Май месяц.
В это время поют жаворонки и соловьи заливаются сладостно и нежно… Мои милые, мои печальные соловушки!.. А может быть, потому и милые, что печальные?.. Ведь и у печали есть своя неизъяснимая прелесть, и разве слезы сиротки не трогают тебя больше, чем глупое зубоскальство надутого дурака? Я и сейчас помню прекрасные дни молодости, когда я плакал, видя слезы на бледном лице опечаленной девушки… Это была первая любовь, первая незабываемая, упоительная печаль; наши слезы смешались, эти первые, сладкие слезы стали и первым стихотворением…
Печаль — это поэзия… А поэзия — грустная улыбка, которая сквозь слезы играет на молоденьком личике…
Было время, когда я ночи напролет с набожным восхищением слушал грустные трели соловья; эти маленькие птички мне часто казались херувимами и серафимами, которые возносят у величайшего престола всемогущей и всемилостивой природы хвалебные гимны своему создателю… Я и сам с ними пел и с ними грустил. А теперь? Верно, человеческая жизнь тоже делится на четыре времени года — весну, лето, осень и зиму… Но и летом бывает град. А в жизни — страшные обиды, которые безжалостно уничтожают и разоряют самые нежные всходы розария, заботливо взлелеянного в пылком сердце.
Но я не собираюсь утомлять вас грустными наблюдениями и мыслями, которыми я иногда делюсь со своим сердцем…
Для вас я приготовил маленькую зарисовку из жизни начальствующих и бедных подчиненных.
Итак…
Бедняга подчиненный без разрешения своего начальства осмелился дышать майским воздухом! Поистине неслыханно! Выйти до восхода солнца, слушать нежную и печальную песню соловья, слушать жаворонка, наслаждаться журчанием ручья, лечь в душистую траву! Ну, это уже слишком!.. Предаться грезам и не заметить, что уже пробило восемь часов, забыть строгий приказ начальства, всем сердцем и душой отдаться радостям прекрасной, никем еще не тронутой книги природы, и все это без разрешения свыше; и в этом невинном наслаждении забыть про бремя и тоску, раздирающую твою грудь, не вспоминать про тяготы и мерзости, которые преследуют тебя по пятам всю твою горестную жизнь…
Ну, подобную вольность нужно наказать! Строго наказать! Да так, чтоб провинившемуся было неповадно наслаждаться праздностью…
Назову мое начальство Иваном. Я знаю, что это нехорошо да и законом запрещено менять имена, но в конце концов это ведь вполне пристойное имя!.. Что вы смеетесь?.. Каракалла{2}, Нерон, Иван Грозный… Это же исторические личности! Чего бы не дал какой-нибудь уездный начальник только за то, чтобы назваться Дионисием{3} или Нероном?.. Но напрасно, проклятые параграфы связывают его по рукам и ногам… Мартин остается Мартином, но и Мартин может сколько угодно топтать своего подчиненного… Вы помните народную сказку: как удивился трусливый заяц, когда лягушка, напугавшись его, от страха в воду прыгнула… Значит, лягушка боится зайца, практикант{4} — шефа канцелярии; учитель боится секретаря, преподаватель гимназии — директора, жандарм — уездного начальника. И так снизу доверху! И всех трусов топчут, а наглецов повышают в должности, ибо тот, кто ведет себя как Нерон, доказывает свою способность быть у власти. Будь у него мягкий, кроткий, уступчивый нрав, те, кто ниже, могли бы проникнуться убеждением, что и они люди!.. А это уж никуда не годится, не правда ли? Например, какой-нибудь подчиненный осмелится вдруг рассердиться на своего шефа и потом не снимет шляпы перед милостивой госпожой, его супругой!.. Так можно дойти до крайности: прикажет господин шеф своему подчиненному отнести домой четверть мясной туши или крутить вертел, а тот возьмет да ответит ему: «Сударь! Крутить вертел и таскать мясо не входит в мои служебные обязанности…» Разве это не было бы упрямство, непослушание и непокорность по отношению к старшему, то есть проявление недисциплинированности, которое заслуживает примерного наказания…
Как я уже сказал, восемь часов утра. Месяц май… В уездной управе все на местах. Господин уездный начальник, чиновники, писари и практиканты — все уже за работой; только один стул остался незанятым. Господина шефа канцелярии, которого имею честь вам представить, зовут Живко Крунич… Он утверждает, что еще прапрадеды его носили корону и что он имеет право на первый освободившийся престол в Европе; конечно, я, будучи добропорядочным европейцем, поклоняюсь их величеству с величайшим подобострастием…
Что же касается его внешности, то, ей-богу, он и похож и непохож на чистокровного королевского отпрыска. Например, волосы у него желтые, как корона, борода рыжеватая, нос совсем красный… А это уже доказывает, что крови в нем полно, и не гусиной — гусь, как мы знаем, снаружи белый, белый как снег… Можно было бы сказать, что он напоминает очень красивую, выкрашенную хной лису, если бы у лисы был медный нос, но поскольку таковой у нее отсутствует, то лучше всего его назвать точной копией покойного гусарского майора, имя которого уже все забыли. Майор, правда, никогда не участвовал в боях, но нос у него всегда был кроваво-красный, его верная супруга клялась, что нос его приобрел такой цвет от чрезмерного чтения, а капралы его эскадрона доказывали, что от геройских подвигов в многочисленных битвах с врагами отчизны.
Итак, господин Крунич вошел в канцелярию с серьезным выражением лица, как это и приличествует человеку столь благородного происхождения. В левой руке он держал белую шляпу, в правой — большую немецкую книгу, на обложке которой золотыми буквами было написано заглавие: «Über die Siphilistischen Krankheiten. Praktische Studien des Dr. Lukas»[4].
Доктор Лукас в Германии очень известен, и все немецкие выкормыши в своих университетах пользуются его практическим пособием и говорят, что многого достигли в образовании…
Он окинул взглядом персонал канцелярии, между прочим сделал замечание, что они тратят много бумаги, надо экономить государственное добро, и посему рекомендовал им писать крупно (чтобы близорукий председатель мог прочитать без очков), но буквы и слова писать плотнее… Кстати, это весьма мудрая мысль, которой недурно воспользоваться нашим писателям, особенно тем из них, кто еще не имеет счастья получать субсидию из разных литературных и нелитературных, отечественных и иностранных, тайных и явных фондов…
Но тут он увидел пустой стул, лицо его побледнело, а борода стала огненно-рыжей.
— Господа, это уж слишком!.. Прошло десять минут, а господин Мирко еще не пришел! Надо его наказать и доложить о нем господину уездному начальнику!
По всему было видно, что господин шеф очень рассердился; он на скорую руку роздал документы, которые требовалось переписать, повернулся спиной к подчиненным, открыл дверь зала заседаний и направился прямо к начальнику. Спустя три минуты он вернулся, улыбаясь, очень довольный: скулы на его лице порозовели и дрожали от радости, глаза блестели, рукой он удовлетворенно поглаживал свои рыжие усы, которые, как он не уставал доказывать, были красивее, чем у Барбароссы, и при этом клялся живыми и мертвыми, что у Милоша Обилича{5} были голубые глаза и рыжая борода. Многие ему верили, а больше всего практиканты, не получавшие жалованья — те, которых отчислили из школы раньше, чем они начали изучать историю. Только один осмелился не поверить. Это был практикант Пайко, родившийся в том округе Сербии, где вырос Обилич: он от старых людей слышал, что Милош был красив, высок и силен, с каштановыми волосами и бородой, а не рыжий и не пузатый, как мужицкий жеребенок, которого держат на одной мякине.
Но тут господин шеф увидел, что пустой стул занят, что Мирко сидит на своем месте, он немного насупился и укоризненно на него посмотрел.
Мирко молодой человек, ему едва исполнилось девятнадцать. Лицо у него бледное от бесконечного сидения за столом, а может быть, и от печали, мягкий взгляд, меланхолическая улыбка, вечно блуждавшая у него на губах, выдавали его мирный и кроткий характер. Не в силах вынести строгого взгляда господина Крунича, Мирко опустил глаза и грустно смотрел на груду документов, которую ему оставил для переписки грозный шеф.
— Господин Мирко, вы опоздали на службу на тринадцать минут?
— Да, господин Крунич.
— Почему, позвольте спросить?
— Господин шеф, у меня болит грудь, точнее, что-то в груди, доктора сами не знают что…
— Однако гулять вы могли?
— Я ходил гулять как раз по причине слабой груди. Знаете, в Смилянину рощу, туда, где похоронили влюбленную бедняжку… Ах, как там приятно, как красиво! Как пахнут липы, как грустно выводят свои рулады соловьи!.. Сударь, это бальзам, «что больному лечит грудь!»
Господин шеф саркастически улыбнулся:
— Особенно когда вы идете в прекрасную рощу с прекрасной возлюбленной Стеванией? Вы гуляли со Стеванией?.. Это в самом деле полезно. Поздравляю вас и желаю поправиться…
Мирко побледнел, замолчал, а бумага, которую он сжимал в руках, задрожала, как зеленый листок липы на сильном ветру, липы, на которую бедняга Мирко с грустью любовался на восходе и заходе солнца.
Любовь — это тайна, которая открывается во сне… Кто хочет проникнуть в тайны влюбленного, пусть в глухую полночь засветит свечу, пусть приблизится к постели заснувшего страдальца — на бледном лице он увидит боль, муку, улыбку и печаль, а иногда и слезу.
Пусть приложит руку к больной груди, и он почувствует, как сильно бьется сердце влюбленного… Пусть приложит ухо к его губам, и он услышит несвязный шепот, клятву и благословение.
Мирко был наказан за свой проступок выговором и вычетом трехдневного жалованья.
У Мирко заболело сердце… Бедное сердце подчиненного!.. Это камень, который начальствующий попирает грубой пятой до тех пор, пока не блеснут слезы или пока сердце подчиненного не разлетится вдребезги… Бывает и взрыв… Вот настоящий ужас! Человеческое существо сотрясается до основания, слабые стены рушатся, трещат балки, слезы льются рекой, а из гневных глаз сверкают молнии… Вы не видели этого кошмара, вас не угнетали, вас не оскорбляли, и вы никого не оскорбляли и никого не угнетали. О, благо тем, кто не зависит от прихоти начальствующих!.. Душа их будет спокойной, сердце кротким и нежным, кровь не будут отравлять укоризненные взгляды и грубые оскорбления начальствующих.
Обычно у меня хорошее настроение; но бывает, лежит на сердце тяжесть, грустно, хоть плачь. А знаете, откуда такое грустное настроение?.. Просто оттого, что я не богат… Это не так смешно, как вам кажется; будь я богат, надо мной не было бы начальствующего. Иногда мне снится, что я независим. Что за прекрасные сны! Что за райское блаженство!.. Дом чистый, жена хлопочет по хозяйству, во дворе зеленеют деревья, в саду благоухают цветы, дети хорошо одеты и уже рассказывают своей маме милыми детскими голосами незатейливые сказочки из хрестоматии… Но на заре!.. Увы!.. Вереница начальствующих в полной униформе, с белыми лампасами и золотыми воротниками проходит передо мной, уничтожает меня тоном, взглядом, презрением… Мороз подирает по коже, сердце готово выскочить из груди… Какое благо, что над вами не было начальствующего!..
Господин Крунич повернулся к другому столу… Там задумчиво сидел практикант с двенадцатилетним стажем, бледный, глаза красные.
— Вы почему не работаете, господин Мича?
— Мне плохо, живот болит…
— Прекрасно, а почему у вас глаза такие красные?.. Наверняка кутили ночью?..
— Я и пил, сударь, и плакал…
— Это по-казацки… они тоже пьют водку и плачут…
— Да, сударь, когда у них друг погибает… И мы вчера пили за упокой души Тодора, который двадцать два года прослужил практикантом… А плакал я потому, что не умер с ним — видит бог, что и я поседею в практикантах. Ведь наверняка знаю, что в должности меня не повысят, пока наш милостивый господин уездный начальник слушает вас…
Господин шеф резанул его взглядом; а спустя три месяца Мича дрожащими губами читал свою служебную характеристику:
«Мита Веселинович, родом из Курьяча, Белопольского округа; способен, пунктуален, но поведения недостойного: привержен пьянству, к начальству непочтителен…» и т. д.
В тот день, когда Мича прочитал свою характеристику, бедняга напился — первый раз в жизни, но не последний, ибо с тех пор он напивался каждый вечер…
И вот как он себя оправдывал:
— Я бедняк, прошлое у меня печально, настоящее горестно, будущее погублено… А вино спасает от отчаяния…
Бедный подчиненный!..
Сейчас Мича сидит в тюрьме за то, что утаил 31 грош гербового сбора.
Я, видите ли, не создан быть начальствующим, да и мои друзья постарались, чтобы я никогда таковым не был, — спасибо им! От всей души спасибо! И должен признаться, что они хорошие психологи, мудрые люди! Они знают меня, знают, что я моих подчиненных разбаловал бы так же, как разбаловал детей. Разве я мог бы отдать человека под суд за то, что он осмелился утаить несколько грошей гербового сбора, чтобы накормить голодных деток?.. Разве в то же время мог бы я смотреть сквозь пальцы на тех, кто сотни дукатов крадет из кассы на свои прихоти.
Я на это не способен, даже ради того, чтобы мне доносили, что говорят за рюмкой вина или при других обстоятельствах о власть имущих… Ах, благо тем, над кем не стоит начальствующий.
Перевод И. Арбузовой.
Да, да, все перевернулось вверх дном! Просто беда!.. Ужасная беда! Все на свете изменилось, решительно все! Солнце, луна, звезды стали совсем иными. В молодости я охотно любовался бледным светом луны, юноши засматриваются на нее и по сей день… А я удивляюсь: как они могут глазеть на такую гнусность? Разве это прежняя прекрасная бледноликая луна?.. Теперь это, прости меня господи, подлинный еж, назло свернувшийся клубком, чтобы своими острыми иглами колоть людям глаза… Я без очков и смотреть на него не могу — чего доброго, ослепну… Да и в конце концов, какое мне дело до небес, мой рай был на земле, но сейчас и земля превратилась для меня в ад. Несчастье, сущее несчастье! Солнце жжет, лунный свет готов выколоть глаза, а земля и все, что на ней обитает, вызывает одно отвращение.
Поэты утверждают, будто самое прекрасное божье создание молодая девушка… Да, согласен, были когда-то в наше время истинные красавицы, а ныне?.. Остались одни кокетки — уставятся, прищурив глаза, на безусые лица испорченных мальчишек, а нам, старикам, даже руки не поцелуют… И это прекраснейшее божье создание! Чудесно! Изумительно, господин поэт… Неужели вы не видите, что это мерзость! Неужели вы не в состоянии представить себе, насколько прекраснее была бы земля, если бы на ней обитали только скромные, набожные старушки и мудрые, миролюбивые старички?.. Дамы преклонного возраста в черных шалях, поддерживаемые своими благообразными мужьями, чинно и спокойно ходят по улицам и при этом мухи не обидят, даже над ослом не посмеются… Тихие как тени! Уходят и возвращаются домой, чтобы спокойно, с наслаждением пользоваться ниспосланным богом капиталом… А при нынешних порядках — не смеешь пройти по улице, чтобы над тобой не поиздевалась всякая чиновничья шушера — мальчишки, что лишь вчера получили место, а сегодня за неповиновение уволены. Вот, например, чем мешает одному из них моя старинная феска и мое румяное лицо? Ничем, решительно ничем!.. А он говорит, будто мой нос краснее моей алой фески, другой же из его компании сравнивает мой почтенный живот с надутой банатской волынкой и публично присягает, что мне его когда-то мехами надули цыгане; а еще как-то в читальне, пока я доставал очки, чтобы почитать газеты, они обернули мою трубку из самого лучшего янтаря — давнишний подарок Кабул-эфенди — в листы газет «С.» и «В.», а «Р.» набили вместо табака{6}, будто я курю газеты. И опять тот же Мича, бывший мелкий чиновник, в глаза мне заявляет, что при случае газетой «Видовдан» спалит мне усы… Бедняга «Видовдан»!.. Несчастные мои усы!.. Разве для того вы поседели, чтобы вами забавлялись молокососы!.. И это называется жизнь, таков нынче мир… Есть ведь у нас старые, уважаемые люди, стоящие у власти, чего же они не уничтожат, не истребят этих головорезов, а наоборот, еще ведут с ними переговоры? А знаете, о чем идет речь на этих курортных переговорах? О том, что не надо пеленать младенцев, а когда у них прорежутся зубы, их не следует больше кормить грудью! Ну не глупость ли?.. Ведь если бы я не сосал материнскую грудь до девяти лет, разве была бы у меня такая могучая шея?.. Они говорят, что я с моей могучей шеей попросту глуп!.. А как же тогда мой трехэтажный дом со столь известной всем в городе террасой, вход на которую из подворотни? А мои несметные дукаты?.. Это они глупы, оттого и бедны!.. Говорят, будто бы и цыгане — люди и что грех их обирать… Хороша мудрость! Если бы и я придерживался такого мнения, разве накопил бы столько?.. Поговаривают, что немало бедноты из-за меня плакало, будто бог создал бедноту не для того, чтобы плакать, а торговцев и чиновников не для того, чтобы наслаждаться жизнью?.. Ох, ох! Проклятые мальчишки, несчастное время!.. Наш аптекарь — самый богатый человек в городе. Они говорят, что он с помощью отравленных пилюль переполнил кладбище, как будто оно и так не переполнилось бы… И в конце концов если бы кладбище пустовало, был бы пустым и карман аптекаря… А так все полнехонько — и кладбище, и карман, и животик моего любезного друга аптекаря мило так округлился — словом, любо-дорого поглядеть…
Только бы оставили нас в покое, чтобы мы могли без помех наслаждаться нашей с муками приобретенной собственностью; но вот вчера один из них с такой иронией упрекнул нас, будто мы не либералы. Мы?.. Но кто же тогда исповедует самые святые принципы свободы, если не мы?.. У кого еще так глубоко в груди запечатлелась мудрейшая заповедь либералов, как не у нас?
— Свободно занимайся грабежом!
— Свободно наслаждайся награбленным!
Разве это не вершина высочайшего свободомыслия? О, если бы они знали, сколько у меня друзей, для которых эта заповедь была основой всей их жизни и, слава богу, стол их всегда был уставлен яствами, а причащались они шампанским… Есть лишь один пункт, по которому я не могу согласиться с этими одержимыми «красными»… Они требуют ответственности перед законом крупных и мелких чиновников… И еще похваляются, что они вольнодумцы! Хороша свобода! Чтобы человек, да еще господского звания, отвечал за каждый свой поступок!.. Ну, слыханное ли это дело? Если это не глупость, тогда что же такое глупость вообще? Ведь если бы я и многие другие держали ответ за геройские дела, которые мы совершили, будучи на высоких чиновничьих постах, то всех нас давно бы повесили… Но, слава богу и суду, ответственность всегда падала на… бедняков…
Перевод М. Рыжовой.
Прощайте, сударыня!
Вы отошли в мир иной без любви и объятий…
Ведь это мучительное чувство, сударыня, вечно жить нелюбимой, неприголубленной… Поседеть, но так и не ощутить ни одного сладостного мгновения… Умереть, и даже на последней исповеди с грустью не признаться в сладких грехах юности… Уйти в небытие, не познав огня, сжигающего душу в сердце…
В жизни одинокая, после смерти забытая…
Это ужасно; такое одиночество тяжелее могильной земли… Помните ли вы, сударыня, прекрасную народную песню:
Тяжела ль земля, сыночек Йово?
Нет, родная, не земля так давит —
Девичьи проклятья тяжелее.
Вы прокляты! Прокляты людьми, народами, временем; все вас ненавидели, за исключением разве какого-нибудь платного слуги тирании и произвола, рабски пресмыкавшегося перед вами; да, сударыня, такие продажные рабы дерзали льстивыми одами, передовицами в газете, благодарственными адресами доказывать миру, что вы прекраснее любой богини и ваше лицо подобно солнцу… а взгляд? а сердце?.. Ах, оно столь же исполнено нежности и благодати, как первое теплое дуновение чудесного мая, как роса, блеснувшая на лепестках невинной лилии… В небесах не было ни одной звезды, которая не поблекла бы в сиянии ваших очей. Не родился еще на земле мудрец, достойный сдуть пыль с ваших сандалий…
Вы были идолом для идолопоклонников… И люди в вас верили…
Не знаю, как это могло случиться, только и мне вы иногда казались прекрасной, но и тогда я не мог вас любить! Я вас всегда ненавидел, даже дыхание ваше часто казалось мне тяжелым, удушающим, ваш взгляд — неприятным, ваша речь непристойной, глупой, невразумительной… Однажды вы обнажили передо мной грудь… Дескать, вот этой грудью вы вскормили одних рыцарей и это — теплая, ласковая, истинно материнская грудь! Я прикоснулся… Ах, сударыня! Змея не столь холодна, мороз не так обжигает стужей, лед и тот теплее… Вы холоднее мрамора, холоднее смерти, я не услышал даже легкого биения вашего сердца. Все в вас было глухо, тихо, немо… И эта тишина напомнила мне печальное кладбище в полночь, когда его заметает декабрьский снег… А я, сударыня, у которого это кладбище поглотило все самое дорогое на свете, казался сумасшедшим, голыми руками разгребающим глыбы льда, чтобы среди этой ледяной смерти отыскать искорку жизни. Ах, и что же я унес с собой? Иззябшее тело, растерзанное сердце! Да, сударыня, это были ваши дары!..
Возможно, вы спросите меня, откуда такая ненависть?.. Я и сам этого не знаю, только думаю, это плоды высокомерной суровости, с которой вы меня так часто встречали… Прихожу к вам. Вы спокойно и величественно сидите на своем троне. Подхожу к вам ближе, вы поднимаете длинные ресницы, устремляете на меня взгляд ваших больших глаз и с барским высокомерием спрашиваете:
— Что это?.. Что вы мне принесли?..
— Цветение этой весны или, лучше сказать, моей весны. — Конечно, я только так выразился, ведь у меня, сударыня, весны никогда не было, в стужу выхаживал я цветы, взлелеяло их не солнечное тепло, они взошли на моих муках и выросли, колеблемые вздохами, орошаемые слезами. Вот почему цветы эти так печальны!
Вы опускаете длинные ресницы и с глубоким презрением оглядываете цветочек… И постепенно лицо ваше мрачнеет, глаза загораются, а белая округлая ручка начинает обрывать на цветке лепесток за лепестком, пока от заботливо взращенного цветка не остается один сломанный стебелек; тогда вы мне возвращаете его с укоризненными словами:
— Это, сударь, было ядовитое растение, оно заражает атмосферу нашей отчизны.
— Сударыня, в человеческой жизни тоже много отравы… Видите ли, я думаю, ядовитое жало скорпиона образуется из той самой пищи, которой он наполняет свой маленький желудок… А разве оскорбления не действуют как яд на кровь человека?.. Помните перевод Йовановича:{7}
Бешено мчатся кареты,
Брызгая грязью на нас.
С тех пор как себя я помню,
Кем был я и кто я сейчас?..
Вот что, сударыня, причиняет боль! Я не завистник и не допускаю даже мысли, что стану когда-то богатым, более того, сударыня, я этого вовсе и не хочу!.. А надменных богачей и угнетателей я обязан ненавидеть и презирать уже потому, что сам я бедняк, они же в бедноту швыряют грязью…
О, я знаю, вы помните эти чудесные и печальные стихотворения, но думаю, и сейчас, после смерти, вам жаль, что вы не смогли их хоть как-то запятнать; ваши останки и в могиле плачут, что эти прелестные благоуханные цветы бессмертного Беранже не попали под ваши острые цензорские ножницы и вам не удалось их по-своему усовершенствовать… изуродовать…
Женщины — удивительные создания: та из них, что сама не рожает, жаждет уничтожить чужой плод!
Не стану вас упрекать за то, что редко рожаете, это природный недостаток, но вы сами должны признать, что и то небольшое потомство, которое, к несчастью, у вас есть, — сплошь уродливые недоноски… Ах, сударыня, сударыня! Ведь если бы не ваша благословенная утроба, разве такие чудовища увидели бы свет? Помните: где квакают жабы, там соловей молчит. Это старая пословица, не знаю, насколько она верна, но вот вам святая истина: в стране, где подлые наймиты топчут человеческое достоинство, настоящие патриоты немеют, а если иногда и подают голос, от их горестного излияния стыда и боли, от их язвительной усмешки у гонителей правды и свободы холодеет сердце.
— Пусть немые заговорят, многоречивые смолкнут!
Вы сломали железные перья у сынов вольности, чтобы они не могли писать для пользы родины и ее свободы, а платным слугам лжи и насилия дали перья из золота, чтобы писали гимны султанам… Разве это не прискорбно?.. Гимны султанам, гимны охранителям:
…Цвет, как в мае,
А в цветах змея таится злая…
Вы знаете Гундулича?{8} Как не знать, если он у славян известен даже малым детям? Конечно, знаете! Но он вас не знал! Маленькая Дубровницкая республика не пускала вас в свои пределы… Вот несчастье!.. А то «Слезы блудного сына» были бы еще печальнее и горше! Ну, а для блудницы вы очень удачный прообраз, жаль, что поэту не дано было узреть величественные черты вашего лица и яркий наряд, прикрывающий грудь без сердца… услышать ваши пышные восхваления собственной искренности… я думаю, он воспевал бы тогда только цветы, а после каждой строфы следовал бы рефрен:
А в цветах змея таится злая!..
Простите, сударыня, вы это мое письмо не прочтете, вы мертвы, холодны как лед… Живые не знают даже, где ваша могила, а я написал все это лишь для того, чтобы вы не отошли в небытие невоспетая; хотел я этой небольшой элегией утешить и ваших ныне живущих почитателей, пусть увидят, что́ они утратили, высокочтимая, благопочившая сударыня…
У меня есть еще одно адресованное вам письмо, предназначенное, собственно говоря, вашим тоскующим почитателям… А пока простите вашего Теорина.
Перевод М. Рыжовой.
Кладбище безмолвно, и мертвецы ничего не читают… Это вам, покойная сударыня, подтвердят все врачи, однако кладбищенский сторож, охраняющий вашу надгробную плиту с надписью, дрожащим голосом рассказал любопытному слушателю, что однажды ночью явился ему призрак, подобного которому он никогда не видел среди живых… И это были вы! В ваших руках дрожал сложенный листок исписанной бумаги, слепой взгляд ваших изнуренных глаз был направлен на него.
Когда вы прочли написанные строки, ваша рука упала, сухой скелет вашего огромного тела затрясся так, что ясно послышался скрип зубов и скрежет иссохшихся ребер.
— Ах, все меня ненавидят, все меня презирают! Оскорбляют и после смерти! Они не знают милосердия, им незнакомо чувство любви…
Тяжело вздохнув, вы коснулись пустым черепом холодного камня своего надгробия и горько зарыдали, голос ваш раздавался зловеще и глухо, как эхо от ударов тупой лопаты со дна свежевырытой могилы… Да, да, ваш голос утратил силу и ту ясность, которой не было и в вашей жизни, ведь жизнь ваша была загадкой нашего столетия, вы служили мракобесам и попирали борцов за свободу. Вы, сударыня, были подошвой на сапогах ваших господ, а господа, разумеется, не ходят по грязи — они шагают прямо по цветам, топчут все прекрасное, возвышенное, идеальное. Сколько роз погибло под их грубыми сапогами? Зато крапива и терновник росли беспрепятственно; и теперь «Тежак»{9} напрасно старается их выкорчевать — слишком глубоко они пустили корни… Сербия — плодоносная земля, рачительный садовник сделал бы из нее сад, мир дивился бы красоте его, а святоша клялся бы, что это рай, в котором можно наслаждаться вечным блаженством… Но миллионы душ должны годами обливаться потом, чтобы истребить бурьян, что посеяли вы с несколькими наемными поденщиками на этой плодородной земле…
И вы говорите о любви? Вы?.. Смешно! Разве мертвые любят?
При жизни вы были бичом для живых, вы топтали все, что осмеливалось дышать, любить… А теперь в могиле требуете милосердия, страстно желаете искорки любви!.. Странно!.. Я не богослов, но если бы был преподавателем богословия, я своим ученикам показал бы на вашем примере, что такое ад. Ваши нынешние мучения — это вечный огонь, который ожидает всякого насильника после смерти… Мне помнится, как во времена моего детства все доктора нашего уезда сбились с ног, чтобы излечить высокомерного вельможу; но не нашлось ни одного, кто утешил бы его добрым словом, пролил на его страдания хоть каплю душевной услады. Крестьяне лишь головами качали. «Что поделаешь, — говорили они, — он проклят и должен заживо распасться на куски, прежде чем за ним придет смерть!» И, действительно, рак разъел все его тело, от него отваливались сгнившие лоскутья; так он, грешник, и умер… без малейшего утешения.
Конечно, вы скажете: «Они не знают милосердия! Им незнакомо чувство любви!..»
Вы, сударыня, ошибаетесь! И после смерти — ошибаетесь! Я люблю! Об этой моей тайне не смейте рассказывать по ночам могильщику. Могильщики, попы и женщины не умеют хранить тайны. А если уж вы надумаете об этом кому-то доложить, то поищите среди мертвых Вильгельма, но только не пруссака Вильгельма, а швейцарца{10}. Он любил ту же деву, которую люблю и я; старцу будет приятно узнать что-то об идеале своей молодости… Знаю, он вас спросит: «Все ли она так же хороша, молода, свежа, блистательна? Поклоняются ли ей миллионы, как в прошлые века? Гибнут ли за нее герои?» Ох, сударыня, не лгите старцу, это грех! Скажите ему прямо: она стала еще красивее, милее, ослепительнее. Люди поклоняются ей, миллионы проливают благородную, бесценную кровь, чтобы ее блестящие одежды украсить рубинами крови своей… А потом возьмите старца за высохшую руку, перенесите его на самую яркую звезду, что сияет сейчас над Францией, с нее он все прекрасно увидит: огромные кладбища, новые могилы, поля кровавой битвы и ее, ослепительную деву:
Ходит дева по полю сраженья,
трогает бойцов окровавленных.
Покажите ему, как она склоняется, целует их бледное чело и по щекам ее текут слезы; затем она направляется к живым и чарующей улыбкой увлекает за собой новые жертвы, снова проливая кровь… Удивительная дева… С огромной нежностью она перевязывает раненых в бою, льет на их раны бальзам, а когда вылечит, снова посылает в бой на погибель… И плачет над могилами своих любимых… Однажды я сражался за нее, за эту божественную деву. Я был еще молод, ребенок, но и теперь… Ах, разве кому-нибудь жаль пролить за нее кровь?.. С того времени она постоянно навещает меня, приходит ко мне во сне и наяву и ночью и днем; садится возле меня, мы мило разговариваем, она спрашивает: каково мне… Я отвечу ей, она опечалится, грустно кивнет головой и уйдет. Мои друзья знают об этой моей любви и даже завидуют, что я люблю лучшую из лучших и она меня тоже любит… Многие же надо мной смеются из-за этой моей страсти, ненавидят меня… А я, сударыня, просто люблю, люблю всем сердцем, всей душой, люблю мою чудесную деву — мой мир, мою вселенную!
Может быть, сударыня, вы хотите узнать имя и откуда родом моя обожаемая возлюбленная? Я не буду скрывать от вас ее имени. Да и не смогу. Давно умер тот, кто ладонью своей хотел закрыть от людей солнце, а моя возлюбленная сияет как солнце; да, это чудная, божественно-прекрасная сестра солнца, властительница земного шара, а дивное имя ее
Вы говорите, что такого имени нет в святцах. Нет, а надо бы, чтобы всякий день был связан с ее именем!.. Почему, например, каждое первое января день святого Василия? Почему бы не быть так: день первый — Святая Свобода, причем красными буквами; день второй — Святая Свобода Собраний; день третий — Святая Свобода Печати; день четвертый — Святая Свобода Союзов; день пятый — Святой Честный Парламент и так далее.
Ну, ну, господин дьякон! Не пугайтесь! Я своих святых не собираюсь непременно заносить в святцы. Это дело Иеремии-пророка, а господина законоучителя мы умолим не вырывать мне за кощунство язык… Правда, я немного забежал вперед, но кто бы удержался?.. Я прощаюсь со старой кокеткой, с одряхлевшей цензурой…
Ниспошли ей вечный мир, о боже,
ибо есть на свете и вампиры.
Теперь, сударыня, вы знаете мою тайну… Вот так!
Римскому императору Нерону при жизни никто не смел сказать, что он тиран, а после его смерти история узнала о всех его преступлениях. Жаль, в его время не было «Сербского народа», «Видовдана» и их сотоварищей, а то передовицы их восхваляли бы достоинства Нерона.
Теперь, сударыня, спите спокойно, мое письмо больше не будет вас тревожить… Да и какое мне дело до мертвых? Я и сегодня бы на вас не замахнулся, если бы мне не почудилось, что вдруг вместо вас похоронили только вашу тень, а вы нарядились в другие одежды и ждете минуты, чтобы снова появиться перед нами — с замком в одной руке, с пустым и ненасытным кошельком — в другой.
Перевод И. Арбузовой.
Расчудесная вещь — швейцарский сыр! Я издавна с удовольствием его ем, а с еще большим — запиваю нашим неготинским вином. Да, подумайте только, швейцарский сыр и неготинское — Вильгельм Телль и гайдук Велько!..{12} Есть ли в мире лучшая гармония?.. Найдутся ли в истории более схожие характеры, чем эти два героя?..
Будь они и сейчас живы, газета «Видовдан» назвала бы их обоих «красными»{13}. Но они погибли с честью и славой, геройски! И не довелось им увидеть отвратительного фарса наших дней, можно сказать, последних дней, ибо, когда подумаешь о нынешних людях, невольно приходит мысль о последнем дне, «что наступит неизбежно»…
Итак, я и мой друг, оба «омладинцы»{14}, произведя инвентаризацию нашего движимого и недвижимого имущества, убедились, что обладаем денежной суммой, достаточной, чтобы людям в нашем положении можно было забыть на один вечер о бедах и лишениях обыденной жизни. Я предложил, естественно, поужинать швейцарским сыром.
По дороге мы встретили одного школяра — он был самым рослым среди своих одноклассников. На голове у него была черная фуражка, какие в сербских провинциях носят пожилые чиновники; пальто — длинное, без пуговиц, какого-то неопределенного цвета, который, пожалуй, условно можно было бы назвать серым. Когда-то парень был в услужении у одного мелкого чиновника, и тот по случаю собственных именин подарил ему весь комплект своей изношенной одежды, а купив себе штиблеты, пожертвовал преданному мальчишке и старые туфли, кожаный верх которых позеленел от плесени, а подметки совсем отваливались.
Школяр побежал за сыром, а мы тем временем уселись за маленький столик в самом темном углу «Пестрой кофейни». По правде сказать, я не знаю, почему эта кофейня называется «Пестрой». Может, причина тому — пестрые стены или пестрая публика? Знаю только, что редко в каком из сербских провинциальных городишек не встретишь «Пестрой кофейни» и в каждой из них пеструю клиентуру… Вот, взгляните сами: за стойкой сидят два возчика и немец-точильщик; первые двое, опершись на костлявые руки, прямо-таки на парламентский манер, выслушивают речи друг друга.
— Эх, братец мой, ты еще не знаешь толка в лошадях. Эти мои нынешние — настоящие клячи. Мне их один валах контрабандой доставил из Баната, ленивые — до черта! А вот лошади из Бачки, те — огонь! Жаром пышат! И недорогие, почти даром, ей-богу, совсем даром! Только, понимаешь, тут смелость нужна… Знаешь ведь, как оно бывает…
Так они разговаривают, а точильщик — пьяный, весь перекорежился и запел:
Эс гинген ден ди драй юден-ден-ден-ден[5].
Немного погодя, совсем разомлев, он швырнул с силой свой цилиндр оземь — известно, что все культуртрегеры носят цилиндры, а когда хотел его поднять и снова надеть на свою цивилизованную голову, пошатнулся раз, другой и как раненый рыцарь грохнулся на пол, совсем по-рыцарски воскликнув:
— Эс лебе дас Дойчен фатерлянд![6]
Должно быть, это был пруссак, и ему примерещилось, что где-то на баррикадах в него угодила республиканская пуля; и вправду, казалось, будто он умирает.
— Ди лейте зинд… ди… ди…[7] — И захрапел наш бедняга культуртрегер.
Так выглядит кофейня у входа, а в глубине — о, тут совсем другая публика: пять-шесть пенсионеров, семь-восемь торговцев и те, что не продают ни шелк, ни сталь, а тихо-мирно дают деньги взаймы… О, воистину милосердные, добрые люди!.. Они ничего не делают — курят, едят, пьют и получают проценты… Так им ниспослано богом, а власти их не трогают, ибо люди они почтенные, у них есть деньги, а деньги — убедительное доказательство наивысшей порядочности человеческой личности. Взгляните, к примеру, на этого толстяка, что ходит обычно в серой епанче и с воротником цвета печенки, трубка у него, как у знатного турка, из янтаря — когда-то, видите ли, он был чиновником. За его спиной поговаривают, будто он одно время воровал, а в глаза все восхищаются его добротой и порядочностью… Таков мир, таковы люди! Больше того, сам господин бывший высокий сановник в светло-желтом пальто с алым кантом на шапке и панталонах каждый третий день обедает у него и не только ему в глаза, но и всем вокруг без устали твердит, что его побратим наидостойнейший человек на свете. Много раз он с энтузиазмом разглагольствовал о своем товарище и побратиме:
— Знаете, люди добрые! Хотите верьте, хотите нет, — этими словами начинал он каждый свой рассказ, как, например, газета «Видовдан» начинает свои передовицы — сперва схема, содержание, семейные дела его высочества, затем держава как таковая: ведь в организме державы всегда есть больной сустав — тот ее член, что осмелился проявить недовольство нашим «статус-кво»; итак: — Знаете, люди добрые, что касается моего побратима, хотите верьте, хотите нет — но это такое бескорыстное сердце, исключительная душа, редкая честность! Хотите верьте, хотите нет, но он не пропускает ни одного православного праздника, ходит в церковь, почитает духовенство. Как-то накануне свадьбы фрайлы Юци мне рассказывала достопочтенная протоиерейша, что побратим мой бросил на поднос две полновесные монеты по двадцать крейцеров каждая, а когда в канун николина дня господин протоиерей святил воду, побратим поцеловал ему руку… Хотите верьте, хотите нет, но он в самом деле хороший человек! А как его все почитают! Боже мой! Из-за него и наши, и турецкие аристократы готовы передраться. Вот, например, был тут проездом Кабул-эфенди, так сразу бросился его разыскивать, отобедал у него и подарил ему четки. А знаете какие? Из чистейшего янтаря! Был побратим и на венгерской войне{15} — с тех пор он, бедняга, и страдает ожирением. Знаете, жители Бачки и Баната ссорились, оспаривая его друг у друга, угощали одними тортами и паштетами — тут перекусит, там закусит, вот и вернулся мой побратим тучным, как… как вршацкий епископ… Аппетит у него и сейчас, слава богу, отменный; начнет есть, кажется, готов волка живьем слопать… Хотите верьте, хотите нет, но побратим мой человек замечательный!
А знаете, как они побратались? Это тоже удивительная история. Один из них сторонник Вучича, другой — Обреновича! «Враги до гроба»{16}, а лгут все время и себе, и другим, лгут тем, кому обязаны говорить правду, лгут напропалую! Это их жизненный принцип: лгать и жить. Руководствуясь именно этим принципом, они и побратались. Им чуждо изречение: «Живешь, чтобы работать, ешь, чтобы жить»; у них совсем другая философия: «Живешь, чтобы есть, лжешь, чтобы было что есть»… Я и мое окружение не смеем ничего сказать вслух — они не должны слышать ни единого моего слова, даже звука, намека — если услышат, беда! Ужас! Сразу начнутся толки: это против князя, это против властей и т. д., особенно тот самый в светло-желтом пальто, умеющий с виртуозной легкостью передернуть карты, помнящий точно, что в 1831 году в сочельник съел на ужин покойный князь Милош{17} и какое слово впервые пролепетал одиннадцатимесячным ребенком, — он, конечно, знает все, а остальные посетители кофейни верят ему… А как же иначе? Они не верят в то, что ясно, как белый день, а только в ложь… Удивительные люди! Хорошо известно, что могут не поладить между собой ремесленники одного цеха, даже поп с попадьей, но ложь с ложью не поссорятся никогда! Эта братия живет в наилучшем согласии, помогая друг другу, возможно еще и потому, что нет ничего дешевле лжи… Она не стоит ничего, а всем занятна, особенно людям знатным и богатым, которым истина сама по себе ненавистна.
Вот и наш долговязый школяр. В левой руке у него шапка, в правой — кусок сыра, завернутый в чистую бумагу, бумага белая, а сыр отрезан тонким большим ломтем, так что все это выглядит как конверт с некой депешей. Парень почтительно положил сыр на столик, учтиво поклонился и вышел. Оба пенсионера-консерватора проводили его долгим взглядом, а когда он исчез за дверью, подозрительно уставились на нас с приятелем — им было бы жаль упустить хоть единственный день без того, чтобы «не подкинуть» властям новенького доноса. Они околели бы от страха за свою пенсию, да и город был бы недоволен, не получив свежих новостей, которыми какое-то время можно было бы пробавляться… Долго глазели на нас пенсионеры и торговцы — они то приближались к нам, то отступали и вновь подходили всей компанией. Никто из них не сказал: «Добрый вечер!» или нечто подобное, только бросали на нас взгляды, как на вещь, внушающую отвращение или ужас. Они и вправду нас ненавидели. Когда они в третий раз к нам подошли, я услышал, как толстяк шепнул остальным:
— Что же это за депешу они получили?..
А тощий свечник, сморщенный, как пузырь, из которого выпустили воздух, тихонько добавил:
— Тут дело нечисто! Поверьте, этот бородатый что-то скрывает; неладное затеял, не иначе, сразу видно — он из-за Дуная, из Бачки; говорят, в прошлом году его видели вместе с Милетичем!{18}
— Да, да! — подхватил другой — толстяк в гарибальдийской шляпе, с красивым, но отталкивающим лицом. — Это правда, а мы ведь знаем, как о них и им подобных думают наши правители.
— Мы обязаны разузнать, наш долг выяснить, что у них там, в этой депеше, и доложить властям.
— Непременно! Нужно сообщить властям ради блага нашего отечества.
Бормотание становилось все отчетливее, разговор все громче, и наконец к нам подошел тот самый — в светло-желтом пальто.
— Добрый вечер, господа!
— Добрый вечер!
И он с умильной улыбкой подсел к нам за стол, поглядывая на наш швейцарский сыр.
— Гм-гм… Знаете… Хотите верьте, хотите нет… — Тут он высморкался, обтер платком усы и, проведя рукой по волосам, заговорил снова: — Знаете, сейчас такое странное время! Война… Франция… Хотите верьте, хотите нет, но люди ратуют за республику… — При этом он взглянул на меня пристальнее… — Говорят, и у нас есть республиканцы. — Взгляд его стал более строгим… — Да, да, всю эту смуту посеял Милетич! Знаете этого преступника? Он получил по заслугам! Вы знакомы с Милетичем?.. — И он снова пронзил меня испытующим взглядом.
Я молчал.
— Почему вы не отвечаете? — спросил меня пенсионер осипшим голосом.
— Потому что не хочу!
— Ах, вот оно что! Ха, ха, ха! Знаете, господа, хотите верьте, хотите нет, но вы же сами себя выдали! — Затем он обернулся ко мне и совершенно безапелляционным тоном, словно судья после удачного допроса преступника, перешел к угрозам… — Видите этого господина торговца?.. — И он указал пальцем на одного из тех, кто не торгует ни шелком, ни железом. — Смотрите, он кивает, подтверждая, что видел, как вы шли с Милетичем рука об руку, и это, заметьте, было в городе Нови-Сад! Вы поняли меня — в городе Нови-Сад?..
— Боже мой, а я подумал, будто вы спрашиваете меня, знаком ли я с портным Милетичем! А вы имели в виду Светозара Милетича! Это, господин любезный, совсем иное дело! Я со Светозаром не только знаком, но и глубоко его уважаю… К такому человеку любой народ отнесся бы с восхищением и уважением. Это яркая личность! Он…
— А депеша не от него ли?.. — перебил меня достопочтенный пенсионер и уже намеревался схватить наш швейцарский сыр, но мой изрядно проголодавшийся товарищ опередил его и сунул часть ломтя сыра себе в рот. Тут я не на шутку испугался, как бы мой товарищ и единомышленник не переступил границы того, что газета «Видовдан» именует коммунизмом, и схватил оставшуюся половину нашего сыра, которая в тот же миг отправилась ко мне в желудок.
— Люди добрые! Видели, как они съели депешу? Разве можно теперь усомниться, что дело тут нечисто? Разве не кроются за всем этим ужаснейшие интриги? Съесть депешу! Ну, если и теперь для наших подозрений нет оснований, то можете меня считать круглым идиотом.
— Кто знает, может, это была депеша от самого Гамбетты?
— А может, и от Рошфора?{19} Или от Маркса из Лондона?
Вдруг все затихло. Снова вошел наш долговязый школяр и, почтительно склонившись, сказал вполголоса, но так, что все его слышали:
— Сударь, я передал вашей квартирной хозяйке, что вы не придете домой, так как с приятелем в «Пестрой кофейне» ужинаете швейцарским сыром…
Юноша поклонился и ушел.
— Э-хе-хе!
— Гм-гм-гм!
— Да, да!
Издавая такие звуки, отходили от нас достопочтенные пенсионеры и славные торговцы.
Перевод М. Рыжовой.