволочи. Им это выгодно — делать одно, а думать другое… А теперь, Рыжий, ты хочешь облегчить свою совесть, да? Э-э, нет, Рыжий, если ты хрястнешь меня дубинкой, да так, что мозги мои во все стороны брызнут, ни земля мне пухом не станет, ни у червей, что будут жрать меня, аппетит не уменьшится оттого, что в мыслях у тебя было совсем другое, когда брал дубинку в руки. Господи боже мой! Эта грязная рожа, этот мерзавец Рыжий, эта сволочь «Иозеф Кучеравец. Уголь, кокс, брикеты» думает, что осчастливил меня своим признанием, да еще тем самым купил себе отпущение грехов.

— Дружище, а что бы вы делали на моем месте?.. Да пошли они ко всем чертям! Понимаю. Понимаю. Мерзость это, да? Но ничего не попишешь. Ох и налакаюсь же я, когда мы выкатимся отсюда. — Он ухмыльнулся и доверительно положил Резешу на плечо руку.

Резеш вздрогнул. В нос ему ударил запах давно не мытого тела.

— Что и говорить, все уже сыты этим по горло. Три месяца живем, как цыгане. Не знаем покоя ни днем, ни ночью… Да… что я хотел вам сказать?.. — Рыжий понизил голос и огляделся. — В этой Чичаве, пан Резеш, далеко не все так уж ладно. А бригада из Вышнего Грабовца уже вернулась в город, и ее никуда больше не посылают. Счастливчики уже дома. Наша бригада тоже давным-давно должна была уехать, многих агитаторов отозвали. У вас ведь начали сеять. Вот я и хотел сказать… Держитесь. — Он покраснел, встретив пристальный взгляд Резеша. — Вы же крестьянин, вам можно. А я-то как-никак эксплуататором был. Враг народа, — хихикнул он.

Резеш медленно растирал ладонями икры. Что это — ловушка? — думал он. С него станет… такой способен на все.

— Ага. Значит, держаться… — сказал он.

— Да, еще несколько дней… — продолжал Рыжий. — Самое большее до субботы. А сегодня уже четверг. Потом, говорят, шумиха эта кончится. Вот что я и хотел вам сказать. Из другого села они бы просто так не уехали, но в вашем кооператив ведь уже есть. Я просто удивляюсь, зачем сюда послали бригаду?

— До субботы? — Резеш даже задохнулся; тогда — хоть лопни — надо сеять. У Хабы зерно уже в земле. — До субботы, значит, — повторил он.

— Вам могу это сказать, потому что узнал вас. А вот кому другому — ни за что, скорее язык откусил бы, чем сказал это…

— Понимаю, — ухмыльнулся Резеш. — И все же вы очень смелый человек.

У Рыжего сверкнули глаза, он впился в лицо Резеша.

— Вам все равно никто бы не поверил, — сплюнув, сказал он. — А я заявил бы, что вы все это выдумали, высосали из пальца — вот так. Но я знаю, вам можно верить, на это у меня хорошее чутье. Черт возьми! Хоть бы нашу бригаду скорей отозвали… Ну ладно, пойду к Маришке, нахлебаюсь в свое удовольствие!

— Вы все-таки поосторожнее. Не давайте воли языку.

— Дружище, я знаю, что и кому можно сказать. Вот уже неделю мы с вами знакомы, а что вы про меня знали? Водка мне язык не развязывает. А, черт… — Голос его оборвался, слова, казалось, повисли на мгновенье в воздухе. — Снова притащилась. Вот стерва!

Резеш увидел за изгородью учительницу. Ее красный свитер ярким пятном выделялся на площади.

— Посмотрите на эту грудастую — видите, чем она агитирует?! Но все равно она стерва. Эта баба вас всех без соли сожрет. — Рыжий вдруг заторопился: — Ну, пока! Пора ужинать. — Он выпрямился, крикнул учительнице: — Пошли! — и быстро зашагал к калитке.

Резеш смотрел ему вслед. Он испытывал к Рыжему отвращение, но слова его все-таки пробудили в нем надежду, которая согревала его. В шлепанцах, перебросив через плечо тряпку, с подвернутыми штанинами он подошел к калитке посмотреть, что за листовку прикрепил Рыжий. Начал моросить дождик.

— Что-нибудь новое! — услышал он за спиной голос старого Хабы и оглянулся.

Хаба в сапогах, облепленных глиной, только что соскочил с телеги, к которой была привязана сеялка. Дюри с Анной поехали дальше — они возвращались с поля. Вместе с ними на телеге сидел Олеяр.

— Опять вывесили флаг, — сказал Резеш, даже не осознав того, что слово в слово повторил фразу Рыжего. — Как раз читаю про это.

Снова ожесточившись, он прочитал с металлом в голосе.

«Молния

Товарищи крестьяне, ваше место в ЕСХК! Сегодня в семью кооперативов решили войти 65 земледельцев Чичавы. Их кооператив будет уже в нынешнем году вести хозяйство на площади в 550 га. Благодаря этому число ЕСХК в нашем Горовецком районе достигло 36! В соседних районах так же стремительно растут темпы коллективизации. На путь новой жизни встало в нашей области уже 240 ЕСХК, из которых 212 созданы за последние недели. Крестьяне-единоличники, следуйте примеру чичавских земледельцев! Выполните свой патриотический долг!»

— Те пятеро все еще там… — тихо сказал Хаба.

В Трнавке он был единственным, к кому агитаторы не заходили, — он считался кулаком.

— Их все еще держат, — сказал Резеш. — Но я слышал, что бригаду из Вышнего Грабовца уже отправили домой. Распустили.

— Неужели?! Где же ты это слышал? — Хаба сверлил Резеша холодными маленькими глазками. Был он еще кряжистый и сильный, как медведь, и хоть уже немного сгорбился, все же крепко стоял на земле. — Ну, раз так, то, может, и мы спасем свою шкуру, — сказал он и вздохнул с облегчением.

Резешу было приятно удивление Хабы.

2

Не успел Павел вернуться с поля, как за ним прислал Петричко. На площади было пусто и холодно от мелкого моросящего дождя. Павел подышал на ладони. Бррр… Интересно, подумал он, чем ближе к холодам, тем жарче у нас становится…

Павел поднялся по узкой деревянной лесенке, скрипевшей под ногами, хотя она насквозь промокла от дождя, и, не постучавшись, открыл дверь, на которой висела табличка: «Местный национальный комитет».

В лицо ему пахнуло спертым воздухом. Затоптанный мокрый пол был покрыт окурками и комьями глины. Возле стола у стены напротив двери стоял Сойка — руководитель агитационной колонны. Петричко сидел за столом рядом с Плавчаном, за ними, прислонившись к окну, стоял Фабер, районный инспектор по культурно-просветительной работе. На длинной скамье у другой стены сидели те пятеро. Помещение, освещенное коптящей керосиновой лампой, пропиталось запахом табачного дыма, сырой овчины, пропотевшей одежды, пивных испарений, в нем стоял тяжелый дух вековой затхлости. Прежде здесь была контора графского управляющего. Сидя за столом, он мог, лишь немного приподняв голову, увидеть в окно все, что везли по дороге, — камень и древесину из леса, телеги с зерном на мельницу…

Так, должно быть, выглядит партизанский штаб, подумал Павел, когда заметил на столе большой пистолет и всмотрелся в усталые, злые лица стоявших и сидевших тут людей.

— Закрой дверь, — буркнул, чуть сдвинувшись с места, Сойка, и по стенам заколыхалась, заметалась его тень.

Да, очень похоже на штаб. А то и на охотничью засаду. Павел посмотрел на тех пятерых.

Микулаш, Пишта Гунар, Бошняк, Эмиль Матух и Штенко сидели на скамье, опустив плечи и сжав колени. Все они были в рабочей одежде, облепленной мякиной, навозом, грязью.

— Так что же будем делать? — нетерпеливо спросил у них Сойка.

Никто ему не ответил.

Все пятеро продолжали сидеть неподвижно, устало понурив головы.

Потом Эмиль Матух медленно поднял на Сойку глаза и мрачно произнес:

— Отпустили бы нас домой. Ведь мы с самого утра не ели.

— Ты можешь быть сыт тем, что задолжал государству, — сказал Сойка. — Пойдете домой, как только примете решение. Вы тут вообще не сидели бы, если б выполняли как положено поставки. — Взгляд его остановился на Микулаше. — А тебя, Тирпак, я и вовсе не могу понять. Подумай о себе, братец! Всякий другой на твоем месте давно бы уже вступил в кооператив и был бы рад-радешенек.

Микулаш беспокойно завертел головой.

— В самом деле, — обращаясь к нему, заговорил инспектор Фабер. — Неужели это трудно понять?.. Тут же все проще простого! Тяжелобольной человек, который знает, что не выздоровеет и не сможет работать, как другие… Ведь в кооперативе всегда найдется работа по силам. Ну, хотя бы смотреть за курами. Или же работать сторожем. Прогуливайся себе по полям, дыши свежим воздухом и за это еще трудодни получай! Господи боже мой! Да разве сделает для тебя такое любой другой строй, любое другое правительство?!

— Может, он здоровее тебя, а пенсию получает, — сказал Сойка, сверля глазами Тирпака. — Мы вот что, пожалуй, сделаем. Пошлем тебя, Тирпак, снова на медосмотр.

Микулаш поднял худое землистое лицо, испуганно заморгал и вытер мятым носовым платком пот со лба.

— Я должен подумать, — сказал он каким-то неестественно тонким голосом.

— У тебя на это было более чем достаточно времени, — буркнул Сойка. — Подпиши заявление. Это для тебя единственный выход. Да пораскинь мозгами. Ведь ты и Пишта Гунар, вы же совсем не ровня тем троим. — Он слегка наклонился в сторону Гунара. — Вот, пожалуйста… Лесоруб, партизан.

— Бывший, — уточнил Петричко.

Гунар сидел, вскинув голову и возвышаясь над своими соседями. Он покачивал ногой и держался довольно свободно; его замызганная, разодранная куртка пахла смолой.

Воспоминания вдруг унесли Павла на несколько лет назад. Он увидел Пишту Гунара на сельской площади с автоматом в руках. Партизаны наконец пробились в Трнавку и сразу же начали делить графскую землю. А когда Петричко велел расстрелять троих пленных гитлеровцев, именно Пишта Гунар дал у колокольни очередь из автомата. Если бы тогда Петричко указал Пиште пальцем на Зитрицкого или Хабу, он тоже нажал бы спуск. И после долгое время в селе не много было людей, так преданных Петричко, как Пишта. А вот из-за кооператива все спуталось. Когда еще только начинали его организовывать, Пишта наотрез отказался подать заявление и отошел от них. «Слишком цепляется он за тот кусок земли, что получил», — говорил отец. А когда жена Пишты Бетка — дочь Демко — решила вступить в кооператив, Пишта так отстегал ее ремнем, что она чуть ли не на четвереньках приползла к ним домой, чтобы забрать заявление, и взмолилась: «Ради бога, верните мне его, иначе он меня забьет до смерти». Мать отдала Бетке заявление, и та его разорвала. А когда обрушилась крыша свинарника, Пишта пришел туда вместе с Хабой, Эмилем Матухом, Зитрицким и Резешем…

— И не стыдно тебе сидеть тут вместе с ними? Ведь ты так долго шел с партией? — продолжал Сойка. — Неужели у тебя совсем заложило уши и ты не слышишь, о чем партия говорит? Ну-ка, выкладывай все начистоту, почему ты так ведешь себя.

Гунар молчал с безучастным видом. И тогда заговорил Петричко; от волнения у него подергивались губы:

— Были в нем, видно, трещины, и через них вытекла из него прежняя сила. Все то, что в нем было хорошего, расплескалось, как вино из кружки.

— Понятно, — сказал Сойка. — Знаем мы таких. Они пользуются всем, что завоевал рабочий класс, — получают приличную зарплату, отпуска, ордера и прочие льготы. И к тому же имеют сельскохозяйственные продукты, за которые рабочие в городах должны дорого платить и которых все еще не хватает. Им бы только двух маток сосать. Не выношу я таких людей. Ты же самый настоящий паразит! Ты ведь заодно с империалистами и кулаками. Ну что ж, делай все, что делают они, и дойдешь с ними до конца.

— А давно он выбыл из партии? — спросил инспектор Фабер.

— Вот уже год не платит членских взносов.

— Жаль, — сказал инспектор, — можно было бы наложить на него взыскание.

— Партийное взыскание стоит налагать лишь на настоящих коммунистов. А на такого оно не подействует! — мрачно возразил Сойка. — Послушай, — обращаясь к Гунару, язвительно заговорил он, — может, ты все же соблаговолишь сказать нам, что намерен делать?

Гунар уставился на него и, криво улыбнувшись, ответил:

— Ничего особенного. А что мне, собственно, делать?.. Только в кооператив я все равно не пойду.

— Он изменил нам, — сказал Петричко. — Он уже ничем от них не отличается. — Кивком головы он указал на Бошняка и Эмиля Матуха.

— Что ж, дело твое, — сверля Гунара глазами, сказал Сойка. — Но знай, иуда, придет час расплаты.

Гунар облизнул пересохшие губы.

Стоявший у окна инспектор Фабер оживился. Как член штаба колонны он занимался «молниями», лозунгами и программами передач радиопередвижки, которая теперь курсировала между Трнавкой и Чичавой. Это был пожилой человек с округлым, в прожилках, лицом; глаза его за толстыми стеклами очков казались неестественно большими и выпуклыми. Он был чисто выбрит, в белой рубашке, на пальце сверкало массивное золотое обручальное кольцо.

— Погоди-ка, я хочу им еще кое-что сказать.

Фабер медленно подошел к столу.

— Вы думаете, мы держим вас тут только потому, что вы не подаете заявления в кооператив, хотя именно это для вас лучший выход? Вовсе нет! Нам просто надо знать, как вы рассчитаетесь с вашими долгами. Да вы посмотрите на нашу промышленность. Задания на пять лет уже давно выполнены — пятилетка за три с половиной года! — воскликнул он. — Но мы на этом не останавливаемся, постоянно выявляем все новые резервы и возможности! Это, а также угроза войны с Западом вынуждают нас усиливать темпы социалистического строительства. Тяжелая промышленность вырастет за эти пять лет на сто тридцать процентов, а уровень промышленности в целом — на сто шестьдесят восемь процентов! Конечно, это только цифры. Но за этими цифрами — жизнь… Никто из нас и не представлял себе, что это возможно, — продолжал он, расхаживая по комнате. — За пределами Советского Союза никто еще не смог достигнуть таких поразительных темпов развития. И это только начало! А вот наше сельское хозяйство еще не достигло даже довоенного уровня, и потому у нас перебои в снабжении. Такого серьезного отставания наша народно-демократическая республика не может себе позволить. Мы должны иметь гораздо больше молока, хлеба, мяса. В городах у магазинов все еще стоят очереди, а это ведь настоящее бедствие.

Фабер вздохнул, наморщил лоб и, откинув назад голову, продолжал:

— Знаете… когда я слышу слово «деревня», меня охватывает двойственное чувство. Бессилие и в то же время гордость. Теперь, когда мы возьмем здесь все в свои руки и повсюду создадим кооперативы, когда сельскохозяйственное производство будет организовано как промышленное, наш народ сам ощутит все блага новой жизни, а за границей многие нам позавидуют. Для вас, крестьян, это будет очень выгодно. Перед вами откроются неограниченные возможности, обеспечиваемые грандиозными достижениями техники! Ее колоссальным прогрессом! Я радуюсь при одной мысли о том расцвете, о той жизни, которая вас ждет!.. Господи! — воскликнул он. — Ведь на теперешних ваших нарезанных лапшой клочках земли никогда не уродится столько, сколько нужно стране!

Сойка взял стакан, налил в него слабо пенящееся пиво и, причмокивая, выпил.

Неограниченные возможности, грандиозные достижения техники… Ты снова им все разжевываешь, черт бы тебя побрал! — мысленно поносил он инспектора. У меня уши закладывает, когда я слушаю тебя. Если к ним идти с одной идеологией, заработаем мы тут себе чахотку и загнемся. Они же все это ни в грош не ставят. Нет, братец, если мы будем их так уговаривать, они решат, что наша песенка спета. Черт возьми, для чего нас партия сюда послала? Перед нами стоит задача, и я тут для того, чтобы ее выполнить. Я, дорогой мой инспектор, зря зарплату не получаю. И партию обкрадывать не стану. Наверху знают, зачем нас сюда послали, так давай делать свое дело. В Трнавке надо устроить все так, как и в других местах. Правда, народ здешний никогда ни на что не решится, если его не подтолкнешь. Они не пойдут даже гасить пожар у соседа, если не сунешь им в руки ведро… Мы не вправе полагаться на самотек, не вправе оставить их вариться в собственном соку…

Инспектор между тем продолжал держать речь, еще более повысив голос:

— Уверяю вас, мелкое крестьянское хозяйство — это кусок трухлявого дерева, из которого ничего не соорудишь. Вместо него партия предлагает вам колоссальный прогресс! И ведь мы совершенно ничем не рискуем — у нас есть пример и опыт колхозов. Я только что вернулся из Чичавы. Там крестьяне уже объединились в кооператив. Пора и вам принять решение. Ваша нерешительность приведет республику к голоду. Да и вас самих тоже! Ведь я же знаю — с весны до зимы вы работаете не разгибая спины и при этом живете впроголодь, глодаете кости. Вместо того чтобы есть вдоволь, работать, как на фабрике, получая отпуск, пособие по временной нетрудоспособности, а в старости твердую пенсию. Ведь мы именно этого и добиваемся для вас. Кризисы, трудности сбыта — все это в прошлом; все, что вы вырастите, государство у вас купит. И ваши дети в объединенных хозяйствах станут работать агрономами и инженерами. Вот какое пришло время… Вам самим и всей республике такая перестройка просто необходима! — закончил он убежденно.

Ну тебя с твоей говорильней! — злился Сойка. Что, все уже высказал? Ублажил себя? Только словами скалу не сдвинешь… — мысленно пререкался он с Фабером.

Пятеро на скамье, подняв головы, удивленно глядели на инспектора. Микулаш приоткрыл даже рот. Штенко что-то зашептал Бошняку, Эмиль Матух заерзал на скамье.

Инспектор торопливо обвел всех глазами.

— Вам необходимо серьезно поразмыслить о том, что наступили новые времена… все взвесить и принять наконец решение… — Взгляд его задержался на Матухе, словно бы именно к нему он обращался.

— Мне нечего взвешивать, — пробормотал Эмиль.

— Тогда что ж ты намерен делать? — крикнул Сойка.

— Ничего особенного, — ответил Матух точно так же, как прежде Гунар. — Земля ведь принадлежит тем, кто ее обрабатывает. Вы сами всегда так говорили. Вот придет мне в голову, скажем, разводить на ней гусениц тутового шелкопряда, и никому до этого дела нет.

Инспектор растерянно поглядел на Петричко.

— А земля и в кооперативе, вы говорите, будет наша? — продолжал, ухмыляясь, Эмиль. — Знаешь, Сойка, если ты у меня отрежешь, ну… сам знаешь что… и положишь мне в карман — оно останется моим… Да только никогда уж ни мне от баб, ни им от меня радости не будет…

Эге-ге, куда загнул! — подумал Петричко. Вот они какие… «Моя земля»… «Моя земля!» Ну и разводи на ней своих гусениц!.. Ты же саботажник. Ты думаешь только о своем брюхе. Тебе и в голову не приходит, что люди в городе тоже должны есть. Что ж, придется тебе помочь понять это! Если бы рабочие относились к своему делу так же, вы бы ходили голыми и босыми. «Моя земля»…

— Ты саботажник, Матух, — сказал Сойка. — Может, ты думаешь, что мы дадим тебе по-прежнему обкрадывать наше народно-демократическое государство? Ты ему и так уже слишком много задолжал.

— Я у него ничего не брал взаймы, — сказал Эмиль. — А ты его стрижешь, как овцу. Ясное дело, ты же был парикмахером?

— Что ты сказал?! — вспыхнул Сойка и рванулся к нему.

— Оставь его! — остановил его инспектор. — Этого ничем не проймешь.

— А зачем меня пронимать? Я же никогда не съем больше, чем могу. — От злости лицо Эмиля исказилось.

— Смотри у меня! Ты за все заплатишь, — пригрозил ему Сойка. — Все, что должен, — наличными на бочку. Ты у нас в руках. Мы можем тебя и в кутузку упрятать. Но поступим иначе — сперва вызовем «передвижную весну».

Пятеро на скамье встревоженно переглянулись и, казалось, еще теснее прижались друг к другу. Микулаш опустил голову, сникли Бошняк и Штенко.

Сойка с удовлетворением наблюдал, какой эффект произвели его слова. И все время поглядывал на Эмиля.

— Можешь мне поверить — мы это сделаем, — сказал он ему.

— Не сомневаюсь. Тут я тебе верю, — мрачно произнес Эмиль.


Павел вдруг почувствовал, как стремительно проносится по его жилам кровь.

Он сидел на краю ящика у стены и смотрел на тех пятерых. Да, это партизанский штаб и в то же время охотничья засада.

— Подайте заявление, — сказал инспектор. — Говорю вам: пусть даже семь потов с вас сойдет, в одиночку вам все равно никогда не сделать столько, сколько теперь требуется стране. Так можно было жить раньше, а теперь уже нельзя. Кооператив — вот единственный выход! Господи! Да разве можно желать чего-то лучшего, чем то, что мы вам предлагаем?!

— Неужели ты думаешь, что они тебя слушают? — выйдя из терпения, зло крикнул Сойка. — Они во все уши слушают только кулаков, таких, как Зитрицкий, да всяких мерзавцев с Запада. — Он наклонился над столом и, обращаясь к учителю, сказал: — Дай-ка мне, Плавчан, их карточки… Их долговые обязательства.

Плавчан сидел за столом и что-то писал. Вокруг него лежали учетные карточки и другие бумаги, которыми он все время сосредоточенно занимался. Услышав обращенные к нему слова Сойки, он поднял глаза и скользнул взглядом по Бошняку. Глаза их на мгновение встретились; Плавчан потупился и стал ворошить бумаги.

Когда он протягивал карточки Сойке, две из них упали на пол. Наклоняясь, чтобы поднять их, Сойка сказал:

— Если бы каждая карточка весила столько же, сколько все то зерно, мясо и молоко, которые эти люди должны были сдать, ее не сдвинула бы с места даже пара лошадей. Чье это долговое обязательство? Петра Бошняка. Ого-го сколько… Ну, докажи нам теперь, саботажник, что ты не хочешь войны, а хочешь мира!

— Я сыт по горло двумя войнами, — тихо ответил Бошняк, неподвижный, словно пень, и бросил мимолетный взгляд на Плавчана.

— Так ты это докажи, саботажник! — повторил Сойка. — Сдай все, что задолжал.

В эту минуту на лестнице послышались чьи-то быстрые шаги. Дверь резко распахнулась, и на пороге показалась Зузка Тирпакова — с растрепанными волосами, в отоптанных, грязных туфлях.

Переступив порог, она на секунду остановилась, осмотрелась и, увидев Микулаша, решительно направилась к нему.

— Иди домой! — твердо сказала она мужу. — Чего торчишь тут с самого утра?

Зузка схватила Микулаша за руку. Все с изумлением уставились на нее. На мгновенье в комнате воцарилась мертвая тишина.

Микулаш, не отрывая глаз от жены, встал, весь дрожа, и нерешительно распрямился. С минуту раздумывал в растерянности, не вызовет ли его уход еще большие неприятности, но желание вырваться из клещей взяло верх. Зузка принесла ему спасение. Он медленно направился к двери, сперва еле волоча ноги, потом вдруг быстро прошмыгнул в дверь и исчез в темноте.

Никто не попытался удержать его. Они проводили взглядом Зузку, решительно шагавшую следом за мужем.

— Эй, ты!.. — крикнул наконец, опомнившись, Сойка.

Зузка остановилась, глаза ее горели злобой.

— Вы даже не дали им по нужде сходить, — заговорила она возбужденно. — Где же это мы, собственно, находимся? Да вас в тюрьму засадить мало!

Ошарашенные ее словами, все прямо-таки онемели. И только когда Зузка дошла до дверей, Сойка заорал:

— Подожди!

— Вот еще! — отрезала Зузка и, хлопнув дверью, исчезла.

— Ах ты стерва… Вот чертова баба! Я тебе заткну глотку, — прошипел Сойка. Губы у него посинели.

У инспектора лицо стало малиново-красным. А у Петричко от сдерживаемого смеха вздрагивали плечи, тряслась голова, а на глазах выступили слезы.

— О господи! — воздев к небу руки, воскликнул он и расхохотался во весь голос.

Павел со смешанным чувством смущения и радости наблюдал за теми, кто сидел на скамье.

Они ухмылялись во весь рот.

Эмиль, поглядывая на Сойку, никак не мог справиться с судорожным подергиванием лица, придававшим ему, как ни странно, гордо-насмешливое выражение. Бошняк прикрыл ладонью рот, стараясь заглушить смех. Сидевший на самом краю скамьи Штенко, которого заслоняло могучее тело Бошняка, толкал соседа локтем. Не веря своим глазам, смотрел он на распахнутую дверь, где исчезли Микулаш и Зузка. Пишта Гунар тоже уставился на дверь.

— Ушел… Вот вам, пожалуйста! Ничего, погоди, я до тебя доберусь, черт возьми! — бушевал Сойка.

Для четверых места на скамье было достаточно, но они по-прежнему сидели, тесно прижавшись друг к другу. Произошедшее вдруг как рукой сняло с них всю удрученность. Они освободились от страха, к ним вернулось чувство достоинства.

— И нам можно идти? Вы и нас всех отпустите? — спросил Бошняк.

— Нет! Вот теперь-то мы и поговорим с вами по-настоящему. Вот змея-то! — орал Сойка, все больше распаляясь.

Петричко поднялся, глаза у него еще блестели от смеха, но лицо стало серьезным.

— Пойдем! — сказал он Павлу, положив ему на плечо руку. — Мне хочется, чтобы ты пошел со мной.


Они спускались по лестнице в кромешной тьме. Моросил дождь. Почти все окна домов были тщательно завешаны, чтобы не привлекать любопытных взоров. Агитаторы легко определяли, где живут члены кооператива, — только в их окнах был свет.

Павел держался за мокрые перила, неприятно холодившие ладонь.

— Что такое «передвижная весна»? — спросил он Петричко.

— Разве ты не знаешь?

— Нет.

Петричко уже стоял внизу. Он недоуменно покачал головой. Это было видно по движению огонька сигареты у его рта.

— Скоро познакомишься с нею, — сказал он серьезно. — Это машины заготовительного предприятия «Весна». Наступит время, и они доставят в село настоящую весну, помогут крестьянам быстрее начать новую жизнь.

— Да. Но если войти в их нынешнее положение… — сказал Павел.

Огненная точка у рта Петричко вспыхнула еще ярче.

— Не стоит, — сказал он, помолчав немного. — Ведь они не входят в наше положение. Они постоянно нарушают предписания правительства.

3

Склонившись над тарелкой, Резеш ужинал. Давно уже еда не казалась ему такой вкусной.

Марча отошла от печки, вытирая на ходу о фартук мокрые руки, постояла немножко возле мужа, потом взяла со стола графин и налила ему вина. Резеш облизал ложку и поднял глаза. Стаканчик приобрел рубиновый цвет. Почувствовав аромат своего любимого красного вина, Резеш причмокнул. И даже хохотнул.

— Хотел бы я сейчас посмотреть на этих мерзавцев, черт бы их побрал! — смеясь, сказал он и отхлебнул из стакана. — Да, Зузка умеет поднять бучу! Ха-ха! Задала она им, видно, жару! — Он радовался, мысленно представляя себе, как все там было.

Пышная грудь Марчи заколыхалась от смеха. Глаза Резеша скользнули по ней взглядом, загорелись, и он потянулся к жене. И хотя у печки еще играли дети, он привычно и нежно прижал к себе Марчу. А потом снова уткнулся в тарелку.

Нет, не так уж все плохо, думал он и продолжал есть, шумно чавкая. Сперва Рыжий, затем Зузка. Это уже что-то! Да и сеять начнем. Завтра в землю ляжет первое зерно.

Глаза его все еще весело блестели, как вдруг послышался скрип двери. Он обернулся, и рука его замерла, не донеся ложку до рта. На пороге стояли Петричко и Павел Копчик. Резеш положил ложку и медленно отодвинул от себя тарелку.

У него вдруг сильно заколотилось сердце, по спине забегали мурашки. Кивком головы он пригласил нежданных гостей войти и сесть за стол, а Марча принялась укладывать детей спать.

— Может, выпьете по стаканчику?!

Голос Резеша звучал хрипло и сердито. Мурашки перестали бегать по спине, но настороженность по-прежнему сковывала движения. Поднимая графин, он чуть было не опрокинул его.

Павел улыбнулся.

Резеш налил в стаканы вина.

Петричко и Павел? Почему они вместе? А был ли у меня когда-нибудь Петричко? Этот фельдфебель? — подумал он и вдруг почему-то представил себе, как выглядел Петричко, когда Зузка устроила им тарарам. Ему даже не удалось погасить злорадную ухмылку.

— Надеюсь, вам понравится наше вино, — раздался из угла странно вибрировавший голос Марчи.

— За твое здоровье, Мишо! — сказал Павел.

— Да. За это следовало бы выпить. Сегодня вы, наверное, навалитесь на меня вчетвером? — насмешливо заметил Резеш.

— Те не придут, — отпив немного, сказал Петричко, но даже бровью не повел на выпад Резеша. Оглядев горницу, он продолжал: — Лучше поговорим без них. Ведь у нас с тобой уже бывало всякое, Резеш!

— Я-то не забыл. Да сомневаюсь, что ты все помнишь.

— Почему же? — возразил Петричко. — Помню, хорошо помню, что, когда началась революция, ты отказался идти ремонтировать железную дорогу. А ее нужно было срочно привести в порядок, чтобы обеспечить снабжение Красной Армии, чтобы скорее закончилась война. Вот как было дело, Резеш. А когда другие добровольно вступали в армию, ты напустил на меня этого прохвоста Хабу, рассчитывая, что он поможет тебе дезертировать.

— Да, память у тебя хорошая. Только, как всегда, ты не все замечаешь, — сказал Резеш и улыбнулся. — Ты упустил, что в армию меня по призыву не взяли потому, что Адам Демко случайно поранил меня на лугу. Такую мелочь тебе, конечно, трудно было упомнить. А через несколько дней после этого ты меня погнал на работу… Не интересовало тебя и то, как худо пришлось нам, когда умер отец, а мать тяжело болела и не вставала с постели. Мне пришлось тогда сразу после похорон жениться на Марче, чтобы хозяйство окончательно не развалилось…

Резеш вспомнил ту пору своей жизни и те беды, что на него свалились, когда в самом конце войны они похоронили отца. А когда приблизился фронт и Петричко погнал его ремонтировать дорогу, мать сказала: «Сбегай-ка, сынок, к Хабе. Наверное, он поможет».

Хаба на последнем году войны стал в Трнавке старостой и никак не мог смириться с тем, что Петричко, который партизанил в горах, стал заправлять всем в деревне и того гляди вовсе выбьет его из седла. И когда Резеш вместе с Хабой пришел в бывшую контору управляющего, где теперь находился национальный комитет, Хаба спросил Петричко:

— Хотел бы я знать, с кем ты посоветовался, прежде чем гнать из деревни людей на какие-то работы?

Петричко пристально поглядел на него и сказал:

— Не с вами, Хаба. С вами я никогда советоваться не стану. А кого, собственно, вы представляете?

— Демократическую партию.

— По вас видно, что это за партия.

И, отвернувшись от Хабы, Петричко обратился к Резешу:

— Надо срочно отремонтировать железнодорожное полотно. Собирай свои манатки и чеши побыстрей на станцию, не то я отправлю тебя с милицией. До весны дважды успеешь обернуться. На твоем месте, Резеш, я бы наотрез отказался иметь с ним что-либо общее, — указав пальцем на Хабу, сказал Петричко.

И Резешу пришлось идти.

Спали они в разбитом вагоне, кутаясь в тряпье и прижимаясь друг к другу, чтобы не окоченеть. Говорили о женщинах, лошадях, коровах; ворчали и охали из-за каждой мелочи, которую при других обстоятельствах и не заметили бы даже. Работа не спорилась — их было мало, а земля сильно промерзла. К тому же ходили самые разные слухи. Однажды к ним в вагон забрался какой-то мужик и напустился на них:

— Вам что, дома делать нечего? Чем скорее отремонтируете пути, тем скорее русские начнут все вывозить. Они не зря сами взялись восстанавливать мост.

— А ты не знаешь, что русские собираются вывозить? — спросил его Канадец.

И потом они уже не столько работали, сколько стояли на железнодорожных путях и, развесив уши, слушали разговоры, которые оправдывали их желание вернуться домой. А затем стали исчезать поодиночке.

Но Резеш остался. Сумел себя превозмочь и вернулся, только когда их участок дороги был готов. По сей день помнил он, как радовался тому, что наконец засучив рукава возьмется за дело, которое ему по душе. А кругом уже благоухала пробудившаяся земля.

Но лишь только он вернулся в деревню, его сразу же призвали в армию.

И снова еще долго Резеш тешил себя надеждой, что наступит все же день, когда он вместе с Марчей выедет в поле. Зажмурив глаза, он представлял себе, как вбирает в легкие запах влажной земли, разворошенной плугом. А Марча тем временем обрабатывала их поле одна. Маялась со скотиной, сама пахала на лошадях, сама орудовала косой. Писала ему, что хлеба удались — взошли густые, сильные.

Когда же он наконец вернулся летом домой, земля была совершенно иссушена солнцем. Стояли они с Марчей на меже в густой пыли, а у их колен желтели сухие невыколосившиеся стебли — чистая солома.

Людям не хватало сахара и муки; гвоздя в лавке невозможно было достать даже за паленку. Петричко, Демко и Канадец ходили по домам, проверяли закрома, чуть ли не пересчитывали последние зерна в ларях.

Хозяйствовать по-настоящему начали они с Марчей уже после. Пришло наконец и для них долгожданное доброе времечко, память о котором он хранил по сей день. Это была первая весна, которую они встретили вместе. Они прореживали их старый виноградник на Каменной Горке. Стоял теплый безоблачный день. Эти лозы он еще мальчиком помогал высаживать отцу. Теперь он сам учил Марчу делать обрезку. Никогда не казался им таким вкусным домашний овечий сыр, который они в те дни ели во время работы, запивая вином. Вечером, разостлав в междурядье мешки, они ложились на них и накрывались старым пальто. Слушали птичьи голоса; следили из своего укрытия, как выходят из леса зверюшки. Заметили даже дикую кошку, кравшуюся к деревне. Ту самую дикую кошку, которую позднее, когда виноградник уже зацвел, он поймал в капкан.

Особенно отчетливо помнил Резеш одно летнее утро. Ничего прекраснее он в жизни не испытывал. Они с Марчей поехали косить ячмень. Отправились с вечера, потому что дорога предстояла долгая. Спали в телеге на поле, а лошадь паслась рядом. На рассвете с первыми лучами солнца он начал косить. Марчу не будил — скошенному ячменю надо было дать обсохнуть от росы. Когда он уже уложил несколько рядов, его стала донимать жажда; он вырезал у стручка перца сердцевинку и набрал в него воды из ручья. Ему запомнилось даже, как после первого глотка у него защипало в глазах. Он еще раз набрал полный стручок ледяной воды, подошел с ним к телеге и, смеясь, брызнул водой в лицо Марче.

— Просыпайся, милка! — крикнул он. — Пора, уже утро!

Да, то утро, Петричко, тебе и не вообразить! Оно было такое чудесное. И не только потому, что всходило солнце и пели птицы, а потому, что мы были первыми в поле, что ячмень удался на славу и что мы его убирали вовремя. Вот в чем было все дело. Только в этом. Понимаешь, Петричко? Но что тебе об этом говорить? Разве ты поймешь, Петричко!

А у Петричко перед глазами вставали картины первых минут вступления в Горовцы Красной Армии. Стоял трескучий мороз. Смерть еще вершила свое черное дело, еще свистели пули, а они уже спустились с гор и поначалу просто задыхались — так тяжко было их легким. Трнавка уцелела чудом, вся округа была сплошным пепелищем. Люди босые стояли на снегу среди руин. Вдоль минных полей висели таблички с черепом и скрещенными костями — печать тех дней.

Но совсем близко от тех мест — у Даргова — фронт все же остановился. Немцы на несколько недель окопались на гребне гор. И хотя в Трнавке тогда уже поделили графскую землю, Зитрицкий тем не менее еще вел переговоры с графским управляющим насчет того, чтобы купить ее.

Петричко посмотрел на Резеша.

И в тот раз ты тоже пришел с Хабой, подумал он. Напустил его на меня опять… Нет, ты всегда думал только о себе, дружочек. А вот теперь, думая о себе, ты даешь маху! Ужом изворачиваешься, лишь бы не вступить в кооператив, когда республике нашей так необходимо, чтобы ты это сделал. Я знаю, если бы ты мог, то, пожалуй, снова напустил бы на меня Хабу или Зитрицкого. А если бы вы вдруг понадеялись, что вам поможет Чан Кай-ши, вы бы себе и глаза раскосые сделали. Ха-ха! Да я тебя насквозь вижу.

Петричко глубоко затянулся сигаретой.

— Надеюсь, Резеш, ты не забыл, что произошло тогда с Мишланом, Штефаном Войником и Михалом Сливкой?

— Что ты имеешь в виду? — спросил Резеш.

— Пока ты ремонтировал железнодорожные пути, смерть настигла и Ильканича, и Гейзу Тирпака, Шугаю оторвало гранатой ногу, а Бегун…

— Не понимаю, почему ты приплел сюда этих бедняг? Гейза Тирпак был все же нашим родственником.

— Тем более ты должен это понимать лучше других. Они были вместе с теми восемнадцатью тысячами советских солдат, что пали под Дарговом, спасая нас от фашизма… Еще шли бои, и наше правительство провело мобилизацию, — продолжал Петричко. — Надо было торопиться, чтобы одержать полную победу. А твоя рана была пустячной. Через несколько дней ты мог уже снова работать, и дома у тебя оставались жена и мать…

— Понятно, — прервал его Резеш. — Но если ты знаешь мне цену, зачем же я тебе нужен?

— Нужен, потому что это пошло бы на пользу и кооперативу, и тебе самому, — спокойно пояснил Петричко. — Хозяйство вести ты умеешь. Только упрям, словно осел!

Как же это Резеш мог тогда так поступить?.. — недоумевал Павел. Черт знает что. Но в конце концов он все же пошел, когда Петричко потребовал…

— Подумай, Мишо, — заговорил Павел. — Как было бы хорошо всем нам, если бы мы работали сообща. Именно потому, что ты умеешь вести хозяйство. Конечно, делали бы все по-твоему, а не так, как захочется какому-нибудь Штенко. Ты для кооператива подходишь в самый раз. Именно ты, — глаза Павла светились доверием.

— Я благодарю вас, конечно, — глядя в упор на Павла, сказал Резеш. — Только от добра добра не ищут, К тому же я теперь знаю, Петричко, что такое мученический венец. Ведь я должен сдавать государству зерна с каждого гектара больше, чем кооператив. От каждой коровы давать больше молока. Больше яиц. Всего должен сдавать больше…

— Кооператив только родился. Он еще не стал на ноги, — втолковывал ему Петричко. — То, что ты даешь, — это как золотой на зубок новорожденному, который ты даришь самому себе.

— Так мы должны еще и кормить вашего младенца? — возмутился Резеш.

У нас разный подход и разные виды на будущее, подумал он. У нас даже и желудки, выходит, не одинаковые, если существуют разные мерки. Каждый центнер, Петричко, который я должен сдать сверх вашей нормы, — это центнер оскорблений, центнер разных трудностей, центнер вашей несправедливости. Черт возьми! Я должен выполнять все, что ты мне предпишешь, и притом мне нельзя даже разозлиться… Но все равно ты меня в кооператив не заманишь, Петричко! Нет, не заманишь!..

— Дайте мне жить, как я хочу, и будьте довольны тем, что сдавать всего буду больше, чем если бы был в кооперативе.

Но Петричко, покачав головой, сказал:

— Да погляди, как ты выполняешь поставки по мясу, — ведь уже октябрь, третья декада, а ты еще ничего не сдал!

— Как это понимать? — негодующе воскликнул Резеш. — Каждые три месяца сдавать четверть теленка, что ли? Такой закон или постановление могли издать только те, у кого клепок не хватает.

— Ты наши постановления не искажай, — возразил спокойно Петричко. — Люди хотят есть круглый год. А мы что же — должны им дать все сразу? К рождеству? Нет, Резеш, решай сейчас! С нами пойдешь или против нас вместе с кулаками? Иного пути нет… И потом… Ведь я же тебя накрыл на нашем кооперативном лугу. Не забывай об этом.

Марча, которая все время молча слушала, посмотрела на мужа, выпрямилась, судорожно сжав ладонями горевшие от волнения уши, и опустила затем свои натруженные руки на стол.

— Нет, — сказала она, — мои мозоли я тут, в своем хозяйстве натерла, они вам ни на что не сгодятся.

Ее лихорадочно блестевшие глаза метали искры, но не в Петричко — они, казалось, насквозь прожигали Павла.

Павел искал слова, чтобы ответить Марче, но тут Петричко вдруг положил на клетчатую скатерть свои руки — огромные, жилистые, с мозолями, натертыми лопатой. Их кисти с распухшими суставами и шрамами лежали на столе, словно тарелки. В этих руках не было ничего зловещего, грубого или враждебного. Они просто лежали рядом с руками Марчи; синеватый след ожога, обезображивающий тыльную сторону правой руки, тянулся извилистой полосой.

Марча с Резешем переглянулись.

Воцарившуюся тишину подчеркивало потрескиванье дров в печи. Потом ее пронзил гудок проезжавшей по площади машины.

Марча убрала руки, а руки Петричко все еще продолжали лежать на столе.

Петричко уставился на Резеша.

Да, Резеш, думал он, нет у тебя выбора. Ты уже идешь рядом с нами. С того момента, как я застукал тебя на нашем лугу, я знал, что ты наш. Ты тогда уже купил себе билет. Вот он.

Петричко медленно провел обеими ладонями по клеткам скатерти, сунул правую руку в карман. Вынув сложенный, чуть смятый бланк заявления, он развернул его и положил перед Резешем. Петричко не чувствовал к нему никакого зла, он только устал.

Теперь возьми ручку и подпиши, мысленно обратился он к Резешу. Не думай больше ни о чем. Подпиши, и дело с концом. Нет, анархист, ты не останешься сам по себе. И другие не останутся. Теперь мы пришпорим вас покрепче. Но тебя, пожалуй, я поведу под уздцы, как доброго коня, что боится взобраться на гору, за которой раскинулся зеленый луг.

— Подпиши, — тихо сказал Петричко и, едва улыбнувшись, поглядел Резешу в глаза. Он увидел в них тревогу.

— А ты ничуть не изменился, — сказал Резеш.

Он сидел, упираясь локтями в колени, понурив голову. На лбу и на шее у него набухли жилы, на скулах подергивались мышцы. Он поднял глаза и встретил испуганный взгляд Марчи. На лице его появилась горькая усмешка. Прижавшись спиной к спинке стула, он медленно, осторожным движением ладони отодвинул от себя бланк.

4

Иван Матух со старым Копчиком сидели на кухне у Олеяров.

Отец Олеяра отдыхал в углу, грея у печки спину. На кровати у стены лежала жена Олеяра. Три дня назад, в самый разгар осенних работ, она простыла. Ее трясло, как в лихорадке. Она глотала порошки, которые давала ей дочь, запивая их горячим чаем. Илона, отставив квашню, в которой месила тесто, наливала матери чай и время от времени поглядывала украдкой на молчавших гостей.

Олеяр стоял у пышущей жаром печи и длинной мутовкой мешал сливовое повидло, клокотавшее в большом чугунном котле. Потом отложил мутовку и, вернувшись к столу, стал вытряхивать из сигарет в коробку табак и смешивать его с самосадом.

— Прежде вы так не говорили, сосед, — сказал Иван.

Олеяр молча посмотрел на него.

— Да оставьте его в покое! — раздался голос жены; голова ее с растрепанными, мокрыми от пота волосами лежала на подушке; темные глаза блестели, их взгляд, казалось, пронзал обоих гостей.

— Ведь Хаба кулак, — продолжал Иван.

— Прежде я никогда не слыхал такого слова, — заметил Олеяр.

— Он такой же хозяин, как всякий другой. У него не больше двенадцати гектаров, — с раздражением сказала Олеярова и вздохнула. — Ох, матерь божья! Ведь у них теперь земли уже совсем немного осталось.

— Только не прикидывайся, будто не знаешь, Бернарда, — хмурясь, возразил ей Копчик, — не двенадцать у него, а двадцать один. И к тому же самый большой в деревне виноградник. Разве этого мало?

— У них же две семьи, — возразил Олеяр. — И хотел бы я знать, как они теперь смогут выполнить поставки, когда вы отобрали все его машины.

— Его машины?! — возмутился Иван. — Машины предназначались нам. Это были первые машины, которые изготовили для нас рабочие после войны. Но Хаба их получил, потому что у него были старые знакомства и много паленки. Потому что его дочь вышла замуж за доктора. А у того в Братиславе есть рука. Эти машины ведь не принадлежали лично Хабе — они принадлежали всем.

— Вот мы теперь и взяли их обратно, — добавил Копчик.

— Молотилка, сноповязалка и соломорезка застряли на этом кладбище машин в Горовцах — на государственной машинной станции, — сказал Олеяр. — В Трнавке тогда сразу прибавилось работы. Скажи, пожалуйста, что же теперь делать Хабе?

— Все лето вы гнули спину на их поле, как на своем, — сказал Копчик.

— Уй! — взвизгнула Бернарда. — Кто-то ведь должен делать эту работу. А теперь мы — родня, не чужие. Сдается мне, что вы просто хотите восстановить против них людей. Вы рады-радешеньки отобрать у человека все. Даже бога! Нет, я не хочу такой жизни — плевать мне на нее!

Олеяр взглянул на жену, словно бы говоря: «Ты брось, старуха, держи себя в руках. Это мое дело».

Бернарда притихла, но глаза ее, казалось, продолжали вопить.

Илона сидела на табуретке с квашней на коленях и месила тесто. Теперь, когда мать слегла, работы у нее стало еще больше, хотя домашних дел всегда было невпроворот. Как только возвращалась она из города, начиналась маета. То мчалась на поле, то на виноградник. Ухаживала за скотиной, доила, готовила свиньям корм. Отец и мать домой приходили поздно, помогали Анне, помогали Хабам.

Когда старый Копчик сказал, что родители все лето гнули спину на поле Хабы, как на своем, она подумала, что он прав. Накануне вечером к ним зашла старуха Хабова. «Лежишь?.. Подумаешь, простуда! — зло буркнула она. — Как раз, когда больше всего работы — и в поле, и виноград собирать надо». Потом заметила чугун, в который Илона с дедушкой клали очищенные от косточек сливы. Мать помогала им — миска со сливами стояла на постели. «Как вижу — вы свои сливы уже собрали, да? А у нас тоже собрать надо. — Испытующе посмотрела на мать. — Сливовицу гнать будем…» Вот как оно получается. Хотя в хозяйстве у них теперь достаток, но Хабы чувствуют себя у них как дома — сами распоряжаются или же через Анну передают: надо сделать то да это…

— Раньше вы так не говорили, раньше вы и думали иначе, — сказал Иван.

Отец Ивана и Олеяр были друзьями. Иван помнил, как перед уборкой урожая они вместе выстаивали у графской конторы, чтобы наняться косить. Потом предлагали свои услуги Зитрицкому и тому же Хабе. Когда Зитрицкий привез в Трнавку сноповязалку, лишившую их работы, они напились с горя. Обе семьи поддерживали добрососедские отношения, хотя старый Матух давно умер, а Иван женился на Эве. Через разделявший их дворы заборчик часто передавали друг другу то кружку с одолженным уксусом, то первый огурец, то горстку соли. Когда же Анна вышла замуж, все переменилось — во дворе Олеяров стало полно домашней птицы, а в полуразрушенном, всегда пустовавшем хлеве появился скот.

— Нет, прежде вы их так не защищали, сосед! — повторил Иван.

— Мы их теперь лучше знаем, с тех пор как породнились. Ну, а твой брат как? Как Эмиль? — спросил Олеяр, злорадно блеснув глазами.

— Все, что произошло между нами, произошло из-за собственности. Собственность — страшное зло. Она способна навсегда разрушить дружбу и может на какое-то время связать врагов. — Говоря это, Иван пристально вглядывался в лицо Олеяра.

Олеяр понял, что имел в виду Иван.

— Ну, мы теперь, конечно, малость разжились, — сказал он немного погодя. — В доме одним ртом стало меньше. Живу теперь, как говорится, не хуже других, а лучшей жизни я уж и ее хочу. Спасибо господу богу и за это! Да вообще-то разве при рабоче-крестьянском правительстве можно плохо жить? Но с кооперативом своим, Иван, оставь меня в покое. Подожду маленько. Живу я, как уже сказал, хорошо и не хочу ничем рисковать. Увидим, как пойдет у вас дело. Мне надо сначала немного осмотреться.

Иван и Копчик переглянулись. Олеяр говорил одно, а глаза его — совсем другое.

Ты слышишь, Иван? — злился Копчик. Ты слышишь, как он насмехается над нами? Нет, братец, с такими надо держать ухо востро! Если бы такой вот Олеяр сказал вечером, что до утра мне не увидеть солнца, я ему все равно не поверил бы. Значит, он хочет выждать, пока другие все сделают? Пока мы будем надрываться из последних сил? Пока все построим, полив своим потом? А когда все будет лежать на тарелочке готовенькое — тогда он придет и возьмет в руки вилочку, да? Э, нет, дудки! На все готовое придешь? Черта с два! Вот тебе и Олеяр! И сам-то ведь голодранцем был, а смотри, какой из него наглец получился! И все только потому, что на девчонке его женился молодой Хаба. Ну и слава богу! Хороший был бы у нас родственничек…

— Значит, будешь ждать? — растягивая слова, спросил он Олеяра.

— Да, я еще подожду, — повторил Олеяр.

— А вы как думаете, дедушка? — обратился Копчик к отцу Олеяра.

Тот, прислонившись к печке, покуривал трубку. Было ему уже за семьдесят, но выглядел он еще бодрым.

— Ничего я не смыслю в том, что сейчас происходит, — ответил старик. — Такого никогда не бывало.

— Верно, никогда. Ну, а то, что было, вы хорошо помните, дедушка?

— То проклятое житье? Как же его не помнить. Только я теперь ничего не решаю. Моего тут уже ничего нет…

— Да ты соображаешь, что говоришь? — прервал Олеяр отца. — Неужели не понимаешь, насколько это для меня важно? Ведь я не могу рисковать. Рисковать всем, что теперь у меня есть!

— Рисковать?! — возмутился Иван. — Господи, да неужели вы думаете, что наша партия и правительство будут насаждать зло? Не станут же они действовать во вред себе. Зачем им создавать кооперативы, если крестьяне в них будут производить продукции меньше и жить хуже? И ни с того ни с сего правительство не станет раздавать миллионы, если само себе не враг! Возьмем, к примеру, свинарник, который теперь у нас есть. Вся беда, видно, в том, что вы просто не можете свыкнуться с мыслью, что вам кто-то хочет действительно помочь, — ведь ничего подобного вы прежде не знали! К этому вы и в самом деле не были приучены.

Олеяр молча помешивал повидло.

Копчик ерзал на стуле — в душной, пропитанной запахом повидла кухне ему было жарко. Чертов Олеяр! — подумал он. Я мог бы напомнить тебе, как твоя девчонка путалась с нашим Павлом, но ты еще вообразишь бог знает что! С такими, как ты, говорить бесполезно. Тут и Иван ничего не добьется.

— Значит, будешь ждать! — громко сказал он. — Быстро же у тебя отшибло память! Забыл уже, каким был голодранцем? Да если бы, приятель, все только и делали, что ждали, ты, пожалуй, таким же голодранцем и оставался бы. И маялся бы в поисках работы. И не только твои руки не понадобились бы Хабе. Не только они, но и твоя девчонка… Ты хорошенько разберись во всем, начни от самого Адама, что называется. Над всей своей окаянной жизнью поразмысли. А ты уж готов отшатнуться от того большого дела, которому прежде служил! Да, ты готов изменить ему.

Олеяр делал вид, будто не слышит, что говорит ему Копчик, хотя хорошо понимал, куда тот клонит. Но потом взглянул на него, и от лица его сразу же отлила кровь.

— Ты взвалил на себя целый мешок благих намерений, да только мешок этот дырявый, — невозмутимо заметил он. — Ну и тащи на здоровье. А я подожду. — И, обратившись к Ивану, спросил: — Ты не знаешь, что от меня хотят в национальном комитете? Сказали, чтобы я утром явился туда.

— То же, что и от тех пятерых, — ответил Иван. — Вы должны объяснить, как собираетесь выполнять поставки.

— А-а… вот оно что, — протянул Олеяр. — Долго еще их будут мытарить?

Он поднял мутовку и крикнул жене, все это время упорно молчавшей:

— Эй, как по-твоему, готово уже это чертово повидло?

— Попробуй.

— Я уже напробовался. Тошно смотреть на него.

Илона проворно отставила квашню с тестом и подошла к отцу. Взяла у него мутовку, помешала ею в чугуне и попробовала повидло.

— Готово уже. Только сахару нужно немного добавить.

— Сахару добавить? Как же добавишь, если его нет, — крикнула мать. — Где теперь достанешь сахар? Теперь ничего нет! Сахару — ишь чего захотела!

Илона смутилась. Ее смуглое лицо вспыхнуло. Брови нахмурились.

Она знала, что сахар у них есть. Два мешочка стояли в кладовке. Довольно большой — с пиленым сахаром и поменьше — с песком. Ей стало как-то гадко, она стыдилась самое себя.

— Ну вот, опять начинается, — прошептала Илона.

Она не понимала толком, что происходит в доме, в деревне, у нее были свои заботы, своя работа в городе. Но с тех пор как Анна вышла замуж за Дюри, дома все переменилось. Анна долго колебалась: она любила Павла — Илона это знала, — но в конце концов все же решилась. Мать ее уговаривала: «Не будь дурой — нам всем ведь кое-что перепадет!» А потом и просто кричала на нее, требовала, заклинала всеми святыми. И Анна сдалась.

А вот она, Илона, никогда бы не покорилась. Теперь они, правда, живут намного лучше, но на дом их легла какая-то тень. Все что-то скрывают, о чем-то шушукаются, секретничают. И главное — лицемерят. А лицемерия Илона не выносит. Она старается уклониться от этой тени, которая день ото дня все нарастает и густеет, но ей это не удается. Илоне стало невыносимо трудно дома. И не потому, что после работы ее ждет здесь теперь куда больше дел, чем прежде. Работать она привыкла с малых лет. А из-за этой тени. Насколько легче и свободнее ей дышалось в те месяцы, когда после окончания школы она работала в больнице, хотя ей приходилось ухаживать за немощными стариками, выносить судна, перевязывать кровавые раны, слушать жалобы и стоны. Теперь она пытается уклониться от нависшей над их домом тени, но пока это ей не удается. И все же она никогда не будет такой, как Анна.

— Что ты там возишься? Сними с огня! — прикрикнула на нее мать.

— Сейчас.

Илона убежала в кладовку и вернулась оттуда с миской, полной сахарного песку.

— Там еще осталось немного, — сказала она, глядя матери в лицо, хотя от волнения у нее перехватило горло.

Пока она сыпала сахар в булькающее повидло и перемешивала его, мать, приоткрыв от изумления рот, сверлила ее воспаленными глазами.

Илона оглянулась на деда. Он сидел, прислонившись к печи спиной, и ухмылялся. Ничего не говорил, только ухмылялся.

Ни на кого больше Илона не обращала внимания. Даже на засидевшихся у них Ивана и старого Копчика. Она сделала это не для них, а для себя и почувствовала удовлетворение. Хотя знала, что так просто ей все это не сойдет.

— Да убери ты его с плиты! — раздался голос матери.

— Дай посмотрю! — крикнул отец.

Он подошел к Илоне, со злостью вырвал у нее из руки мутовку и попробовал повидло.

— Тьфу! До чего ж горячее, чертяка! А ну, выметайся отсюда, пока я не огрел тебя! — гаркнул он на дочь.

— Подкинь дров в печку, — крикнула Илоне мать. — Мне холодно. — От озноба и злости она и в самом деле лязгала зубами.

Услышав это, Копчик встал. Он и так уже изнемогал от жары. Духота и резкий запах повидла вызывали у него кашель, который он с трудом сдерживал.

— Значит, ты будешь ждать, Ондра? — спросил он, возобновляя неоконченный разговор. — Не хочешь рисковать! А ты не подумал, что так ты рискуешь куда больше? Ты уже дал маху, взяв к себе двух коров Хабы. Считаешь, что в твоем хлеву ему их легче спрятать? Но если ты не сдашь поставки, вся вина ляжет на тебя!

Олеяр, сжимавший в руке мутовку, оцепенело уставился на Копчика, потом перевел взгляд на жену.

— Так ведь это же моя скотина, — сказал он.

— У тебя всегда была одна корова и вдруг сразу стало три. А сколько вы с них будете сдавать мяса, сколько молока? Ну, говори! Говори, если совесть позволит. А ведь тебе одному придется возиться с ними, натирать себе мозоли… — Копчик подошел к кровати, где лежала Олеярова. — Слушай, Бернарда…

Но она, повернувшись лицом к стене, придвинулась к ней и натянула на голову перину.

— Вот те на! Накрылась периной и думает, что спряталась от жизни! — крикнул Копчик. — Значит, задом ко мне поворачиваешься.

— У меня уже голова от тебя разламывается! — сипела Олеярова, задыхаясь от ярости. — Прогони ты их! Прогони! — кричала она мужу. — Пускай убираются вон.

— Ну и дура же ты! — не сдержался Копчик.

— Ты права, Бернарда, — улыбаясь, сказал Олеяр. — Нам давно пора на боковую. Я бы уже давно спал как убитый. Должен же я немного отдохнуть. Ведь утром мне надо быть в национальном комитете…

Илона, стоявшая возле деда, схватила миску с остатком сахара и убежала в кладовку, красная, как черешня.

5

В кабинете Гойдича все еще горел свет. Час назад закончилось совещание, после которого, как всегда, остались дым, окурки, клочки бумаги и пепел, рассыпанный на зеленом сукне стола для заседаний.

Когда бы Гойдич ни поднимал припухшие веки, на него из светлой березовой рамы глядели сверху Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, Гойдич и сам любил смотреть на них.

Но сейчас он испытывал неимоверную усталость. Уже две ночи ему не пришлось спать по-человечески — мотался по району. Когда же он после оперативного совещания собрался наконец домой, мечтая поскорее лечь в постель, ему сообщили по телефону, что сейчас приедет Врабел, Он вытянулся в кресле и зевнул.

Бриндзак, сидевший напротив него, вертел в руках карандаш.

— Надо было бы заменить Тахетзи, — вдруг заявил он.

Гойдич не сразу ответил ему — усталость сковала его мысли. Он провел рукой по заросшим щекам, потом нащупал пальцами коробок спичек и закурил.

— Что ты имеешь против Тахетзи?

— Он слишком мягок.

— Прокурор?!

— Не люблю я таких людей, как он, — сказал Бриндзак. — Мы обнаружили уже столько случаев явного экономического саботажа, дали ему в руки фактический материал, но все это лежит без движения в прокуратуре. Когда в Трнавке единоличники начали выгонять свой скот на кооперативные пастбища, он посоветовал Петричко договориться с ними по-хорошему. И с тех пор так ничего и не предпринял. Теперь он руководит агитбригадой в Чичаве, и опять все то же — охвачена лишь половина деревни. Я бы назначил руководителем этой бригады Федотика.

— Но ведь Федотик тоже в этой бригаде.

— Да, но не он руководит ею, — возразил Бриндзак. — Я бы давно уже поменял их местами, — повторил он. — Ради пользы дела.

— Почему же ты не сказал об этом на совещании? — спросил Гойдич.

— Все сразу нельзя выкладывать. Иногда следует подождать удобного момента. Хочешь, покажу тебе кое-что? — спросил он, понизив голос, и вынул из кармана записную книжку, в которую была вложена пожелтевшая фотография. На снимке была запечатлена колонна молодежи, маршировавшая по городу с барабанами. — Узнаешь его?

Гойдич поглядел на Бриндзака и взял у него фотографию.

— Кого? Тахетзи?

— Нет, Федотика. Я уже и раньше про него кое-что слышал, — сказал Бриндзак. — Он состоял членом молодежной группы «глинковской гарды»[9]. В то время он в Горовцах был учеником в москательном магазине. И вот теперь его фотография у меня в руках… — Он многозначительно улыбнулся.

Гойдич недоуменно уставился на него.

— Смотри, вот этот с барабаном и есть Федотик. Знаешь, что бы я сделал? — Бриндзак помолчал немного. — Дал бы ему возможность сейчас проявить себя.

— Ты в самом деле так думаешь? — спросил Гойдич, чувствуя, как его всего передернуло.

— Да, — совершенно серьезно сказал Бриндзак. — Могу тебя заверить, такой человек в подобной ситуации всегда работает очень хорошо. Он знает, что должен доказать свою благонадежность, должен смыть свои старые грехи.

— Нет. Мне это не нравится, — резко сказал Гойдич.

— Но ведь это же прак-тич-но! На пользу делу. У меня на сей счет есть опыт. Позвольте напомнить — работаю я здесь уже немало лет и хорошо знаю местные условия. — Бриндзак с задумчивым видом приложил окурок к смятой бумажке в пепельнице и подождал, пока она не вспыхнула веселым огоньком. — Ну, так что будем делать? — Он поднял глаза и внимательно посмотрел на Гойдича.

Кто-то рассказывал мне о нем, думал, глядя на огонек, Гойдич, собственно, не мне, об этом говорили как-то ночью между собой агитаторы. И тот, что рассказывал, чуть ли не восторгался Бриндзаком. Но я сказал себе тогда: вот скотина! Бриндзак — грязная скотина! Да, можно себе представить, что он вытворял, — стоит только хорошенько к нему присмотреться. И такое впечатление создается вовсе не из-за его вечно замызганной, засаленной спортивной куртки, обтрепанных широченных вельветовых брюк — это видно по его лицу. Оно напоминает мне чем-то рожу мужика, который холостил у нас в селах кабанчиков, чем-то — плута бухгалтера с нашего известкового завода. В его лице и в хитрых глазах есть что-то змеиное. Стало быть, ты так вот издевался над своими друзьями и товарищами, когда во время войны в горах вам порой случалось выпить! Если кто из них был не в состоянии выдуть столько, сколько ты, и не опьянеть, ты стаскивал с бедолаги сапоги, засовывал ему меж пальцев бумажки и поджигал их. Вот что ты делал, скотина! Вот как ты развлекался… Я уже начинаю понимать твою подлую политику… А ты, скотина эдакая, еще гордишься этим… Как было бы хорошо, если бы тебя уже здесь не было. При первой же возможности припру тебя к стенке. Конечно, сделать это будет нелегко. Ведь ты окружил меня своими людьми, такими, как Сойка. Сойка твой человек, знаю. Но я все равно это сделаю, Бриндзак. Прежде всего я освобожу тебя от твоих обязанностей, очень сложных и ответственных. Ведь когда они возложены на человека властолюбивого, это может быть вдвойне опасно для общества. Нет, ты уберешься отсюда. Определенно уберешься. Не знаю только, как мне удастся преодолеть до той поры свое отвращение и презрение к тебе… Огонек в пепельнице догорел.

— Так работать нельзя. Я не терплю подобной партизанщины, — сказал Гойдич и шумно выдохнул дым. — Теперь, когда мы заняты столь ответственным делом, это совершенно невозможно.

Он вдруг почувствовал, как мучительно ему быть наедине с Бриндзаком.

— Павлина, дай-ка нам кофе! — крикнул он.

Дверь кабинета была открыта, и Павлина тут же появилась на пороге с папкой в руках. Она только что отпечатала протокол оперативного совещания.

— Еще?! — удивилась она. — Еще?!

— А по-твоему, больше нельзя? — оскорбился Бриндзак.

— Но ведь я должна за вами присматривать. Забота о кадрах! — Павлина улыбнулась.

— Разумеется, девочка! Ты, безусловно, должна присматривать за мной, — сказал Гойдич раздраженно. — Потом я тебе это разрешу. Но сначала дай мне еще кофе.

С досадой он вспомнил вдруг, что и Павлину привел к нему Бриндзак. Павлину Подставскую, дочь чабана из горовецкого кооператива. И Павлину тоже… Но нет, она хорошая, очень добросовестная и милая девушка, подумал он.

Гойдич не заметил удивленного взгляда Павлины — она не привыкла, чтобы он говорил с ней таким тоном. Бывало, конечно, всякое. Случалось, он и покрикивал. Но она обычно умела обороняться, напуская на себя безразличие.

— Куда же это годится — третью чашку за вечер?! — сказала Павлина обиженно.

— Это последняя, — буркнул Гойдич, когда она принесла ему кофе.

Павлина быстро вышла.

Гойдич вдыхал в себя аромат кофе. Когда он помешивал его ложечкой, несколько капель выплеснулось на зеленое сукно стола. Ткань быстро впитала влагу, и на ней осталось рыжеватое пятно с крупинками по краям. Он смотрел на это пятно и пил небольшими глотками горячую жидкость. Но наслаждения не испытывал — кофе имел терпкий привкус.

Гойдич намеренно не глядел в сторону Бриндзака. Низко склонившись над столом, он листал газеты, пока наконец не вошел Врабел.

— Какие новости? Что интересного? — спросил Врабел, сняв светлое кожаное пальто и бросив его на стул.

— Ничего особенного, — ответил Гойдич, шумно отодвигая стул. — Чичава вот только…

— Всего лишь половина деревни, — вставил Бриндзак. Он взял пальто и повесил его на вешалку.

Так и лезет на глаза начальству, негодяй, подумал Гойдич и, обращаясь к Врабелу, сказал:

— Я только после обеда вернулся оттуда. Главное — пробита брешь. Это было нелегко… Павлина!

Павлина, видимо, знала, что может понадобиться. Она тут же вошла, и Гойдич, ничего не говоря, протянул ей ключ от сейфа.

В руках у нее зазвенели рюмки, она достала графин с паленкой.

— А я как раз хотел спросить, нет ли у тебя чего-нибудь выпить. Мне просто необходимо смочить горло. У вас все же картина получше. Вы хорошо взялись за дело… — сказал Врабел и, не чокаясь, опрокинул рюмку.

Гойдич знал, что секретарь областного комитета возвращается из соседнего района, где наступление все еще задерживалось.

— У Валента что-то случилось?

На лице Врабела появилась злая и в то же время горькая усмешка.

— Вы только представьте себе. Созвали мы у Валента районный актив. Целый час ждали, пока соберутся. Половина сельских активистов вообще не явилась. А потом… послушали бы вы жалобы этих слюнтяев. У них нашлись тысячи отговорок, почему они еще не подали заявления в кооператив. «Жена не хочет», — заявил, например, Колесар, член районного комитета партии. Но что было бы, если бы большевики в России в семнадцатом году спрашивали у своих домашних: «Можно мне идти?» — когда партия призвала к вооруженному восстанию? А наши чертовы мужики прячутся за бабьи юбки. Заткнула их подолами себе уши, чтобы не слышать, как партия призывает ускорить коллективизацию… Подумать только — и это говорит член районного комитета партии! — повторил раздраженно Врабел. — Что может быть отвратительнее! Ведь это же предательство! — кипятился он. — Но самое худшее произошло под конец. Актив принял решение, чтобы те, кто еще не подал заявления, остались и бюро районного комитета проведет с ними собеседование. Из девятнадцати человек осталось пять, а подписали заявление только двое…

— Это позор. По-зор! — крикнул Бриндзак. — Я бы отобрал у них партийные билеты!

Врабел поглядел на него — лицо Бриндзака выражало суровое осуждение.

— Именно это я и сделал, — сказал Врабел. — Двое отдали мне их, один, правда, швырнул свой билет на стол, словно кость собаке: «Вот он — на, бери!» А третий… Знаешь, что он сделал? — обращаясь к Гойдичу, спросил Врабел. — Он сказал мне: «Даже самому господу богу не отдам партийный билет». Вот так и сказал: даже самому господу богу…

— То, что произошло у Валента, — очень серьезно, — заметил Гойдич. — Не хотел бы я быть на его месте.

Врабел посмотрел на него грустно и устало.

— Я тебя понимаю. Хотя… выполняя самые трудные задания партии, всегда что-то приобретаешь и для себя…

— Теперь вот и выясняется, кто чего стоит и что было у каждого из них на уме, когда они пролезали в партию, — сказал Бриндзак. — Я бы всех их — крыс этих — вывел на чистую воду.

Гойдич сжал губы. Ах ты скотина, подумал он. Боже, до чего же станет хорошо, когда ты уберешься отсюда! Посмотрим, как будет обстоять дело с тобой в области. У тебя ведь и там полно знакомых, будь ты проклят…

Врабел поднялся, подошел к окну и уставился в темноту. Потом направился к карте области.

Зачем он, собственно, приехал? — спрашивал себя Гойдич. И вдруг испуганно встрепенулся. Боже милостивый, только бы не потребовал от меня людей для Валента…

— Бриндзак прав, — сказал Врабел. — Чтобы поле было чистым, надо с корнем вырвать сорняки. Партию необходимо очистить, просеять через сито… Но кто останется в сите?.. — В голосе его прозвучала тревога. — Столько людей, столько членов партии теперь изменяют ей. Не выполняют того, что партия от них требует и что так необходимо. Не понимаю, как можно быть такими наглыми и подлыми. Вот спроси меня, сколько людей из тех, с кем я сталкиваюсь, могут изменить делу партии, и мне не хватит пальцев, чтобы сосчитать их.

Гойдич задумчиво смотрел перед собой. На душе у него становилось все тревожнее. Но ведь эта карта могла бы тебя немного успокоить, думал он. Ты видишь густую сеть приколотых к ней красных флажков. Ими обозначено будущее. Все помеченные ими села уже сдались, и мы могли поднять там красный флаг.

Тридцать пять кооперативов в районе, именно тут, в низине, где самая плодородная почва. Это уже целая зона! Разве не так же делали мы во время войны? Отмечали флажками на карте, где проходила линия фронта. Тридцать пять флажков на оранжевом пятне карты, которое означает Горовецкий район! А сколько ты, Врабел, насчитал бы их на коричнево-желтом у Валента? Неужели ты не будешь доволен положением дел у нас? Тебе все еще мало того, чего мы добились на нашей земле, которую истоптали этими вот сапогами… Порой даже краснея от стыда. Потому что сапоги были слишком грубыми, не по мне. Но я понимал, что мы — составная часть человечества и не должны допустить, чтобы будущие поколения проклинали нас за малодушие, когда дело шло о перестройке жизни.

Несколько секунд в кабинете стояла тишина. Ее нарушил Врабел.

— Послушай, Иожко, — сказал он, — вам никогда не приходило в голову, что надо было бы передвинуть фронт, подтянуть его вверх?

Гойдич замер. Горечь кофе, выпитого им прежде, не смыла даже паленка. Эта противная терпкая горечь ощущалась во рту и в желудке, проникла даже в сердце.

— Нет. У нас и так забот полно — осенняя пахота и сев, — ответил он. — Мы теперь думаем о том, как разместить в хлевах скот и начать по-настоящему работать с кооперативами. Ничем другим мы уже заниматься не можем.

— Гм. Но там — наверху, на холмах, — время еще есть. У Валента только убирают… Вот, посмотри сюда. — Врабел показал пальцем на дальний угол их района, примыкающий к району Валента. — Если вы это сделаете, тогда у них будет надежный тыл и фронт кооперативов начнет продвигаться все выше.

Гойдич, казалось, потерял на мгновенье над собой контроль. Он сжал ладонями лицо и закрыл глаза.

— Хотя бы это ты должен сделать для Валента, — сказал Врабел.

Гойдич опустил наконец руки и невольно взглянул на часы — было без семи минут девять.

— Не знаю, что ты имеешь в виду, не пойму, куда клонишь, — сказал он.

С трудом, с большим трудом Гойдич поднялся и подошел к карте.

— Вот тут, вокруг Трнавки, — Калужа, Стакчин, Ольшава, — пояснил Врабел и, помолчав немного, продолжал: — Конечно, я знал, что ты мне скажешь. Но ты должен это сделать. Это ведь важно не только для Валента, но и для тебя. Да погляди на карту! Ты же, черт возьми, тоже немного стратег! В этом углу, где у вас начинаются холмы и где вы граничите с Валентом, у тебя нет почти ни одной опорной точки. Деревни тут сплошь единоличные. Такое положение недопустимо и опасно для вас обоих. Да ты и сам это понимаешь.

— Одну бригаду мы уже отпустили домой, — мрачно прохрипел Гойдич.

Врабел отошел и, остановившись в нерешительности за спиной Гойдича, поглядел на Бриндзака, который все время молча слушал.

— Думаю, что справитесь и без нее, — сказал он, похлопав Гойдича по плечу. — А как обстоят дела в Трнавке? Тут мы явно что-то проморгали. От нее зависит многое. Это же Малая Москва! И если даже там в кооператив вступили не все, то что тогда говорить о других деревнях?!

— О Трнавке шел разговор на оперативке, — сказал Гойдич. — Утром туда поедет Бриндзак. Я вернусь в Чичаву.

— Э, нет! — Врабел распрямил спину. — Знаешь, Иожко, давай-ка двинем туда сейчас! Кто там после Зитрицкого крепкий орешек?

— В Трнавке?! — удивился Гойдич и снова невольно взглянул на часы.

— Хаба, — сказал Бриндзак. — В последний год войны он был старостой. Типичный кулак-кровосос. Недавно женил сына и хотел смошенничать с землей и скотиной — разделить на две семьи, чтобы достаток его не бросался в глаза. Подходящая кулацкая семейка.

— Так! — сказал Врабел. Морщины на его лбу разгладились, глаза заблестели — в них вспыхнула надежда. — Пожалуй, он мог бы откупиться, если приведет за собой в кооператив всю деревню.

Гойдич знал, что это означает.

6

Павел и Петричко вышли от Резеша и окунулись в ночной мрак. Павел брел как слепой. Не видел ни забора, ни соседних домов. Все пространство между омертвевшими домами заполнила черная влажная мгла… Только на противоположной стороне площади в окошке национального комитета мерцал огонек.

Моросило, ноги скользили в вязкой грязи; они шли неуверенно, словно по краю дамбы. Сделав несколько шагов, Петричко натолкнулся на Павла и громко выругался. Рядом, у Тирпаков, яростно залаяла собака. Наконец они все над нашли ощупью забор, Петричко ухватился за перекладину и остановился.

— Эти люди сами себе вредят, — произнес он почти торжественно. — Они поступают с собой жестоко, а мы хотим им помочь. — В голосе его звучала спокойная, глубокая уверенность. — Но, помогая им, мы, разумеется, помогаем и себе. Теперь для нас, Павел, имеет огромное значение время. Для нас и для тех, — он махнул рукой, — для тех, на Западе, что выступают против нас и которым так хочется снова поставить нас на колени. Я рад, что мы начали это наступление. Мне, Павел, хочется, чтоб на душе было тепло. Она у меня, братец, еще с давних пор застыла… Взять того же Резеша… За два-три года он может превратиться в матерого кулака. Надо уберечь его от этого. Человек в жизни своей бывает и таким и сяким, он может вершить и добрые и черные дела. Но мы должны уберечь Резеша от ошибок. Он хороший хозяин и сумеет помочь хорошему делу.

— Конечно. А зачем ты меня потащил к нему? — спросил Павел.

— Я знал, что ты и Резеш всегда были в хороших отношениях.

На дороге раздались тяжелые, чавкающие по грязи шаги. Кто-то, шумно топая, приближался к ним.

— Кто тут?

— Чего тебе? — откликнулся Петричко.

— Это ты, Петричко? — раздался голос.

В темноте смутно вырисовывалась грузная фигура: Петричко узнал Рыжего.

— Меня за вами послали. Черт возьми! Хорошо, что встретил вас. Приехали Гойдич и секретарь областного комитета товарищ Врабел. Кажется, состоится какое-то заседание. Найди их, говорят, а как искать, когда тут тьма кромешная…

Петричко ускорил шаг. Павел и Рыжий едва поспевали за ним.

— Бьюсь об заклад, я знаю, что сейчас будет. Мне это ясно как божий день, — продолжал разглагольствовать Рыжий. — Ну, как там Резеш? Ничего не получается, да? Мерзавец, подлец! Я его знаю. Я бы их всех… Тут кого ни стукни — не промахнешься. Все только словами прикрываются. И на кой нам тащить их с собой в социализм!..

Его резкий голос гулко разносился по тихой площади.

— А что Войник запел, знаешь? Жена, мол, не хочет. Известное дело — как завалятся в постель, то до полуночи он ее пугает кооперативом, а после полуночи она его. А кто у них дома голова — и не разберешь.

— Не ори. Поздно уже, — сказал Павел.

— Да ладно, пускай вся деревня знает: здесь что-то происходит! Пускай все поймут наконец, что они идут к социализму!

Откашлявшись, он снова загорланил.

— Ну как тут не остервениться? Доказываешь каждому, что это для него же лучше, тратишь время и силы, а он рожу кривит. — Рыжий зло рассмеялся. — Конечно, мы можем им все спускать, и станет ясно, что с кооперативами дело не выгорит. Но мы можем и прижать их хорошенько за саботаж, тогда они и пикнуть не посмеют. Мы можем сделать и так, что в кооператив они вами будут рваться. Разве нет? Знаешь, друг, что я им говорю? Теперь остаться единоличным хозяином — все равно что живым лечь в могилу и забросать себя землей. Ведь правда?

Нализался! Ну и тип! — подумал Павел и, пересилив вспыхнувшую вдруг неприязнь к Рыжему, спросил:

— Их уже отпустили?

— Кого? — не понял Рыжий. — А-а, тех мерзавцев? Да. Как раз когда приехало начальство. Черт побери, хотел бы я знать, что они теперь будут делать.

Павел замедлил шаг и остановился, дорога здесь сворачивала к графской усадьбе. Возле национального комитета стояли два легковых автомобиля. Петричко уже поднимался по деревянной лестнице.

Из темноты донесся голос Канадца:

— Где это ты застрял, братец? Иван уже давно тут. Сейчас начнется заседание штрафной комиссии.

Петричко что-то буркнул ему в ответ. Скрипнула дверь, и на площадку у лестницы упал слабый свет. Блеснули крыши темно-красного «Москвича» и черной восьмицилиндровой «татры».

На лестнице стоял Канадец, прямой и неподвижный, как свеча.

Дверь закрылась, и все снова поглотил мрак.

— Сегодня буду отсыпаться, — сказал Рыжий и проскользнул между забором и машинами на дорогу.

— Почему бы и тебе не лечь в машине да не поспать? — спросил Канадец одного из шоферов.

— А кто будет стеречь? Ведь нам могут шипы проколоть, как в Грабовце.

— Разве мало двух вооруженных сторожей?

Немного погодя Павел услышал незнакомый голос:

— А почему ты сам не ходишь агитировать, ведь ты же здешний?

— Я не мастер говорить, — сказал Канадец. — Да и приезжий человек в таких делах всегда лучше. Известно ведь — нет пророка в своем отечестве.

— Скажи, а почему ты вступил в кооператив?

— Почему?.. Никакой тайны тут нет. Слушай, не найдется ли у тебя сигареты? — спросил Канадец, спускаясь по лестнице. — Ведь все это я сам и затевал здесь. — В голосе его прозвучала гордость. — Сыт был по горло прежней собачьей жизнью. Я считаю, что все обязательно должны вступить в кооператив. И всегда лучше быть первым. Сам знаешь: коня, который отстает, хозяин огревает кнутом. А тому, что тянет лучше, подбавляет корму.

7

День был пасмурный, туманный. Павел и Гудак, стоя у кучи кукурузных початков, вилами перебрасывали их в телегу. Позади них тянулась полоса размякшей стерни и стена высокой, уже увядшей рыжевато-желтой кукурузы. В сером сумрачном свете было плохо видно вокруг, а конец поля и вовсе тонул в тумане.

Павел посмотрел на часы — было половина четвертого. Он чувствовал, как холодная сырость пронизывает его насквозь.

С раннего утра — с пяти часов — Шугай разносил по домам извещения о размерах штрафов за невыполнение поставок. Срок оплаты был определен до четырех часов дня. По тридцать, по сорок тысяч! Хабе штрафная комиссия вкатила восемьдесят тысяч! Это были огромные деньги, и никто не мог сразу выплатить их.

— Возможно, все уже кончилось. Они, пожалуй, предпочли подписать заявления, — сказал Гудак.

К ним подошла жена Канадца. Вся мокрая от росы, она вынырнула из кукурузных зарослей и высыпала початки из корзины. За нею плелся Сливка в солдатских башмаках и обмотках.

— Те, что удрали ночью, определенно не подпишут, — бросила она. — С них взятки гладки.

Шестеро мужиков сбежало в эту ночь из деревни.

— Что ты на это скажешь? — обращаясь к Сливке, спросила Канадка. — Ты ведь первый из новых членов, вернее, первый из тех, что вступят теперь.

— Ничего не скажу, — ответил Сливка. — Я политикой никогда не интересовался. Мое дело работать.

Сливка не спеша подошел с пустой корзиной к лошадям, которые его хорошо знали. Он ездил с ними еще у Зитрицкого. Обе зафыркали, когда он погладил их морды.

Канадка метнула на него гневный взгляд.

— Пожалуй, будет так же, как и в других местах, — снова заговорил Гудак, продолжая укладывать на телегу початки. Сколько раз уже «передвижная весна» отбывала не солоно хлебавши. Наша революция хочет, чтобы было полное равенство. Вот мы и будем теперь работать все сообща.

— Черта с два! — отрезала Канадка; она явно что-то задумала, но пока что в нерешительности отошла в сторону.

Сливка вернулся на кукурузное поле, откуда доносилось шуршание листьев и треск обламываемых початков. На меже показались мать Павла и Эва.

К бледной щеке матери прилипла прядка влажных волос. Платок ее и юбка были хоть выжимай. Устало оперев корзину о колено, она высыпала початки и, не проронив ни слова, опять побрела к полю. На Павла она даже не взглянула.

— Хватит! — сказал Гудак, окинув взглядом груженую телегу.

Павел бросил на нее вилы, взял кнут и взобрался на передок.

И тут Канадка наконец решилась.

— Я хочу это видеть. Пойду туда, — сказала она Гудаку и сорвала мешок, которым обмоталась поверх юбки. — Если поспешим, попадем вовремя.

Гудак стоял, опершись на вилы, и глядел куда-то вдаль.

— Нет, я пойду ломать початки, — сказал он. — Надо поскорее увезти их отсюда под крышу.

Телега, затарахтев, двинулась по раскисшей дороге. Колеса ее увязали в грязи, поминутно проваливались в выбоины. По обеим сторонам дороги над стерней и вспаханными полями стлался густой молочно-белый туман, кругом было тихо, пусто, безлюдно.

Павел не сомневался, что приедет вовремя, но все же яростно стегал лошадей.

Он уже почти добрался до деревни, как вдруг прямо перед ним на дороге появился Резеш. Павел рванул вожжи. Телега остановилась.

Несколько секунд они растерянно смотрели друг на друга. Резеш стоял, напряженно выпрямившись, с непокрытой головой, словно окаменев. Щеки у него запали, черные лохматые брови, казалось, стали еще гуще.

— Послушай, Мишо… — тихо сказал Павел.

Лицо Резеша судорожно передернулось. Он ухватился за куст, перескочил через ручей и, спотыкаясь, побрел напрямик по размокшему полю.

— Ннно! — яростно крикнул Павел, и телега тронулась.

Вскоре дорога соединилась с шоссе. Первые домики Трнавки тесно прижимались к земле под плотным молочным покровом; безлюдную площадь не оживляли даже голоса домашней птицы. Только у дома Хабы смутно вырисовывались в тумане человеческие фигуры.

Павел подъехал к ним почти вплотную.

Толпа подковой огибала двор Хабы. Люди стояли под моросящим дождем, напряженные и безмолвные — кто опустив руки, кто держась за изгородь. Они ждали. Было тихо; слышался даже плеск воды в ручье, но он звучал иначе, чем летом, — вода несла с собой глину и опавшую листву.

Ворота у Хабы были распахнуты настежь. На них белела надпись:

«Внимание! Тут живет кулак, враг деревни!»

К воротам вели глубоко вдавленные в мокрую землю следы автомобильных шин. Во дворе возле хлевов стоял зеленый грузовик.

Началось, подумал Павел и посмотрел на часы. Четыре часа семь минут. Какая точность! Значит, грузовик прибыл заранее и уже ждал.

Из хлева вышли Бриндзак, Сойка и Петричко; они о чем-то спорили. Старый Хаба, небритый, с багровой, как у индюка, шеей, сидел на колоде, понурив голову. Скрипнула дверь амбара, и показался Дюри с пустым мешком в руке. Он подошел к беседке, обвитой виноградной лозой, на которой еще виднелись остатки редких черных гроздей, окинул взглядом двор. Губы его беззвучно шевелились, потом, словно тень, проскользнул в дверь дома, откуда доносились причитаний и тихий женский плач.

— Анна!..

Павел оцепенел.

Бриндзак в забрызганном грязью непромокаемом плаще подошел к Хабе, наклонился к нему и что-то сказал.

Хаба молчал, уставившись в землю.

Бриндзак равнодушно пожал плечами — мол, принимайтесь за дело, мужики. К нему подошел Сойка и что-то зашептал. Бриндзак со злорадной ухмылкой поглядел в сторону забора и, подняв вверх руку, крикнул:

— Эй, вы! Пошевеливайтесь! Грузите!

Он помахал цыганам, которые тоже пришли поглазеть и стояли в толпе у забора. Они недоуменно смотрели на него, но не двигались с места. Потом кто-то из них спросил:

— Мы?

И сразу же один из цыган — это был Иожко Червеняк — отделился от толпы и вошел во двор. За ним повалили остальные.

Цыгане вместе с шофером в два счета спустили с машины мостки и отправились за скотом, испуганно ревевшим во дворе и в глубине хлева.

Когда первая корова уже была на грузовике, а следующая, которую цыгане тащили за цепь и за рога, топала по мосткам, Хаба тяжело поднялся с колоды, медленно провел дрожащей рукой по губам и лбу. Казалось, вот-вот шагнет, но он так и не сошел с места, словно разучился ходить. Это был уже не Хаба, а совсем другой человек — сгорбленный, обмякший старик.

Мычанье и топот животных, шиканье и невнятный ропот у ворот вонзались в мозг Павла. У его уха послышалось чье-то тяжелое дыхание и раздался голос Бошняка:

— Грабят, как когда-то турки и татары. Теперь, видно, настал мой черед или же Эмиля Матуха. — Он тихо чертыхнулся.

Густой воздух вдруг пронзил визгливый женский вопль.

— А-аааа!

Из дома выскочила жена Хабы. Подняв над головой руки, она тяжело плюхнулась у грузовика на колени прямо в грязь. В руках она судорожно сжимала пустую крынку из-под молока.

Все так и застыли, тесно прижавшись друг к другу; даже цыгане остановились, растерянно оглядываясь.

Во дворе тоже стояло несколько человек. Среди них была Илона. Она только что вернулась из города.

Илона смотрела на Хабову, повалившуюся в грязь, на пустую крынку в ее руках. Глаза Илоны были широко раскрыты, зубы стучали, словно в лихорадке, лицо заливала краска стыда. Вчера поздно вечером, когда Иван Матух и Копчик ушли, к ним явилось все семейство Хабов. Почти всю ночь таскали они к ним какие-то вещи, мешки, сундуки и прятали у них в сарае, закладывали поленьями в дровянике. И мать, хоть ее трясло от озноба и жара, поднялась с постели и стала помогать им.

Илона нахмурила брови, кусала до боли губы. Она не слышала ничего, кроме громкого биения своего сердца, отдававшегося в висках. Казалось, хлопая крыльями, над нею пролетала стая вспугнутых голубей. Глаза у нее вспыхнули гневом и презрением. Она вдруг сорвалась с места и, подпрыгнув, как норовистая лошадка, влетела в дом Хабы.

Когда она выбежала обратно во двор, в руках ее был большой кувшин со сливками. Они выплескивались, оставляя белые пятна на черной грязи. Подбежав к Хабовой, Илона остановилась. Хотела что-то сказать, но не смогла выдавить из себя ни слова. Тяжело и порывисто дыша, она поставила кувшин со сливками на землю рядом с пустой крынкой, которую держала Хабова.

— Видите! — закричал, обращаясь к толпе, Канадец. — Видите, какую комедию они хотели разыграть перед вами!

Дюри, сперва недоуменно смотревший на Илону, вдруг наклонился, схватил полено и швырнул им в нее.

Полено пролетело, едва не задев голову Илоны, но она даже не шелохнулась. Лицо ее пылало.

— Беги! — раздался из толпы мальчишеский голос.

Тут к Дюри подскочил Бриндзак.

— Ты что?! Только посмей ее тронуть!

Но это было уже лишнее, у Дюри и без того подкосились ноги, и он всем телом привалился к стене дома.

С погрузкой было покончено, и Бриндзак крикнул водителю грузовика:

— Выезжай! Выезжай!

Мотор фыркнул, затрещал. Грузовик дал задний ход, шофер высунулся из кабины — Петричко подавал ему рукой знаки. Машина с грохотом выкатилась со двора.

Толпа неохотно, медленно расходилась.

Вдруг Павел услышал жалобный детский плач. Он огляделся. У забора в холодной грязи сидели на корточках двое босых цыганят. Девочка обхватила ручонками окровавленную ступню — кто-то тяжелым сапогом отдавил ей большой палец.

От забора поспешно удалялся Эмиль Матух, слышался чей-то хриплый смех.


— Что за подлость! Видел, какую комедию хотела разыграть перед нами старуха с этой крынкой? — снова возмущенно заговорил Канадец, подойдя к Павлу. — Не могу только понять девчонку Олеяров, что это на нее нашло?

К ним подошли отец Павла и Демко.

— Как раз тут, у этого забора, — сказал отец, — лежала Мишланка, когда ее выгнал Хаба. Неужто все забыли об этом?

Да, верно, как раз здесь…

Уже смеркалось, когда Павел побежал за табаком для отца. В тот вечер Мишланка узнала, что муж ее погиб в лесу при перестрелке с гитлеровцами. И Хаба, у которого Мишлан батрачил, разорался: «Черт вас дери! Не хватало еще, чтоб вы мне в дом солдат привели!» Он весь трясся от злости и страха. Мишланка стояла во дворе, убитая горем, с погасшими глазами. А когда побрела к воротам, Павел видел — как ни старалась она держаться прямо, с каждым шагом сгибалась все ниже и ниже, пока не свалилась на улице у забора Хабы. Она лежала на сером, подтаивающем снегу; тело ее сперва судорожно подергивалось, потом расслабилось, и она закрыла глаза. Видно, тошно было ей смотреть на окружавшую ее жизнь. Так и лежала она на снегу, раскинув руки, мертвенно-бледная… Когда к ней начали сбегаться люди, выскочил Дюри, схватил ее и уволок в глубь двора.

В тот вечер мать сказала: «Маргите этого не вынести».

Тогда же он узнал от нее, что работавшая служанкой Маргита вышла замуж за батрака из соседнего имения «Варконд». Через год ее муж подрался с кем-то на ярмарке в Горовцах, и его нашли утром в лесу убитым. Осталась она одна с новорожденным сыном. Мыкалась, бедняжка, пока не вышла замуж за Мишлана. Когда Мишлан погиб, у нее уже было трое ребят… «Загубили ей жизнь», — сказала мать. Да, вот так тогда это было…

— А помните, как Хаба послал за паленкой, когда у нас провалилась крыша?! — спросил Демко. — Но эти люди…

— Получили хороший урок, — перебил его Канадец, скручивая цигарку. — Чей теперь черед?

— Теперь уже ничей, — сказал отец. — Даю руку на отсечение — теперь они образумятся. У них еще есть для этого немного времени. Шугай сейчас объявит, что заявления будем принимать до восьми вечера.

— Но эти люди, — снова заговорил Демко, — они же знали, что должны будут вступить…

— Вот и благословила нас «весна»! — крикнул кто-то из толпившихся у ворот.

Павел опустил глаза, успев заметить, что Канадец обернулся к ним, и они стали быстро расходиться.

Только Илона все еще стояла поодаль. Одна, всеми покинутая. Потом и она тоже торопливо зашагала к своему дому.

Отец что-то говорил Павлу, но он не улавливал ни слова, ни их смысла. Вдруг Павел с досадой заметил, что его всего трясет. Он торопливо закурил сигарету и, резко повернувшись, пошел прочь.

Он брел по раскисшей площади, ноги его разъезжались. Воздух пропитался запахом гниющей листвы, вызывающим у него неприятный привкус во рту. Он брел в густом тумане, а ему казалось, что он идет по открытому месту и за ним отовсюду следят тысячи глаз.

Со стороны костела послышались гулкие удары барабана. Это приближался старик Шугай.

А на самой площади вдруг мягко зарокотал мотор автомашины. Но тотчас же его рокот перекрыли хриплые звуки громкоговорителей, передававших бодрый марш. Проезжавшая агитационная машина чуть не оглушила Павла, и он бросился было бежать. Но тут же остановился, в замешательстве поглядел на кнут, который сжимал в руке, и, громко чертыхнувшись, помчался обратно к груженной кукурузой телеге и лошадям, брошенным им посреди деревни.

— Но! Но! — крикнул он, погоняя лошадей, и яростно хлестнул их кнутом.

8

Когда Илона вбежала в горницу, там был только дед. Она кинулась к нему на шею и расплакалась. Он уже знал, что произошло, и, стараясь успокоить внучку, ласково поглаживал ее по голове заскорузлой ладонью.

— Ах ты непутевая! И в кого ты уродилась? Что это тебе взбрело в голову?

Илона соскользнула на скамейку, где сидел дед, и закрыла лицо руками.

Ненавижу их. Всех их ненавижу… — терзаясь, думала она.

Врут они… Врут и лицемерят. Как вчера с этим сахаром. Нет у нас, видите ли, сахара. Мать чуть слезу не пустила. И все для того, чтобы те двое думали, что нам нечего есть? Но почему?..

А как они вчера со старухой Хабовой шушукались?! Это, мол, засунем сюда, а это — туда, чтобы никто не знал… Зерно Хабы отец спрятал в яме под дровами. Главное, чтоб никто не знал! Анну променяли на две телки, а теперь ишачат на них, душу им свою продали… У нас нет сахара, а у Хабы нет молока! Мне надо было бы все из их кладовой вынести во двор!

На Илону вдруг навалилась страшная усталость. Она присела на табуретку у печки, свернулась в клубочек, положив лицо на колени, и закрыла глаза.

Что теперь будет? Она даже представить себе этого не могла.

В горницу вошли — нет, ворвались — отец и мать.

— Она здесь? Ну, проклятая девка!.. — заорал отец.

— Ты что, спятила? Матерь божья, что ты натворила?! — Сиплый голос матери сорвался. Она сжала костлявыми пальцами плечи Илоны и стала трясти ее. Илону обжигало ее горячее дыхание. — Погубила ты нас… Какой дьявол, какой антихрист подбил тебя на это!..

Бернарда Олеярова весь день не вставала с постели. Она дремала, когда ее разбудил стук в окно, от которого задребезжали стекла. Она приподнялась, села на кровати и увидела за окном Гунарку, которая принялась вопить не своим голосом. От нее Олеярова и узнала, что происходит во дворе у Хабов. Забыв о своей болезни, она соскочила с постели, накинула на себя шерстяной платок и выбежала на улицу. Ее всю трясло, она едва переводила дыханье и при мысли об Анне обливалась холодным потом. А Илона?.. Нет, это невозможно. Бернарда не могла этого понять, отказывалась верить.

Когда она добежала до Хабов, там все уже было кончено. Эмиль Матух плюнул ей под ноги. О господи, матерь божья! Что же это такое происходит? Неужто светопреставление началось? Она даже не отважилась зайти к Хабам, готова была провалиться сквозь землю от стыда. Возвращаясь домой, встретила мужа.

— Что ты с ней сделаешь? Что? — прохрипела она.

И вот теперь отец стоял перед Илоной, широко расставив ноги, и молча глядел, как со трясет мать. Он был в бешенстве. Вырвав вдруг дочь из рук жены, он размахнулся и что есть силы ударил ее по лицу. От его удара Илона пролетела через всю горницу и стукнулась головой о спинку кровати.

— Перестань! — услышала Илона окрик деда. — Ты что, убить ее хочешь? Этим уже ничего не исправишь! Ничего, слышишь?!

Дедушка…

Илона затаила дыхание — ждала следующего удара. Лицо ее пылало, но еще больший жар жег ее изнутри. Она медленно повернулась. Все трое стояли неподвижно прямо перед нею и смотрели на нее. И вдруг Илоне показалось, что это не живые люди, а три вырезанные из дерева фигуры, что жизнь замерла и они так и останутся стоять тут навеки.

— Змея! Проклятая змея! — снова заорал отец, впившись в Илону взглядом, полным ненависти. — Как я теперь покажусь на глаза людям? Порядочным людям?

Он кинулся к полке, схватил бутылку с паленкой и пил, долго, не отрываясь, прямо из горлышка. Потом протянул бутылку матери.

— На! Пей… Только это нам и остается…

— Не хочу! — завопила мать, отстраняя бутылку. — Я уже вообще ничего не хочу! Лучше мне не жить… Лучше лечь в могилу… Какой позор! Родная сестра и мать на твоей совести, Илона! Бог тебе этого не простит! Ох, лучше б мне в могилу…

Она скинула платок, схватила коробочку с порошками, которые принесла ей из больницы Илона, отворила дверцу печки и бросила порошки в огонь.

— Свою собственную мать убила! Свою мать… Мать ты убила! — твердила она, ложась в постель.

Дедушка протянул руку к бутылке.

— Что ж, хлебни и ты… хлебни вдосталь… — сказал отец, искоса поглядывая на него налитыми кровью глазами. — Только знай — это у нас последняя бутылка. И дал нам ее Хаба! Сперва выпей как следует, а уж после эту змею поганую защищай, после за нее заступайся.

Дед остолбенел. Потом отхаркнулся и плюнул на пол так, словно хотел дать понять, что плюет на всех на них. И вдруг, схватив за горлышко бутылку, он что есть силы трахнул ею о стол. Она разбилась на мелкие кусочки, и вся горница наполнилась запахом паленки.

Илона испуганно огляделась.

Отец побагровел, задохнувшись от ярости.

— Ты что это, дед? Супротивничать решил? Ишь расхорохорился! Забыл, видно, что ты давно уже тут не хозяин. Давно уже не распоряжаешься, не командуешь!

— Что правда, то правда. Тут давно уже распоряжаются другие. Приказывают, командуют, хотя здесь и не живут…

— Кто же это распоряжается и приказывает? Так вот, стало быть, куда ты клонишь? Знаешь, дед, хватит! — Олеяр отстранил его и, обращаясь к Илоне, продолжал: — А ты… Ты сейчас же беги к Хабам и проси прощенья. На колени перед ними стань. Поняла? В ноги поклонись и головой о землю бейся до тех пор, пока они тебя не простят. Поняла? Или мне объяснить тебе все это еще и ремнем? Хочешь? — Он с угрожающим видом подступил к Илоне.

Мать сразу ожила, села на постели. В глазах ее засветилась надежда.

— Отец прав, — заговорила она торопливо. — Иди к ним и проси прощения. Я скажу об этом всем, всей деревне. Может быть, нас простят. Господи, спаси и помилуй нас, грешных! — Мать перекрестилась. — Скажи им, что у тебя ум за разум зашел, на какое-то время рассудок помутился — только это нас и спасет… Что и говорить, ведь девчонка и в самом деле просто свихнулась из-за этой окаянной «передвижной весны», из-за всего того, что у нас теперь творится, — заключила она и с облегчением вздохнула.

Илона стояла, оцепенев от ужаса. Господи, чего они от нее хотят?!

— Ступай же! Беги, проси прощения! Ты должна вымолить у них прощение! — крикнула ей в лицо мать.

Взгляд ее жег, сверлил, приковывал к себе Илону. Она сумела оторваться от него, только когда над головой матери увидела глаза деда. В них был вопрос, напряженное любопытство и понимание.

— Я пойду, — не сказала — выдохнула Илона и направилась к шкафу.

Она надела пальто, положила в свою лежавшую на дне шкафа большую сумку кое-что из белья, юбку, две блузки, носовые платки.

Только теперь отец понял ее намерение.

— Так вот что ты задумала?! — вне себя от ярости закричал он. — Видеть тебя не хочу! Убирайся! Вон отсюда! Ничего, ты еще узнаешь, что такое жизнь, и не раз вспомнишь, как тебе у нас жилось! Убирайся! — Он подскочил к двери и распахнул ее. — Вон отсюда!

Илона долгим взглядом обвела горницу и молча выбежала во двор. Дверь она так и оставила открытой, только калитку, выйдя на улицу, закрыла на крючок. И зашагала по дороге, ведущей в Горовцы.

Загрузка...