Отзвуки всеобщего волнения, царившего повсеместно в городе, казалось, не проникали в тихую обитель Архива. У Роберта после возвращения из военной зоны по крайней мере было такое ощущение, что он пребывал на уединенном острове, до которого не докатывались волны житейского моря. Он погрузился в атмосферу отрешенности и покоя прохладных помещений; он закрыл на все глаза, не желал больше ничего видеть и знать. Но то было заблуждение, которое вскоре развеялось.
В стенах Архива тоже чувствовалось возбуждение, наэлектризованность; в воздухе витало какое-то напряжение, доводившее порой до нервического раздражения. Внешне все шло как будто своей неизменной чередой; опытный Перкинг сидел над грудой бумаг и давал указания другим ассистентам, которые составляли списки за списками. Почти все занимались этим, и только немногие урывали порой время для изучения пандектов, реставрации текстов, их переложению и комментированию. Число курьеров возросло; они непрерывно курсировали между Архивом и Префектурой, сновали из помещения в помещение, приходили и уходили, перешептывались, сбегали вниз и вверх по лестницам, что-то приносили и уносили. Даже Леонхард, которого архивариус просил без него принимать возможных посетителей, поскольку сам, как он подчеркнул, хотел бы уже не отвлекаться и закончить-таки свою работу, даже Леонхард был привлечен для составления каталога и срочных копий документов и переместился теперь в зал ассистентов, чтобы всегда быть под рукой у Перкинга.
На столе у архивариуса лежал раскрытый том, страницы которого оставались чистыми и ждали его записей. Он подолгу смотрел на пустые листы, словно ожидая чуда, благодаря которому они могли заполниться переполнявшими его чувствами и мыслями. Неоднократно брался он за перо и всякий раз, помедлив, откладывал его в сторону.
Часто тревога и тоска гнали его в противоположное крыло здания, в комнату в пилоне; он кидался к окну, высматривая, не стоит ли внизу, у ворот, Анна, — Анна, которая, как ему думалось, в любой момент могла вернуться (после той кошмарной ночи!) и ждать его. Он даже спускался по веревочной лестнице в подполье, отпирал потайную дверь в подземный коридор и оставлял ее на всякий случай приотворенной, а откидную дверцу люка держал открытой. Но всякий раз, заглядывая среди дня к себе в комнату, он находил ее пустой.
Как неприкаянный бродил он туда и сюда по архивным помещениям, где сидели за работой почтенные ассистенты и бегали взад и вперед курьеры; кивал Перкингу, который на мгновение поднимал на него отстраненный взгляд, — этот мир был точно отделен от архивариуса невидимой перегородкой, он находился вне этого мира и был ему совершенно чужим.
Он возвращался к своему письменному столу, снова подолгу смотрел на пустые страницы, и рука его по-прежнему не могла вывести ни единой строчки. Если не произойдет чуда, то он, похоже, предстанет однажды пред очи Высокого Комиссара, как школьник, не выполнивший задания.
Все побуждало его принять решение. Но не было еще звонка из Префектуры с приглашением к разговору с Комиссаром, и письмо, о котором его уведомили, тоже еще не приходило.
Он нервно расхаживал вдоль книжных стеллажей, на которых громоздились объемистые справочные тома с указанием местонахождения рукописей и книг, но буквенные и числовые шифры ни о чем ему не говорили. Он без пользы листал пухлые справочники и ставил обратно на полки. Разве не могло казаться странным, что он за время своего пребывания здесь так и не освоился с практической стороной дела, не приобрел и малейших навыков обращения с Архивом. Он не имел никакого представления о наличном фонде, о том совокупном духовном наследии, что собрано было здесь, в подземных хранилищах. Он не знал, что где расположено и по какой системе, и ни одной книги, ни одной рукописи не в состоянии был найти самостоятельно, без помощи младших архивных служителей; даже такой мальчик, как Леонхард, или другие посыльные обнаруживали в этих вещах большую осведомленность. Он не мог, к примеру, установить, взято ли на хранение и на какой срок то или иное из интересующих его сочинений, в том числе лахмаровские легенды о Хенне, не мог узнать, оставались ли еще в Архиве записки Кателя, дневники Анны, бумаги отца. К своему стыду, он не знал даже, собраны ли тут творения великих поэтов прошлого столетия, какие из них еще хранятся, какие уже изъяты; не знал, как обстояло дело с сочинениями известных авторов современности. Он не мог бы дать разъяснения по самым простым вопросам Архива, заведующим которого он числился. Пожалуй, он обозревал поверхностно работу, но все же не он, а Перкинг молча направлял ход дела и держал связь с Префектурой. В сущности, признавался себе Роберт, он сам был не более чем представительствующей фигурой.
Возможно, он ложно очертил круг своих задач, сосредоточил внимание на окружающей жизни, наблюдая жителей, устройство города, всякого рода ритуалы, вместо того чтобы включиться в деятельность Архива. Если бы его с самого начала поставили в известность, что это за город, он, может быть, иначе взялся за дело. Но ему предоставили самому добывать знание об истинном положении вещей. Тревожила его и мысль о том, что он превышает свои полномочия, активно вмешиваясь в события города, как, например, на собрании масок или при посещении казарм.
Так же мучительно было порой осознавать, что он постоянно общается с тенями и здесь, в Архиве. Но страх, внушаемый этой мыслью, все больше уступал место чувству некоего освобождения. Окончательное знание, что он пребывает в царстве мертвых, пошло на пользу, развеяло до некоторой степени тревожную подозрительность, неопределенность, так долго мучившие его и сбивавшие с толку. Но оставалось много таинственного, хотя он и отказался от попыток объяснить необъяснимое для человеческого разума диалектическим путем. Сколько бы он ни раздумывал, сомневаться в действительности промежуточного царства было уже невозможно. Его существование не имело ничего общего с верой или неверием, с ним приходилось мириться, принимать как нечто данное. Положение вещей здесь было ничуть не более загадочным, чем формы и течение жизни по другую сторону реки.
Но что больше всего занимало Роберта, так это неразгаданная тайна его ближайшего окружения, почтенных ассистентов, этих двенадцати бессмертных. Что Архив означал некую контрольную инстанцию, было очевидно, равно как и то, что письменное слово подвергалось такому же контролю, как и прожитая человеческая жизнь. И все же — какой цели служил Архив? Он ни разу за все время не видел, чтобы кто-нибудь из местных жителей пользовался какими-то из собранных здесь сочинений и рукописей. Может быть, все это духовное наследие служило лишь мнимым целям властей? В таком случае это было бы нечто вроде ханжеской игры фабрик, которые, подобно двум огромным ковшам, бросали одна другой корм, подпитывая друг друга, в то время как втянутые в процесс люди не осознавали тщетности своего труда.
Архивариус медленно спускался по винтовой лестнице, которая вела в подземные ярусы. Он редко заглядывал в эти подвальные залы с высокими, до потолка, стеллажами, которые членили помещения на узкие прямоугольники. На полках стояли освещенные мягким светом папки и подшивки бумаг, рукописи, книги и древние фолианты иногда плотными рядами, иногда разреженно, не пожелтевшие и даже не слишком запыленные. Видимо за порядком здесь следили юноши, младшие служители, которых было по двое или по трое на каждом этаже.
В настоящий момент они занимались тем, что отбирали какие-то сочинения в соответствии со списком. Они откладывали их на передвижной столик. При появлении архивариуса один из служителей поспешно протянул ему список означенной литературы, решив, что тот спустился сюда с целью проверки их работы. Архивариус с серьезным видом пробежал его глазами и одобрительно кивнул головой, хотя и не понял, что это за список и для чего он составлен. Юноша заметил, что эти тома, мол, потребовали "наверху", вероятно, в связи с тщательной селекцией, которая проводится в их секторе, а больше он ничего не знает, это мол, не их, младших служителей, дело, господин архивариус, должно быть, в курсе, он же только хотел этим сказать, что они не совсем уж механически исполняют свою работу. Юноша стоял, опустив глаза, с чуть кокетливым, как показалось Роберту, выражением зардевшегося румянцем лица.
— Ну хорошо, — сказал архивариус, беря с тележки одну из книжек, какую-то брошюру, изданную в 1812 году в Париже; потом взял из стопки еще несколько книг, это были итальянское, английское, немецкое издания, одно, он заметил, за 1876 год, другое за 1913-й; он подержал их с минуту в руках и положил обратно.
— А сами вы их читаете? — поинтересовался он.
— Только в тех случаях, когда поступает специальное указание, — сказал старший из служителей.
В нескольких папках, лежавших на тележке среди отобранной литературы, он обнаружил рукописные листы, по одному, по два в каждой папке. "Моя вера в искусство", — прочел он и вздрогнул. Это было длинное письмо, в три-четыре страницы, он быстро перелистал его и увидел в конце подпись: Вальтер Катель.
— Ecco, — сказал архивариус.
Он осторожно, как будто опасаясь, что листы могут рассыпаться в прах, положил папку на тележку. Он слегка кивнул юношам (взгляд его при этом был устремлен поверх их голов) и, повернувшись, медленно пошел к винтовой лестнице.
На другом этаже, куда он спустился, царил тот же порядок. Здесь дежурили два служителя, один голландец, второй швед. Он осведомился у них, какие из сочинений, изданных в его стране в последние два-три десятилетия, поступили в Архив. Вопрос вызвал у юношей удивление; они позвали через звуковое устройство хранителя сектора. Тот тоже молодой еще человек в монашеском одеянии, почтительно выслушал архивариуса и вежливо объяснил, что, согласно общему правилу, взятые на хранение сочинения не классифицируются ни по времени их поступления, ни по языкам регионов. Даже имя автора не играет роли, так как все написанное по истечении определенного срока достигает состояния анонимности и важным является исключительно содержание, но не то, кем написано сочинение или кому оно приписывается. Поэтому включение всегда производится по тематическому принципу, чем занимаются в каждом отдельном случае ассистенты Архива.
В то время как хранитель сектора учтиво разъяснял все это, Роберт вспомнил о регистрационном списке, который он видел однажды у Перкинга, — он действительно был составлен по тематическому принципу; примечательно, что и Перкинг в одной из бесед с архивариусом говорил примерно то же самое, что и молодой служитель; по их словам, всякий документ утрачивает свое значение для Архива в той степени, в какой основу его составляют субъективные воззрения автора.
Юноша заметил, что, хотя он и старший служитель и отвечает за всю работу в секторе, он является всего лишь исполнителем весьма незначительного ранга. Также и опытный Перкинг, считавшийся старшим ассистентом, всегда подчеркивал, что в деятельности его и всего Архива осуществляется только линия, проводимая Префектурой. Префектура! Это означало, если правильно понимать, инстанцию смерти. Бытие смерти не признавало ничьей индивидуальной судьбы, ни в физическом смысле, ни в духовном. Только на переходный период сохранялась видимость, предусматривалась обратная соотнесенность с личным характером жизни. Это имело силу для каждого, за исключением немногих, кто назначался ответственным за соблюдение порядка или стражем, помощником или регистратором, исполнителем культа или полубогом в масштабах всего города. Эти уже не оглядывались на прошлое, они скромно перешли в тот разряд, который им был отведен. Но со временем и их, наверное, постигала та же участь, что и подавляющее большинство, их сменяли так же, как рукописи Архива.
Хронист всматривался в лицо молодого помощника: умный высокий лоб над светлыми густыми бровями, полные губы, их уголки опускались книзу, образуя скорбные складки по обеим сторонам рта, в то время когда он молчал, но в них же проскальзывало что-то насмешливое, когда он говорил. На вид ему было лет двадцать пять.
В то время как младшие служители взбирались по лесенке, чтобы достать нужный том с верхних полок, молодой хранитель и архивариус не спеша прохаживались вдоль рядов стеллажей. Тихо позвякивали ключи в связке, висевшей на поясе хранителя. Он рассказывал о младших служителях. Оказалось, что каждый из них был последним отпрыском рода по мужской линии, который угас вместе с ним по другую сторону реки.
Архивариус попросил хранителя рассказать немного о себе. Они остановились у низкого стола, Роберт присел на его край, хранитель стоял, прислонившись к книжному стеллажу.
— Я люблю поэзию, — рассказывал юноша, — хотя сам я очень рано отказался от попыток сочинять стихи. Я собирал поэзию, был ее вестовым. Искусство есть высшее, может быть единственное, выражение духовной способности, которое равноценно идее человека. Я пытался высказать свои мысли, но при этом вовсе не стремился переубеждать людей, тем более развлекать их, я просто хотел, чтобы люди, способные и стремящиеся к истинной духовности, имели возможность лицезреть ее адекватное выражение. Так, я собирал на литературном рынке подлинные свидетельства поэзии и издавал ежегодный альманах. Я хотел отделить вечные ценности от преходящих уже при жизни поэтов и не доверять оценку ни случайным потребностям дня, ни дешевой критике истории.
Юноша говорил с достоинством, но без тени заносчивости.
— Между тем и мой ежегодник попал под обстрел критиков, — продолжал он. — Хотя один из распространенных упреков сводился к тому, что я будто бы предъявлял завышенные требования к качеству, мне тем не менее скоро стало очевидно, что я, несмотря на все чувство ответственности, установил планку качества слишком низко.
— И вы потеряли, — сказал архивариус, — веру в призвание слова и поэзии?
— Не в их метафизическое значение, — возразил юноша, глаза которого светились холодным огнем, — просто я понял, что даже самый неподкупный критерий субъективен в меру заблуждений своего времени. Я пришел к выводу, что должен оставить это дело, которое считал своей жизненной задачей. Прекратил издание альманаха.
— Может быть, — предположил Роберт, — тут сыграло роль то обстоятельство, что вы еще слишком молоды.
— Я не знаю более чувствительного критерия творческого духа, — сказал хранитель, — чем строгость юности. Не имеет смысла дальше говорить о моей жизни. В любом случае это был урок, хорошая школа, которая помогла мне понять структуру Архива сразу же, как только я поступил сюда. А это произошло вскоре после того, как я отвернулся от поэзии и избрал обычную профессию, чтобы зарабатывать на хлеб.
Хранитель помолчал немного, потом хотел было снова обратиться к своей работе, но архивариус (который проникся симпатией к юноше, разглядев в нем чистую натуру) осведомился, не попадались ли ему среди последних поступлений бумаги Бодо Лахмара, легенды о Хенне. Хранитель сказал, что они как будто приняты на хранение на какой-то срок.
— Решение предварительное, — заметил он.
Архивариус выслушал это не без волнения и, поблагодарив юношу за беседу, попрощался с ним.
Так спускался он все ниже, с этажа на этаж, задерживаясь на каждом, обменивался двумя-тремя фразами с дежурными служителями и осторожно выведывал, не взяты ли какие-нибудь книги и рукописи во временное пользование. Но это всегда были только отдельные сочинения, которые находились в работе у ассистентов.
Наконец он спустился в самый нижний подземный этаж, где пребывал Мастер Магус. Он и сейчас был на своем обычном месте. Архивариус застал его за чтением, по крайней мере тот держал в руках развернутый пергаментный свиток; но, может быть, он был погружен в раздумье. Снова стоял Роберт перед почтенным старцем, который в своей серебристо-серой мантилье напоминал отшельника. Снова смотрел в его бездонные глаза, светившиеся ровным глубоким светом знания, знания бытия, лежавшего по другую сторону земных вопросов.
Мастер Магус опустил рукопись и устремил из своего далека взгляд на архивариуса. Потом заговорил.
В памяти Роберта отчетливо запечатлелись первые слова великого пустынника, старейшего из ассистентов Архива, которые тот произнес, поприветствовав гостя жестом руки и пригласив его сесть напротив себя на низкую каменную скамеечку.
— Время нуждается в словах, то, на чем не лежит отпечаток времени, довольствуется молчанием.
Точно молния сверкнула и рассеяла мрак гнетущих дум, освободив от необходимости прямых ответов на все вопросы о значении Архива.
— Зримыми остаются соответствия, — тихо прибавил старец.
Потом он рассказал о царе Ашоке, который некогда в своем царстве приказал высечь на каменных плитах слова возвышенного, просветленного, совершенного — речения Будды, какими они дошли до нас в изложении его учеников, и эти каменные плиты были установлены в его стране. Благодаря этим наскальным эдиктам, этой жизни в духе имя его оставалось в памяти потомков в течение двух с половиной тысячелетий. Правда, то, что тогда знал каждый деревенский ребенок, что было всеобщим достоянием людей в Индии, ограничивалось в продолжение веков немногим, но это и не может быть иначе, и даже мудрость и жизненный опыт Сиддхарты Гаутамы, современниками которого были Гераклит и Конфуций, были извращены и вульгаризированы.
Старец говорил о небольшой группе рассеянных по миру одиночек, живущих хлебом духа, тогда как масса остается в плену материальных сиюминутных потребностей. Но знание божественной субстанции, которое оставляет свой живой след в человеческой душе, всегда существует на Земле. Суть не в том, что всегда и везде пользуются его запасом, главное, что всегда остается возможность прибегнуть к нему надлежащим, верным способом.
Чтобы отдохнуть в тени, путнику не нужен весь лес, даже вся крона старого дерева, довольно и части ветвей, которые могут подарить тень.
Он долго молчал, чтобы дать слушающему подумать. Роберт увидел в этом образе сущность Архива.
— Дух есть творческая магия, — сказал старец. — Монастыри в Тибете, склоны Арарата, хранящие свою тайну, буковинская Садагора или францисканские Ассизы, минойские пляски, или элевзинские мистерии, или шабаши ведьм — все находит соответствие себе в знаках, написанных или ненаписанных текстах, какими их хранит Архив. Это всегда волшебство, которое неподвластно человеческой воле и в котором не участвует простой человеческий разум. В жизни мы питаемся, осознанно или неосознанно, этой субстанцией, постоянно возобновляющимся наследием источника. Сюда же относится и магическая сила слова. Как не прерываются день и ночь, а составляют, постоянно сменяя друг друга, год и наполняют тысячелетия Земли, так не прерывается и цепь чередующихся смерти и жизни.
Возрождение духовных сил, непрерывно совершающееся в теле и мыслях и являющее собой историю человечества, происходит естественным порядком, но он, пояснил старец, контролируется Префектурой; тут Мастер Магус использовал образ весов, чьи колеблющиеся чаши всегда можно привести в равновесие или остановить. Эта задача возложена Префектурой на посвященных, их тридцать три, тех, кто вечно несут вахту в мире. Эти трижды одиннадцать посвященных пребывают в горном замке, который бывает виден только в исключительных случаях и о котором никто с уверенностью не может сказать, где он находится — по эту или по ту сторону реки. Старец заметил, что в обширной научной литературе по метафизическому вопросу содержится масса хитроумных доказательств в пользу того и другого тезиса — смерть ли именно присуща жизни или жизнь — смерти. В зависимости от того, какое из двух направлений в разные времена овладевает умами, определяется мышление, вера и поведение людей, их групп и народов по отношению друг к другу. Судя по дошедшим до нас сочинениям и сопроводительным текстам, и здесь тоже угадывается ритмическое чередование.
Тридцать три посвященных, говорил Мастер Магус, с давних пор сосредоточивают свои усилия на том, чтобы для процесса возрождения открыть и расширить мир азиатского региона, и в последнее время многие стремятся к более активному использованию традиций, зародившихся на Востоке. Этот постепенно и в единичных случаях совершающийся обмен между азиатской и европейской формами бытия довольно хорошо различим в ряде явлений. Мастер Магус не назвал в этой связи ни одного имени, однако архивариусу, когда он потом размышлял над этим вопросом, показалось, что тот намекал на современников, таких, как Шопенгауэр, Карл Евгений Нойман, Ханс Хассо фон Вельтхайм, Рихард Вильгельм, Герман Гессе, но также и Гёльдерлин, который в "Матери Азии" усмотрел наши дионисийские истоки, Фридрих Шлегель и Хаммер, Гёте с его "Западно-восточным диваном" и даже Ангелус Силезиус, Майстер Экхарт, Зузо и еще ряд мистиков и гностиков.
Ныне этот обмен, этот процесс инкубации, о котором старец в каменной пещере Архива говорил с такой простотой и естественностью, как мы говорим об образовании циклонов и антициклонов применительно к погодным условиям, этот обмен должен происходить, по заключению Тридцати трех посвященных, более широко и интенсивно. Теперь нечего было удивляться, что не остановились даже перед тем, чтобы выпустить на волю демонов и поставить их власть и хитрость на службу совокупного движения.
Когда Роберт понял это, он увидел многомиллионную смерть, которую уготовила себе белая раса на поле битвы Европы с ее двумя страшными мировыми войнами, как частную деталь общего процесса чудовищного переселения духов.
Эта многомиллионная смерть должна была произойти в столь необычных масштабах, как с содроганием думал хронист, чтобы освободить место для приближающихся возрождений. Несметное число людей преждевременно ушло из жизни, чтобы они своевременно могли воскреснуть как посев, как апокрифическое обновление в до сих пор замкнутом жизненном пространстве.
В этой мысли было нечто ошеломляющее, но вместе с тем и утешающее, ибо она придавала очевидной бессмыслице некий план, метафизический порядок. Самоуничтожение, харакири, какое Европа совершила в двадцатом христианском столетии, означало, если он правильно понимал Мастера Магуса, не что иное, как приготовление к тому, чтобы часть света Азия забрала себе обратно тот кусок, который сделался на какое-то время самостоятельным континентом. Не могло оставаться скрытым от тайных сил, что притязания европейских людей направлялись все более вовне, вместо того чтобы устремляться вовнутрь. Бытию предпочиталась выгода, как в малом, так и в большом, как в отдельном человеке, так и в целых группах народов. Пренебрегли предостережениями и мудростью пророков и поэтов, опустошили мир мыслей и образов, сердца пресытились и опустели умы. Так дух из средства творчества сделался инструментом рассудочного ума и мышления. Цель стала преобладать над собственным смыслом бытия. Ложное самосознание должно было потерпеть однажды крах. Как прогнившие, источенные изнутри червями балки перекрытия, обрушился архитрав сомнительной части света.
В то время как Роберт следовал за мыслями Мастера Магуса, он ни на миг не сомневался в истине. Он ощущал закономерность, неотвратимость происходящего, но видел скорее образ казнящей судьбы, которая ждала его страну, и был не в состоянии, находясь в царстве мертвых, узреть, что действительность на том берегу пограничной реки с каждым днем все отчетливее обнаруживала признаки этого процесса. Разумеется, ему не нужно было конкретного подтверждения, как тем неверующим и беспамятным, которые могли забыть, что вся материя, вся так называемая реальность есть только воплощение включенной в жизнь идеи.
Иногда архивариусу хотелось высказаться, но он чувствовал, что неприлично прерывать паузу молчания. Часто слова старейшего из ассистентов уже содержали ответ на волновавший Роберта вопрос. Ни разу старец не обратился к архивариусу со словами: "Вам, должно быть, известно, что…" или "Вы, может быть, уже задавались вопросом…". Он говорил как бы вообще, не с конкретным собеседником, однако Роберт чувствовал, что старец, о чем бы он ни рассказывал, имел в виду его и что он не просто так поведал ему о таинстве Тридцати трех посвященных, этих наместниках евразийского мира, что регулировали стрелку весов смерти и жизни.
Каменная панель скальной стены становилась все прозрачнее. Из земной глубины Роберт видел людей, которые двигались как марионетки, и вдруг они превратились в крупинки песка, пересыпающегося из сосуда в сосуд мировых песочных часов. И главное, казалось, заключалось в том, чтобы в сосудах постоянно находилась и пересыпалась достаточная масса песка. Молодое становилось старым, старое — снова молодым. В этом простом механизме было нечто величественное. Словно сквозь матовое стекло он видел страдающие человеческие существа, краски которых поблекли, стерлись. Он как будто слышал жалобные голоса, словно бы озвученные трескучие мысли из книг и рукописей Архива, притязавшие на очищение и бессмертие. Как пузыри, плавали они на поверхности стоячей воды, вздувались и лопались. Воздушная паутина имитировала жизнь, как мороз рисует на оконном стекле узор искусственной природы. Роберт прерывисто дышал. Он уже не различал, слова ли Мастера Магуса то были или образы, которые он являл его взору сосредоточенным молчанием, только они показывали, что все знание оставалось не поддающимся освоению и что оно существовало лишь как духовная память Земли. Архив во множестве своего собранного наследия, казалось, был только средоточием этой подлинной памяти. Мертвые берегли ее для живых.
Перед доверчивым взглядом Роберта, сидевшего у ног хранителя печати тайн, словно бы раскрылись верхние этажи Архива, но это было иначе, чем на фабрике с прозрачными стенами и потолками ее многоярусной стеклянной галереи. Он видел не служителей, поспешно уносивших залежавшееся наследие Запада, он видел скользящие тени перед книжными стеллажами с наследием древних. Подобно теплому дуновению, парили они вокруг застывших мыслей своих предков, предшественников из далекого прошлого.
Хронист догадался, что это были посетители, поэты и провидцы, кто в часы творческого труда устремлялся в Архив.
Как лунатики, ходили они по грани между безумием и сном. Они искали правды любой ценой, даже ценой собственной жизни, неудержимые в своем стремлении проникнуть в тайну вещей. Подобно искателям источника, выбивали они из одинокой скалы своего духа влагу жизни, чтобы поить земных, и многие находили при этом раннюю горькую смерть. Он видел исследователей, гонимых страстью познания, замечал, как они закладывали строчками своих книг новые кирпичи в мировое здание, они, эти зодчие свободы, властители мысли, математики веры, не отступали вопреки анафеме, преследованиям, вопреки эшафотам и кострам для еретиков.
Тот, кто мог сказать нечто выходящее за пределы повседневности, вынужден был сойти сперва в промежуточное царство и заручиться связью жизни и смерти. Его дух должен был суметь освободиться от телесной оболочки, чтобы пребывать в недрах Архива и стать пайщиком прапамяти. Не всякий смирялся с этой необходимостью. Тех, кто не шел на это условие и, довольствуясь своим умственным багажом и славой, предпочитал оставаться на этой, посюсторонней половине, было подавляющее большинство. Бесконечно малым было число тех, чей дух припадал к источникам и чья тень вырисовывалась у священных рукописей и сочинений Архива, чтобы насытиться для новой современности. Это те, кто прибывал сюда ночью из стран с другого берега, куда днем они снова возвращались, это они были незримыми посетителями, пользующимися Архивом. Перед взором Роберта предстало множество мгновений в срезе столетий. Правда, духи — хранители жизни, присутствие которых он здесь воочию наблюдал, продолжали в сфере чистого духа ту работу, какую он как хронист мертвого города должен был совершить, оставаясь в своей телесной оболочке. Он все больше прозревал свою задачу.
Но вот угасла картина, явившаяся его взору. Он снова увидел себя рядом со старцем. Он не сводил глаз с фигуры Мастера Магуса, который в своей серебристой мантилье, тяжелыми складками спадавшей к его ногам, неподвижно сидел, опершись локтем левой руки на колено; голова, чуть склоненная набок, покоилась на ладони, кончики сухих пальцев были слегка вжаты в височную впадину, как будто предохраняя чувствительные прожилки сосудов. Край широкого рукава пышными складками спадал на запястье, открывая часть худой руки. В выражении лица не чувствовалось ничего от присущей ему доброты, оно было отмечено печатью возраста, умудренности. Губы теперь были строго сомкнуты, и в глазах светилось терпеливое отречение. Они не нуждались ни в подтверждении, ни в утешении, ни в надежде. Они были насыщены смертью. И все же они излучали живой свет, который давал утешение и веру.
Этот образ вставал перед архивариусом в том же чудесном озарении, в той же яркости и убедительности и после, когда он снова сидел у себя в кабинете. Тревога улетучивалась, сомнения рассеивались, как только он мысленно возобновлял беседу с глазу на глаз со старейшиной усопших.
Страх перед смертью, который мучит многих людей, никогда не преследовал его, если желание умереть, сопровождавшее его с юношеских лет, не понимать как неосознанное вытеснение страха. Анной владело это желание. Но была ли это жажда смерти? Скорее страх перед жизнью. Может быть, его самого страх перед жизнью погнал сюда, в промежуточное царство, как гостя? Свойственный живым существам страх быть отданными на милость или немилость бытия был, если он правильно понимал, основным вопросом всего существования. Поставить этот вопрос — значит пытаться найти на него ответ. Решение, если оно вообще имелось, еще не приходило к нему.
Когда Леонхард подал ему два письма с печатью Префектуры, Роберт хладнокровно принял их, расписался получении, распечатал и пробежал глазами.
Фамулус, который медлил в дверях, подошел к нему на цыпочках.
— Архивариус, — сказал он, — все-таки не покинет нас?
— Жизнь перемещается, не мы, — ответил Роберт.
Леонхард стал живо рассказывать, что все больше квартир освобождается, как в наземной части города, так и под землей. Ему, мол, это бросилось в глаза, когда он нес обед для господина архивариуса из гостиницы. И комната, которую архивариус еще держал там за собой, опечатана.
— Она мне больше не нужна, — отозвался Роберт.
Сначала у него была мысль когда-нибудь поселить туда Анну, но теперь обстоятельства изменились, и план этот отпал сам собой. Он же давно обосновался в противоположном крыле Старых Ворот.
Леонхард спросил, подать ли обед, который он поставил пока в теплое место. Обеденное время, мол, уже прошло, дело близится к вечеру.
— К вечеру, — задумчиво повторил Роберт. Он подошел к окну, из которого наблюдал когда-то шествие детей. Улица была безлюдна, голые фасады отбрасывали длинные бледные тени.
— Детское шествие, — словоохотливо рассказывал Леонхард, — теперь намного длиннее, чем раньше, и число детей с каждым разом все увеличивается. И проходят они теперь поспешно, а население почти уже не смотрит. Раньше, бывало, детей осыпали бумажными цветами, как на празднике, а нынче ничего этого нет.
Архивариус снова вернулся к своему столу.
— У вас много работы? — спросил он.
— Голова идет кругом, — бойко затараторил юноша. — День и ночь увозятся тележки со старыми бумагами и хламом, такого я еще никогда не видал! Сколько и чего должно быть изъято из каталогов — тут даже сам многоопытнейший Перкинг теряет ориентацию. Составляются списки за списками, галочками отмечаются названия. Архив превратился в какую-то бумажную мельницу.
— Спешка, как видно, и на тебе отразилась, — заметил архивариус. — Я еще никогда не слышал, чтобы ты так много и часто говорил.
— Я чуть было не забыл, — живо продолжал Леонхард, — Перкинг просил узнать у архивариуса, не желает ли он просмотреть списки изымаемой литературы и сделать свои замечания.
— Подобное предложение я получаю впервые, — удивился архивариус. — Еще вчера я бы с готовностью взялся за это дело. Но вчера мне списки не предлагали. Сейчас это уже не имеет значения.
Спохватившись, что откровенными признаниями он затронул такой сугубо личный предмет, обсуждение которого с юным помощником ему представлялось до сего времени невозможным, Роберт сдержанно прибавил, что сам поговорит об этом с Перкингом, и коротко попросил принести ужин.
— Разбуди меня утром с восходом солнца, — бросил он уже вдогонку юноше.
Когда Леонхард вышел из комнаты, архивариус еще раз пробежал оба письма.
Одно было от господина в сером цилиндре, который приглашал архивариуса удостоить своим вниманием большой смотр, назначенный на следующее утро. Роберт задумчиво сунул приглашение в нагрудный карман пиджака.
Другое письмо было из Префектуры, о котором его уже уведомляли. В нем говорилось о жалобе, поданной на архивариуса кем-то из местных жителей. Она поступила в секретариат какое-то время назад, но только недавно была рассмотрена и отправлена ему в сокращенном виде с кое-какими пометками. Его просили при случае высказать на этот счет свои соображения, если он сочтет необходимым. Префектура, говорилось в письме, не нуждается в его ответе, но если он соизволит как-то отреагировать, то его готовы выслушать в лице Высокого Комиссара. В жалобе сообщалось, что архивариус использует свое положение для того, чтобы поддерживать личные контакты с некоторыми жителями, которые, возможно, надеются с его помощью продлить срок своего пребывания в городе по мотивам, не могущим быть объективно оправданными. Ясно было, что подозрения касались Анны и его личных отношений с нею. Более того, в жалобе затрагивался вопрос о его деятельности как архивариуса и хрониста; податель сомневался, выполняет ли он вообще свои обязанности и задачу, поскольку использует свое пребывание в городе больше для того, чтобы удовлетворять собственное любопытство, пренебрегая ведением хроники, что должно оставаться в центре его внимания. Имя подателя жалобы не называлось.
Первое подозрение Роберта легло на отца, который, возможно, хотел таким образом отомстить Анне и ему. Правда, со дня неприятной встречи с ним в доме родителей Анны он ничего больше не слышал об отце, и у Роберта не раз возникала мысль, что того уже не было в городе. Основание для продления срока своего пребывания, которое он сам придумывал в виде искусственного возобновления бракоразводного процесса Анны, уже тогда должно было, как он сам дал понять, потерять силу. На мгновение он подумал о Кателе; тот мог чувствовать себя обойденным вниманием Роберта, к тому же Катель не раз намекал на хронику, которую архивариус все еще не начинал. Но он тотчас отбросил мысль о Кателе. Ведь художник проявил к нему деликатность и понимание, когда знакомил его с городом. Теперь-то Роберт мог объяснить себе робость и сдержанность приятеля, даже отчужденность — ведь он встретил Кателя уже в облике мертвого. Художник, пожалуй, дольше других, в большинстве своем не задерживавшихся здесь, в городе, сохранял память о самом себе и продолжительное время оставался в промежуточном царстве. Может быть, его задача и состояла как раз в том, чтобы дождаться здесь Роберта и быть его сопровождающим, подобно Вергилию. Для архивариуса все еще оставалось загадкой, в соответствии с каким критерием определялась продолжительность отдельной человеческой судьбы в этом царстве. Теперь наследие Кателя, по-видимому, было изъято из Архива, но это никак не было связано с персоной архивариуса. Роберт охотно пожал бы Кателю руку, перед тем как угаснет его сознание и он окончательно утратит имя и образ; охотно бы выказал ему сочувствие в последний раз на прощание, как знак признательности, теперь, когда он понял превращение. Ему было стыдно, что недовольство самим собой он перенес на приятеля и что вообще мог заподозрить его в связи с этим доносом.
Но кто же тогда? Бертеле? Его честолюбие проистекало из чистых побуждений вернуть потерянную жизнь. Но могло ли подтолкнуть к мести? Чувства молодого француза к Анне в прошлом были неясны, человек же, мучимый ревностью, способен на опрометчивый поступок без злого умысла. Кроме того, Бертеле имел достаточные основания дать выход своему недовольству из-за того, что потратил столько усилий напрасно, чтобы встретиться с архивариусом и у него могло возникнуть ощущение, что Роберт специально скрывался. К тому же жалоба, должно быть, поступила еще до посещения им казарм. С другой стороны, человеческая позиция Бертеле, искренность и доверие, проявленные им в этой встрече, ставшей поворотной в его судьбе, были симпатичны архивариусу, и он решительно отмел подозрение относительно сержанта. Тут можно было подозревать скорее кого-нибудь из посетителей, которым было отказано в рассмотрении просьбы, или какого-нибудь завистника из ближайшего окружения Анны.
Когда он уже сложил бумагу и сунул ее в карман, ему пришла мысль: а не было ли это мистификацией, выдуманной жалобой — с целью проверить, как он поступит в этом случае. Правда, власти, как сообщалось в письме, не придавали самому факту подачи жалобы сколь-нибудь серьезного значения и чуть ли не причисляли его к кругу неприкосновенных лиц, с другой стороны, как раз это-то и настораживало.
Чем дольше архивариус раздумывал, тем более тревожные мысли лезли ему в голову. Он снова чувствовал себя, как в первые дни пребывания здесь, загнанным в лабиринт, из которого, казалось, невозможно было выбраться по собственной воле. В своей уверенности, что всегда поступал по совести, он сперва было посмеялся над предъявленным ему обвинением, но потом в душу мало-помалу стали закрадываться сомнения. Так ли уж безосновательны были упреки в его адрес? Конечно, он желал, чтобы Анна осталась здесь, чтобы была по возможности дольше рядом с ним; в особенности теперь, когда ее существование неминуемо шло к концу, им все настойчивее овладевала мысль взять ее с собой в случае своего возвращения. В нем пробудилось какое-то упрямое стремление восстать против установлений, взбунтоваться против закона и течения судьбы, подобно той группе солдат, что задумала бежать.
Пусть либо Анне вернут жизнь, либо его самого возьмут сюда, в царство мертвых, где находится она, чтобы они могли сберечь вечность чувства, чтобы навсегда сохранить любовь. Вот что он готов был заявить Высокому Комиссару при встрече. "Ради нее я не пренебрег моей службой и не поступился интересами Архива. Это вы не можете не признать, — говорил он вслух, обращаясь к воображаемому высокому чиновнику. — Анна тот человек, кто дал мне ключ к разгадке тайны города. Без нее я оставался бы в неведении".
Он вскочил с места и встал в позу фехтовальщика, приготовившегося отразить удар невидимого противника. Он так увлекся, что громко, во весь голос, произносил фразы, усиливая их смысл жестами, как актер, репетирующий роль. Как и любой монолог, это было сплошное самооправдание против мнимых обвинений.
Посреди этой сцены в комнату вошел почтенный Перкинг. Он извинился за то, что помешал, и со спокойной основательностью принялся убирать вещи и бумаги, которыми был завален стол архивариуса. Поскольку за окном уже сгустились сумерки и в комнате стало темно, Перкинг зажег огонь. Роберт стоял неподвижно и как завороженный смотрел на старого ассистента. Тот бережно отнес в соседнее помещение картотеку, составленную Мастером Готфридом, потом молча выдвинул ящики письменного стола, очистил их от бумаг, сгреб все в одну кучу и сбросил в мусорную корзину. Тут были разрозненные листки с какими-то набросками, с записями разговоров, черновое письмо к Анне, текст заявления против ее бракоразводного процесса, который он было начал как-то составлять, выписки из старых архивных сборников, заметки о характере текущих поступлений, наконец, листки с записями Леонхарда о посетителях. Было тут и его письмо к матери, написанное еще в гостинице и лежавшее с тех пор в конверте; коротенькое сообщение о первых впечатлениях, о неожиданной встрече с отцом и обещание написать в скором времени более подробно обо всем. Хозяин гостиницы вернул ему письмо обратно, ибо не знал, каким образом отослать — в самом деле, как бы он мог это сделать, подумал теперь Роберт, к тому же сообщение об отце привело бы только в замешательство адресата на том берегу.
Перкинг провел рукой по чистому столу и положил том хроники на прежнее место. Потом взглянул с многозначительной улыбкой на Роберта.
— Tabula rasa, — сказал он.
Архивариус стоял все так же неподвижно посреди комнаты. Только когда Перкинг направился было к двери, он решился обратиться к нему с вопросом, зачем, мол, он утруждал себя и не поручил это сделать Леонхарду.
— Лучше было очистить стол именно мне, — пояснил старый ассистент, — а не кому-то другому.
Слова Перкинга вывели Роберта из оцепенения. Он медленно подошел к столу и присел на его край.
— Впрочем, я мог бы это сделать и сам, — задумчиво поговорил он. — Я только не знал, что время уже подоспело.
Перкинг стоял перед Робертом, скрестив руки на груди просунув пальцы в широкие рукава своей куртки. Он слегка кивнул ему головой.
— Очищение, — сказал старый ассистент, — никому не противопоказано.
— Tabula rasa, — рассеянно повторил архивариус, — я понимаю.
Потом он заговорил о том, что смерть точно так же поступает с жизнью.
— Это, пожалуй, так, — согласился старый ассистент. Он заметил, к слову, что те же самые буквы — maro, — которые в индийском означают смерть, в латинском, только в другом порядке — amor, — означают любовь.
— Смерть и любовь — из одной и той же субстанции, — сказал Перкинг, — таковы таинственные шутки языка.
— Больше чем шутки, — возразил Роберт, которому чудился в этом какой-то зловещий смысл.
Возможно ли, думал он, решительным жестом руки действительно смахнуть, стереть прошлое и все, что представлялось когда-то важным, отбросить, как балласт? Сжечь за собой корабли, как солдаты сожгли свое оружие и мундиры на костре? Идти дальше и ни разу не оглянуться назад? Ведь если обернешься, заметил он Перкингу, если оглянешься, то увидишь пустоту, ничто, застынешь, подобно Лотовой жене, или потеряешь жизнь, как Орфей, когда он в подземном царстве обернулся к Эвридике.
— Записано много легенд, — сказал Перкинг, — в которых сообщается об исполнении закона.
— Чтобы человек не поддавался искушению обернуться, — сказал Роберт, — разрушают почву, на которой он стоит. Вы могли бы не утруждать себя, досточтимый друг, не уничтожать на моих глазах следы моего пребывания в Архиве. Если я его покину, а я думаю, что мне придется его покинуть, то я не возьму с собой ничего из этого хлама.
— Почему вы должны его покинуть, Мастер Роберт? — сказал старый помощник.
— Что за титул! — воскликнул Роберт смущенно.
— Я полагаю, что вы теперь вполне его заслуживаете, — отвечал Перкинг. — Префектура уже именует вас так в своих запросах. Кстати, еще и поэтому я все приготовил для нового начала. Разве вы не ожидаете приглашения к разговору с Высоким Комиссаром?
Роберт, не отвечая, сел за пустой письменный стол, сдвинул очки на лоб и спрятал лицо в ладони. Он ничего не хотел ни слышать, ни видеть, ни знать. Только забыться, отрешиться от всего. Кровь стучала у него в висках. Он сидел, склонив голову и закрыв глаза, и видел себя снова припавшим к стопам Мастера Магуса, в глубокой крипте, в недрах земли. Он чувствовал, как старец кладет руку ему на голову, как будто желая освятить его.
Когда Роберт открыл глаза, то увидел, что Перкинг стоит на том же месте в ожидательной позе. Взгляды их встретились.
— Как долго я в этом городе? — спросил архивариус.
— День, много дней, мы не считаем здесь, в промежуточном царстве, — сказал Перкинг. — Только виски у вас, Мастер Роберт, тем временем поседели.
Он слегка поклонился и вышел.