Через год, когда мне минуло шестнадцать лет, я снова приехал на торф. Меня взяли работать вагонщиком. Это была очень тяжелая работа. Надо было катить вагоны весом в шестьдесят с лишним пудов. Везти их надо было по рельсам, а они то и дело соскакивали, и приходилось, подпирая плечом, напрягаясь что есть сил, ставить обратно вагонетку на колею. За день я делал по двадцать-тридцать километров. И все это бегом, без передышки.
Вагоны идут один за другим — зевать тут не приходится. Из мундштука машины выходят кирпичи торфа, его разрубают на четыре части, ролечник наваливает торф на вагонетки. Чуть замешкался, и уже на тебя наезжает следующая вагонетка.
К вечеру проведешь рукой по спине — бело под ногтями, целый слой соли от пота соскребывается.
И все-таки к вечеру надевал я расшитую рубаху, напомаживал волосы и выходил на непременное гулянье. Был я отличный плясун, знал много песен, не хватало мне только гармони. Одному купить гармонь мне было не под силу. Мы сложились с односельчанином, Никитой Чепелевым, и купили одну гармонь на двоих.
Хороша гармонь! Двухрядка, на русском строю, перед клапанами цветочки нарисованы.
На торфоразработках я заработал немного деньжат, купил яловочные сапоги и калоши. Калоши мне, собственно, были совершенно ни к чему, но у нас считалось, что калоши — это признак солидного, хорошо зарабатывающего человека.
Кончился торфяной сезон, и мы двинулись домой. С последней станций артель послала нас домой, предупредить:
— Вы вот что, парни: идите-ка вы до нашего села — тут недалече, сорок пять верст, что вам стоит — и скажите дома, чтобы за нами приезжали. А то как мы с вещами доберемся?
И отправились мы с Никитой Чепелевым домой. День был жаркий, итти надо было по песку. Но я все же напялил калоши на сапоги. Иду в новой рубашке распояской, ремень через плечо, значок нацепил Общества друзей воздушного флота. На фуражке какая-то ленточка, козырек кожаный. Гармонь, конечно, захватил, идем и играем по очереди. В этой деревне я играю, в другой — Никита. Народ выходит на улицу, смотрит на нас: идут двое в сапогах, в калошах и при гармони — видно, заработали ребята!
Прошли мы много километров. Ноги загудели, на гармони уже не играется. Подошли к реке Жиздре, искупались. Легли отдохнуть. И еле меня разбудили потом. Добрались кое-как до ночлега. Старушка одна нас пустила; дала нам молока, гречневой каши. А утром, как мы просили, она раненько разбудила нас. Вышли мы на улицу, и сразу как развернул я свою гармонь... Выбежали тут старики и изругали нас последними словами:
— Ах вы такие-сякие, шатуны горластые! Что вы ни свет ни заря музыку развели!..
И вот наконец подходим мы к нашей деревне. Начался у нас спор, кому же в свою деревню с гармонью входить. Я, может быть, об этой минуте все лето мечтал... Конечно, гармонь — это не лошадь, но все же инструмент богатый, и войти с ним в село почетно.
Спорили мы, спорили с Никитой, сошлись на том, что на одной улице он играть будет, на другой — я.
Встретил нас народ, дивится на мои сапоги и калоши, на новый картуз, на расписную нашу гармонь, поздравляет нас с прибытием. А теперь каждый из нас двоих старается гармонь на первый день другому сдать, потому что еще неизвестно, что нам за эту гармонь дома скажут. Может быть, еще заругают, зачем такие деньги на музыку истратили...
— Знаешь, — говорю я Никите, — знаешь что? Ты бери на день себе. Только помни, уговор наш дороже денег. Потом принеси ко мне гармонь-то.
А Никита говорит:
— А может быть, лучше на первый день ты возьмешь?
А брат мой двоюродный стоит за плетнем и смеется:
— Ладно, ладно, Ваня, неси домой, не бойся, не буду ругать. Играть-то ты умеешь?
— Умею...
— «Ах, зачем ты меня обожала» знаешь играть?
Растянул я мехи, прошелся пальцами по клапанам и заиграл «Ах, зачем ты меня обожала».
Брат идет рядом да похваливает меня, а я шагаю вразвалку и говорю ему этак через плечо:
— Никакой тут мудрости. Инструмент, конечно, своего требует, но и хитрости особой нет. Это вам, дядя, будет не паровой механизм... Вот на нем бы вы попробовали!..