Новая ступень

И еще одно знойное лето отпылало над казачьим хутором.

Было оно, к счастью, урожайным и медоносным. Казалось, природа хотела доказать людям, что ей безразличны их кровавые дела, бессмысленная война и она по-прежнему, что бы ни случилось, остается щедрой.

Где-то лилась кровь, смерть собирала обильную жатву, а природа разостлала по земле пышный ковер цветов и трав, развесила звонкие хлебные колосья и плоды, всюду, где только могла родить земля.

Повеселел мой отец, подобрела мать. И хотя у нас было ульев немного, отец сумел не только откачать десятка полтора пудов меда, но и оставить в запас для подкормки слабых семей и вновь прирастить пасеку до двадцати новых уютных пчелиных домиков.

Это лето было и для меня необычным. Я находился в состоянии необъяснимой восторженности. В душе то и дело начинали петь то ликующие, то тревожные неясные голоса.

Иногда я садился за наш кособокий стол и выписывал в в школьную тетрадь или просто на клочок бумаги сочетания слов и целые фразы, отзвуки тех, что западали в душу при чтении. Слова играли во мне, как пенная брага, роились и звенели, подобно пчелам…

Начиная с весны мы много работали с отцом в хуторских садах. Я лазил по деревьям и пилой-ножовкой отпиливал сухие ветки. Мои ладони покрывались саднящими мозолями. От апрельского солнца и южного ветра кожа на лице потемнела, а на губах насыхала сладковатая корочка. Я чувствовал себя намного старше, сильнее.

Как-то я встретился с Иваном Роговым. Он недавно вернулся из города, где работал с дедом и дядей Афанасием в плотничьей артели. За год он вымахал в здоровенного, плечистого парня, ребячий голос его сломался и превратился в мужской бубнящий бас, на губе появилась белесая поросль. Как всегда, он начал хвастать своими мускулами и будто бы настоящей борцовской силой.

— Ну-ка попробуй, — сказал он, сгибая правую руку в локте.

Я попробовал: бицепсы его действительно стали крепкими, словно выточенными из дуба.

— Топором помахаешь с утра до вечера, а либо фуганком подвигаешь, так мускулы сразу нарастают, — похвастал Рогов.

Я показал ему свои мозоли. Он ощупал их, презрительно усмехнулся:

— Бывают мозоли рабочие, опытные… А твои — от неумения держать инструмент. Ты слабо держал пилку, ручка болталась в кулаке, как пестик в ступке, вот и набил… Не мозоль, а водянку, волдырь… Вот настоящая рабочая рука.

Рогов протянул мне ладонь. Я сжал ее, она была сухая и твердая, как точильный брусок.

— Слыхал я, ты опять с интеллигенией связался… — упрекнул Рогов.

Я рассказал о том, как переписывал роли и неудачно выступил на репетиции в драматическом кружке. Рогов снисходительно хмыкнул:

— Все это только забава.

Мне стало обидно:

— Почему «забава»? Это же театр, искусство!

— Для белоручек, — скривил губы мой приятель. — И с кем ты возишься? Батюшкин сын Ленька — дурачок, Нинка — его сестра, Наташка Расторгуева — лавочникова дочка… Шурка Пешиков! А всеми ими верховодит Ремезов, губастый парикмахер. Это же самая гнилая интеллигения! Сунься к ним — они засмеют. Мы для них — босявки, рвань. Вот они поэтому и вытурили тебя из кружка.

Мне было обидно слушать это.

— Разве они нарочно вытурили? — попробовал я возразить. — Я же не сумел… Там была Софья Степановна… И ребята есть умные, начитанные, от них многому можно научиться. Интеллигенция — это же образованные люди. Они учатся в гимназиях и университетах, много читают, знают побольше нас с тобой. Вот Ваня Каханов…

— А что — Ваня? — сердито перебил Рогов. — Чванится, нос задирает и с нами не хочет водить дружбу. Если он образованнее нас, пускай не задается и нами не пренебрегает. Недаром он к богачам льнет. Ну и пускай. А наше дело рабочее — топор, пила, рубанок… «Измученный, истерзанный наш брат мастеровой. Идет, как тень загробная, с работы трудовой»… — пропел Рогов куплет из распространенной в те годы песни. — А ты туда же, с ними… с буржуями.

Я был убит окончательно. Меня тянуло к «образованным», к той самой «интеллигении», о которой так презрительно отзывался Рогов… Мне казалось, только от них, от образованных, я узнаю многое из того, к чему так жадно стремилась моя душа.

Мне хотелось спорить, доказывать свою правоту. Мы долго шагали молча, и я раздумывал, чем бы сразить своего дружка. И меня осенило: книги! Я могу развеять его заблуждение книгами.

До нашей встречи я как раз был в библиотеке и нес оттуда пачку книг. Я спросил Рогова, читает ли он и какие книги уже прочитал.

— Ничего не читаю. И не собираюсь, — ответил мой приятель и пренебрежительно сплюнул сквозь зубы. — Зачем? Мое дело работать и зарабатывать копейки.

— Да как же ты! Как же без книг! — крикнул я негодующе.

— А так… — усмехнулся Рогов. — Я численник читаю… Календарь. И еще… такие, как у деда моего под застрехой. Помнишь? — Ваня подмигнул — Револют… Ре-во-лю-ция! — по слогам отчеканил Рогов. — А в численнике, в каждом листке, всегда есть что-нибудь полезное, например, как блинцы печь или огурцы солить.

Рогов явно издевался надо мной.

— А толстые книги нехай интеллигения читает… Их дело такое… Читай себе и читай, — добавил он.

…Я вспылил.

— Что ты затвердил: интеллигения, интеллигения… Во-первых, не интеллигения, а интеллигенция. Ин-тел-ли-ген-ция! — в свою очередь проскандировал я.

Ваня Рогов сожалеюще смерил меня с головы до ног маленькими свинцово-серыми глазами, недобро усмехнулся:

— А ты думаешь, я без тебя не знаю, как правильно говорить? Ведь грамматику мы одну с тобой учили. Я наших образованных нарочно, в насмешку «интеллигенией» называю. Разве батюшкины сынки и дочки да лавочниковы это интеллигенция? Они корчат из себя образованных, а сами темнее нас с тобой. Какая это интеллигенция? Так, ничто. Пфа! Плюнул и растер. Это же мелкая буржуазия… Вот кто!

— Откуда ты нахватался таких слов? — удивился я.

— Вот и нахватался… от умных людей… — загадочно усмехнулся Рогов.

Я решил нанести другу последний удар, спросил с ехидцей:

— А Ваня Каханов — тоже, по-твоему, буржуазия?

— Ха! Ваня Каханов — такая же гольтепа, как и мы с тобой. Только он с батюшкиными да лавочниковыми сынками да дочками валандается.

— А мы с тобой кто? — спросил я, чувствуя неуверенность в своей правоте.

— А мы — пролетария. Самая драная, — убежденно ответил Рогов.

Он не сказал «пролетарии», а, как и говорили в хуторе, — «пролетария», и это звучало как-то особенно убедительно.

— И нам с Ленькой Китайским, Наташкой Расторгуевой и Шуркой Пешиковым трудно по одной тропке шагать, — твердо добавил Рогов.

— Все это так. Они — буржуи, мы — пролетария. Но при чем тут дружба? — не сдавался я. — Разве нельзя дружить, с кем захочешь?

— Можно. И среди этой шатии есть правильные ребята и девчата, — согласился Рогов. — Но только не наши задаваки, что считают нас за темных и грязных…

Разговор этот оказал на меня свое действие. Я стал невольно косо поглядывать на прежних знакомых ребят из обеспеченных семей. Встречаясь с сыновьями попов и лавочников, я принимал гордый, независимый вид, думал: «Эх вы, буржуи! Все равно не заманите… Я — пролетария».

Жизнь, однако, вскоре смешала эти наивные представления и схемы… Сходились мы в дружбе и расходились, не рассуждая. И сам Рогов одним из первых доказал это.

Глубокой осенью, когда мне наконец сровнялось пятнадцать лет, мы с отцом поехали на затерянный среди займища железнодорожный разъезд.

Дорожный мастер, рыхлый, высокий мужчина в фуражке с зелеными кантами и в сапогах с трубчатыми голенищами, окинул меня недоверчивым взглядом, пощипал серый, мышиного цвета, ус, промычал что-то вроде:

— М-м-м… хиловат хлопец. Не поднимет… гаечного ключа…

— Подниму, — храбро заявил я.

Отец поставил меня впереди себя, как молодого бычка, которого продают за полцены, просительно и униженно поклонился:

— Пожалуйста, господин мастер… Пора работать сыну-то… Нужда… Все как-никак заработает. Я ведь почти с одной рукой, совсем стал плохой работник.

— Ладно. Зачислим. Будет получать полтину в день. Только на работу не опаздывать. Ночевать будет в казарме вместе с рабочими.

— Спасибо, — склонил голову отец.

— Спасибо, — эхом откликнулся и я.

Усы отца подозрительно вздрагивали. От его уверенной осанки не осталось и следа.

Так я стал ремонтным рабочим.

В первый же день меня поставили на разравнивание балласта. Артельный староста, ширококостный, клещеногий украинец в тяжелых яловых сапогах с подковками и еще более широкими, чем у мастера, голенищами, из которых вместе с желтыми ушками торчали складной аршин, ватерпас, зеленый и красный флажки в кожаных чехлах, подошел ко мне и по-хозяйски властно и вместе с тем шутливо спросил:

— А це що за птыця? С якого такого гнезда?

Рабочие засмеялись, меня окатило жаром смущения, я ответил:

— Я — подросток. Рабочий.

— Бачу, що не парубок и не дивчина, — усмехнулся артельный староста.

И тут я заметил: глаза у него светлые, веселые и добрые. От его сапог густо несло дегтем, а от полушубка — коровьим хлевом.

— Ну вот що, — продолжал он. — Будешь утром до мастера рапортички носить, а зараз, — обернулся он к старшему рабочему, — дайте ему лопату полегче и нехай становится на бровку. Подывымся, що вин за цаца.

Мне дали совковую лопату, и я принялся за работу. Сначала она показалась мне не тяжелой, но уже через час я обнаружил, что отстаю от артели на три-четыре сажени.

— Ну, брате, мы тебя дожидаться не будем, — хмурясь, упрекнул меня старший рабочий. — Мы должны до обеда дойти вон до той сотки, а ты будешь тут копаться. Пошевеливайся, хлопче.

Я стал «пошевеливаться», быстрее заработал лопатой и скоро почувствовал, что выдыхаюсь. Балласт не ложился у меня ровным уступом между шпалами и краем бровки, а вздыбливался волнами. Я так и не догнал артели. Рабочие дошли до сотки — каменного знака, указывающего пятую часть версты, и расположились тут же по откосу подкрепиться едой, а я все еще ковырялся в сыром, тяжелом песке — лопата не слушалась меня, вихлялась в руках…

В первый день я даже не воспользовался перерывом на обед, кусок хлеба и пара соленых огурцов в моей сумке так и остались нетронутыми. Я чувствовал, как убывают мои силы, но не откладывал лопаты, «нажимал» вовсю. Пот градом катился по горящим от ветра щекам, сухой язык прилипал к нёбу. Я стал замечать, что делаю много лишних движений и топчусь на месте…

Никогда не забуду своего первого трудового дня. Мимо с грохотом пробегали поезда. Рабочие кричали, чтобы я на это время отходил в сторону. Смолистый запах шпал и паровозного дыма овевал меня, и этот памятный запах и теперь будит во мне воспоминания о том давнем пасмурном ноябрьском дне…

К концу работы я совсем измотался и, возвращаясь в казарму, едва волочил ноги. В ноябре темнеет рано. Шли мы с линии часов в шесть, когда уже было не видно ни шпал, ни рельсов.

Часть рабочих, жившая в селе, недалеко от железной дороги, разошлась по домам, а мы, человек десять из более дальних мест, расположились на ночлег тут же в казарме.

Я свалился на голые нары, чувствуя в руках и ногах чугунную тяжесть и тупую боль. На стене, подвешенная на гвоздь, тускло светила керосиновая лампа-трехлинейка; в углу в круглой высокой, как колонна, обитой черной жестью, печке-голландке потрескивали и воняли шпальным креозотом дрова. Отрадное тепло растекалось по казарме. Я так устал, что не мог двинуть разомлевшими членами, и уже смежал слипающиеся веки, когда один рабочий, проворный и шустрый, работавший, судя по всему, в ремонте уже давно и ко всему привычный, растолкал меня, крича в ухо:

— Гей, парень! Ты чего? И чаю не хочешь? Так, хлопче, не годится. Чайку попить надо. А ну-ка вставай! Живо!

Я еле встал с нар. На складном столе посредине казармы возвышался громадный, пышущий жаром цинковый чайник и были расставлены жестяные кружки.

Кто-то из рабочих крикнул:

— Тащи хлопца, Юрко, к столу, а то он завтра не встанет! Пускай погреется, распарит руки и ноги.

Юрко потянул меня за руку, усадил за стол. Быстрые черные глаза его напомнили мне глаза Труши Господинкина.

«Не такая ли, а может быть, еще более крутая участь постигла и меня, как когда-то его», — подумал я.

— Так, хлопче, нельзя. Иначе ты утром будешь как негодная пакля. Не поддавайся, хлопче. Вишь, как умаялся, — посочувствовал Юрко.

Мне налили полную кружку густо заправленного фруктовым чаем-«малинкой» кипятку.

Из своей харчевой сумки я достал хлеб, соленый огурец. И тут только почувствовал, как голоден и слаб. С наслаждением съел половину краюхи и огурец, выпил кряду две кружки сладкой «малинки». Тепло разлилось по всему телу, вернулась бодрость. Рабочие подливали в мою кружку чай, делились сахаром, успокаивали:

— Ничего, хлопче, обвыкнешься. В первый день всегда трудно, а завтра вскочишь, как гвоздь.

Я растянулся на нарах, успокоенный, ободренный товарищеским участием. Мне даже казалось, что и боли мои поутихли.

А наутро, еще затемно, я действительно вскочил с неожиданной живостью. Всегда веселый Юрко подмигнул мне:

— Ну как, хлопче? Может, не пойдешь на работу?

Я ответил самолюбиво:

— Почему же?

— Ну, давай, брате, давай. Лиха беда — начало.

Второй день был для меня более удачным. Я освоился с разравниванием балласта и даже пробовал киркой подбивать песок под шпалы. Это называлось подбивкой толчков. Устал я к концу дня не меньше, но вместе с тем испытывал и какую-то новую для меня бодрость. С каждым днем работать становилось все легче, привычнее.

Я ровнял бровки, перекатывал вагонетки со шпалами и инструментом, гонял дрезину мастера, даже научился, правда не с первого удара, забивать в шпалы костыли.

Артельный староста, наблюдая за мной, довольно ухмылялся, похваливал:

— А ты, оказывается, молодчина, не такой хиляк, как я думал… Добре, хлопчику, добре… Учись, учись.

В конце месяца дорожный мастер прислал за мной рабочего с приказанием явиться утром, прямо в контору. Так к моей работе на линии прибавилась еще одна: в последние дни каждого месяца я должен был помогать мастеру составлять табели, инвентарные отчеты и ведомости.

Кончалась неделя, и каждую субботу я уходил после работы домой. От путевой казармы до дома было не менее десяти километров, но я почти всегда отмахивал их пешком. Только в сильную распутицу или в буран ездил на тормозных площадках товарных поездов или на ступеньках, ухватившись за поручни пассажирского вагона.

Ходить мне нравилось: в это время так хорошо думается и мечтается. Сначала я шел по железной дороге, отмеривая километры под заунывный звон телеграфных проводов. В однообразном их жужжании было что-то тоскливое, как отголоски чьих-то далеких стонов. Рельсы вели в глубь туманных далей, к неизвестным городам и станциям — к таинственной для меня Орловщине, откуда двадцать пять лет назад пришел на заработки отец.

Пройдя половину пути, я спускался с насыпи и шагал к казачьему хутору напрямик, через сады и огороды, перебирался вброд через заполненные осенней студеной водой, а в морозы скованные льдом ручьи и узкие ерики.

Иногда меня застигала метель, я утопал в сугробах, продирался сквозь густые сухие камыши. Становилось страшновато, но тем ощутимей была радость, когда я вновь выходил на протоптанную тропу.

Однажды в лютый мороз и вьюгу я все-таки сбился с тропы, плутал по камышам часа два и уже думал, что пропаду — замерзну, но вдруг услышал мужские голоса. Это рыбаки везли рыбу с подледного лова на санях домой. Я закричал, рыбаки поспешили на выручку.

В другой раз, в весеннее половодье, когда я переходил ерик, зеленоватый, подтаявший лед подо мной проломился и я очутился по пояс в воде, показавшейся мне горячей, как кипяток. Глубина была небольшая, я благополучно выкарабкался на берег, пробежал без передышки версты две до самого хутора, чем и предотвратил воспаление легких.

Все эти приключения быстро забывались, но всякий раз после них я чувствовал себя взрослее и храбрее. Они прибавляли к моей работе на ремонте пути и в конторе мастера нечто такое, что приятно щекотало гордость, возвышало меня в собственных глазах. Я работал, я был при деле и зарабатывал деньги. Я набирался ума-разума с каждым днем.

Изменилось ко мне отношение матери, друзей, соседей.

А день, когда я принес домой первую получку, целых двенадцать рублей с полтиной — сумму, казавшуюся мне громадной, остался в памяти на всю жизнь. Я тут же вручил деньги матери. Она прижала мою вихрастую голову к своей впалой груди и поцеловала, а отец долго смотрел на меня странно-удивленными, слезящимися глазами, будто все еще не верил, что я стал добытчиком.

Он ничего не мог сказать от волнения — ни единым словом не похвалил меня… С того дня отец еще бережнее стал относиться ко мне.

Загрузка...