Каменистый ландшафт лежал в сумеречном свете. Не было ни дня, ни ночи. Вокруг была одна только мутная белесая мгла. В воздухе плавали редкие рваные клочья тумана. Леонхард, которому было запрещено сопровождать архивариуса на этом пути, прошел вместе с ним только еще шагов двадцать по скалистому плато, вдоль края ущелья, дальше Роберт должен был идти один. По другую сторону ущелья, обрывистые склоны которого уходили в неразличимую глубь, тянулись гребни гор. Леонхард крикнул вдогонку, что по той стороне проходит тропа демонов, по которой движется вереница путников из города. Налетевший порыв ветра проглотил слова, и Роберт только махнул рукой ему в ответ. Он поднял ворот овчинного тулупа и зашагал дальше. Леонхард вернулся в хижину, где в углу зала приготовил себе ложе на ночь.
Роберт шел опустив голову. Никаких отпечатков следов не видно было на каменных, гладко отполированных плитах, местами поднимавшихся или опускавшихся крутыми уступами, местами громоздившихся в виде бесформенных мощных напластований, которые он или обходил, или преодолевал. Чтобы не сбиться с направления, он держался ближе к зубчатой кромке обрыва. Тяжелый и липкий туман стлался над ущельем, закрывая серой пеленой крутые каменистые склоны. Из глубины его доносились глухие звуки бурлящего потока. Справа вид на плоскогорье часто загораживали цепи холмов с округлыми вершинами. Нигде не было видно признаков жизни, никакой растительности, даже мха. Ему казалось, что он идет по каменистой поверхности карстового ландшафта, среди потухших кратеров. Долгий, короткий предстоял ему путь? Куда вела эта дорога? Безбрежная пустынная местность, однако, не была ему совершенно чужой. Одиночество жизни, которое он столь часто испытывал, ощущал он и теперь, когда ощеривалось голое пустое пространство, когда крылья печали демонов касались его и ранили душу и первобытный страх пробуждался, сковывая волю.
Он взобрался на валун, стоял и всматривался в бесцветный мир. Он заметил на горной тропе по ту сторону ущелья колышущиеся тени, которые то всплывали, то ныряли вниз. Они то подскакивали, как канатоходцы, то останавливались, наклоняясь вбок, как будто теряли равновесие, изгибались и кружились, упираясь, словно не хотели двигаться дальше, а потом вдруг скользили вперед на коленях, увлекаемые невидимой силой. Многие судорожно шарили вокруг себя в воздухе, как будто пытались за что-то ухватиться, другие обхватывали голову руками, чтобы ничего не видеть, и скользили, как сомнамбулы. Но вот вереница исчезла из виду, поглощенная туманом.
Временами ему чудились какие-то голоса, в которых слышалось то ликование, то жалобный вой; они напоминали нарастающие звуки песнопения, хотя это могли быть завывания ветра. Но откуда приносил ветер это урчание, клокотание, шипение, походившие на голоса орг #225;на, если не от передвигавшихся по тропе духов?
Роберт плотнее закутался в тулуп.
Каменистое поле поднималось в гору. Архивариус уже с трудом передвигал ноги, которые одеревенели и были как чужие; он чувствовал слабость во всем теле и душевную вялость, странное безразличие к действительности, ощущал себя потерянным, утратившим нить, связующую с прошлым. Он был пленником однообразного мертвого ландшафта, частью мировой пустыни. Ноги не слушались его, он добрел, пошатываясь, до каменной глыбы и бессильно привалился к ней. Свет струился серебряными потоками, стеклянные полосы тянулись мимо него. Он закрыл глаза.
Забытье, в которое он бессильно погрузился, длилось всего несколько секунд. Когда он щурясь огляделся вокруг, то увидел по другую сторону пропасти широкую равнину. Гребни скалистого хребта осели, и взгляд обнимал открывшееся пространство вплоть до самого горизонта. Ярко освещенные, лежали квадраты золотистых пшеничных полей, и он, казалось, видел налитые колосья, чуть волнуемые ветерком; темными пятнами обозначались картофельные и свекольные поля, к которым прилегали участки, засаженные рисом, и как будто слышался сухой шелест тростниковых стеблей. Аллеи деревьев пересекали местность, поблескивали придорожные кресты и часовни. Там и сям виднелись окруженные зеленой порослью крестьянские подворья с хлевами и сараями, с огородами и садами; вдалеке проглядывали деревеньки, сгрудившиеся вокруг церквушек. Повсюду передвигались цветные точки, возможно, это были батраки в фуфайках или батрачки в платьях; возвращались домой груженые повозки, на огороженных выгонах пасся скот, сушилось белье на веревках.
На дальнем горизонте вырисовывался силуэт большого города. Высокие дома и башни возносились над громоздившимися крышами, заводские строения виднелись по бокам, дымились трубы. Спокойным прилежанием и изобилием жизни дышала эта картина.
Внезапно воздух начал растворяться над городом и землей. Люди на улицах и полях показывали руками на небо. Плотный косяк птиц, летевший на большой высоте, надвинулся внезапно и стремительно. Вот он пролетел над землей и скрылся, и все пространство затянулось пыльной завесой. Маленькие крупинки ядовито-зеленого цвета сыпались вниз, как помет хищных птиц. Там, где они ударялись о землю, расплывались гангренозные пятна; поля, подворья, селения — все в одно мгновение преобразилось, повсюду вырывались желто-белые снопы огня, и, прежде чем все заволокло дымом, можно было увидеть скот и людей, беспомощно скорчившихся на земле. С быстротой молнии вспыхнул, загорелся город. Скоро на его месте лежали дымящиеся руины; ни башен, ни красивых зданий, ни фабричных труб — ничего, что еще совсем недавно обозначалось гордой линией на горизонте. Тягучая, кашеобразная масса растекалась там, где только что стоял город. Уже картину заволокло белой пеленой, и небо озарилось заревом, как при закате солнца.
Хронист протер глаза. Когда он снова обратил взгляд в ту сторону, мгла уже рассеялась. Он поднялся на ноги. Вокруг простиралась, насколько хватало глаз, голая истерзанная степь с торчащими там и сям изуродованными стволами деревьев. Людей на земле больше не было видно. Должно быть, то был мираж, видение цветущей картины, представившееся его глазам. Пригрезившийся ландшафт. Удрученный, он лишь постепенно пришел в себя. Когда он встал и двинулся дальше, послышались отдаленные и глухие раскаты грома. Он посмотрел вверх. Бледный разреженный свет сочился в воздухе. Ему показалось, что серое пространство приобрело пурпурный оттенок.
Чувства словно угасли. Он снова увидел горный хребет по другую сторону ущелья, где тянулась тропа демонов. Расстояние до него как будто уменьшилось, и вереница духов скоро оказалась совсем рядом, словно на противоположной стороне улицы. И бурлящий шум из ущелья, катившийся, подобно валу, послышался еще отчетливее. Тревожное чувство гнало его вперед, как будто магнитом тянуло, словно он уподобился тени и не в силах был сопротивляться. Это было похоже на бег наперегонки, который завязался между ним и вереницей двигавшихся вперед теней. Но они как будто бежали скорее; тени одна за другой так и скользили мимо него. Теперь он увидел, что их фигуры не были покрыты одеждами, они двигались голые по горной тропе, пустые внутри и без лиц. Они ступали след в след, не ощущая близости и присутствия впереди идущего. Скальная стена справа все ближе подступала к краю ущелья, каменная же тропа расширялась в проторенную дорогу. Спешащие по ней тени не испытывали от этого облегчения: едва видимая расщелина, ледниковый валун величиной с кулак представляли с трудом преодолимое препятствие. Невысокий уступ из напластованной горной породы не выше обычной ступени означал для них невероятную преграду. Они останавливались перед ним как вкопанные и упирались, прежде чем решиться на маленький шаг, который был для них прыжком в бездонную глубину.
По обе стороны от фигур, двигавшихся в страну смерти, теснились мифические существа и животные, напоминавшие сфинксов и грифов, гарпий и крылатых скатов с янтарно-желтыми просвечивающими телами, внутри которых вырисовывались только темные кости скелета, челюсти, копыта и роговые когти. Эти животные никого не пропускали, наскакивали на отдельные фигуры, обвивая их члены, сажали их себе на голову и плечи. Под натиском демонов многие сжимались до карликов, и их уносило вихрем в вечные сумерки. Другие же продолжали свой путь спокойно, мифические существа играли с ними, ластились к ногам, иногда несли их на спине какой-то отрезок пути, как домашние животные.
Уже совсем рядом тянулась вереница теней мимо Роберта, в то время как сам он шел по узкой полосе между скальной стеной и краем ущелья. Вскоре оно перешло в неглубокое русло с низкими склонами, покрытыми галечником; он видел, как течет мутная вода. Уже не больше сотни шагов отделяло хрониста от того места, где его путь сливался с тропой демонов. Он приостановился. "Дойти до границы возможного" — так сказал Леонхард. Здесь была эта граница? Разве он давно не перешел ее — разве можно ее когда-нибудь достигнуть?
Он решил дойти до точки пересечения дорог, до того места, где сходились оба каменных плато и где, если он не обманывался, брал свое начало мутный поток. Он почти на ощупь пробирался дальше, цепляясь за выступы в скале. Но вот он остановился, дальше, казалось, вообще нельзя было пройти: скала острым концом выдавалась вперед, преграждая путь. Он чуть было не решился перепрыгнуть на другую сторону отделявшего русла, но отбросил эту мысль: ведь ему надо будет возвращаться назад той же дорогой, какой он пришел сюда. Он ухватился руками за выступ в скале и осторожно нащупал левой ногой позади выступа новую опору.
Скала отступила назад, и он через несколько шагов достиг конца каменной расщелины.
Потрескавшаяся каменистая пустыня расстилалась вокруг; в скалистых холмах, во множестве покрывавших ее, зияли черные дыры пещер, как огромные разинутые пасти. Была абсолютная тишина, воздух застыл в неподвижности. Вереница духов тянулась мимо уже на расстоянии вытянутой руки и, извиваясь, окончательно терялась в пещерах.
Возле одной пещеры неподвижно сидела женщина. Лицо ее покрывала вуаль. Она сидела, как торговка у дороги, широко расставив ноги. Подол юбки плотно обтягивал колени. Иногда одна из теней отделялась от вереницы и подскакивала к женщине; казалось, достаточно одного легкого щелчка, чтобы оттолкнуть тень на горькую тропу.
На коленях у женщины лежал круглый булыжник, она придерживала камень руками и раскачивала из стороны в сторону. Хронист нерешительно приблизился к женщине, не решаясь сразу заговорить с ней. Ему показалось, что она заметила его.
— Ну, матушка, — сказал он наконец, — идет мой путь куда-нибудь дальше?
Она не шелохнулась и сделала только чуть заметное движение головой, которое можно было истолковать и как утверждение, и как отрицание. Потом она пошарила рукой в кармане юбки и извлекла какой-то предмет, выложив его на туго натянутый на коленях подол. Это была краюшка хлеба и комок слипшейся соли, прообраз пищи, подносимой бракосочетающимся, чтобы в доме всегда был достаток. Хлеб был почерневший и твердый, как камень, и соль блестела, как замерзший горный кристалл.
— Премного благодарен, — сказал Роберт, — но я не жених, матушка Забота.
Это слово неожиданно сорвалось у него с губ, ибо ему показалось, что она несла заботу обо всем.
— Матушка Забота, — повторила рыночная торговка у дороги, — так вы меня уже знаете?
Не успела она откинуть вуаль, как Роберт опустился на колени.
— Анна! — пробормотал он прерывающимся голосом.
— Как милостиво с вашей стороны, что вы назвали меня матушкой Заботой.
— Что с тобой произошло? — воскликнул он потерянно. — Как ты попала сюда? Почему ты не в городе? — Он встал на ноги. Мысли и чувства смешались. — Тебя послал сюда Великий Дон? — продолжал он допытываться. — Мое заклинание избавило тебя от тропы демонов? Ты избежала участи уйти в великое ничто? Ах, чтобы ты оставалась здесь, чтобы ты снова была!
Она не отвечала ему; лицо ее словно было высечено из дерева, и нельзя было понять, застыло ли оно в завершенности черт нежной текстуры или было во множестве морщин. Оно то казалось древним, то по-детски юным, то чужим, то близким. Она легко отломила кусочек от затвердевшей краюхи хлеба, отковырнула несколько крупиц от комка соли, посыпала ими хлеб и сунула ему в рот.
— Чтобы вы понимали язык мыслей, — сказала она и спрятала хлеб и соль в карман юбки.
Кусок, который медленно размяк у него во рту, пока он наконец смог проглотить его, на вкус был горький.
— Теперь вы, стало быть, знаете, что я уже не принцесса, — сказала она, — которая ждет избавления. Я больше не лежу в беспробудном сне. Теперь меня не нужно никому звать в старое и новое.
Она говорила тем певучим голосом, который так хорошо знаком был Роберту; таким же голосом она говорила, что он в особенности помнил, о бедствиях земли, когда они прохаживались перед домом ее родителей. Тогда он поразился этому тягучему речитативу, звучавшему с пророческой отрешенностью, теперь же он, как лекарство, действовал на него благотворно.
Он заметил, что она сидела на треножнике, как одна из Сибилл, и у ее ног брала начало река, которая отделяла город от мира живых. Она восседала непосредственно у входа в царство смерти, как сидят парки у входа жизни. Она следила за призраками, за тенями, что скользили мимо нее, чтобы навсегда исчезнуть в пещерах, которые ими не воспринимались, не осознавались. Мимо нее тянулись все, кто из столетия в столетие возвращался в изначальное лоно, где жизнь теряла очертания и формы, освобождалась для извечной природной силы возрождения. Она стала одной из хранительниц порога, была навеки избавлена от земного круговорота. Ее глаза видели мир по ту сторону реки и вбирали в себя тени города, ее мысли проникали сквозь толщу времен и питали вечность.
— Ты больше не знаешь меня? — спросил он.
— Я не могу знать вас как частное лицо, — сказала она, — я знаю только, что вы посланы как хронист.
— Мы любили друг друга, Анна!
— Это другое время.
— Благодаря тебе я попал сюда, — вырвалось у него, — благодаря тебе я стал тем, что я есть.
— Я посылаю дальше свои мысли, как гонцов, — сказала она, — и вы услышите их, вы уже слышали, когда говорили с Великим Доном.
— Ты знаешь об этом?
— Когда вы с ним разговаривали, — сказала она, — я уже сидела здесь, на этом месте.
Роберт впился в нее глазами.
— Матушка Забота, — начал он и запнулся.
— Нас, — сказала она певучим голосом, глядя в пустоту, — три вещих сестры. Одна сидит у дороги, другая — там, у тех пещер, а я — здесь. Когда-то мы звались Надежда, Любовь и Вера, а теперь — матушка Печаль, матушка Забота, матушка Терпение. Мы не зачинаем, не рождаем, мы — есть.
— Надежда, — медленно проговорил Роберт, запоминая, как ученик, слова Сибиллы, — стала Печалью, Любовь стала Заботой, Вера стала Терпением. Печалиться, заботиться, терпеть — вот смысл твоего заклинания.
— Многие, — сказала Сибилла-Анна, — корчатся до последнего, как Богом забытый знак вопроса.
Она рассказывала о тропе демонов, на которой умершие очищаются на своем пути из города мертвых в великое ничто. Трудна тропа для тех, кто не мог расстаться с мыслью о своей значительности, тогда как другие, те, которые при жизни усвоили себе, что они часть природы, часть дао, выдерживают этот путь сравнительно легко. Тому кто подвергал испытаниям тело и дух, подобно Аскету, йоге, затворнику или мученику, пошли на пользу добровольные лишения на этом последнем отрезке пути.
Когда Роберт хотел идти дальше, к пещерам, она остановила его — его час еще не настал. Он стоял в ее магическом кругу.
Роберт: Почему люди так мучаются и заучивают такую массу вещей?
Анна: Чтобы у них было что забывать.
Роберт: И так все время?
Анна: И так все время.
Роберт: Что мне делать?
Анна: С улыбкой протягивать нить жизни.
Роберт: А твое дело?
Анна: Преображать действительность.
Роберт: В мечту?
Анна: В закон бытия.
Роберт: Скажи мне еще вот что: для чего живут?
Анна: Чтобы научиться умирать.
Хронисту открылось все таинство встречи, когда вещая Анна взяла в свои окоченевшие руки круглый булыжник.
— Я убаюкиваю его, — сказала она, — как наше дитя. Мысль, что мертвые служат живым, пронзила его сердце.
— Матушка Забота, — проговорил он.
Снова одна из теней отделилась от вереницы, но тотчас отпрянула назад, почувствовав близость Роберта. Черты лица были померкшие, и всякие признаки пола стерлись. Тень беспокойно кружилась в воздухе, подпрыгивала, как будто наскакивая на чуждые предметы, пока ей не удалось на мгновение коснуться кончиками пальцев камня, который держала в руках Сибилла. Она пробормотала какое-то заклинание, и хронист не удивился, услышав, что это была индийская мудрость: "Eko dharmach param #353;reyah / K #351;amaik #257; #353; #257;ntruttama" — "Лишь истина есть высшее добро, и лишь терпение есть высшее благо". Тень снова примкнула к веренице, тянувшейся в направлении к пещерам. Роберту показалось, что на том месте, которого коснулся пальцами дух, остался знак, маленькая, как пятнышко, отметина, последняя руна судьбы.
Он смотрел в сумеречный свет, который не сгущался, не рассеивался. Подобно гранитным ульям, лежали округлые вершины холмов доисторического ландшафта с черными дырами пещер, которые уходили в невидимую глубь и терялись в бесконечности. Потом он подошел к Анне, сидевшей как изваяние, и склонился над ней. Он не мог совладать с собой и, закрыв глаза, коснулся губами ее холодного лба. Она оставалась застывшей и неподвижной.
Потом, когда он медленно шел назад мрачной дорогой по краю ущелья, он уже не мог сказать с уверенностью, жаркие губы его сами нашли лоб Анны — или он поцеловал ледниковый камень, который подставила ему Сибилла.
Леонхард встретил хрониста в хижине молча, не проронив ни слова; дав ему отдохнуть, он повел его снова в город той же дорогой, какой они пришли сюда днем. Когда они подходили к Архиву, уже перевалило за полдень.
В помещениях Архива атмосфера уже не была столь тревожной, в них снова воцарился размеренный порядок. Но Роберт не мог найти себе места. На его рабочем столе лежал отпечаток некоей официальности, пандекты и папки казались чуть ли не чуждыми. Ото всего, к чему он ни обращался, веяло холодом, какой он ощущал в первые дни своего пребывания здесь.
И с Перкингом он испытывал некоторую неловкость, чувствуя в нем, при всей предупредительности почтенного ассистента, некое превосходство, а оно действительно было в усопшем, находившемся за чертой всего земного. Это был барьер между жизнью и смертью, который оставался непреодолимым, хотя он, доктор Линдхоф, обретался в самом царстве умерших. Он и раньше всегда чувствовал эту разделяющую черту, переступить которую он был не в состоянии. Он оставался живым, тогда как другие едва лишь сохраняли свой собственный облик, прежний образ земного существования. Он еще находился на пути, с которого всякий смертный снова и снова пытается беспомощно заглянуть в будущее; умершие же достигли органической цели жизни и безучастно смотрели назад. Червь зависти порой точил его.
Леонхард между тем приготовил по желанию архивариуса в его рабочем кабинете чан с горячей водой. Роберт разделся и влез в него. После ночного путешествия он испытывал потребность в очищении и с наслаждением лил и лил на усталое тело горячую воду. Ванна освежила его, вода смыла следы бессонных часов, только сердце билось учащенно и беспокойно. У него еще оставалось время до того часа, на который была назначена встреча с Высоким Комиссаром.
Когда Леонхард пришел, чтобы унести чан с водой, он попытался заговорить с архивариусом. Для него, мол, приятно снова чувствовать доверие Роберта, его непринужденность и теплоту, какие он испытал вчера в дороге, и он благодарен архивариусу за то, что тот не обращал внимания на всякие его сумасбродства. Как хорошо, что Роберт возвратился из дальних полей.
Архивариус не понял толком, что хотел сказать юноша.
— А ведь ты тоже мог пройти как тень мимо меня, подобно другим или подобно тем, с кем я вчера говорил за столом, в этот час встречи и расставания, и ни один из нас не заметил бы другого, — сказал Роберт.
Его взгляд был устремлен в какую-то невидимую холодную даль, когда он быстро провел рукой по волосам юноши.
Наскоро перекусив, архивариус прошел в соседнее помещение к Перкингу, присел рядом на банкетку и какое-то время сидел молча, наблюдая за старшим ассистентом, который был занят своей работой — просмотром вновь поступивших материалов. Впервые Роберт внезапно почувствовал, что город и его Архив опостылели ему. Он казался сам себе хранителем, которому, в сущности, нечего было охранять. Да и другие, думал он, охраняли лишь свое собственное присутствие. Принимал он посетителей или нет, записывал свои наблюдения или предавался уединенным раздумьям, расточал свои знания или хранил при себе — это все не оказывало никакого влияния на ход человечества, оставалось безразличным для блага или страдания живущих и мертвых.
— Иной раз мне хочется закрыть на все глаза и не думать ни о чем, — сказал он. — Пусть все катится в пропасть.
— Я, — отозвался Перкинг, пристально посмотрев на хрониста, — пережил больше чем одну эпоху и больше чем одно поколение и не устал служить духу.
Роберт досадливо пожал плечами.
— В начале был дух, — сказал ассистент Архива, — и дух был при Боге, и Бог был дух.
— Мы иначе переводим начало Евангелия от Иоанна, — возразил Роберт.
- ' Εν 'αρχη ην ο λογος, - повторил старый Перкинг слова греческого текста.
— В начале было слово, — подчеркнул хронист.
- Λογος, - настойчиво сказал Перкинг, — не хаос, следовательно, дух, не антидух.
— А Фауст, — возразил Роберт, — передает это место даже так: "В начале было дело".
— Это всего лишь символ фаустовского кощунства Запада, немцев прежде всего, — серьезно сказал ассистент. — Давайте будем стоять на стороне духа.
— И он, мой уважаемый, — возразил архивариус, — не освобождает из плена.
— Вы провели долгую ночь без сна, — заметил старый помощник, — этак для кого угодно мир расшатается.
— Камень Сибиллы лежит у меня на сердце, — сказал хронист, — камень заботы.
— При нашей первой встрече, — напомнил мудрый помощник, проводя рукой по лежащим перед ним бумагам, — я зачитывал вам одну запись, сделанную служащим конторы, — о бессмертии человеческой глупости, не знаю, помните ли вы еще о ней?
— Могу ли я забыть хоть одно слово из того, что я слышал здесь когда-либо! — воскликнул Роберт. — Вы говорили тогда, что не только ложь, но и глупость — враг истины на Земле.
— Пучеглазая глупость, — уточнил Перкинг, кивнув головой, — против которой сам Чунхуа оставался бессильным. Желательно, однако, было бы истребить еще и другое исчадие, сходное с ней, порождение со слезящимися глазами и потухшим взглядом раба, то есть косность, — косность духа и сердца.
Страстность, с какой говорил Перкинг, оживила Роберта.
— Косность духа, — продолжал старый помощник, — есть чуть ли не главный корень зла. Из него произрастают не только суеверие, заносчивость и зазнайство, но и, как мне показывают всякий раз свидетельства судьбы, невежество взглядов, жестокость сердца, грубая сила власти — одним словом, все темное человеческой жизни.
— Один разум не помогает мысли, — возразил Роберт. — Все зависит от силы, интенсивности.
— От интенсивности, — согласился старый помощник, — которая дает волнующее счастье знания, доверчивое, светлое знание о великом целом бытия.
— Я пришел к убеждению, — сказал архивариус, — что смерть — мера всех вещей.
— Если бы все люди поняли это, — заметил Перкинг, — картина жизни была бы другой.
— Не это ли имел в виду Мастер Магус, — спросил Роберт, — когда он говорил о возрождении из духа Китая, Тибета и Индии?
— Мастер Магус, — заметил Перкинг, — в котором многие видят ботхисатву, знает, что не насильственные действия, а мысли определяют поведение человека, следовательно, и человеческие отношения.
Роберта одинаково тронуло то, что Перкинг назвал Мастера Магуса ботхисатвой, прообразом будущего Будды, и то, что он говорил о силе мыслей. Это напоминало пророческие слова Анны: мысли — посланцы высших сил.
Почтенный ассистент дал архивариусу для ознакомления часть лежавших у него на столе бумаг под общим, уже известным ему заголовком: "Протоколы страшной секунды", предназначенные для секретного фонда Архива. Когда он раньше однажды попросил их, ему отказали. Теперь же он мог их взять к себе в комнату, чтобы внимательно, не спеша ознакомиться с ними. Это были записи, фиксирующие мгновения умирания, перехода через реку.
При всем разнообразии образов, в каждом случае отмеченных печатью индивидуального восприятия и способности выражать чувства и мысли, эти записи обнаруживали одну, присущую всем характерную особенность непреложного видения, отличавшую их от голой фантазии: на них лежала печать действительного знания. Везде повторялось ощущение движения, перемещения в пространстве, скольжения (многие называли это парением), которое казалось бесконечным. Почти всегда шла речь об ослепительно ярком свете, навстречу которому устремлялся каждый в своем движении. Многие называли его неземным светом, лучезарным сиянием, равно как вообще все события описывались, за неимением других слов, с помощью лексики Нового Завета и штампов ортодоксии. Так, иным, переходящим за черту земного, представлялось во время их приближения к городу за рекой, что они видят сияющие стены и башни вечного города, и они воспринимали поначалу его обитателей как светлые существа, как звездные тела, в которых они видели ангелов, парящих в небесной сфере. Другие говорили об алмазной горе, о городе духов, о блаженных и гуриях под вечно сияющим небесным светом. Архивариус вспомнил при этом последние слова Гёте "больше света", которые, конечно же, означали, как он истолковывал их сейчас, не требование, а констатацию, что вокруг него стало больше света. Многократно варьировалась картина стремительной езды, движения в мировом пространстве, слияния с бесконечностью звездного мира, с шествием древних светил — так, словно бы человеческий дух всасывался в великое материнское лоно мироздания.
Во всех Протоколах можно было прочесть, что переход состоял в утрате собственной воли. Вместе с тем боли как будто ослаблялись, в то время как бренная плоть все еще содрогалась в муках. Из отдельных описаний явствовало, что в этом состоянии выявлялись телепатические силы духа, тогда как возможность объясняться словами с прежним окружением утрачивалась.
Превращения, которые происходили с духом умирающего, обнаруживались в многообразии и полноте и напоминали синхронное событие, одновременное существование в разных плоскостях пространства. "И то, чего я никогда не ощущал как реальность, — читал он в одном месте, — а именно свобода жизни, охватило меня в последние секунды впервые во всей полноте".
Нигде в этих листках не говорилось о страданиях тела, явившихся причиной смерти, о страхе, сопровождающем ее, но чаще — о душевных муках. Однако и в этих случаях было удовлетворительное чувство избавления от прошлого. Спокойствием и умиротворением веяло от страниц этих листков. Архивариус вспомнил о посмертных масках, которые ему доводилось видеть: и в них проглядывало нередко ровное, умиротворенное, просветленное, как часто называют в народе, выражение.
Протоколы страшной секунды неизменно обрывались в тот момент, когда угасали импульсы глубинного сознания. Кто вступал на мост и достигал будничного города за рекой, утрачивал значительность мыслей и чувствований. Только потом уже появлялась возможность ретроспективного взгляда на прошлое, на форму прежнего существования, как это мог наблюдать архивариус в своем общении со здешними обитателями, но сами свидетельства перехода на ту сторону не содержали об этом никаких сведений.
Он бережно сложил листки. Если даже это была только незначительная часть Протоколов, то и в этом случае он уже был благодарен Перкингу, ведь он получил возможность ознакомиться с материалами, приоткрывавшими завесу над тайной, которая остается скрытой от всякого смертного до момента переживания им собственной смерти.
Когда солнце начало клониться к горизонту, он отправился в Префектуру, взяв с собой пустой том хроники. Небо сияло еще ослепительной синевой, прохожих на улицах было больше, чем обычно. Он видел, что это были вновь прибывшие. Они скользили мимо мертвых фасадов домов, исчезали в подвалах, иногда сидели на каменных выступах стен. Они сторонились хрониста, словно их отпугивал живой дух. Когда он в одном месте проходил мимо кучки обитателей, они тотчас умолкли — так прерывают свою таинственную игру дети, завидя приближающегося взрослого. "Старый хронист, — чудился ему за спиной их шепот, — читатель мыслей из Архива". Это звучало как проклятие, как насмешка над всей духовной работой, когда они показывали пальцами на книгу, которую он держал под мышкой. Но его не смущали их возгласы, ведь он знал об их страданиях, о неосуществившихся надеждах и желаниях, о пустом, призрачном существовании. Где-то вдалеке послышался сигнал, извещающий о начале упражнений.
Он вошел в здание Префектуры. Мраморные помещения теперь уже не казались чужими, и перед приемной Высокого Комиссара он не испытывал, как в день приезда, нетерпеливого и напряженного чувства ожидания. Когда его пригласили войти через узкую боковую дверь в удлиненное служебное помещение, он снова увидел голову и плечи чиновника, как на некой вставленной в рамку средневековой картине; косые лучи заходящего солнца проникали через проем открытой двери, казалось, что они исходят из горного замка Префекта, который лежал, невидимый, где-то у самого горизонта, окутанный дымкой. Настолько близки были эти образы к той картине, которую он наблюдал во время первого своего посещения Комиссара, что казалось, будто между той встречей ранним утром и нынешним вечером прошел всего только день.
— Господин Префект, — заговорил Высокий Комиссар своим звучным голосом, — просит выразить через меня свою благодарность вам, господин архивариус, за ту серьезность, с какой вы отнеслись к исполнению вашей задачи. Нас приятно поразили чуткость и понимание, которые вы проявили в первые же часы вашей деятельности здесь и знакомства с условиями нашего края, не злоупотребляя при этом тайной города мертвых, в чем вы, естественно, отдавали себе отчет.
В ответ на признательные слова Комиссара, в которых он почувствовал лишь вежливую учтивость, Роберт заметил, что ему, однако, потребовалось гораздо больше времени, чем он хотел бы, для того чтобы сориентироваться в новых условиях и понять наконец, где он в действительности находится.
— Это делает честь вам, — продолжал Комиссар невозмутимым тоном, — что вы без ложного всезнайства и с должным уважением отнеслись к кажущимся странными особенностям нашего города и его порядкам. Вы, если я могу говорить в стиле Архива, вникали в глубинный мир скорее в духе Парцифаля, нежели Дон Кихота, скорее наивно, нежели иронично.
Архивариус обдумал слова Комиссара, но почувствовал лишь смехотворность той роли, какую он, в сущности, играл здесь все это время.
— Что меня вырвало наконец из тяжкого сна, — сказал он, — так это любовное переживание. Оно, естественно, казалось мне столь же неповторимым, единственным в своем роде, как каждый его себе воображает. Это была обычная сентиментальная история.
— Вы осознавали недолговечное, бренное, что присуще всякому чувству двух любящих людей, мужчины и женщины. — Далее Комиссар отметил, что именно сопутствующие обстоятельства сообщают переживаемым событиям оттенок тривиальности. — Заслуживает внимания, — продолжал высокий чиновник, — как вы вашей личной судьбой подтверждаете то, что присуще нашему миру. Нам вообще бросилось в глаза, что вы во всех ваших наблюдениях ощущали двойной смысл жизненных событий. Я имею в виду соотнесенность, метафизическое соответствие между двумя уровнями жизни по эту и по ту сторону реки.
— Как можно было бы тогда, — сказал Роберт, — в случайностях увидеть закономерное, в существующем — истинное? И все же я обнаружил полную свою несостоятельность. Я попал в самую сердцевину тайны, где властвуют духи и дух, но я и теперь стою перед вами с пустыми руками. Вы распорядились переслать мне жалобу, содержание которой меня поначалу удивило. Потом я осознал, что упрек по сути своей справедлив. Мне выпала неслыханная участь — живому находиться в царстве мертвых, и я не смог воспользоваться этим в полной мере.
С этими словами он протянул Высокому Комиссару том хроники, в котором, он знал, не было никаких других записей, кроме той, которую он внес в первый день: "С нынешнего дня д-р Роберт Линдхоф вступает в свою новую должность".
Высокий чиновник, даже и мельком не удосужившись взглянуть на том, заявил, что архивариус ложно истолковал знак, который дал ему высший секретариат, послав копию давно устаревшей жалобы. Ибо сам упрек представляется властям необоснованным, хотя он дал хронисту повод обратиться с разговором к Великому Дону. Хотели всего лишь сообщить архивариусу, что есть кто-то, кто чувствует себя обойденным вниманием и не понятым им. Роберт, который уже тогда перебрал мысленно многих лиц, теперь узнал, что виновником всего этого дела был его юный помощник.
— Леонхард! — воскликнул архивариус и тотчас же нашел объяснение робкому и нервозному поведению, которое тот обнаруживал время от времени. Он понял также, в чем юноша хотел ему признаться, когда уносил чан с водой. Не требовалось никаких слов, чтобы убедить Роберта в том, что юноша поступил так из самых чистых побуждений, каким бы нелепым ни представлялся сам поступок. Он, должно быть, почувствовал тогда в Анне соперницу, вытеснившую его из сердца Роберта, которому он нес нерастраченное юношеское чувство душевной симпатии и привязанности. Возможно, к этому присоединился страх, что Роберт, ровесник, переживший его, лишится пребывания в Архиве из-за неведения.
— Он хотел напомнить о себе, — сказал архивариус. — Если бы я только мог это предположить.
— Вы напрасно затрудняли себя догадками по поводу этой бумаги, — сказал чиновник. — Вам стоило только позвонить, и все бы разъяснилось.
Роберт усмехнулся его доброй шутке.
— Как будто это так просто, — возразил он.
— Зачем непременно делать из всего проблему, — сказал Высокий Комиссар.
Он взял в руки том и стал внимательно листать страницу за страницей. Роберт смущенно наблюдал, как чиновник задерживал порой внимание на той или иной странице и задумчиво кивал; он даже как будто вчитывался в отдельные места. Можно было подумать, что чистые листы перед глазами Комиссара заполнялись текстом.
— Вы, — заговорил наконец Комиссар своим бесцветным голосом, не поднимая глаз от книги, — запечатлели множество эпизодов и сцен, и любопытно видеть, что именно бросается в глаза живому в нашем царстве, что он считает достойным внимания и сохранения, весьма интересно также и то, насколько он в состоянии угадать и почувствовать во всем этом дух порядка, проявление закономерного в ходе вещей, отделяя случайное от существенного. Приятно удивляет, к примеру, — продолжал он, — как вы описываете характер практических занятий: вот трапеза, вот формальная игра служащих, пантомима, разыгрываемая женщинами с воображаемым бельем, далее участие населения в шествии детей, церемония обеда в гостинице, наконец, паноптикум святых в культовом сооружении; при этом вы не пишете, какой цели подчинены все эти действия умерших, тогда как они служат поддержанию путем механической тренировки памяти об определенных жестах прежней жизни, которые на протяжении столетий и тысячелетий оставались одними и теми же, с другой стороны, они служат выхолащиванию значения, какое каждый придавал им при жизни.
Архивариус не мигая смотрел на телепата, читающего чужие мысли.
— Примечательны, — продолжал чиновник, — и ваши описания торга-обмена и функционирования двух гигантских фабрик. Мне нравится, что вы не скрываете своих чувств, которые овладели вами, когда вы осознали, что все производимое человеческими руками с таким трудом и тщанием имеет своей целью не что иное, как быть с таким же трудом и тщанием уничтоженным. Мы в нашей системе созидания и разрушения нашли оптимальный вариант и считаем, что тем самым — независимо от автоматического регулирования проблемы безработных — создали образцовый шаблон, который соответствует и всеобщему закону природы, а именно: к субстанции материи ничего нельзя прибавить, но от нее и нельзя ничего отнять. И мне нравится, что вы не скрываете своего замешательства от этой картины и попали — или скорее вынуждены были попасть — в лабиринт кривого зеркала. Стоило бы, конечно, прокомментировать подробнее как эту сцену, так и эпизод с каменным всемирным оком над порталом культового сооружения, которое вас сильно взволновало, тогда как умершие, как правило, проходят мимо него совершенно равнодушно. Кое-что хотелось бы прочесть в более подробном изложении или узнать ваше суждение по тому или иному вопросу — к примеру, почему музыка для умерших представляется ненужной, можно сказать, даже вредной, хотя звуки есть космический элемент, также небезынтересно было бы прочесть более развернутые оценки высказываний служащих по поводу вашего выступления.
Архивариус хотел было возразить, но Высокий Комиссар жестом дал понять, чтобы он подождал, пока тот не просмотрит хронику до конца. Чиновник с одобрением отметил, что хронист постепенно понял организацию Архива, который своим авторитетом и символикой подчеркивает значение города мертвых. Лейтмотив происходящих в мире изменений и превращений, "сокровищница и бездна духа", как это метко назвал архивариус.
— Любопытно, — сказал Комиссар, — что вы, говоря об Архиве, не высказываете своего отношения к тому, что среди его сотрудников и служителей нет женщин. Вы как будто не замечаете, что речь идет еще и о сократовском средоточии, об ордене мужского духа, логократии. С другой стороны, в ваших записях, хотя вы нигде и не высказываетесь об этом прямо, прочитывается мысль, что все разыгрывание жизни представляет тайное служение даме. Но не будем задерживаться на деталях. Я далек от того, чтобы упрекать вас в том, что вы в дальнейшей вашей деятельности мало-помалу втягивались в роль действующего лица, например во время приема посетителей, на собрании масок, как вы это называете, а также при посещении казарм, где вы, просвещая, словно бы творили судьбу. Конечно, один из великих усопших из непосредственного круга Префектуры поступил бы в этих случаях иначе, тут вы действовали неосознанно, в соответствии с силой закона, как это вы потом воочию увидели в деянии Великого Дона. Но во всех ваших действиях — и это рассеивает всякие подозрения в недозволенном самоуправстве — вы все же постоянно осознавали себя, что видно из ваших слов, которые вы говорили и писали, инструментом власти, а не руководствовались собственными желанием и волей. Если у вас и возникали подобные порывы, как, к примеру, вот здесь, когда вы репетировали вашу защитительную речь, то это легко удалось погасить вмешательством доброго Перкинга, который привел в порядок ваш письменный стол. Или в другом случае, когда вы попробовали было отделиться от общей судьбы, занявшись в Архиве своими частными теоретическими штудиями, — здесь также было достаточно намека приятеля Кателя, чтобы предотвратить опасность уединения и обособленного существования. То же самое касается и ваших отношений с любимой женщиной, когда, осознавая преходящее, вы стремились продлить и сохранить постоянство чувства, удерживаясь от соблазна погрузиться в сиюминутное счастье и наслаждение мгновением. Направление, конечно, было уже предопределено, но нужно было ваше собственное понимание, чтобы естественным путем следовать той линии, которая каждому дается изначально.
Он еще раз перелистал хронику от последней страницы к первой.
— Хотя вы и уяснили себе значение последнего смотра, — сказал Комиссар, — вы еще не отчетливо, кажется, представляете себе те правила и условия, которые определяют срок пребывания умерших у нас и отбор должностных лиц.
— Кто знал бы это, — возразил архивариус, — тот был бы равен по змеиной мудрости Богу. Ведь тут, как я догадываюсь, заключена тайна, равносильная тайне земной участи, которая одного заставляет умереть раньше, другого позже.
— При многих соответствиях, — заметил Комиссар, — которые обнаруживают порядки в нашем городе с устройством бренного мира, в силу чего события часто предстают, как вы их сами воспринимаете, в жутком для вас зеркальном отражении, есть, разумеется, соотнесенность миров по эту и по ту сторону реки и в плане продолжительности срока и ранга. Но она глубоко скрыта.
Он пояснил, что срок пребывания и отбор зависят не от индивидуальных качеств, способностей и заслуг, которые людям кажутся очевидными при жизни и по которым они судят друг о друге. Многие склонны абсолютизировать свое значение на земле, хотя оно эфемерно, и не отказываются от мнимого. Все же каждому живому существу от рождения свойственно некое благородство смерти, таинственный символ, в котором его будущий вид как умершего словно бы являет уже свой прообраз. Но если стиль жизни и нельзя недооценивать для последующей формы существования, перед окончательным угасанием человеческого сознания, то переоценивать его и вовсе недопустимо. Ведь положение и участь каждого существа на период пребывания его здесь определяются круговоротом человечества как целого и обусловливаются предсуществованием, причинной взаимосвязью целого ряда предшествующих моментов, которая остается не познаваемой отдельным существом.
— Вы могли бы, — сказал высокий чиновник, — поближе ознакомиться с истинно значительной литературой Архива, я имею в виду хасидские легенды, дошедшие, например, от Рабби Рафаэля из Бельца или от Ешака Лейба из Лодзи, а также китайские истории, легенды суфизма и сообщения учителей дзэн-буддизма. Вы бы тогда увидели, что принцип милости, как его представляют в ваших западных регионах, чтобы объяснить бессмыслицу земного и послеземного существования, есть уловка, которая не соответствует организации универсума и космическому порядку бытия. Но я задерживаю вас, господин архивариус. Эти ходы мысли вы, как я вижу, при описании последней беседы с Мастером Магусом частично уже воспроизвели, когда сообщаете о том, что мертвое, ставшее анонимным, вновь приобретает живительную силу для людей. Отрадно видеть, что вы под конец подошли к изречениям вещей Анны. Вы говорите о возвращении логократии, о которой я уже упоминал, в мировое время матриархата, гинекократии, или — выражаясь более простыми словами — о возвращении духа к наследию матерей.
— Но как могло случиться, — спросил Роберт, — что Анну оставили для вечности? На Земле она принадлежала другому мужчине, и в промежуточном царстве ее положение не отличалось ни от одной из сотен тысяч других женщин.
— Возможно, для этого были веские основания, — сказал Комиссар. — Ведь она невольно обвенчала смерть с жизнью.
Далее он заметил, что для ее короткой жизни человеческая оценка, какой она дается архивариусом, не является достаточным основанием. Тут едва ли обнаруживается определенная степень зрелости судьбы. Только когда он напомнил Роберту о качествах, которыми каждый человек, о чем он уже намекал, наделяется в своем прежнем, не осознанном им, однако, существовании, архивариус нашел возможное объяснение. В этой связи высокий чиновник произнес слова, которые заставили хрониста серьезно задуматься. Он сказал:
— Избранники смерти не есть избранники жизни.
Перед тем как закрыть том, Высокий Комиссар вписал в него несколько строк. Роберт, перед которым снова прошли одна за другой картины пережитого, точно огнем выжженные в его сердце, осторожно перевел дыхание.
— Но здесь, — сказал он, поднимаясь с кресла, — ничего об этом не написано.
Чиновник удивленно возвел на него глаза.
— Вы недооцениваете вашей работы, — возразил, он хотя и доброжелательно, но с оттенком сдержанного раздражения. — Ни одна из ваших мыслей не прошла бесследно. Для нас все запечатлено здесь, остается только обвести чернилами — чтобы другие могли прочесть.
Он встал из-за стола. В ту же минуту из динамика послышались переливистые, еще столь памятные архивариусу мелодические трезвучия — знак, что с ним сейчас будет говорить Префект. Роберт почти что ждал этого, и все же при первых звуках властного густого голоса, металлом резанувшего его ухо, по спине у него, как и в прошлый раз, пошел легкий озноб. Он стоял, опустив взгляд в пол, и только смущенно вертел в руках книжку хроники, которую вернул ему Комиссар.
— Благодарим Мастера Роберта, — заговорил голос из динамика, — ибо он помогает тому, чтобы довести до конца бытие.
"Печалиться, заботиться, терпеть", — подумал про себя хронист, вспомнив о вещих изречениях.
— Как вы думаете, — продолжал голос, — стоите вы теперь в конце вашего пути — или в начале его?
Комиссар приблизил к архивариусу микрофон.
— В конце его, — сказал Роберт.
— Стало быть, вы полагаете, — наседал голос, — что постигли непостижимое?
— Вовсе нет, — отрезал Роберт.
Он снова почувствовал себя экзаменуемым, но его уже не заботило, выдержит он экзамен или нет. Глядя через открытую террасу, он видел позади окутанных дымкой холмов, где должен был находиться дворец Префекта с Тридцатью тремя хранителями мира, пурпурный шар солнца, стоявший низко над горизонтом.
— Следовательно, — допытывался голос, — вы находитесь в начале пути?
Роберт молчал, крепко стиснув пальцами том. Колени его слегка пружинили.
— Это не моя задача! — крикнул он в пространство.
— Что есть задача? — продолжал допрашивать голос.
Роберт не ответил. Ведь скажи он теперь: жить или умереть, невидимый Префект снова произнесет уже известную фразу: "Простейший ответ на вопрос был бы…" — и далее начал бы внушать нечто, чего он больше не желал слушать. Допустим, он сказал бы: "Исполнять закон". Но что это могло означать? "Что есть закон?" — последовал бы вопрос. "Не более чем смерть жизни, — ответил бы он, — закон есть высшее бытие".
И далее все пошло бы в том же возвышенном духе: следовать тропой между полюсами, между воскресением и концом, наводить мосты через реку, которая берет начало из груди Сибиллы, мосты через вечное умирание. Он как будто слышал все эти громкие слова, и его охватило отвращение. Он сыт по горло мудростью и глубокомысленными изречениями. Жизнь отдать в залог смерти, принести жертву идее, наследию матерей, возвращению духа — все это ходульные слова, фразы, которые не могли никуда привести. Свобода, прогресс, справедливость, человеческое достоинство, гуманность и любовь к ближнему — все это только звонкие синонимы божественного, затасканные на протяжении веков и едва ли уже пригодные для того, чтобы их произносить с высоких трибун. Быть благородным, добрым, готовым прийти на помощь! Но утоляло ли это знание голод жизни?!
— Вы хорошо делаете, — послышался между тем голос из динамика, — что молчите. Ведь вы знаете последнюю тайну: смерть нуждается в жизни. Я считаю, что вы, Мастер Роберт, выполнили задачу своего пребывания здесь.
— Нет! — вскричал Роберт. — Я не заслуживаю ни звания, ни благодарности. И вообще я сыт по горло знанием, которым хвастается царство мертвых и их охранников, этот город, куда меня привело проклятие, это преддверие смерти, о котором я должен писать!
Он прокричал эти слова так запальчиво, что Комиссар, обеспокоенный, отступил с микрофоном на несколько шагов назад.
— Это все одна лишь видимость, — снова крикнул Роберт, все больше приходя в возбуждение, — стерильный водоем с теми же утопическими общими фразами, что и в обыкновенной жизни! Старая фарисейская болтовня, к которой склонны Высокий Комиссар и все демагоги раздутой Префектуры. Теперь я вижу насквозь эту комедию! Меня вы больше не проведете! Это вы у нас, у живых, одалживаете все и облекаете в слова типа "смерть нуждается в жизни", преподнося как квинтэссенцию знания. Игра слов, театр теней, трюки! С меня хватит, довольно уже я попадался на ваши фокусы!
Он вдруг запнулся. Он хватил ртом воздух. Помещение начало кружиться вокруг него.
— Я имел честь, — продолжал он осипшим голосом, — слышать господина Префекта, но ни разу не видел его в лицо, и я видел вашего Великого Дона, не слышав ни разу его голоса. Возможно, это одно и то же лицо, но, может быть, и нет. Это не меняет дела. Однако это показательно для неопределенности всей ситуации. Этот город наводнен комиссарами, секретарями, помощниками и служащими всех ступеней и рангов, здесь и мастера, и фабричные боссы, специалисты и полубоги, семь бессмертных и тридцать три посвященных, и не знаешь, кем они были когда-то и кто они есть, и еще имеется анонимный шеф анонимной бюрократии! Если трезво оценивать, то вся эта махина представляет собой не что иное, как институт обслуживания масс. Время от времени сюда вызывают кого-нибудь, как, к примеру, теперь меня, чтобы он делал достойную рекламу. Вы окружаете себя мистической аппаратурой, особенными ритуалами, шаблонными символами, которые всему, что происходит и идет как по маслу, придают этакую торжественность государственной тайны, чтобы люди на Земле пребывали в страхе. Испытывали страх перед вами или тоску по вас. Вероятно, это и является источником, питающим богов и божественные силы. Во всяком случае, вам это удается, ибо у нас высшим наказанием считается смертная казнь, а не воспитание жизнью и высшей храбростью считается жертвенная смерть, а не мужество жизни. Вас, разумеется, не интересуют мои рассуждения, они вас и не должны интересовать, вы даже и не задумываетесь над всем этим, иначе вы сами себе навредили бы.
Он чуть не задыхался. В продолжение всей этой бурной исступленной речи голос его дрожал и минутами едва не обрывался. Теперь он стоял бледный, грудь его стесняло, он дышал прерывисто, хватая воздух короткими судорожными вздохами, все тело его трясло, как в лихорадке. И у Высокого Комиссара, который до самого конца держал перед ним микрофон, как дароносицу, все еще дрожали руки. На его узком, костлявом лице, неподвижном, как маска, внезапно выступили два темных пятна под глазами. Роберт, выставив вперед том хроники, стоял в позе фехтовальщика, как будто приготовившись к отражению удара противника.
Но тут из динамика полился густой смех, сначала это было негромкое воркование, которое, поднимаясь из глубины горла, все расширялось и разрасталось, пока не зазвучало в полную силу. Скоро смех перешел в хохот, который, раскатываясь многоголосым эхом по комнате, привел все в движение. Задрожали металлические предметы на письменном столе, задребезжали оконные стекла, даже каменный пол начал вибрировать от раскатов смеха.
Стыдом и гневом вспыхнуло лицо хрониста. Весь дрожа, он кинулся к динамику, предавшему его осмеянию, и в бессильной ярости швырнул том хроники в хохочущий ящик. Затем как безумный принялся колотить по нему кулаком, пока не раскололся деревянный корпус и шелковая обивка не повисла рваными лоскутами. Он схватил динамик со стола, бросил на пол и стал исступленно топтать его ногами, потом рванул, задыхаясь, соединительный шнур. Смех разом прекратился. Роберт отер пот с лица и торжествующе поглядел на Высокого Комиссара, который хладнокровно наблюдал за ним.
Но уже через мгновение — когда Роберт нагнулся, чтобы поднять книгу с пола, — густой смех снова наполнил комнату; он выпирал из ящиков письменного стола, из зеркала, из всех щелей — отовсюду выплескивался и выдавливался этот метафизический смех. Правда, теперь он не был посрамляющим и унижающим, он напоминал скорее добродушный довольный смех его отца, только звучал мягко, переливчато. Это был расслабленный, покойный смех, который усмирял, умиротворял. Даже Комиссар, который все еще досадливо поглядывал искоса на Роберта, казалось, заразился искрящимся весельем, слышавшимся в смехе. На его деревянном лице вдруг мелькнула светлая улыбка, темные пятна на щеках исчезли, сухая официальность слетела с него, и он, точно неуправляемый, начал выписывать ногами и руками танцевальные движения. Неловко подпрыгивая в своих стучащих сандалиях, он неудержимо двигался, увлекаемый дразнящими переливами смеха, к террасе. Даже Роберт не мог устоять на месте и, поддавшись завораживающему ритму, засеменил мелкими шажками вслед за Комиссаром, ритмично взмахивая руками, как птица крыльями.
Подобно нежным звукам пиццикато, смех пронизывал воздух и разливался волнами по окрестности. Окутанные мглой холмы и вся земля перед террасой пришли в движение; выпячивались и изгибались тени, струился ковыль, дальние цепи гор корчились на горизонте; напряжение спало, и первые звезды, выступившие на вечернем небосклоне, дрожали перед глазами Роберта и покачивались, точно свисавшие на нитях фонарики. Даже потом, когда шелестящие волны смеха постепенно улеглись, в воздухе все еще как будто звенело дионисийское веселье.
Комиссар, который и на террасе продолжал, как, впрочем, и Роберт, выделывать все новые танцевальные фигуры, положил вдруг, совершенно увлекшись игрой, свою руку на плечо хронисту.
— Весь мир, — сказал он более звучным против обычного голосом, — заполнен весельем. Тут и динамика не нужно, чтобы ощущать его вечное присутствие. — Он, как конькобежец, который описывает круг, ускользнул от хрониста. — Ваша милость, — заметил он, снова приблизившись к Роберту, — сражается с пустотой.
— Фокус до конца, — возразил тот.
Но затем сам вынужден был рассмеяться над детской серьезностью, в которую привело его решение загадки мира.
— Я был дурак, — сказал он, расшаркиваясь. Непонятно, к кому относилось его шутливое замечание — к Комиссару или к невидимому Префекту.
Опершись руками на балюстраду, Роберт всматривался в звенящую темноту, которая все более сгущалась, так что предметы теряли свои контуры. Где-то там, в неясной дали, был горный замок. Все ярче сияли звезды в небе, и те из них, что мерцали у самого горизонта, были, быть может, огоньками светящихся окон — кто мог это знать?
Комиссар тем временем снова удалился в комнату.
Неподвижным напряженным взглядом Роберт смотрел в темную глубь небесного свода. Постепенно перед его сосредоточенным взором выступила из сумрака ночи таинственная обитель, что покоилась на холмах древних гор, будто на пылающей гряде облаков. Как медленно распускается сомкнутый бутон цветка, чтобы сделались видимыми золотой пестик и тычинки, так одна за другой раскрылись стены божественного места и дали возможность заглянуть вовнутрь.
Посреди усеянного звездами пространства Роберт увидел собрание мужей, облаченных в дорогие одежды богатых негоциантов. Они двигались в торжественном, размеренном танце, ступая босыми ступнями по сверкающему металлическому настилу. Они ступали след в след друг другу, и, когда поднимали при шаге ногу, можно было увидеть, что настил, по которому они ходили, водя свой хоровод, состоял из блестящих ножей, торчавших остриями вверх. Иногда тот или другой наклонялся и проводил по лезвию, пробуя, насколько оно остро, листом бумаги, который разрезался пополам. Но их ступням этот настил из многочисленных ножей как будто не причинял страданий, и длинные языки пламени, бившие им в лицо, казалось, были им не страшны. Их взгляды были устремлены внутрь себя; они склоняли головы и улыбались в ответ своим мыслям. Под ногами у них не было твердой опоры, но воздух, казалось, служил им лучше любого другого надежного основания.
Они протягивали руки в сумрак ночи и ловили звезды, как будто играли в мяч; словно звездный дождь, сыпались из их ладоней искры метеоров, и нити жизни протягивались от одного мира планет к другому.
Это были Тридцать три хранителя мира, Тридцать три хранителя золотых весов, которые, как он уже знал от Мастера Магуса, обозревали из горного замка Префекта движение человечества. Вот они прервали свой торжественный танец и игру в звезды, в которую их вовлекло божественное веселье, и вернулись, почерпнув новые силы из мироздания, в помещение с купольным сводом, где колебались плоские чаши мировых весов, невидимыми нитями связанные с бесконечным пространством.
Полукругом стояли они у мировых весов, наблюдая за движением золотых чаш, что издревле было их делом; хронисту казалось, что он узнает в их лицах черты благороднейших гениев духа. Он не удивлялся, когда видел среди них мудрецов и поэтов Древнего Китая: Лао-цзы, Кун-цзы, Джуан-цзы, Ли Тай-по; в других фигурах он узнал Гераклита, Гомера, Сократа, Фирдоуси и Заратустру; там стояли Данте и Августин, тут Шекспир, Гёте и Толстой; это, кажется, был Монтень, а то — Сервантес; здесь сиял святой Франциск, там Вергилий; вокруг погруженного в мысли далай-ламы толпились индийские святые и старцы, среди которых был Бодхидхарма, перенесший в Китай великий факел махаяны, и его первые провозвестники Асвагоша и Нагарджуна; отдельной группой стояли пророки Ветхого Завета. Роберту казалось, что черты одного бессмертного переходили в черты другого. В одном облике он угадывал то Сведенборга, то Паскаля, то Кьеркегора, Вольтера или Свифта; в образе Мо-цзы вдруг проступали черты Дун Чжун-шу, рядом с ним возникал Чжу Си; Вальтер фон дер Фогельвейде и Петрарка, Джордано Бруно, Эразм, Песталоцци — все великие, дававшие ответы на вопросы духа, поддерживающего жизнь.
Они сменяли друг друга, не давая остановиться процессу созидания. Когда они обращали друг к другу свои взоры, обмениваясь мыслями, то в их жестах не было фальшивой торжественности. Время от времени тот или иной протягивал руку к чаше весов, что все ниже опускалась под темным грузом, как бы желая приостановить ее. Шаровидный сгусток газообразного вещества, лежавший на ней, все чернел, уплотнялся и тяжелел, тогда как светлое облачко на другой чаше все слабее и слабее излучало сияние и становилось почти невесомым. Темный шаровидный сгусток означал скопление антидуха, который властвовал над людьми на Земле, в светящемся же облачке сосредоточивался запас духа. Антидух заключал в себе все хаотическое исчадие ненависти, глупости и противного природе, дух же питался от чистого родника мысли, истины и добра.
Хотя в промежутке времени, в течение которого хронист наблюдал состояние золотых весов, мрак торжествовал над светом, на лицах тридцати трех хранителей не отражалось ни тени смущения, сомнения. Они не вмешивались активно, ограничиваясь наблюдением, но они помогали уже одним своим присутствием. Внимательно и терпеливо смотрели они на мерцающий и трепетный свет над легкой чашей, что неудержимо скользила вверх. Роберту казалось, что он понимает их мысли. Они знали, что в мире равно существуют как дух, так и антидух и что только от людей зависит отдать себя служению тому либо другому. Сгустившийся мрак свидетельствовал о том, как много излилось и продолжает еще изливаться ненависти в человеческом мире, как много еще в человеке бездуховного — в отдельных людях, в человеческих сообществах и народах. Но страсти, которые обуревали человека и от его беспомощности и неумения справиться с собственными бедами будили в нем зверя, — ведь они могли быть направлены и на просветление духа, на устройство более человечной жизни. И все зависело от решения всех и каждого в отдельности.
Хронист видел, как венец, сиявший вокруг второй чаши, ширился все более и более, это говорило о теплом, сердечном слове и участии, о любящей улыбке матери, о мире и согласии между людьми. По мере того как свет прибывал и лился все ярче, давящая сила мрака ослабевала и чаши весов вновь стремились к равновесию. Но снова усиливался приток черноты, мрак сгущался, это означало, что на Земле проливалась новая кровь, совершались новое зло и насилие. Но и свет получал новое питание: очерствелые сердца смягчались, отлетали чувства злобы и мщения, в людях росли добрые побуждения, один другому давал совет и помощь, а не подавлял его. И так чаши золотых весов, которые измеряли желания и волю, помыслы и действия, попеременно опускались и поднимались, и стрелка их находилась в непрерывном колебании.
Часто казалось, что чаша антидуха окончательно перетянет чашу духа, катастрофа надвигалась как будто неотвратимо, и речь шла лишь о днях, годах или столетиях. Для хрониста это было свидетельством того, что в мире всегда остается шанс, возможность отдать себя духовной силе жизни. Благодаря своему пребыванию в царстве мертвых он уже знал, что каждому человеку непосредственно не засчитывалось ни добро, ни зло, ни исполненное смысла, ни протекшее бессмысленно земное его существование. Но при созерцании таинственной картины золотых весов хронисту открылось другое, а именно то, что в круговороте вечного бытия имело значение, становился ли человек орудием духа или орудием антидуха. Каждым мгновением своей жизни каждый отдельный человек так или иначе всегда содействует мировому порядку вещей.
Медленно надвинулась на картину тень, как будто инородное небесное тело заслонило собой весы и их хранителей. Должно быть, это Префект задвинул занавес, подумал Роберт.
Когда хронист вернулся с террасы в комнату Высокого Комиссара, он почувствовал внезапную слабость в ногах. Пошатываясь, он прошел к мраморному креслу с мягким сиденьем и устало опустился в него. Чиновник уже включил освещение.
— Отдохните, — сказал он участливо, но с оттенком прежней официальности в голосе.
— Шанс имеется, — проговорил Роберт вполголоса, возвращаясь к своим мыслям. — Но нет гарантии.
— Вы имеете в виду — для жизни? — спросил Комиссар из-за письменного стола и, когда хронист задумчиво кивнул, прибавил, что это косвенно относится к его сфере и что Роберт, как человек, еще слишком пристрастен. — Впрочем, — заметил он, — вы, господин доктор Линдхоф, вольны сами решать — продолжать ли вам вашу деятельность в Архиве или возвратиться на родину. Нам вы служите, — пояснил он спокойно, — как здесь, так там.
— Я человек, — возразил Роберт, — а не дух.
Высокий Комиссар выждал какое-то время, но поскольку со стороны гостя не последовало ни вопроса, ни возражения в ответ на его слова, то он нажал кнопку звонка.
— Документы для господина доктора Линдхофа, — сказал он вошедшему секретарю.
Роберт сухо поклонился.
— Я должен поблагодарить за все ваше терпение и внимательность, — сказал он на прощание.
Розовощекий секретарь с лукаво сверкавшими глазами за толстыми стеклами очков взял его под руку.
— Господин архивариус, — весело спросил он, когда они расположились в его комнате, — делает передышку и берет отпуск?
Он предложил ему сигарету, которую тот с наслаждением закурил.
— Я отбываю навсегда, — сказал он, — мне уже что-то не по себе стало.
— Вы вернетесь к нам, — заметил секретарь, на мгновение подняв глаза от документов, которые он оформлял. — Вы уже хорошо освоились здесь.
— Конечно, когда-нибудь вернусь, — согласился Роберт, потерянно озираясь вокруг себя. — Только когда я действительно умру.
— В жизни, — сказал секретарь, ставя печать на документе, — вы все равно только мертвый в отпуске.
— Вы считаете, — сказал Роберт, глубоко затягиваясь сигаретой, — что я мог бы теперь уже оставаться здесь до конца, чтобы меньше шуму поднимать. Надо признать, что вы умеете подбирать убедительные аргументы.
— Условия у нас, — сказал розовощекий секретарь, — не совсем здоровые, я согласен. Слишком старый золотой обрез с патиной, так сказать. Поверьте мне, у нас было бы много лучше, если бы жизнь людей на Западе протекала иначе. Может быть, вы размышляете об этом в вашем сочинении?
— В каком сочинении? — не понял Роберт.
— Да в той книге, над которой вы все это время трудились, в характеристическом исследовании о нас, иными словами, в вашем путевом романе.
— Вы ошибаетесь, — воскликнул Роберт и загасил остаток сигареты. — У меня нет таланта прирожденного рассказчика. Я не могу ни выдумать занимательного сюжета, ни выстроить действие. К тому же мне и счастливая концовка не дается. Я плачу половиной своей жизни.
— Это и есть основное условие, — любезно заметил секретарь. — Впрочем, книга, так или иначе, написана без вашего участия, и Высокий Комиссар обязал меня сказать вам, чтобы вы непременно взяли с собой голубой том. Ваш поезд отходит в полночь. — Он протянул ему паспорт.
— Это просто смех! — воскликнул Роберт. — Уж не с ума ли я сошел? Не нашептал ли мне кто-нибудь всю эту историю во сне? Сам дьявол не разберется во всей этой чертовщине! Не собираетесь ли вы меня прикончить где-нибудь по дороге?
— Теперь, пожалуй, вы должны отправляться в путь, господин доктор, — сказал секретарь.
— Кто же из людей поверит тому, — потерянно прошептал Роберт, — что я здесь пережил? Живым побывал в городе за рекой — что за сказка для материалистически обученного мира? Тут даже Гулливер с его пребыванием в Бробдингнеге и у умных гуингнмов — просто безобидный чудаковатый малый по сравнению с доктором Линдхофом с его путешествием в страну мертвых! Никто и мысли не допустит, что это чистая правда, в лучшем случае назовут это очередным трюком из сферы оккультизма. Церковь и армия осудят меня, дескать, я подорвал веру и мораль. Умершие и старейшины мертвых будут мне мстить за то, что я подглядел их прежде времени.
— Паланкин уже подан, — поторопил секретарь. — Ваш багаж из Архива доставят прямо к поезду.
— Я разочаровался в самом себе, — прошептал Роберт. — Данте прошел по крайней мере через ад, чистилище и рай некогда живших. Он мог описать это терцинами. Я же добрался лишь до сомнительного промежуточного царства, и моя хроника кончается на Сибилле.
Судорога пробежала по его лицу.
— И при этом я действительно был у умерших, много дней и ночей.
Он всхлипнул. Но через минуту черты его разгладились и голос снова обрел твердость.
— Я не хотел никого запугивать, но я ручаюсь, что я написал правду, слово в слово.
Поднявшись, он почувствовал, насколько он был слаб. Стекла его очков запотели, когда он сел в паланкин.
— Доброго пути, — сказал секретарь.
Шесть носильщиков доставили хрониста на вокзал и молча удалились. Роберт со своим старым чемоданчиком в руке прохаживался по площади перед крытым перроном, откуда робко выскальзывали последние пассажиры недавно прибывшего поезда.
Свод неба был весь пронизан холодным лунным светом, который смягчал сияние мерцавших звезд. Искусственное освещение редких фонарей растворялось в дымчатом сверкании воздуха.
Роберт усилием воли заставлял себя передвигать одеревенелые ноги и считал шаги, борясь со слабостью. Нет, он не был помешан, умершие — тем более.
Бессонная ночь и последние впечатления давали о себе знать; у него было такое ощущение, будто он весь выпотрошен. Тупое оцепенение овладело им.
— Роберт! — услышал он чей-то голос, в котором звучали радость и изумление. — Ты ли это?
Он остановился и огляделся вокруг. В легкой фигуре, скользившей ему навстречу со стороны перрона, он узнал мать.
— Как это мило, мой мальчик, — сказала она, — что ты ждал меня. Господь еще раз проявил свою милость.
Она смахнула со лба, который светился, как фарфор, белую прядь волос.
— Как я рад тебя видеть, мама! — воскликнул он. — Но разве же здесь я тебя должен был встретить? Я был на пути к тебе.
— Какой чудесный здесь свет! — сказала она с напряженной улыбкой. — Я всю дорогу могла видеть, как он сияет. Ведь я всегда была готова к этому.
Он нежно гладил ее руки.
— А отца я тоже увижу?
— Он находится, — осторожно сказал Роберт, — уже на следующем этапе пути. Каждого из нас всегда отделял от другого отрезок пути. Ты понимаешь?
— Я смирилась, — сказала она, — я со всем научилась смиряться, как это определено на путях господних.
Суровая прелесть тронула ее белоснежное лицо, на котором сказочно проступили черты большой женской красоты. Затем оно снова померкло, стало смертельно пустым. Из маленькой, туго набитой сумочки, висевшей у нее на руке, высовывался потрепанный сборник псалмов.
Когда Роберт сказал ей, что он пока возвращается в бренный мир, она сообщила, что Эрих и Беттина уже совсем взрослые и что Элизабет так нелегко было, когда он уехал.
— Но, — сказал он, — неужели я так долго был в отъезде?
Она робко посмотрела на него.
— Нам так казалось, — проговорила она. — Но тебе виднее. Тем временем в мире произошло много страшного. Зачем люди так жестоки друг к другу? Вот и меня не стало — как сотен и сотен тысяч. Теперь моя душа навечно успокоилась. — Она вздохнула. — Мой дорогой мальчик, — прибавила она.
Когда Роберт вызвался рассказать ей, как лучше сориентироваться в городе, она была тронута, но с поспешностью прервала его.
— Не утруждай себя, — сказала она, — мне не надо руководства, ведь я иду к Богу. — Заметив, что он поморщился, она прибавила: — Конечно, ты знаешь все лучше, но не настаивай на своем.
Он кивнул.
— Когда вернешься, — еще сказала она, — то полей мои цветы на балконе, чтобы они не засохли.
Он обещал.
— А ты, — попросил он в свою очередь, — не забудь потом поцеловать камень Сибиллы, если будут силы.
— Да, да, — услышал он в ответ. Но это прозвучало уже издалека и несколько нетерпеливо.
Сгорбленная фигурка старательно семенила к поблескивающим в лунном свете трамвайным рельсам. Он все еще смотрел ей вслед, хотя она уже растворилась в сумраке ночи. Только когда он вполне убедился, что она не могла его услышать, он, поклонившись, сказал тихо:
— Благодарю тебя за то, что ты меня родила.
Потом он прошел через туннель к безлюдному перрону. Он думал увидеть завистливые взгляды, услышать любопытные вопросы, но немногочисленные служащие железной дороги, несомненно, получили соответствующие распоряжения. Никто не обеспокоил его, даже документы не проверили. Он шагал вдоль состава, который был собран из пассажирских и товарных вагонов разных типов. Он вошел в вагон дальнего следования и не удивился, что был тут единственным пассажиром. Билет был выдан ему до следующей станции. Дальше он решит сам.