VII. ГОРЕЧЬ И НАДЕЖДЫ

1

Неужели ты действительно не представляешь, как было дело? А если бы я не послал тебе отчета и не разговаривал по спецсвязи, ты так и не знал бы ничего? Разве у тебя нет ни глаз, ни ушей? Ты же секретарь областного комитета! — возмущался в душе Гойдич. Он сидел за письменным столом в своем прокуренном кабинете и мучительно думал о создавшейся в районе ситуации. Разве ты туда не ездил? Ты что, по воздуху летал? Разве не видел этой картины?

У него самого она четко запечатлелась в памяти.

Ряды привядшей, давно уже переросшей свеклы; картофельная ботва, что сплелась с пыреем и чертополохом; нетронутая прошлогодняя стерня. За установленными зимой вдоль шоссе большими деревянными щитами, где сообщалось, что «уже 38 сел нашего района вступили на путь социализма», лежали пустые поля. Лишь кое-где на них копошились школьники, которых привезли сюда на автобусах и на тракторных прицепах из Горовцев. Да еще бригады помощи деревне, составленные из служащих магазинов, закрытых на время. Всюду пусто, печально, мертво.

Он видел эту дорогу даже во сне, и у него было такое чувство, будто он идет по улице, опаленной молнией.

Вчера к этой картине прибавилась новая. Отчетливая и яркая.

В Стакчине члены кооператива разобрали скот. Когда стадо в полдень возвращалось в деревню, они перехватили его и каждый погнал своих коров к себе в хлев. Мы приехали туда, когда там все еще были в приподнятом настроении. С нами прибыли четверо сотрудников службы безопасности. Вполне понятно. Ведь это был самовольный угон кооперативного скота, грубое нарушение устава кооператива. Мы хотели сперва провести собрание. Партийное собрание. Но нам это не удалось. Члены партии «спасались» от нашей помощи. Я сам видел, как один из них, углядев нас, выскочил из окна в сад. Это был Васил Вирчик, председатель здешней партийной организации.

Прошел час, другой… Мы ждали. Тщетно. Тогда мы пошли по домам и привели скот обратно. Недосчитались, правда, семи коров, они, мол, еще на пастбище куда-то запропастились.

В глазах людей были ненависть и ожесточение. Мы видели понурые фигуры, слышали протестующие, яростные выкрики: «Почему вы не даете жить так, как нам хочется?», «Пошли вы к черту!»

Но мы все же вернули скот в кооперативный хлев.

Делая это, я поступился своей совестью. Самовольный угон скота! Мне было ясно: если не погасить эту искру, она перебросится отсюда дальше, произойдет цепная реакция. Ее необходимо было загасить. Но разве существуют две совести у коммуниста? — размышлял измученный и осунувшийся Гойдич, задумчиво глядя на обивку стола, на котором рыжело старое пятно от пролитого кофе.

Его размышления прервал Врабел:

— Расскажи, как все было на самом деле.

— Что значит «на самом деле»? Ведь ты получил отчет. И мы разговаривали с тобой по телефону.

— Да. Но этому трудно поверить.

— Я могу повторить тебе все еще раз. Председатель партийной организации Вирчик был одним из первых, кто погнал коров к себе в хлев. Мы вызовем на следующее заседание бюро весь партийный комитет и коммунистов из национального комитета Стакчина. Но что это даст? Знаешь, временами я чувствую себя мухой на липучке.

— Мы не можем идти на попятный, — сказал Бриндзак.

Врабел уставился на Гойдича.

— Не понимаю я тебя. То, что случилось у Валента, уже перебрасывается и к вам, в Горовецкий район. — Помолчав немного, Врабел резко добавил: — Это возмутительное разгильдяйство — то, что вы не сумели предотвратить назревавшую ситуацию. Подобные эксцессы мы должны ликвидировать в зародыше.

— Разумеется, — поддакнул Бриндзак. — Я полагаю, что после нашего вмешательства ничего подобного не повторится.

— Для этого нужно создать еще и предпосылки, — сказал Врабел. — Опасаюсь только, что… Но ведь летом прошлого года, приступая к организации кооперативов, мы не загадывали и не дожидались, что нам выпадет — орел или решка. Наступление наше мы должны продолжать и проявлять при этом всю свою революционную непреклонность. Враг хотел бы подорвать наш тыл. Но мы снова его атакуем и прорвемся вглубь. Вы понимаете, как это важно?.. Ведь с прошлого года, когда нас вынудили вести это наступление, ничего не изменилось.

Что он говорит? Новое наступление и… эксцессы! Новое наступление. Господи, да как же он хочет вести это новое наступление? Разве можно настолько вырываться вперед?.. — встревоженно думал Гойдич. Эксцессы… Слово это, как заноза, застряло в его мозгу.

Гардик, председатель районного национального комитета, обернулся к нему. Когда их взгляды встретились, Гойдич почувствовал, что Гардик разделяет его тревогу, и это его согрело.

Сойка явно нервничал, он вдруг выхватил изо рта только что зажженную сигарету и смял ее. Несколько дней назад Сойка сказал Гойдичу с ухмылкой: «Ты слышал? Турция, говорят, объявила нам войну. Мы, мол, ввели у себя без их ведома турецкий способ хозяйствования!» Было это, правда, неделю назад.

Галушка и Гриц понимающе подталкивали друг друга локтем. Михалик молчал.

В прищуренных темно-карих глазах Бриндзака Гойдич увидел откровенную насмешку.

Он опять поглядел на Врабела.

Новое наступление! Ты что, ослеп? Не видишь, что происходит?

В эту минуту Гойдич забыл о своем уважении к Врабелу. В нем все сильнее закипала злость. Он молчал, но мысленно вел с ним спор.

Ты в самом деле глух и слеп. Тогда я скажу тебе прямо — мы зашли в тупик. В самом воздухе я чувствую моровое поветрие. Даже Петричко и тот совершенно растерялся, а это уже кое-что значит. А может, надо думать одно, а говорить другое? Одно мнение будет личным, а другое — служебным? Еще когда мы галопом мчались вперед, мне все это ох как не нравилось. Уже тогда, помнишь, Врабел? А теперь у тебя душа не болит за то, что происходит? Ведь мы и представить себе не могли даже еще несколько месяцев назад, что такое может статься. Разве мы не хотели в тех невероятно трудных обстоятельствах укрепить тыл? Да… Ты уже забыл, что сам говорил здесь же? «И вам никогда не приходило в голову передвинуть фронт повыше?.. Калужа, Стакчин, Ольшава. Укрепить тыл себе и Валенту. Окропить деревни живой водой?»

А была ли эта вода живой? Может, она была мертвой?

Нет, я человек не злопамятный. И дело тут не во Врабеле или Гойдиче, а в чем-то большем. И потому, когда говоришь сам с собой о нынешней проклятой ситуации, невольно срывается голос. Хотя ни хныкать, ни сидеть сложа руки я не собираюсь. Это же совершенно разные вещи. Будущее, Врабел, я уверен, принадлежит нам. Но что-то должно произойти. Новое наступление? Нет-нет, только не оно. Я знаю, тебе никуда не деться от собственной тени. Вот дай мне совет, как выбраться из заварухи, а я уж буду тащить свою тележку со всей поклажей, что мы на нее нагрузили. Готов языком вылизать для нее дорогу, но только мне надо наперед знать, куда толкать эту тележку… А ты — эксцессы! Новое наступление! Да иди ты ко всем чертям!..

— Нет, я тебя не понимаю, Врабел, — сказал Гойдич. — Мне кажется, что мы и так зашли слишком далеко. Прошлогодняя спешка обошлась нам очень дорого. Вреда от нее больше, чем пользы. Такие успехи могут нас доконать. И ты хочешь идти дальше той же дорогой?

Гардик ободряюще кивал. Врабел сверлил его глазами.

— Боюсь… ты просто не понимаешь, что говоришь, — сказал Врабел. — Так мы можем утратить одну за другой все позиции. Черт возьми, неужели ты считаешь, что в Стакчине обошлось без вражеской руки? Что там нет ни одного подстрекателя? Ни одного вредителя? Совершенно естественно, что именно здесь, вблизи советской границы, у врага больше всего шпионов. Здесь, можно сказать, самое уязвимое место. Мы обязаны соблюдать дисциплину гораздо строже, чем в других районах страны… Классовому врагу удалось организовать тут наиболее ожесточенное сопротивление. И какая может быть гарантия, что…

Врабел умолк, не закончив фразы. Пальцы его нервно вертели авторучку. Потом он поднял ее и постучал по зубам. В полной тишине, воцарившейся в кабинете, раздался легкий треск.

— Да, да, — снова заговорил Врабел, — мы больше не будем молчаливо наблюдать, если чьи-то действия, чьи-то взгляды ослабляют партию изнутри. Примиренчество порождает мелкобуржуазные теории, которые проникли в нашу партию извне. Напрячь все свои силы представляется теперь некоторым людям невероятно трудным, они предпочитают жить спокойно, без борьбы. Они призывают нас отступить, сдать неприятелю завоеванные позиции.

Гойдич вздрогнул: он уже, кажется, слышал эти слова. Сталин… Конечно, Сталин.

— И не случайно они выступают именно теперь, — продолжал Врабел. — Вы же знаете, что утверждает реакция: вместе с Готвальдом и Сталиным умерла и партия, понятно? Именно теперь наша борьба обостряется до предела… — Врабел откинулся на спинку стула, отчего его небольшая фигура приобрела внушительность. И продолжал громче, с непоколебимой уверенностью: — Пассивность всегда на руку врагу, она подбадривает его. Придает ему наглости. Время еще есть. Мы всеми средствами будем продолжать наступление. И они поймут, что напрасно надеялись и ждали. Всеми средствами, — подчеркнул он. — Допустить то, что было в Стакчине, — преступная халатность… Мы, конечно, выправим положение, но маловеров придется хорошенько встряхнуть…

— Ты не прав! — вырвалось у Гойдича. Он достал из кармана смятый носовой платок и утер им лоб. — Ты не прав, — повторил он спокойнее. — Мы уже сами себя встряхнули. Тем путем, что мы шли, дальше идти нельзя!

— Ты мне облегчаешь задачу, — сказал, помолчав немного, Врабел, глядя на завесу дыма. — Да. Мы должны все подробно обсудить. Но прежде… прежде я хотел бы сообщить… — продолжал он сухим, безличным голосом и впервые за время разговора посмотрел Гойдичу в глаза: — Вчера вечером, когда ты мне звонил, шло заседание бюро областного комитета. Как выяснилось, Гойдич, ты не справился с поставленными перед тобой задачами. Мы освобождаем тебя от исполнения твоих обязанностей…

В кабинете наступила оглушающая тишина.

Что?! Кто решил? Мне же ничего… Разве я не могу отстаивать свою точку зрения?.. А не ослышался ли я? Чей это был голос? Врабела? Секретаря областного комитета? Нет. Это был незнакомый, чужой голос… Но меня должны были по крайней мере вызвать, чтобы я… Как же это так, я оказался осужденным прежде, чем стал обвиняемым? И за что? За правду. Да разве тебе ее обнаружить, Врабел, увидеть ее всю — полную правду, если ты слеп?! Правда — только в ней сила, и ни на что другое нельзя полагаться. Как же ее постигнуть? Что же это происходит?.. — напряженно работала мысль Гойдича. Его трясло как в лихорадке.

— Я все же… — начал было он, но от волнения у него в горле застрял комок и перехватило дыхание.

Гойдич видел вокруг себя расплывшиеся, словно в тумане, лица.

У Бриндзака на лице жесткая, непроницаемая маска. Этот чувствовал себя победителем. За ним стоит сила. Как у изголовья постели тяжелобольного стоит смерть.

А как же остальные, те, что вместе со мной готовили карту? — подумал Гойдич.

Председатель районного национального комитета, который ему сначала ободряюще кивал, уставился в стол — лицо у него было удивленное и растерянное. «Отбивайся, — сказал он ему, когда они принимали обязательство. — Задание слишком велико. Мы столько не сделаем, даже если расшибемся в лепешку». Вчера, когда они возвращались из Стакчина, он был вне себя от злости. «Не было печали, так черти накачали!» А теперь вот сидит и молчит. Будто онемел.

Слева Сойка, напустив на себя равнодушный вид. Словно бы он меня и знать не знал никогда. Но уже смотрит на Бриндзака.

В глазах Галушки Гойдич подметил что-то такое, что можно было принять за сочувствие и возмущение. Но еще и страх. Казалось, он говорил: «Это без злого умысла. Ты же знаешь Врабела».

Гойдич посмотрел на остальных. Но даже Михалик не ответил на его взгляд. Он курил, лоб его побагровел. Гриц был сдержан и официален.

Решился заговорить один Галушка.

— Не знаю… Но это все же, пожалуй… — медленно, осипшим голосом начал он.

— Я хотел бы напомнить, что речь идет о решении бюро областного комитета, — прервал его Бриндзак и посмотрел на Врабела.

Галушка умолк. Несколько минут в кабинете снова царила тишина.

Гойдича бросало то в жар, то в холод. Он едва дышал. Стоял неподвижно и молча, как на похоронах. «Словно я уже сам лежу в гробу», — прошептал он.

А потом вдруг все в нем возмутилось, восстало.


Павлина ловкими движениями закладывала в машинку бумагу.

— Что случилось? — испуганно воскликнула она, увидев выбежавшего из кабинета Гойдича.

Она вскочила. Господи, что с ним? Какой он бледный. Под глазами темные круги…

— Ничего. Ничего. Я еще вернусь… Приведу в порядок и сдам дела… — бросил он и вышел из приемной.

Павлина услышала его тяжелый вздох. Тут снова распахнулась дверь кабинета, и кто-то крикнул:

— Гойдич!

— Слюнтяй! Не выносишь критики! Отнесись к этому как мужчина, иначе совсем развалишься — раздался голос Бриндзака. — А лучше пусть теперь развалится, чем тогда, когда, не дай бог, придет враг… — Последние его слова были уже едва слышны, потому что он прикрыл обитую дерматином дверь.

Павлину от волнения охватила дрожь. Она хотела побежать за Гойдичем, но не могла сдвинуться с места.

У подъезда дома шоферы и вахтер чесали от нечего делать языки. Красный «Москвич» и черный «татраплан» стояли во дворе.

Нагретая за день вечерняя улица благоухала сиренью, цветущей в палисадниках. Из костела после богослужения возвращались верующие; женщины шли с молитвенниками в руках, в праздничных платочках, а во взглядах их уже была обычная озабоченность. Подростки, которые толпились возле пивной, задевали проходивших мимо девчонок. Легкий ветерок вздувал юбки, гонял по площади пыль. Теплое майское дыхание сумеречной площади ласково овевало лица прохожих.

Но перед глазами Гойдича сейчас был его отец и с ним еще девять односельчан. Со связанными руками стояли они на краю известковой ямы. Этих десятерых без суда обреченных на смерть рабочих заставили долго поливать известь водой, и только когда с громким шипением повалили клубы сизовато-белого пара, гардисты связали их. Эти рабочие прятали в карьере двух русских пленных. И за это они теперь должны были умереть.

С братом, матерью и двумя соседями Иожко притаился в зарослях орешника над шоссе. Их трясло от ужаса.

— Господи Иисусе, может, они все-таки не расстреляют, — бормотала, стуча зубами, мать; лицо ее судорожно подергивалось.

Прогремели ружейные выстрелы. Осужденные падали один за другим прямо в дымившуюся яму. Отец и их сосед Вранюх рухнули наземь. Отец лежал, свесившись над ямой; одна нога его сползла в бурлящую известь. Тело его корчилось в предсмертных судорогах на побелевшей от известковой пыли траве.

— Ты смотри, этот хитрюга не хочет вариться в котле! — со смехом крикнул один из гардистов и направился вразвалку с винтовкой в руке к отцу. — Тьфу, чад просто глаза выедает, — злился он, прикрывая ладонью глаза.

— Да брось ты гранату, и дело с концом! — посоветовал кто-то.

— Нет, пусть коммунистическая свинья варится! Иожко не мог больше смотреть. Закрыл глаза, прижал к ним кулаки.

— Идем отсюда! — услышал он у самого уха мужской голос — Мы все должны уйти в горы.

Он молчал, прижимая все сильнее к глазам кулаки; но и закрыв глаза, видел, как гардист подтолкнул отца ногой и его тело медленно сползает в кипящую известь. Он уже почти терял сознание, к горлу его подступала тошнота.

— Да скинь его вниз! — орал гардистский командир.

Иожко узнал этот голос: кричал молодой Горват — тот самый, что убил кабана, клыки которого он сломал мальчишкой.

— Пойдем отсюда, пойдем! — кто-то волочил его за собой. — Какие мерзавцы! Какие сволочи!

И тут он снова услышал голос гардиста:

— Вот тебе, получай! Гоп-ля! Теперь порядок… Черт бы побрал этот пар! Терпеть не могу запах гашеной извести…

Мать упала на колени прямо на хворост. Он видел только ее рот — большой рот, бормочущий едва слышно молитву, обращенную к небу: «Смилуйся над нами, господи!» И вдруг она завыла, страшно, отчаянно.

Иожко кинулся к ней. Но она выбралась на четвереньках из зарослей и побежала к яме. Обезумев, она бежала навстречу собственной гибели. Никто не смог ее удержать.

Он долго пробирался вместе с остальными по лесу в горы… Несколько месяцев они партизанили, пока не кончилась война. А когда война кончилась, он понял: всему, что прежде омрачало жизнь, надо положить конец. И в их деревню должна прийти совсем другая жизнь.

2

Костел был переполнен.

Резеш стоял в черном праздничном костюме, комкая в руках шляпу. Верующие с трудом протискивались поближе к алтарю. Все пространство между скамьями было забито людьми, прихожане толпились и у входа. Каждому вновь пришедшему передавалось сдерживаемое волнение толпы.

Резеш поглядел в окно. Он мог часами смотреть, как лучи света проникают в храм и, преломляясь, ложатся на стены красными, синими, желтыми пятнами. Мальчиком он думал, что это очи небес.

Чуть поодаль, под распятием, на второй скамье, сидела Марча. На том самом месте, где когда-то сиживала его мать. И так же, как когда-то мать, она держала в руках старый молитвенник. Молитвенник был тот же, но заботы, одолевавшие Марчу, были совсем другие.

Над алтарем трепетали огоньки свечей, отблеск их мерцал на одеяниях святых. Здесь, сидя перед алтарем, мать, когда носила его под сердцем, украшала вышивкой покрывало с длинной серебряной бахромой. Дар, обещанный небесам за рождение сына.

Сам он в детские годы не слишком-то верил в бога и радовался, когда ему уже не надо было прислуживать в храме.

Отец тоже ходил в церковь не каждый праздник. У него было слишком много работы и слишком мало времени, чтобы думать о религии или о политике. Запаху ладана он предпочитал запах земли и всегда спешил управиться со всеми делами к концу апреля, когда в день святого Марка освящают всходы; надо, чтобы семена вовремя попали в землю и почва получила все, что ей положено, и чтобы луга, где косят траву на сено, были хорошо унавожены. И прежде чем священник благословлял скот, отец внимательно осматривал каждого поросенка — те, что были послабее, шли на продажу. Поэтому скот у него всегда был здоровым. Сколько раз сын слышал от отца: «Бедный человек не может надеяться на авось». До того как отец и мать расхворались, их небольшое хозяйство считалось одним из лучших в Трнавке. Конечно, потом дела пошли хуже. Если отец и верил во что-нибудь, так это в землю, вспоминал Резеш.

Под сводами разносились слова проповеди.

Священник Мижик уже давно служит в их приходе. Он хоронил мать и отца Резеша, крестил Тибора и Ферко. Правда, теперь он бывает тут только каждую вторую неделю. Если на шоссе, ведущем к Жабянам, послышится топот лошадей Хабы и дребезжание брички, все знают, что скоро раздастся звон колоколов.

«Посему говорит Господь, Господь Саваоф, Сильный Израилев: о, удовлетворю Я Себя над противниками Моими и отмщу врагам Моим!»

О чем сегодня проповедь? Какое сегодня воскресенье?

«И опять буду поставлять тебе судей, как прежде, и советников, как вначале…»

Что это? Это же…

«…тогда будут говорить о тебе: «город правды, столица верная».

Сион спасется правосудием, и обратившиеся сыны его — правдою.

Всем же отступникам и грешникам — погибель, и оставившие Господа истребятся…

Ибо вы будете как дуб, которого лист опал, и как сад, в котором нет воды.

И сильный будет отрепьем, и дело его — искрою; и будут гореть вместе — и никто не потушит».

Ты не ослышался, Михал? Сердце Резеша, казалось, вот-вот выскочит из груди.

Священник воздел руки к небу.

«Господь вступает в суд со старейшинами народа Своего и с князьями его: вы опустошили виноградник; награбленное у бедного — в ваших домах…»

Что это — голос священника Мижика или через разноцветное сияние окна со словами пророчества вступает спустившийся с небес сам святой Исайя?

Храм захлебнулся тишиной. Под сводами вскипела общая кровь, билась единая мысль, слышно было единое дыхание верующих.

Эмиль Матух стоял красный как рак. Штенко сперва было замер, как кролик под взглядом удава, но слова проповеди наполняли его таким блаженством! У Тирпака дергался кадык.

— Ты слышал? — пробормотал он и, обернувшись к Резешу, толкнул его локтем.

Эмиль тоже повернулся к Резешу. Его взгляд был пристальным и алчным. Резешу показалось, что тот уже говорит ему: «Они пили нашу кровь, теперь пора пустить кровь им». Но Эмиль молчал, и Резеш отвернулся.

А может, я гляжусь в зеркало собственной души? — подумал он и посмотрел на женскую половину, но Марчу не увидел.

Старуха Копчикова, сжав в руках четки, не отрывала глаз от священника. Обе Хабовы склонили головы. Жена Канадца оглядывалась по сторонам.

Слова священника и обращали время вспять, и опережали его.

Резеш видел, как все его коровы снова лежат в хлеву; стойла пахнут сеном и молоком. Его поле хорошо обработано. Он снова ведет Дунцу к жеребцу в Горовцы. За оградой на плотно утоптанной земле стоит как вкопанный в лучах солнца племенной жеребец Шагья. Крепкие, быстрые ноги, широкая, мощная грудь, короткая шея, он фыркает, исполненный буйной силы. Кобыла остановилась и замерла возле жеребца. Коневод в драной клетчатой рубашке засучил было рукава, но, поглядев на Дунцу, сказал:

— Твоя кобыла что иная баба. Ждет небось, чтоб ее прежде поласкали.

Жеребец обнюхивал Дунцу, скаля зубы, слегка покусывая ее бока, потом вдруг свирепо ударил копытом и, взметнув землю, встал на дыбы.

И тут пришло ее время. Под шерстью у кобылы заиграли волнами, перекатываясь, мускулы, как будто рвались вон из тела.

— Ну вот, теперь дело пойдет! — сказал коневод.

Резеш видел, как содрогается крепкое, жилистое туловище Дунцы, как кровь заливает ей глаза. «Да, ты еще подаришь мне жеребенка, — зашептал он. Он уже видел, как жеребенок этот бегает, скачет, а на спине его играют солнечные лучи. — Тебя я, уж конечно, оставлю себе».

И тут он спохватился: Михал, ты же в храме!

Да. Но он ведь лишь торопился увидеть будущее. Он видел то, что еще только должно было произойти. Так оно и будет, сказал он себе. Мне просто хочется знать, как это все будет. Вот она и сплетается — петля мести! А как же она затянется? Резеш затаил дыхание и поднял глаза. Трепетный свет восковых свечей и серебро алтаря. Густое, пахучее облако ладана, колокольный звон… Он опустился на колени.

Прихожане вышли из церкви и остановились на церковном дворе. Звон колоколов, казалось, бился о самое небо.

К Резешу подошла Марча. Она была взволнована, оглядывалась по сторонам, словно чего-то ждала. Да, кажется, и она наконец увидела то, чего ждала и о чем молилась.

— Мишо! — Глаза у Марчи были влажными и темными, будто пашня. Ему вдруг захотелось прикоснуться к ней. Он нежно сжал ее руку, как обычно сжимала его руку она.

— Мы-то уж довольно натерпелись, — сказала Марча. — Хоть бы только войны не было.

Слова эти вырвались у нее, как тяжелый вздох.

— Чего-чего хоть бы не было? — спросил старый Хаба. Его багровое лицо резко выделялось на фоне белой рубашки и черного пиджака.

— Войны, — вздохнула Марча.

— Чепуху городишь, — оборвал ее Хаба. — Они ведь уже воюют с нами, и нам нечего церемониться.

— Я не хочу больше никакой войны, — пожав плечами, сказала Марча.

— Ты слышишь, что она говорит? — Хаба поглядел на Резеша. — Знаешь, есть вещи, за которые надо платить сполна, даже если… Но, может, до войны и не дойдет. Американцы лучше знают, что и как. Ведь есть у них эта самая бомба, но они же не сбросили ее. За милую душу могли шлепнуть на Корею или даже на Москву. И был бы конец. Если бы захотели, могли бы разбить коммунистов в пух и прах. Но вместо этого в Корею прибыли войска ООН, чтобы стало ясно: мир против коммунистов. Нам нужно сбросить их. Если дружно взяться за это, они испугаются нас, как черти ладана. — Хаба не закончил свою мысль — остановился, чтобы найти нужные слова: — Мы стряхнем их с себя, как пес стряхивает блох. Тогда и у нас будет все, как в Питтсбурге. А там — словацкий рай. Мне посчастливилось подышать тамошним воздухом. Когда-нибудь и у нас будет что-то похожее.

Питтсбург тут, Питтсбург там. Я-то живу здесь и здесь исхожу кровавым потом, подумал Резеш. Хабе-то хорошо говорить. Он набил себе карманы в Америке. Привалило ему там счастье. И сегодня — хоть и прошло тридцать лет — люди помнят об этом. Привез домой пару тысчонок долларов. Говорят, он был картежник, каких мало. В деревне на все его махинации смотрели сквозь пальцы, а вот сыну уже ничего не спускают.

Отец Резеша никогда не склочничал из-за куска земли, хотя всегда мечтал о земле. Дважды Хаба отхватывал участок у него прямо из-под носа. Резеш помнил, как отец ругался. Не он один терпеть не мог Хабу, но Хаба имел власть в деревне. Ведь недаром тогда, во время революции, мать и послала Резеша к нему.

Будь все проклято! Теперь мне помощь не нужна, думал он. Я и сам управлюсь, мне ясно, что я хочу. Эх, Хаба, запрягли нас с тобой в одну упряжку. Я войны не хочу, нет. Но коммунистов я бы послал ко всем чертям. Что они тут натворили! Это разве хозяйство? Разорение одно! Я знаю, что мне надо. Я хочу привести обратно в свой хлев Контесу, Гермину, Жофку и Гизелу, И буду их вместе с Графиней снова выгонять на старое пастбище. И хочу иметь свое поле, чтобы снова пахать и сеять. Вот что я хочу.

Да, слова священника возвращали в прошлое и в то же время уводили в будущее, вселяли надежду.

— Похоже, что они уже дошли до точки, — сказал Хаба, откинув назад голову и глядя Резешу прямо в глаза. — Ты слышал, ихнего секретаря Гойдича сняли?

— Слышал.

— А в Чичаве сгорел коровник. Первый, который они построили. Туда должны были всех коров согнать. Вот и дождались праздника.

— А вы знаете, что этого ихнего начальника в Горовцах, того самого, который тут всем заправлял, выгнали, — вмешалась в разговор Олеярова. — «Удовлетворю Я Себя над противниками Моими и отмщу врагам Моим… И опять буду поставлять тебе судей, как прежде… и будут гореть вместе — и никто не потушит», — торопливо шептала она; потом на мгновение застыла с открытым ртом и снова заговорила: — Они взяли на себя смертный грех, и им не уйти от суда. Вот этот пожар… Конец света! Святой Исайя или Сибилла… Сибилла… — Отблеск пламени, которое она видела, плясал в ее глазах.

Хаба, раздраженно постукав пальцем по лбу, отвернулся. Вдруг он замер: по площади шли Иван Матух и оба Копчика.

Прищурив глаза, Хаба провожал их злым взглядом. Дюри и Эмиль Матух тоже с вызовом глядели на них.

— Что же Петричко не раструбил повсюду последнюю новость? — смеясь, крикнул Штенко. — Про Гойдича и про сгоревший в Чичаве хлев. Что ж вы не объявили об этом под барабанный бой?

Когда те трое прошли, Резеш вдруг почувствовал, как измотан бесконечным ожиданием. Он невольно засмотрелся на тучу, которая появилась над холмом и стала заслонять солнце. В ее густой тени, казалось, уж вовсе невозможно дышать. Но потом он вдруг представил себе, как зашумит теплый дождь, приласкает поля, всходы, траву, поднимет всю землю из праха, и ему стало легче.

3

— Господи боже мой, ну и грязища после дождя.

Едва Сойка свернул с шоссе, как его облепленный грязью мотоцикл наскочил на груду щебня. Теперь и он сам уже был по уши в грязи. Сдвинув на затылок шапку и вытерев лоб, он смотрел, как Петричко посыпает щебнем дорогу.

Дождь как зарядил в воскресенье после обеда, так и лил словно из ведра до рассвета. Потоки дождевой воды оставляли на дороге глубокие промоины и лужи, полные мутной, коричневой жижи.

Петричко с головой ушел в работу. Его движения были на редкость точны: набрал на лопату щебня, хорошо рассчитанный взмах — и щебень сыплется точно туда, куда надо. Пять-шесть уверенных взмахов — и Петричко прислонил лопату к тележке, бросил на нее куртку.

— Ты где был?

— Да вот снова исколесил полсвета. Проклятая жизнь. — Сойка закурил сигарету. — Одни неприятности. А теперь еще слухи пошли, что будет денежная реформа. Чушь какая-то. Ответственные товарищи уже опровергли эти слухи. Писали об этом и в газетах, и по радио объявляли. Не пойдем же мы против собственного народа, ведь реформа ударила бы по каждому. Точнее, по каждому, у кого есть кроны. У тебя они есть? У меня нет. Мы не спекулируем, не продаем из-под полы. И нечего объяснять это всяким шептунам, а сразу схватить бы за шкирку такого вот болтуна. Ну-ка прощебечи, пташечка, где ты слышала эту песенку? Я-то знаю, что все это «Голос Америки». Эти мерзавцы на Западе рады половить рыбку в мутной воде. Вот в такой, как у тебя тут.

Он топнул ногой по луже, и вода брызнула во все стороны. Петричко поглядел на его сапоги и, отвернувшись в сторону, спросил:

— Кто поджег хлев в Чичаве?

— Еще не известно. Но двое подозреваемых уже сидят. Ничего, они все выложат. — Сойка выпустил изо рта дым. — А в Чичаве мы построим новый коровник, побольше старого. Через месяц должен быть готов. Я вчера там, братец, до обеда вкалывал. Вот это было воскресенье! Вкалывал и Бриндзак, и весь районный национальный комитет во главе с Гардиком. Наработались будь здоров. — И, словно вспомнив что-то, причмокнул губами. — Да, кстати, что ты думаешь о Гойдиче?

— Гойдич разочаровал меня. Еще когда произошла история с прокурором, можно было кое о чем догадаться, — сказал Петричко. — И потом, когда я хотел весной реквизировать лошадей, он мне этого не разрешил. И трактор не послал.

С минуту они молча курили.

— В прошлом году он уж слишком большой кусок отхватил. Заглотнул, а переварить не сумел, — сказал Сойка. — Да, хвали день к вечеру. Словом, Гойдич не выдержал темпа. Похоже, он был слишком уж мягкий, да и, как говорится, себе на уме. Бриндзак — вот это совсем другое дело!

Сойку явно устраивало то, что Бриндзак занял место Гойдича. Бриндзак, собственно, помог ему продвинуться. Началось все с его выступления на активе парикмахеров. Тогда шла первая пятилетка и в шахты требовались рабочие руки. Бриндзак выступал на этом заседании. Перечислил все выгоды, которые ждут тех, кто поедет работать на шахты. Но тут раздался вражеский голос — какой-то подонок начал разглагольствовать, что горняков, дескать, осыпают благами, а парикмахеры получают куда меньше. Тогда Сойка взял слово. «Конечно, — сказал он, — каждому ясно, что профессия горняка важнее нашей, к тому же она гораздо тяжелее и опаснее. Слышали когда-нибудь, к примеру, чтобы в результате катастрофы на производстве погибло сто двадцать парикмахеров? Партия и правительство знают, кому сколько платить».

Его наверняка правильно поняли, потому что сразу стало тихо, никто и не пикнул. А Сойка записался в бригаду. Он и в самом деле собирался тогда ехать на шахту. После актива Бриндзак похлопал его по плечу и сказал: «Молодец! Не боишься!»

До шахты Сойка не доехал, его взяли в аппарат областного комитета партии — инструктором. Легкой жизнью это не назовешь, в шахте было бы спокойнее. Но он утешал себя тем, что делает нужное дело.

— Бриндзак — парень что надо! Я его знаю еще с партизанских времен. — В голосе Петричко прозвучало уважение.

— Бриндзак не трус, — сказал Сойка, выпустив изо рта дым. — Теперь мы начнем чистку и зададим жару всем саботажникам. Главное, не допускать никакого слюнтяйства и напролом идти к цели. Они считают, что кооперативы начнут распадаться. А мы им поможем освободиться от таких мыслей. Знаешь, приятель, мы скоро приступим к новой вербовке в кооперативы: скрутим в бараний рог еще несколько единоличных деревень. Со всякими гадами нянчиться не станем. Теперь им каюк.

— Давно пора, — сказал Петричко. — Надо крепко натянуть вожжи. Только тогда революция победит.

— Верно, — кивнул Сойка. — А как у вас дела?

У Петричко задергались уголки рта.

— Нам ведь никто не помогал, кроме господа бога. Живем помаленьку.

— Держитесь, дружище, — помолчав, сказал Сойка мрачно. — А я вот жду не дождусь того времени, когда приду в деревню, спрошу у председателя, что ему нужно, а он мне скажет: да ничего не нужно, заходи, выпьем по стаканчику… Вот так, товарищ дорогой…

Мимо них прошла женщина с корзиной, в которой лежал чуть прикрытый платком хлеб. Она торопливо шагала по направлению к деревне, и встреча с ними ее явно не обрадовала.

— Кто это?

— Марча Резешова.

Петричко не глядел ни на нее, ни на Сойку — он уставился в небо. Солнце рассеивало облака: с полей поднимался легкий пар, леса над Трнавкой были окутаны густой дымкой; сырой день клонился к вечеру.

— Хороша, ничего не скажешь, — глядя ей вслед, сказал Сойка. — А мужик ее тоже хорош… — Он безнадежно махнул рукой. — Не понимаю, что этим людям нужно. — Сойка оживился. — Знаешь, я прочитал зимой одну книжку, «Гроздья гнева» называется. Какой-то американец написал. Очень он хорошо рассказывает, как там у них поступали с крестьянами, когда капиталистам и банкам захотелось, чтобы земля давала побольше дохода. Представляешь, каждый из ихних фермеров был по уши в долгах. Они этим воспользовались, нагнали туда бульдозеров и подчистую сровняли с землей. Как военная операция. Сотни тысяч людей просто вымели с поля. Образовалась солидная армия безработных, и на фабриках начали снижать зарплату. Вот бы всем нашим прочитать эту книжечку. А то им теперь из Америки набивают голову всякой чушью. Хотя у самих… — Он махнул рукой. — Малоземельные крестьяне на всем свете отжили свой век. Слишком большая роскошь — искусственно сохранять их хозяйства, когда требуется повысить производство сельскохозяйственных продуктов. Им бы прыгать от радости, что ликвидация мелких хозяйств у нас происходит при социализме. Я никак не могу их понять… Ведь им помочь хотят! Через пару лет тут будут молочные реки и кисельные берега.

— Послушай, — начал Петричко задумчиво. Его огромные руки, как бы играя, вертели черенок лопаты, щебень скрипел под грязными башмаками. — Я все хотел спросить тебя, что теперь делает Гойдич?

— Строит химкомбинат. Отправили его на производство. Пусть узнает, чем живет рабочий класс. — Сойка вздохнул и снова стал глядеть вслед удаляющейся женской фигуре. — Гойдич был слишком мягким. Политика — дело настоящих мужчин. Шагай в ногу — или отстанешь. Вот так. Пусть только попробует кто-нибудь пойти против партии. — Он щелкнул пальцами. — Да, надо уметь подчиняться. Если тебя, Петричко, загонит в угол господь бог, ничего с тобой не случится. Но если тебя зажмет в углу партия, так и господь бог тебе не поможет. Вот видишь, как получилось с Гойдичем…


Перевод Л. Лерер.

Загрузка...