В подавляющем большинстве вариантов интересующего нас духовного стиха, за исключением нескольких явно деформированных текстов, все его содержание легко подразделяется на четыре части. В первой, вводной части описывается чудо явления «Голубиной книги», упавшей с неба на землю. К упавшей книге собираются цари и короли или представители всех сословий, но никто не может ее прочитать. Премудрый царь Давид объясняет собравшимся божественное происхождение книги, а в некоторых вариантах стиха небесная книга даже сама перед ним раскрывается. Однако, за исключением только одного варианта, Давид никогда не читает божественную книгу, а на все последующие вопросы отвечает «по памяти, будто по грамоте».
Вторую часть «Голубиной книги» составляют вопросы и ответы космологического характера о происхождении белого света, солнца, месяца, звезд, зорь, ветров и т. п.; к космическим объектам причисляется и человеческое общество. Часто в роли спрашивающего выступает царь Волотоман, замещающий его былинный Владимир или даже все собравшиеся к книге цари. В качестве ответчика, как правило, фигурирует премудрый царь Давид, однако есть варианты, где его место занимает Волотоман-Владимир. Выяснив происхождение Вселенной, собеседники в третьей части начинают определять главные на Земле предметы. Основной и наиболее сакрально ценный объект в совокупности себе подобных обозначается словом «мать» (реже и, очевидно, более вторично «отец») и опять-таки определяется с помощью вопросов и ответов. Таким путем определяется первенство среди земель, царей, вод, церквей, представителей живого и неживого мира.
Закончив с сакральной географией, царь Волотоман просит Давида истолковать свой сон, во время которого он видел двух дерущихся зайцев (юношей или лютых зверей). Давид объясняет этот царский сон как схватку Правды и Кривды, в результате которой последняя пошла по всей земле, обусловив все творящиеся на ней беззакония. Это толкование составляет четвертую и заключительную часть «Голубиной книги». В некоторых ее вариантах встречаются еще темы тяжких грехов или второго сна Волотомана, объясняемого Давидом как указание на грядущую через тридцать лет свадьбу их детей, но большинством исследователей они совершенно справедливо расцениваются как поздние вставки, особо не связанные с основным содержанием духовного стиха.
Первое, что бросается в глаза при чтении «Голубиной книги», — это бесконечная цепь вопросов и ответов, охватывающая собой все мироздание во всей его полноте. Безусловно, создателям и сказителям этого духовного стиха было бы проще и логичнее просто заставить царя Давида прочитать выпавшую божественную книгу и тем самым избежать вопросно-ответной формы, фактически удваивающей объем текста. Однако то, что они не пошли по этому самому простому и естественному пути, недвусмысленно указывает на весьма древнее происхождение формы стиха. Как это часто бывает, внутреннее содержание явления или, в данном случае, текста самым существенным образом обусловливает его внешнюю форму. Индоевропейские параллели наглядно свидетельствуют о том, что тема происхождения Вселенной властно требовала изложения ее у большинства народов этой семьи в форме вопросов-загадок и ответов на них. Специфика знания об этом предмете, показанная в предыдущей главе, должна была найти соответствие и в специфике своего изложения. В свое время В. И. Топоров совершенно справедливо отметил: «Поскольку область истинно сущего для мифопоэтической традиции всегда невидима и недостижима вполне, о ней можно говорить речью, которая недоступна («невидима») профаническому большинству. Поэт-прорицатель и жрец мистическим образом знают или помнят то, что было в «начале», но могут выразить это лишь соответствующим способом»{74}.
Вопрос или иносказательное изложение в форме загадки не только позволяли адекватным образом описать возникновение мироздания, но и давали возможность сразу же отличить своего от чужого, знающего от незнающего, посвященного от профана. И в этом плане, хоть это явно и не видно, спрашивающий царь Волотоман не глупее, а, наоборот, мудрее отвечающего премудрого царя Давида. Он задает вопросы не для того, чтобы получить конкретные ответы, а для того, чтобы испытать Давида, оценить истинный уровень его знаний и на основании этого решить, стоит ли говорить с ним как с равным. «Во всяком случае умение ставить вопрос в загадке, то есть способность нетривиально, но безусловно корректно описать загадываемый предмет, есть знак — свидетельство понимания сути ситуации и умения операционно представить искомое именно как проблему… Суть решения этой проблемы состоит не только и не столько в отгадке загадываемого объекта… сколько в обучении самому «языку» загадки, его правилам — как явным, так и тайным, способам пользования им и умению обнаруживать высшие смыслы, этим «языком» разыгрываемые… Все это именно и превращает слово отгадки в дело, а всю процедуру в подлинное творчество, вновь и вновь организующее мир и, следовательно, причастное к «первому» творению Космоса и продолжающее его каждый раз, когда мир и коллектив переживают кризисное состояние… Познание «языка» загадки и овладение способами его использования, будучи сугубо «языковыми» операциями, в то же время позволяют выйти за пределы «языка» — овладеть логикой мира и, более того, самим миром»{75}.
Когда спрашиваемый дает ответ на заданный ему вопрос, в этот момент между ним и спрашивающим начинается диалог, в ходе которого его участники на языковом уровне воспроизводят процесс рождения мира. Источники однозначно свидетельствуют о широком распространении этой формы текста у индоевропейских народов. Диоген Лаэртский приводит следующее мнение сторонников варварского происхождения философии: «Гимнософисты и друиды, по их словам, говорили загадочными изречениями, учили чтить богов, не делать зла и упражняться в мужестве…»{76} Показательно, что говорящие «загадочными изречениями» мудрецы указываются автором в крайних точках современного ему индоевропейского мира — Кельтике и Индии. В силу сохранности материала гораздо лучше изученными оказались именно индийские космогонические и ритуальные загадки, получившие на их родине название «брахмодья» (brahmodya), буквально «рассуждение о Брахмане».
Загадки подобного типа неоднократно встречаются уже в «Риг-веде», и исследовавшие их Т. Я. Елизаренкова и В. Н. Топоров отмечают: «Подобная цепь загадок как бы проживает весь мир сверху донизу (или диахронически — от начала до настоящего времени), акцентируя тем самым его основную вертикаль, ось…»{77} В свою очередь, «ответы загадки отсылают к алфавиту мира (набор сакрализованных объектов, описывающих мир в его настоящем состоянии и в его становлении в рамках космогенеза), а последовательность ответов (соответственно и вопросов, в конечном счете тех же объектов) — к иерархическому устройству мира…»{78} Неукоснительно соблюдается правило, что ответы, содержащие высшие смыслы, должны быть принципиально скрыты, причем чем важнее смысл, тем глубже он должен быть скрыт. Так, один проанализированный ими пример имеет четыре варианта ответа.
Чрезвычайно важным для нас является сделанный на индийском материале вывод о том, что ответы на вопросы представляют собой алфавит мира в рамках данной мифопоэтической традиции, хранящийся в своей совокупности в наиболее сжатой и компактной форме. Периодическое его повторение в форме вопросов и ответов, с одной стороны, обеспечивает в коллективе или его части должный уровень хранения информации о мире, а с другой стороны, удостоверяет целостность мира и соответствие изначальной форме. Касаясь причин возникновения самого этого явления, А. К. Байбурин отмечает: «Цель и смысл ритуала загадывания состоит, скорее всего, в проверке сохранности «словаря» картины мира коллектива через определенный промежуток времени»{79}. Имеющиеся в распоряжении исследователей данные говорят о том, что воспроизводящая и актуализирующая алфавит мира процедура загадывания-отгадывания производилась не в произвольный момент времени, а строго привязывалась к религиозному ритуалу. Во-первых, она приурочивалась к Новому году, когда мир распадался в Хаосе и надо было путем воспроизведения ситуации первотворения вновь превратить его в Космос. Во-вторых, она служила средством инициации жрецов, когда перед жертвоприношением устраивалось их словесное состязание, в ходе которого священнослужители должны были продемонстрировать свое знание сокровенного смысла Вед.
Помимо своей функции сохранения памяти коллектива о первоначале, индийская брахмодья была одним из основных способов постижения человеческим умом всей необъятной Вселенной через ее членение с последующим установлением тождества между расчлененными компонентами. «Подобно жрецу, грамматик и поэт расчленяют, разъединяют первоначальное единство (текст, ср. жертву), устанавливают природу разъятых частей через установление системы отождествлений (в частности, с элементами макро- и микрокосмоса), синтезируют новое высшее единство, уже артикулированное, организованное, осознанное и выраженное в слове, сочетающем в себе атрибут вечности с возможностью быть верифицируемым»{80}. Подобная форма загадки является особым типом мышления, основывающегося на осознании единства Большой и Малой (то есть человека) Вселенной и одновременно осознающего раздельность и объективность их существования. Неудивительно, что образ антропоморфного Первосущества, порождающего Вселенную, всплывает у различных индоевропейских народов, как правило, именно в тех текстах, которые организованы в форме вопросов и ответов.
В заключение рассмотрения ведийской загадки типа брахмодья следует отметить: ее генетическое родство с русским памятником настолько бросается в глаза, что его счел необходимым отметить даже В. Н. Топоров, пытавшийся вывести последний то из иранского «Бундахишна», то из сочинений Валентина: «И «Стих о Голубиной книге» и brahmodya — тексты о «началах», о сакральном составе мира, о порядке его возникновения и становления и, естественно, претендуют на полноту картины, каждый элемент которой подлежит обозначению-именованию, как и в загадке, где отгадка одновременно обозначает и как бы извлечение вещи из небытия и наречение ее именем как знаком сущего»{81}.
Если в Индии мы видим загадку уже в «Ригведе», древнейшем литературном памятнике этой страны, то аналогичную картину мы наблюдаем и в соседнем Иране. «Авеста», священная книга зороастризма, датируемая большинством ученых первой половиной I тысячелетия до н. э., отмечает владение этим искусством у жрецов новой религии:
Как те жрецы священные, что знают
Ответы и вопросы
И все слова священные,
Искусные и мудрые,
Вместившие в себя{82}.
В конечном итоге как великая загадка стала восприниматься и сама «Авеста». Уже после насильственной исламизации персидско-таджикский поэт Рудаки так писал о прежней священной книге своего народа:
Подобно загадке (его) слава, а благородство его —
(ее) разгадка, (Ибо) совершенство — (это) словно Авеста,
а его характер —
это Зенд (раскрытие смысла){83}.
Относительно того, насколько серьезна была в древности процедура отгадывания загадки и к каким последствиям могла привести неудача в этом деле, «Авеста» дает нам весьма красочный пример. Как следует из содержащегося в этом памятнике «Ардвисур-яшта», связанную с водами и планетой Венера великую богиню Ардвисуру Анахиту обычно молили о даровании удачи в бою и обретении царского достоинства. Диссонансом во всех этих обычных формулах звучит обращение к богине Йойшта:
Даруй мне такую удачу,
О добрая, мощная Ардвисура Анахита,
Чтобы я вышел победителем над злейшим,
ослепляющим Ахтья,
И чтобы я сумел ответить на его вопросы,
На девяносто девять запутанных и коварных вопросов,
Которые задаст мне злейший, ослепляющий Ахтья{84}.
Уже из одного этого видно, что разгадка загадок приравнивалась в глазах древних иранцев к военному сражению. Следует отметить, что во всех индоевропейских традициях отгадка предполагала не последовательный перебор всех возможных вариантов, а знание единственно правильного ответа. Это непреложное требование вытекало из самого назначения ритуала загадки, призванного проверить у собеседника не умение логически мыслить, а знание им того самого алфавита мира, о котором говорилось выше. Сам этот миф в «Авесте» не приводится, но его содержание известно нам из более позднего пехлевийского сочинения. В нем рассказывается, как злой колдун Ахт (авест. Ахтья) с огромным войском подходит к городу Фрашнвизаран и грозит полностью уничтожить его, если в городе не найдется человека, способного разгадать его загадки. Каждого, кто не может ответить хотя бы на один его вопрос, колдун убивает. Таким образом он истребил девятьсот зороастрийских вероучителей, которые оказались не в состоянии дать правильный ответ на вопрос о том, какой рай лучше — земной или небесный. Наконец на интеллектуальный поединок с колдуном идет Явишт (авест. Йойшт), разгадывающий все его загадки (последнюю — с непосредственной божественной помощью). После этого Явишт, в свою очередь, задает колдуну три своих вопроса, на которые тот не может ответить. Тогда герой убивает Ахта ритуальным «ножом для приготовления брасмана и святой молитвы».
Последняя деталь имеет чрезвычайно архаичный характер и прослеживается даже в тех традициях, где космологическая роль загадки была в значительной степени утрачена. Таков, например, знаменитый греческий миф о Сфинксе и Эдипе. Хоть посвященная человеку загадка («Какое существо, имея один и тот же голос, становится поочередно четвероногим, двуногим и трехногим?») на первый взгляд и не кажется космогонической, она в действительности является таковой. Вспомним, что как «Ригведа», так и «Голубиная книга» относят становление человеческого общества к стадии космогенеза, да и сам миф, отмечая, что Сфинкс (воспринимавшийся греками в качестве женского существа) «узнала загадку от Муз»{85}, недвусмысленно указывает на космический ее характер. Выполняя волю Геры, Сфинкс уселась на Фикейской горе и стала задавать эту загадку фиванцам, погубив многих людей, не сумевших ее разгадать. Когда же наконец Эдип дает правильный ответ, Сфинкс бросается с вершины горы в пропасть и гибнет.
Этот же мотив смерти проигравшего состязание в загадках отчетливо прослеживается как в славянской, так и в скандинавской традициях. В русских сказках казнь ждет женихов, не сумевших отгадать загадки царевны. Приуроченность этого испытания к моменту вступления в брак объясняется как общей ориентацией сказки на женитьбу, так и тем, что этот акт знаменовал собой переход героя из одного социально-возрастного состояния в другое, более высокое. В этом плане проверка мудрости сказочного героя перед свадьбой типологически была сродни инициации жреца после его обучения. Скандинавские «Речи Вафтруднира», входящие в состав «Старшей Эдды», ценны тем, что сохраняют привязку гибели проигравшего к изложению космогонической мудрости в форме загадок. Когда бог Один приходит к великану Вафтрудниру, тот сразу заявляет, что гость не покинет его дом, не победив в состязании, а не сумев разгадать последнюю загадку Одина, недвусмысленно называет себя «обреченным». Входящие в этот же сборник «Речи Лльвиса» (некоторые ученые считают, что эта песнь была создана в языческую эпоху, однако большинство полагает, что она представляет собой подражание «Речам Вафтруднира» и была составлена в XII веке) показывают эволюцию этого же сюжета в сторону историй о сватовстве. Пришедший к богу Тору карлик Альвис хочет получить в жены его дочь. Бог испытывает жениха вопросами, которые космогоническими можно назвать уже с некоторой натяжкой (речь идет о названии тех или иных явлений или предметов в разных мирах), и хоть Альвис правильно отвечает на все вопросы, он гибнет, — Тор хитростью задержал его до восхода солнца, от лучей которого карлик превращается в камень.
Если насчет древности «Речей Альвиса» существуют достаточно обоснованные сомнения, то «Речи Вафтруднира» явно относятся к языческой эпохе. Специалисты уже давно констатировали, что они отражают обучение учеников жрецом и восходят к форме ритуального диалога{86}. Хотя русские сказки создавались в гораздо более поздний исторический период, чем ритуальные диалоги языческих жрецов, изредка в их загадках также встречаются весьма древние фрагменты. Так, в одной из них королевна, внучка сверхъестественного морского деда «золотая головушка, серебряная бородушка», не хочет идти замуж за Ивана-царевича и, чтобы иметь предлог отказать ему, решает задать жениху неразрешимую загадку. Для этого она просит у морского деда разрешения выдрать у него три волоска, которые и собирается предъявить претенденту на свою руку: «Узнай-де, Иван-царевич, с какого корешка эта травка»{87}. Эта загадка королевны имеет весьма точную параллель в одном из вариантов «Голубиной книги»:
И зацелись темны леса да как от власов Божьих,
От власов Божьих да от самого Христа,
царя небесного…{88}
Представления о земной растительности как о волосах божества явно несут печать весьма архаических представлений и, как будет показано ниже, восходят к практически утраченной части «Голубиной книги». Мы видим, что тот алфавит мира, который выступает в ней как простой ответ на вопрос, в сказках уже трансформируется как весьма сложная загадка.
Загадка весьма глубоко укоренилась в русской культуре. Д. С. Лихачев, анализировавший летописный рассказ о трехкратной мести Ольги древлянам, показал, что в основе его лежат фольклорные загадки. Особенно это видно в первом акте мести. Приехавших послов, убийц ее мужа, Ольга иронично именует «добрыми гостями» и предлагает почтить, пронеся их в ладье по Киеву. Ладья на Руси являлась предметом похоронного ритуала, а слово «почтить», кроме прямого смысла, имело еще и переносный — убить кого-либо, совершить акт мести. Простодушные древляне не понимают иносказательного языка мудрой княгини и тем самым обрекают себя на мучительную гибель. «Таким образом, — констатирует Д. С. Лихачев, — в основе первого рассказа о мести Ольги лежит загадка, — загадка, не разгаданная сватами и потому повлекшая за собой их гибель»{89}. Все происходит в точном соответствии с законами фольклорного мышления. Аналогичным образом обстоит дело и в двух других случаях, где «загадочная» основа гораздо менее заметна. Похоронный ритуал по Игорю точно синхронизируется с загадками его вдовы: «Несение в ладьях — первая загадка Ольги, она же и первый обрядовый момент похорон, баня для покойника — вторая загадка Ольги — второй момент похорон, тризна по покойнику — последняя загадка Ольги — последний момент похорон»{90}.
Не только важная роль загадок у отдельных индоевропейских народов, но и лингвистические данные неоспоримо свидетельствуют о том, что это чрезвычайно интересное явление возникло в эпоху индоевропейской общности, то есть примерно до III тысячелетия до н. э. «Славянские названия, восходящие к gad-: gat-, очень интересны, поскольку объединяют загадку с гаданиями и отсылают к особому типу речи, использовавшемуся в сакральных речениях. Ср. в продолжении слав, gadati такие значения, как «гадание», «загадка», «предсказание», «разгадывание», «ворожба», но и «говорить», «болтать», «браниться», «тараторить», а в продолжениях gatati — «загадка», «загадывание», «гадание», «ворожба», но и «говорить», «разговаривать». Оба варианта имеют надежные соответствия в индоиранском, ср. вед. gadati — «говорить» и особенно др. инд. gatha — «песнь», «речь» (сакрального типа), авест. gaθa — «религиозное песнопение»{91}. Сделанное наблюдение весьма ценно. В предыдущем параграфе показано, что с водами было связано не только понятие о запредельной, глубинной мудрости, но и весьма распространенные у славян ритуалы гаданий. Теперь данные языка указывают на то, что с этим кругом понятий была связана и загадка. Судя по всему, сам этот термин на Руси имел явно выраженный языческий оттенок, поскольку метафоричные речения Иисуса Христа, которые вполне можно было бы назвать загадками, славянские переводчики Нового Завета неизменно обозначают термином «притча», никогда не применяя к ним слово «загадка», которое вообще крайне редко встречается в отечественной письменности до XV века.
Весьма показательны и индоевропейские параллели рассматриваемого слова. Самым ярким индийским примером является «Бхагавадгита», ставшая благодаря усилиям кришнаитов достаточно известной как в нашей стране, так и во всем мире. Хоть ее название и переводится как «Божественная Песнь», по своей форме это произведение опять-таки состоит из вопросов Арджуны, заданных на поле битвы богу Кришне, и ответов последнего. Как вопросы, так и ответы неизменно вращаются вокруг сокровенной сущности мира, но более позднее время создания памятника и высокая степень развития индийской философии к этому моменту наложили на него заметный отпечаток. Так, например, Арджуна спрашивает: «О мой Господь, о Высшая личность, что такое Брахман? Что такое душа? Что такое кармическая деятельность? Что представляет собой это материальное проявление? Кто такие полубоги? Пожалуйста, объясни мне все это»{92}. Тем не менее древние истоки прослеживаются сквозь позднейшие напластования, и Кришна так характеризует излагающуюся в его ответах вселенскую мудрость: «Это знание — царь всего знания, тайна тайн. Это знание — самое чистое, и поскольку оно дает непосредственное восприятие собственной сущности через духовное осознание, оно является совершенством религии. Оно вечно и постижение его радостно»{93}.
Хотя, в отличие от «Бхагавадгиты», иранские Гаты в целом утрачивают вопросно-ответную форму, и эта аналогия русской загадки весьма интересна. Как зороастрийская традиция, так и современная наука единодушно оценивают Гаты как древнейшую часть «Авесты» и приписывают их самому Заратуштре. Об их древности красноречиво свидетельствует тот факт, что «гатский» язык, датируемый лингвистическими методами XII–X веками до н. э., был уже мертвым к тому моменту, когда «авестийский» язык (ориентировочно VII–VI века до н. э.) был живым. «Изречения Заратуштры, так называемые Гаты («Песни, песнопения»), общим числом 17 (всего около 900 строк), входят в зороастрийскую литургию — Ясна («Поклонение, моление») и составляют самую почитаемую часть священной книги зороастризма — Авесты. Знать Ясну наизусть обязан каждый священник-служитель. <…> По самым осторожным оценкам, в Гатах более или менее понятно около половины всего текста, а треть просто темна, поэтому их и трактуют то как заклинания шамана, то как изложение возвышенных философских доктрин»{94}. С учетом индоевропейских параллелей вполне вероятно, что эта загадочность и двусмысленность Гат проистекает не только из сложностей их адекватного перевода на современные языки, но была заложена в них изначально.
Возникновение двух компонентов загадки — вопроса и ответа — также относится к периоду индоевропейской общности. «Уместно обратить внимание на то, что четырехкратное prcham — «я спрашиваю» отсылает к понятию загадки — др. — инд. prstha от указанного глагола. Ср. РВIV,2,11; Х,89,3. Такое обозначение ритуального вопроса известно и в древнеиранской традиции, ср. авест. parsto-, о вопросе при судопроизводстве: (pOrOsaite — «он спрашивает», др. перс. a-p(a)rsam — «я спрашивал» и т. д.); интересно, что русский вопрос содержит оба значения, представленные в индоиранских примерах»{95}. С другой стороны, и русск. «ответ» родственен лит. vaitenu — «сужу, обсуждаю, полагаю», др. прусск. waitiat — «говорит», авест. vaeS — «установить судебным следствием» и vaeSa — «судебное заключение». Любопытно отметить, что лежащий в основе последнего слова корень вет имеется только в древнерусском языке: вѣтъ в значении «совет, договор», откуда произошли такие его значения, как «ответ, привет, обет, совет, вече, ответить, отвечать, завещать»{96}.
Приведенные материалы однозначно указывают на то, что такой специфический вид текста, как загадка, существовал уже в эпоху индоевропейской общности. Столь ранняя вопросно-ответная форма изложения сведений космогонического характера была вызвана к жизни насущными потребностями человеческой психики: «Идентификация-отождествление как основная операция «протозагадки», с помощью которой устанавливается состав мира и некоторые связи, существующие в нем, дает основание предполагать, что ее непосредственное назначение состоит в классификации и сериации состава мира, первых формах осознания принципов организации мира. Поиск же организационного начала мира был, скорей всего, попыткой найти ту точку опоры (terra ferma) в диссоциированном мире, еще хранящем в себе наследие хаоса, с тем, чтобы через знание мира и его собирание-синтезирование познать и самого себя и соответственным образом собрать-кристаллизировать свое Я… Поэтому «протозагадка» помогала человеку установить правильное отношение между собою и миром, найти свое место в нем, преодолеть диссоциацию сознания, обрести и вернуть себе «потерянную душу» (а угроза потери души была актуальной на протяжении всей истории человеческого рода), то есть собрать себя в целое»{97}.
Судьба вопросно-ответного текста космогонического содержания, являющегося общим наследием индоевропейской эпохи, у различных народов этой языковой семьи после их разделения сложилась по-разному. В целом достаточно отчетливо вырисовывается следующая закономерность: с большими или меньшими изменениями этот «загадочный» космогонический текст лучше всего сохраняется в тех странах, где жречество сложилось в мощное сословие (Индия, Иран, в меньшей степени Русь и Скандинавия). А там, где это сословие не образовалось в историческое время на профессиональной основе (Греция, Рим), данный текст был в целом утрачен, хотя подчас его следы легко различимы (вопросы в «Теогонии» Гесиода, нарочито «загадочный» стиль сочинения Гераклита Темного и т. п.). Эта закономерность легко объяснима: восприняв и переработав древнейший «алфавит мира», жречество бережно хранило его и использовало в своих интересах, от проведения регулярных ритуалов до обучения учеников; а там, где эта практическая потребность отсутствовала, происходило постепенное забывание этого сложного текста. Сохранившиеся варианты могли разойтись между собой достаточно далеко и подчас отличаться по содержанию, но, как уже отмечалось исследователями, помимо общей формы построения материала, все они имели еще одну общую принципиальную черту. Действительно, «Ригведа», «Голубиная книга», «Бундахишн» и «Старшая Эдда» дружно выносят картину изначального Хаоса за пределы текста, описывающего сам акт творения. В описании упорядоченного Космоса упоминанию о Хаосе уже не было места.
Если верхняя граница загадки у индоевропейцев уверенно определяется III тысячелетием до н. э., то нижняя ее граница уходит в труднообозримую тьму времен. «Загадка, как правило, и служит проявлению бытия, сущего в его «предметной» форме и актуализации «предметного» состава мира в «языковой» форме (в данном случае имеется в виду естественный язык). Но есть основания думать, что «протозагадка» уходит своими корнями в более древнюю ситуацию, разыгрывающую некую задачу применительно к «доязыковому» уровню, точнее — к «неязыковой» обстановке»{98}. Исходя из того что корни «протозагадки» лежат вне культуры и находятся в сфере природного, В. Н. Топоров выделяет в архаичных загадках не только «внеязыковой», но и «докультурный» и «шире-чем-человеческий» слой.
Очень трудно определенно судить, насколько глубоко уходят в сферу природного корни загадки. Однако несомненно одно — «Голубиная книга», несмотря на все последующие переделки и напластования, донесла до нас живой голос наших отдаленных предков. Когда-то в незапамятные времена, на самой заре истории человечества, когда мысль только начинала пробуждаться и человек каменного века впервые осознал красоту окружающего его мира, он и задал самому себе первые вопросы:
Отчего зачался наш белый свет,
Отчего возсияло солнце красное,
Отчего пекет млад-светел месяц,
Отчего пекут звезды цястыя,
Отчего зачалась утрення заря,
Утрення заря, заря вецерняя?..
В другом варианте стиха перечень первых вопросов еще короче:
От чего у нас свет светится?
От чего у нас солнце сияет?
От чего зоря занимается?
И на чем земля стоит?{99}
Не стоит недооценивать истинное значение этих простых на первый взгляд вопросов. Несмотря на их наивность и «детскость», это была подлинная революция в человеческом мышлении, точнее, само начало его. Человек, впервые вперив свой пытливый ум в окружающий его мир и начав доискиваться его сокровенных тайн, заложил в тот самый исторический миг начало всем последующим грандиозным интеллектуальным революциям, которые были бы невозможны без этого самого первого шага. Простое созерцание внешнего мира перестало удовлетворять человеческое существо, и, впервые задумавшись о скрытых за видимостью причинах Вселенной, оно, быть может, и превратилось в этот момент в человека разумного. Видимый Космос стал загадкой для человека — как в смысле вопроса, поставленного им перед самим собой, так и в смысле великой тайны бытия. Загадка была поистине «преднаукой» и потому, что впервые учила человека классифицировать и упорядочивать мир, тем самым делая его доступным для последующего изучения. Но если наука является верхней точкой соприкосновения первых вопросов с современным миром, то нижней является детское мышление. Подобно тому как человеческий эмбрион в своем развитии проходит все основные стадии развития животного мира в сконцентрированной форме, так и мышление родившегося ребенка за предельно сжатый срок проходит основные стадии развития человеческой мысли, и у него неизбежно рождается все тот же вопрос: «Почему солнце светится?» Первый проблеск человеческого мышления, вечно повторяющийся с рождением каждого поколения, показался нашим предкам столь значимым, что они бережно донесли его до наших дней, включив в священный текст о происхождении мира.
Помимо первого мига пробуждения человеческого разума, «Голубиная книга» зафиксировала для последующих поколений и первый опыт классификации необозримого множества вещей окружающего нас мира. Как уже говорилось выше, в третьей части духовного стиха выделяются различные классы явлений, для каждого из которых определяется главный и наиболее ценный объект, обозначаемый словом «мати». Хотя данная интеллектуальная операция и произошла по необходимости гораздо позже эпохи первых вопросов, есть основания думать, что и она совершилась, во всяком случае в основных своих чертах, еще в эпоху индоевропейской общности. Разительную аналогию русской классификации мира мы находим в иранской традиции. Если для обозначения старшинства и главенства в каждом из классов наши предки пользовались словом «мати» (реже «отец»), то древние иранцы для этой же цели использовали понятие «рату»: «Рату — один из зороастрийских терминов, означающих «главный, начальник» или «судья». Каждый класс существ (или даже предметов) имеет своего рату. Так, для богов — это Ахура-Мазда, для людей — Заратуштра и т. д. Кроме того, рату означает «измеряющее начало» и применяется, например, к обозначению частей суток, а соответственно и к особым божествам, олицетворяющим их»{100}. Кроме того, необходимо отметить, что уже на языковом уровне слово «рату» связано с Артой, иранским космическим законом (подробнее см. в книге о вселенском законе). Соответственно с этим изначально рату, очевидно, мыслился и как первотворение, архетип для той или иной группы явлений, и как их защитник, и как глава-судья данного класса существ, посредством которого они оказывались встроенными в общий закон и порядок мироздания.
Представления о рату в иранской традиции очень древние и впервые встречаются нам уже в «Авесте». В «Видевдате» Заратуштра задает своему богу ряд вопросов о Варе (первоначальном убежище, построенном Йимой для всех людей и животных), в том числе и такой:
«О Творец плотского мира, истинный! Кто им Глава
и Рату?»
Так сказал Ахура-Мазда:
«Урватат-нара, о Заратуштра, и ты — Заратуштра»{101}.
Поскольку Урватат-нара являлся третьим сыном основателя зороастрийской религии и соотносился с третьим сословием земледельцев и скотоводов, то данное утверждение Ахура-Мазды следует понимать в том смысле, что Заратуштра с сыном исполняют функцию небесных Рату над всем человечеством, первый — в качестве хранителя Истины и Религии в Варе, а последний — в качестве гаранта изобилия и материального благополучия. Земля, согласно «Авесте», делилась на семь каршваров, центральным из которых являлась Хванирата, где и располагалась иранская Арианам-Вайджа и другие лучшие земли. Над окраинами каршварами были поставлены свои покровители-Рату из числа божеств-ахуров и иранских царей и героев, обретших бессмертие. В качестве «Рату над целебными растениями» у зороастрийцев выступало наиболее сакрально ценное растение Хаома, использовавшееся в культовых целях.
Полного перечня глав-рату в дошедших до нас частях «Авесты» не сохранилось, но он имеется в уже упоминавшемся «Бундахишне», написанном в III–V веках н. э. и восходящем к утраченному «Дамтат-наску», священной книги зороастризма. Поскольку, как уже говорилось выше, была высказана мысль о влиянии «Бундахишна» на «Голубиную книгу», данный список необходимо привести. Перечисление глав-рату или существ, созданных первыми, этот среднеперсидский памятник (XXIV. 1—24) начинает, естественно, с Заратуштры. Далее отмечается, что белый осло-козел является главой всех козлов; черный баран — главой баранов; верблюд с белошерстными коленями — главой верблюдов; черноволосый бык с желтыми коленями — главой быков; ослепительно сверкающая белая лошадь — главой лошадей; белый кошконогий осел — главой ослов; честная собака с желтым волосом — главой собак; коричневый заяц — главой далеко путешествующих; первым из птиц был сотворен грифон, имеющий три природы; первым из пушных зверей был создан белый горностай — глава пушных; рыба Кар, или Ариз, — глава водных созданий; река Дайтик (авест. Вахви-Датия, букв.
«Благая Датия», отождествляемая с Амударьей или Араксом) — глава потоков (рек), река Дарага, на берегах которой жил отец Заратуштры и где родился сам великий пророк, — глава высокогорных рек; очень высокий Хугар {авест. Хукарья, мифологическая гора, возникшая в начале творения) — глава вершин; Сатвсс (авест. Сатаваэса, звезда-спутник Сириуса, ведающая распределением дождей, производимых последним, и отождествляемая с Альдебараном или Антаресом) — глава резервуаров; Хом {авест. Хаома) — глава лекарственных растений; Кустик (авест. Кусти, священный пояс из 72, по количеству глав «Ясны», нитей, символизирующих зороастрийскую веру) — глава одежды; Базайвапа (может быть, озеро Ван или Севан) — глава морей; из двух человек, идущих вместе вперед, главным является мудрый и более правдивый{102}. Даже беглое сравнение этого перечня с соответствующей частью «Голубиной книги» с очевидностью показывает, что в плане содержания между двумя текстами нет ничего общего и, следовательно, один из них никак не мог быть первоисточником для другого. Вместе с тем их типологическое родство бесспорно. Создание как иранского, так и русского классифицирующего списка было обусловлено единым типом мышления, последовательно вычленявшего из всего многообразия мира определенный класс явлений и ставившего во главе его идеальный архетип. Вполне можно предположить, что данный тип мышления также является наследием той или иной стадии индоевропейской общности.
Рассмотрев вкратце содержание и форму «Голубиной книги», равно как и обусловившее их мышление на различных его стадиях, стоит обратить внимание и на некоторые особенности языка духовного стиха, которые также могут помочь его датировке. Первым они бросились в глаза Р. Брандту: «Странно акцентированные слова «книг/a», «суд/арь», «мат/и», «церк/авь» в прозе остались бы вовсе без ударения, потому что это повторяемые несколько раз подлежащие и дополнения и мало значащее обращение. Так как предшествует слово с сильным (логическим) ударением на последнем слоге, то первый слог этих речений звучит особенно слабо, и второй сравнительно с ним кажется сильным, почему и в стихах, с незначительной только натяжкой, может быть принят за ударяемый. То же самое относится и к существительному дух/а, которое прислонилось к прилагательному свят/а, с которым оно составляет одно логическое целое.
Точно так же, как на слово дух/a, следует смотреть на винительный гор/у, вм. гор/у, в следующем стихе:
Он и бога м/олит за свят/у гор/у.
Совсем дико звучат формы рыб/ам и птиц/ам, которые встречаются в том же варианте стиха о Голубиной книге, из которого заимствованы предшествующие примеры:
Потому и К/ит рыба всем рыб/ам мат/и.
Естраф/иль птица всем птиц/ам мат/и.
Но мы легко поймем и эту странность, если вспомним, что приведенные стихи следуют за целым рядом стихов, кончающихся на — /ам мат/и (церкв/ам мат/и, рек/ам мат/и, гор/ам мат/и и т. д.): увлекшись ими, заодно произносили уж и рыб/ам, птиц/ ам»{103}. Однако все эти примеры, резанувшие слух исследователя, были, как совершенно точно подметил М. Штокмар, обусловлены не прихотью сказителей, а особенностями языка: «Формы акцентовки, выписанные Р. Ф. Брандтом из стиха о Голубиной книге («ширин/ы книг/a», «свят/а дух/a», «потом/у церк/авь»), являются, как он сам выразился, «крайне дикими» только вне энклизы, но самостоятельно они и не существуют, так как возникли в качестве дополнительного ударения Э1гклитико-проклитичсских сочетаний, а при распаде сочетания, не обладающего традиционностью, обычно исчезает и дополнительное ударение. Иначе обстоит дело с постоянными сочетаниями: при их распаде дополнительное ударение может сохраняться»{104}.
Энклитика — это безударное слово, примыкающее в речи к предшествующему, несущему ударение, и образующее с ним единое акцептуационное целое (фонетическое слово). Данное явление является общеславянским и связывается исследователями с интонацией праславянского ударения. В одной из своих статей Ф. Е. Корш отмечал постепенное вырождение и исчезновение энклизы, чем и объяснял редкость ее примеров в современных славянских языках: «Некоторое, по крайней мере, подобие грамматического основания для ритмического подчинения последующего слова предшествующему мы видели и у Англичан. Есть такое основание, и при том общее, также у Русских и у Сербов — в сохраненной им праславянской наклонности к отдаче нисходящего ударения предшествующему слогу… Правда, что сербский язык почти не знает такой энклизы помимо соединений с предлогами, но так как такие примеры, подобные малорусскому добр/и день (вместо добр/ъ дьнь), польскому dobranoc, восходят к общеславянскому языку, а число энклитических сочетаний во всех языках убавляется, следует предполагать, что некогда Сербы обладали значительно большим числом энклитик»{105}. Однако из этого с необходимостью следует, что насыщенная энклизой «Голубиная книга» должна была сложиться во время существования праславянского языка, распад которого датируется концом I тысячелетия н. э.
Рассмотрение содержания и формы духовного стиха будет неполным без анализа, хотя бы предварительного, символики книги и той роли, которую она играет в его структуре. Как уже отмечалось в предыдущей главе, сама книга объявляется божественной, Книгой Святого Духа, и через это уравнивается с Библией. Прямое утверждение этого неоднократно встречается в различных вариантах стиха:
Из той тучи из сильной грозной
Выходила Книга Голубиная,
Божественная книга Евангельская;
Ко той ко книге ко Божественной
Соходилися, собиралися,
Сорок царев, все царевичей…{106}
Высочайший авторитет книги определяется ее божественным авторством и неспособностью выдающихся ветхозаветных персонажей целиком постигнуть ее глубочайшее содержание:
Писал сию книгу сам Исус Христос,
Исус Христос, царь небесный;
Цитал сию книгу сам Исай пророк,
Цитал он книгу ровно три года,
Процитал из книги ровно Три листа{107}.
Безграничность заключенной в ней премудрости показывается самым зримым и вещественным образом:
Великая книга голубиная!
В долину книга сорока локот,
Поперек книга тридцати локот,
В толщину книга десяти локот.
Не узнать нам, во книге что написано:
На руках держать нам книгу, не удержать будет,
Умом нам сей книги не сосметити,
И очами нам книги не обозрите.
Велика книга голубиная!{108}
В других вариантах для придания книге еще более циклопического характера локти заменяются на сажени. Естественно, никто не может прочесть божественную книгу. Единственное исключение составляет царь Давид:
Приходил ко книге премудрый царь,
Премудрый царь Давыд Есеевичь:
До Божьей до книге он доступается;
Перед ним книга разгибается,
Все божественное писание ему объявляется.
Однако образ книги совершенно не согласуется с вопросно-ответной формой загадки, изначально присущей «Голубиной книге». В результате, когда Волот-Володимер совершенно логично желает узнать, что же написано в божественной книге, столь чудесным образом открывшейся перед его собеседником, и просит его:
Прочти, сударь, книгу Божью!
Объяви, сударь, дела Божии; —
задавая, пользуясь случаем, вопросы о происхождении мира, то Давид совершенно неожиданно дает ему следующий ответ:
Не могу я прочесть книгу Божию!
Уж мне честь книгу, — не прочесть Божью:
Эта книга не малая,
Это книга великая!
На руках держать — не сдержать будет;
На налой положить Божий, — не уложится.
Я по старой по своей памяти
Расскажу вам, как по грамоте…{109}
Подобный, никак не мотивированный оборот дела совершенно однозначно указывает на вторичность образа книги, во многом чисто механически вставленного в древний ритуальный диалог в более поздний период. Нестыковка нового слоя с изначальной основой неизбежно приводит к той несообразности, что единственный человек, имеющий возможность прочесть небесную книгу, неизменно (за исключением единственного варианта стиха) отказывается от этого и предпочитает излагать содержание «Голубиной книги» по памяти. Относительно последнего термина стоит отметить очередное точное совпадение с древнейшей индийской традицией, подразделявшей все знание на шрути (букв, «слышание», то есть откровение, непосредственно данное богами поэтам-риши) и смрити (букв, «запоминание», то есть произведения отдельных авторитетов, передаваемых от учителя к ученику). Весьма показательно и то, что русскому слову память родственно вост. лит. mintis — «загадка», что непосредственно указывает на ту форму, в которой эта память хранилась.
Все это указывает на то, что книга (в современном значении этого слова) является достаточно поздним напластованием в духовном стихе. Некоторые былины, правда, упоминают «волховные» книги, но с учетом того, что былины эти являются довольно поздними по происхождению («Скопин», «Ванька Удовкин сын»), данное обстоятельство не может служить аргументом. Хотя на Руси в дохристианский период и существовала своя письменность, родственная древнеиндийской письменности брахми, восходящая, судя по всему, опять-таки к временам индоевропейской общности{110}, она вряд ли использовалась для написания книг. Об этом свидетельствует как полное отсутствие памятников подобного рода (нашумевшая «Влесова книга» является поздней и достаточно грубой подделкой), так и данные других индоевропейских традиций. Неоднократно упоминавшаяся уже индийская «Ригведа» на протяжении ряда тысячелетий передается из уст в уста, а первая ее запись, о которой упоминается у аль-Бируни, датируется весьма поздним временем — XI веком н. э. Лучше всего причину подобной ориентации на устную передачу священных знаний объяснил на примере кельтских друидов Юлий Цезарь: «Они считают даже грехом записывать эти стихи, между тем как почти во всех других случаях, именно в общественных и частных записях, они пользуются греческим алфавитом. Мне кажется, такой порядок заведен у них по двум причинам: друиды не желают, чтобы их учение сделалось общедоступным и чтобы их воспитанники, слишком полагаясь на запись, обращали меньше внимания на укрепление памяти…»{111} Возвращаясь к славянам, следует привести чрезвычайно ценное известие болгарского писателя конца IX — начала X века Черноризца Храбра: «Ведь прежде славяне, когда были язычниками, не имели письмен, но читали и гадали с помощью черт и резов»{112}. Кажущуюся несообразность того, что, не имея письменности, славяне читали, устраняют Лаврентьевский, Савинский и Хилендарский списки этого сочинения, где вместо слова «письмен» стоит «книг». Итак, мы видим, что славяне-язычники имеют самобытную письменность (черты и резы), с помощью которой записывают и читают отдельные сообщения, что полностью подтверждается археологическими и иными данными, и гадают (а былины о Садко и князе Романе рисуют убедительную картину гадания надписанными жребиями с помощью водной стихии), по не имеют написанных ею книг. Тем не менее весьма устойчивый образ «Голубиной книги», встречающийся почти во всех вариантах духовного стиха, позволяет предположить для псе некий древний прототип, существовавший уже в языческий период, по не являвшийся книгой в традиционном понимании этого слова (попытка определить его предположительный облик будет предпринята ниже).
Если изначальный облик «Голубиной книги» возможно восстановить лишь со значительными сложностями, то определение путей формирования ее окончательного образа не представляет большого труда. Образ божественной небесной книги, которую никто на земле не способен ни раскрыть, ни прочитать, встречается нам в Откровении Иоанна Богослова: «И видел я в деснице у Сидящего на престоле книгу, написанную внутри и отвне, запечатанную семью печатями. И видел я Ангела сильного, провозглашающего громким голосом: кто достоин раскрыть сию книгу и снять печати ее? И никто не мог, ни на небе, ни на земле, ни под землею, раскрыть сию книгу, ни посмотреть в нее. И много я плакал о том, что никого не нашлось достойного раскрыть и читать сию книгу, и даже посмотреть в нее» (Откр. 5: 1–4). С учетом того, что книгу, которую держит сидящий на небесном престоле Бог (Откр. 4: 2), надо раскрыть, такая ее черта, как написанность «внутри и отвне», представляется явным анахронизмом, заимствованным из Ветхого Завета: «И обратился и сошел Моисей с горы; в руке его были две скрижали откровения (каменные), на которых написано было с обеих сторон: и на той и на другой стороне написано было; скрижали были дело Божие и письмена, начертанные на скрижалях, были письмена Божии» (Исх. 32: 15–16). Отсутствие на «Голубиной книге» семи печатей, снятие которых запускает процесс уничтожения этого мира, объясняется принципиально противоположной направленностью обоих образов. Если христианская книга символизирует собой конец мира, то языческая «Голубиная книга» символизирует его начало. Картина Апокалипсиса была более чем популярной на протяжении всего Средневековья, занимая умы и вызывая массовые истерии не у одного поколения как на Востоке, так и на Западе Европы. Нет ничего удивительного в том, что данная деталь столь хорошо известного Откровения повлияла на духовный стих и привела к появлению в нем образа книги, полностью (за исключением двух отмеченных черт) совпадающего с образом таинственной книги из видения Иоанна Богослова. Однако, взяв новозаветный символ, сказители «Голубиной книги» вложили в него прямо противоположное содержание. Книга русского духовного стиха возвещает не только начало Вселенной, но и идею вечного возвращения; невольно возникает впечатление, что раскрытие и изложение содержания «Голубиной книги» как бы преодолевает угрозу, исходящую от книги Апокалипсиса.
Выше уже отмечалось, что еще до революции некоторые исследователи объявляли первоисточником русского духовного стиха апокриф «Вопросы Иоанна Богослова Господу на горе Фаворской». Оба текста абсолютно отличаются по содержанию, и единственная их общая черта — вопросно-ответная форма да образ книги (в апокрифе книг), никак не влияющей на последующий диалог: «Посмотрел я очами своими и увидел книги лежащие. Думаю, что семи горам равна толщина их, длину же их ум человеческий не может разуметь. Было на них семь печатей. И сказал я: «Услышь, Господи, голос раба твоего и открой мне, что написано в книгах этих». И услышал я голос, что говорил мне: «Слушай, праведный Иоанн. В книгах, которые видишь сейчас, написано то, что на небе и в безднах, и во всяких делах человеческих»{113}. Далее следует картина пришествия Антихриста и Страшного суда. Нечего и говорить, что соответствие это более чем отдаленное: если в духовном стихе мы видим одну книгу и без печатей, то в апокрифе — семь и с печатями, которые по ходу изложения снимаются. В последнем произведении мы видим явные вариации на тему Откровения Иоанна Богослова, объединенные с ним и главным персонажем, и общим содержанием, и ролью книг. Гораздо естественнее видеть в незначительных моментах сходства апокрифа и духовного стиха общее воздействие на них новозаветной символики, а не пытаться сделать один из них первоисточником другого. Помимо общего несовпадения содержания «Голубиной книги» с этим апокрифом, сторонники ее книжного происхождения из данного первоисточника исходят из другой, явно ошибочной посылки, почему-то молчаливо предполагая, что апокрифические сочинения на Руси были более широко распространены и известны, чем официальная Библия.
В предыдущей главе показывалась ошибочность предположения А. А. Архипова, согласно которому само название «Голубиная книга» является неправильным переводом с древнееврейского. Более обоснованным представляется сделанное им наблюдение над некоторым параллелизмом явления книги в русском духовном стихе и Торы в Ветхом Завете. В последнем говорится: «И сказал Господь Моисею: взойди ко Мне на гору и будь там; и дам тебе скрижали каменные, и закон и заповеди, которые Я написал для научения их» (Исх. 24: 12). Вручение скрижалей происходит на горе Синай, окутанной тучами. В некоторой части это совпадает с явлением «Голубиной книги», которая также имеет божественное происхождение и также выпадает из тучи на гору, правда на этот раз Фаворскую или реже Голгофу. Гром, молния и огонь, сопровождающие первоначальное устное объявление законов (Исх. 19:16–20), в духовном стихе отсутствуют. Инос название горы в принципе может быть объяснено новозаветной символикой. Первоначальный образ «Голубиной книги», как будет показано далее, также может быть сближен с образом камня. Все это позволяет допустить определенную связь между двумя сценами. «Такое предположение, — утверждает А. А. Архипов, — оправдывало бы не только авторство и палестинский couleur locale, но и прочие обстоятельства явления ГК: действительно, откровение Торы происходит на горе Синай, первоначально в виде Декалога, написанного на камне, откровение сопровождается бурей, гора окутана тучей»{114}. Если принять эту версию, то получается, что сказители духовного стиха обыграли образы не одной, а двух самых главных книг Библии, приравняв «Голубиную книгу» как к ветхозаветной книге Закона (Торе), так и к новозаветной книге Откровения, содержащей в себе судьбы мира. Наконец, заканчивая рассмотрение генезиса этого образа, можно отметить и третий источник, явно вторичный по отношению к первым двум. Поскольку речь в «Голубиной книге» идет о Вселенной, то на нее могло повлиять и представление о природе как книге, распространенное в Средневековье. Так, например, Алэн Лилльский утверждал: «Все творения мира суть для нас как бы книга, картина и зеркало»{115}.