Первый автобус на Хадеру с заходом в больницу «Гилель Яффе» отправлялся с Центральной автобусной станции в семь утра. Когда добрался до неврологии, там мыли полы и не пустили. Пришлось ждать. Дуля проснулась, когда меня не было. Глаза были прикрыты, она счастливо улыбалась и что-то шептала. Увидела меня:
— Где ты был?
Как — где я был?!
Не повторила вопрос, закрыла глаза и вернулась в сон. Лицо сделалась лукавым, на щеках появились ямочки. Через несколько минут очнулась:
— Ты здесь? А собака?
— Какая собака?
— Смотри, осторожнее.
После завтрака и обхода появилась физиотерапевт с алюминиевым ходунком для обучения ходьбе. Дуля впряглась, прикусив губу от избытка старательности. Физиотерапевт бодро покрикивала «Раз-два! Раз-два!», почему-то решив, что кричать надо по-русски. Наверно, просто разнообразила работу.
Приходила еще одна психиатр, Гинзбург, мужеподобная, неулыбчивая, вопросы задавала те же: год рождения, адрес, семейное положение, какие число, месяц и год… Дуля отвечала ей лучше, чем накануне Вернер. Это было на нее похоже: с теми, кто ей нравился, Дуля всегда была умнее, чем с теми, кто по какой-нибудь причине не нравился. Мне казалось, она мало старается и отвечает, не думая. Когда Гинзбург ушла, припугнул:
— Да относись ты к вопросам серьезно. А то упекут в дурдом. Выучи хотя бы число и год.
— Да, ты прав.
— Двадцать шестое февраля две тысячи шестого года.
— Двадцать шестое февраля две тысячи шестого года.
— А завтра будет?
— Двадцать шестое февраля две тысячи седьмого года.
— А если подумать?
— Двадцать седьмое февраля две тысячи шестого года.
— Какой месяц?
Дуля вздохнула: что я к ней привязался? Не возмутилась, но попыталась урезонить:
— Такой же, какой вчера.
— Май?
— Почему май? Февраль.
— Что ж ты Гинзбург несла?
— Ну ошиблась, бывает, — устав от меня, отвлеклась на собаку. Смотрела при этом в угол у двери. Там стояла белая пластиковая корзинка для мусора. Я убрал корзинку:
— Видишь собаку?
— Нет, сейчас не вижу.
— Где она?
— Ушла.
Значит, Дуля корзинку принимала за собаку. Проверяя, взял корзинку в руку:
— Что это?
— Мусорное ведро.
— Корзинка.
— Я и говорю.
Это нельзя было назвать галлюцинацией. Галлюцинация — это когда человек видит то, чего нет. А она принимала корзинку за собаку. Я по-прежнему не знал, что имеет, а что не имеет значения. Врачи все первым делом спрашивали про галлюцинации. Наверно, в зависимости от них назначали или отменяли лекарства.
Утром опоздал на первый автобус. Дулю успели снять с кровати и посадить в кресло. Она была разумна, как дома. Спрашивала, как и почему попала в больницу, — не помнила. Все, что происходило в больнице, не помнила тоже. Как будто это время была без сознания. Я рассказывал, она слушала с удивлением. В глазах появились слезы.
— Что я опять не так сделала?
В палату заглянул молодой ординатор. Он заменял нашу исчезнувшую Малку. Увидел, что Дуля плачет, встревожился:
— Ухудшение?
— Почему?
— Она плачет.
— Она начала осознавать свое положение.
— Это очень важно, то, что ты сейчас сказал.
Этот молодой репатриант из Аргентины, кажется, понятия не имел, что делать. Вскоре он говорил по телефону Малке:
— Муж Фариды сказал, что она начала осознавать свое положение…
Малка, как оказалось, болела и взяла отпуск. К профессорам было не подступиться. После обхода попытался поймать одного из ординаторов, русскоязычного. Тот всегда сопровождал профессора при обходах и был в курсе. Немолодой, с саркастичным умным лицом, он заметил мой маневр, пытался улизнуть, но его перехватил еще один русскоговорящий родственник:
— Сашок, извини, только на пару секунд.
Пара секунд затянулась надолго. Тип, который назвал врача Сашком, был всего второй день в отделении, и ему не составляло труда остановить любого врача или медсестру. Иврита он не знал, но, остановив ивритоговорящего врача, держал его за рукав одной рукой, а второй подзывал переводчика — кого-нибудь из медсестер, которые в большинстве были русские, или даже меня. Медсестер он подзывал по имени: Людочка, Инночка. Его все называли Арье. Наверно, он так представлялся, переиначив заурядное российское Лева. Благообразный, седой, расторопный. Теперь, в беде, Дуле нужен был бы вот такой ушлый муж, а не интеллигентик с плакатиком «Я тебя люблю». А может, и всегда был нужен такой.
«Сашок» даже не пытался вырваться, терпеливо отвечал на вопросы Арье, что-то нерешительно предлагал, что-то обещал. Наконец, Арье отошел. Истратившись на Арье, ординатор решил не дать использовать его вежливость второй раз и пересаливал в хамстве:
— Вас лечит Малка, она опытный врач, говорите с ней.
— Но ее нет, и она не говорит по-русски, я просто не все понял во время обхода, я недостаточно знаю иврит…
— Мм-э.
— Я понимаю, что поступаю бестактно, обращаясь к вам, но тут нет нарушения профессиональной этики…
— Не могу вам помочь.
— Но хотя бы, как будет на иврите слово «галлюцинация»? Профессор спросил про галлюцинации, я не ошибся?
— Да зачем вам?
— Но ведь он меня спросил…
Врач замешкался, и таким образом удалось втянуть его в разговор. Историю болезни Дули он слышал во время обходов, у него должно было сложиться собственное мнение, и ему стало совестно.
— Почему она не получает допикар? — поинтересовался он.
— Мы пробовали год назад от дрожания, он ничего не дал, и его отменили. Перешли на декенет.
Он отнесся к этому с сомнением.
— Не знаю, я бы давал допикар. А декенет… он может иногда способствовать развитию слабоумия, хоть, конечно, тут….
Прервал себя, невнятно извинился и убежал. Наверно, решил, что сказал слишком много. Мы говорили по-русски, однако вокруг бродили молодые стажерки, которые явно понимали русский, хоть и скрывали это от русскоговорящих больных. Он не хотел, чтобы они его слышали. Почему? Только лишь следуя врачебной этике, не позволяющей врачу обсуждать назначения коллеги? Или в отделении шла какая-то война?
С новой информацией о декенете и допикаре я разыскал аргентинца и, не назвав источник, выложил мнение одного врача, чтобы услышать мнение второго. Тот неопределенно промямлил:
— Может быть… Завтра, наверно, выйдет на работу Малка.
Она появилась после обеда. Я видел, как она куда-то спешит по коридору. На ходу пояснила:
— Я сегодня не работаю.
Полчаса спустя все-таки зашла в палату. Дуля заулыбалась, Малка тепло спросила:
— Как ты себя чувствуешь?
— Да вот что-то я неправильно сделала, доктор.
Хотела, видимо, сказать: «Что-то я подвела вас», но не сумела на иврите. Возможно, Малка не поняла. Она быстро взглянула. Взгляд был не вопрошающий, а испытывающий. Что-то почувствовав, я сказал, что мы с Дулей ждем ее не дождемся, поблагодарил, что она руководит лечением по телефону… Она опять быстро взглянула и отвела глаза. Что-то происходило у врачей нехорошее. Я изо всех сил демонстрировал лояльность.
— Все будет хорошо, — сказала Малка.
В конце смены появилась опять, остановилась в коридоре перед открытой дверью палаты, улыбнулась Дуле оттуда. Нервничала. Я вышел к ней, она сообщила:
— Психиатры Вернер и Гинзбург назначили лечение лепонексом. Это единственный нейролептик, который назначают при паркинсонизме. Он не увеличивает дрожь. Все будет хорошо.
— Спасибо большое, доктор…
— Собственно, больше мы ей не нужны, — осторожно сказала Малка, — ты уже можешь забрать ее домой.
От изумления я забыл иврит и потому получилось грубее, чем хотел:
— Как забрать? Она же не ходит! Вместе с кроватью?
Она печально посмотрела и ушла, не ответив.
Арье-Лева стоял в двух шагах и без стеснения слушал разговор на непонятном ему языке. Что-то он понял.
— Сколько вы здесь?
— С семнадцатого февраля.
— Вас должны выписать.
— Как? В таком состоянии?
— Больничная касса не станет оплачивать.
— И куда нас денут?
— Это не их дело.
— Но Дуля пришла в больницу своими ногами, она была в полном рассудке…
— Это что, подтверждено документально? — оживился Арье.
— Есть же запись в приемном покое…
— Это другое дело, — Арье прямо-таки обрадовался, — вы можете на них в суд подать. Ее неправильно лечили. Только берите хорошего адвоката. Получите огромную компенсацию. Есть люди, которые всю жизнь живут на эту компенсацию. Миллионы получите! Она работала?
— Я хочу, чтобы ее вылечили!
— Но они вас выпихивают. Тем лучше, — рвался в бой Арье. — Забирайте домой.
— Что я дома буду делать, я не врач.
— Привозите к ней дорогих врачей и сразу нанимайте адвоката. Они вам все оплатят.
— Я ее не заберу.
— А вас не спрашивают. Выпишут и все. Что вы будете делать?
— Ничего. Не заберу. Усядусь на кровати и буду сидеть. Не выкинут же силой.
— Они посчитают каждый день и по суду снимут сумму с вашего счета.
Я еле от него отделался.
Решил позвонить Марине. Пока, стоя на крыльце, набирал номер, из корпуса вышел аргентинец. Увидел и задержался:
— Ну что, Наум, главное мы с вами сделали. Состояние у Фариды стабильное. Она ест, начала ходить, разговаривает, всех узнает.
— Большое спасибо, Микаэль…
— Мы, естественно, держать ее здесь не можем, — небрежно заметил он, — но я поговорил с Мири, она может устроить в реабилитационный центр. Там специалисты, хорошие условия. Она уже договорилась с Минздравом. Есть места в Пардес-Хане, но я сказал, что машины у вас нет, а автобусом трудно будет добираться. А «Мальбен» — это Нетания, пешком будете ходить. Мест там нет, но Мири потянет день-два, пока освободятся.
— Извините, я не понял, — насторожился я. — Какой «Мальбен»?
— Реабилитационный центр. Минздрав оплачивает две недели после больницы. Мы сделали запрос, учитывая ваше положение.
— Там лечат?
— Там специальное отделение для несамостоятельных, — закивал Микаэль, и тут же парню стало неловко: — Конечно, там не будет таких обследований, но тоже есть врач.
— Свалка какая-то, — понял я. — Я не заберу Дулю. Ее надо долечить до конца.
— Все теперь зависит только от нее.
— Это не так. Я не заберу.
— Мы уже ничего не можем. Зачем ей тут лежать?
— Вот назначили же какое-то лекарство. А если оно не пойдет? Вы меня посылаете туда, где врачи не лечат, а дежурят.
Микаэль пожал плечами и ушел.
Позвонил Марине и пересказал разговор. Она зловеще помолчала, потом спросила:
— И что ты собираешься делать?
— Просто не заберу.
— Ты знаешь, сколько стоит день в больнице? Полторы тысячи шекелей. Ты их платить не можешь. А в «Мальбене» будет платить министерство здравоохранения. В «Гилель Яффе» тебе уже не помогут.
— Пусть вызывают какое-нибудь светило.
— Они сами все светило на светиле. Не лечится это.
— Тогда зачем «Мальбен»? Тогда домой.
— Там физиотераписты ходить научат.
— Я сам научу.
— Это несерьезно. «Мальбен» — лучшее решение. Только надо потребовать, чтоб оплатили не две, а три недели. Это они могут. Поговори с Мири. Нет, погоди, я приеду, — решила Марина и положила трубку.
Ее раздражала наша с Дулей оторванность от жизни. Она уже смирилась с сознанием, что мы не воспитали ее деловой, не привили необходимых навыков, и потому ей пришлось самой себя воспитывать. Она стала деловой первая в семье. Мы с Дулей не умели решать за других. Дуля дважды отказывалась от повышений, потому что не хотела командовать собственными подругами. В результате ее начальницей стала женщина на пять лет моложе, и она называла Дулю «Дулечкой», а та ее — Валентиной Михайловной. А Марина сменила, наверно, десяток работ и каждый раз поднималась на ступеньку выше. Теперь у нее была уже сотня подчиненных. При двух маленьких детях разошлась с мужем и опять не пропала, уже ждал ее решения второй.
Переложив ответственность на нее, я успокоился, вернулся к спящей Дуле и бездумно смотрел в окно. Шторм хлестал стекло мокрыми струями, как ветками. Наконец, Марина позвонила. Голос ее едва различался среди сплошного треска:
— Я уже почти приехала. Ветер такой, что машину сносит.
Через полчаса она появилась с мобильником у уха. Не взглянув на Дулю, убежала. Вернувшись с пластиковым стаканчиком горячего кофе, сказала из двери:
— Поехали. Что ты здесь торчишь, ты ей не нужен.
— Так что решили?
— Я позвонила Мирьям.
— Мирьям?
— Мири. Старшей медсестре. Она больше врачей понимает. Обещала все сделать.
— Что сделать?
— Поехали, в дороге расскажу.
Я помешкал… Рядом с Мариной все мои решения мне самому казались глупыми. По пути к машине она на ходу отхлебывала кофе.
— Завтра ее перевезут в «Мальбен» за счет Минздрава.
Сильный ветер плеснул кофе на руку, она отшвырнула стаканчик на асфальт. Я осторожно попробовал возразить:
— Здесь помнят, что мама пришла к ним своими ногами, значит, они должны ее выписать в таком же состоянии. А в «Мальбене» ею не станут серьезно заниматься, скажут: мы ее такой получили.
— В этом есть резон, — согласилась Марина. — Проверю, чтобы все было зафиксировано в бумагах. Мири прочтет мне по телефону, что они там напишут.
Я подумал: хорошо, что она есть. У нее мозги всегда заняты тем, чем нужно, а у меня все не по делу. Море было в километре-двух от нас, шторм сбивал с ног, и, чтобы дойти до ее «Форда», надо было ложиться грудью на ветер и твердо, как альпинист в горах, утверждать ноги. Я смотрел, как она идет, мокрая и усталая, и чувствовал себя виноватым перед ней. Как это так случилось, что я перед всеми стал виноват? Как сказала Дуля, что я не так сделал?
Опять думал не о том. Недаром у друзей Марины девиз: «Не зацикливайся на ошибках». В машине попытался разобраться по-деловому:
— Если Минздрав оплачивает реабилитационный центр, то почему он не может оплатить те же две недели в больнице?
— Тебе не надо это понимать. Кроме того, больница старается маму выпихнуть. У них там война, друг друга подсиживают, а тут мама. Это, собственно, была моя идея — реабилитационный центр. Они бы просто отправили домой.
Залился мелодией второй ее мобильник. Марина кого-то распекала, с кем-то предупредительно и угодливо беседовала по-английски, переключилась на сына и включила звук, чтобы я участвовал в разговоре. Потом позвонила подруге-врачу и подробно рассказала ей о Дуле. В ее рассказе все выглядело мрачнее, чем мне казалось: психоз деменции, деменция развивалась давно, она уже стирать не могла, красное загружала с белым, тесты психиатров все проваливает, но как-то держалась, а после гриппа резкое снижение…
— Я тебе сочувствую, — сказала подруга. — Звони, если что.
Может быть, Дуля просыпалась до моего прихода и снова заснула. Я тихонько прошел к креслу, стал садиться, оно скрипнуло. Дуля открыла глаза и радостно засмеялась:
— Как ты вовремя! Откуда ты знал?
— О чем?
— Я сказала, что ты сейчас придешь.
— Кому?!
— Им!
Я похолодел. Может быть, с движениями и шло улучшение, но слабоумие развивалось так быстро, что я не успевал соответствовать. Или, может быть, не развивалось, а проявлялось? В ее снах появился убийца. Дуля закричала ему, что сейчас придет муж, и тут сразу вошел в палату я. Она решила, что убийцы при виде меня сбежали. В течение дня несколько раз повторяла: как ты умудрился появиться в самый последний момент! Каждый раз я возражал, что это был сон, она не спорила, но тут же забывала мои возражения, а сон запечатлелся. Но она не стала параноиком, который борется с врагами. У меня сестра параноик, я знаю, что это такое, это борьба без передышки. Дуля ни с кем не боролась. На ее поведении бред никак не отражался. Она не фиксировалась, отвлекалась мыслями.
После завтрака ходили по коридору. Держась за руку, Дуля вышагивала уверенно. Физиотерапевт, пробежав мимо, остановилась, понаблюдала и крикнула:
— Дуля, ты беседер!
Я попробовал убрать руку, но Дуля не решилась сделать шаг. Как сказала себе, что сама не может ходить, так и поверила. Идея, что можно что-то улучшить, всегда была ей чужда.
Мы прошли длинный коридор отделения из конца в конец, до самой входной двери. Там был холл-столовая и от нее шел другой коридор, в который выходили двери профессорских кабинетов. За одной, распахнутой, сидела Малка. Позвала. Сидели, разговаривали — были знакомы уже два года, приезжали к ней на консультации из Нетании, всегда считали дни до этих встреч, — и вдруг она решилась, посмотрела в глаза:
— Вы недовольны моим лечением?
Я ужаснулся:
— Малка, мы… это счастье… мы думаем, это счастье… я плохо знаю иврит… Почему ты так решила?
Она поверила и заметила сама себе:
— Я знаю, откуда идут эти разговоры.
Сняв с меня подозрение, потеплела и заговорила о Дуле:
— Это ведь началось не сегодня. Я надеюсь, все будет хорошо, но прежнего уже не будет никогда. После гриппа произошел скачок. Ты понимаешь?
— Да.
— Теперь ее должны лечить психиатры. Ты понимаешь?
— Да, конечно, Малка, — закивал я, продолжая радоваться, что она мне поверила.
— Они начинают давать лепонекс. Я уже не нужна. Твоя дочь договорилась с Мири, Мири договорилась с больничной кассой, вам оплатят две недели в реабилитационным центре. Это очень хорошо для Фариды. Мири сегодня весь день пытается связаться с «Мальбеном». У тебя ведь нет машины?
— Нет.
— Значит, Пардес-Хана тебе не годится. Туда не доберешься. Она обещала «Мальбен».
— Но зачем нам «Мальбен»? Если там не лечат!
— Пока она принимает лепонекс, она должна быть под медицинским контролем. Лепонекс может плохо подействовать на кровь, за этим надо следить. И там чудесно, ты сам увидишь. Ей будет хорошо. Я скажу Мири, чтобы никакое другое место, кроме «Мальбена». Обещаю.
— Большое спасибо, Малка.
Дуля тоже стала благодарить, радуясь, что я не поругался с Малкой. Она чувствовала все перемены моего настроения. В сущности, она оставалась в курсе дел, не вникая в их суть. Или надо сказать наоборот: не вникая в курс дела, понимала его суть.
Да, это было так. Ведь я собирался сопротивляться, сесть на кровать и не двигаться в места, а вместо этого от души сказал: «Большое спасибо». И Дуля считала, что я правильно сделал.
Позвонила мама:
— Почему ты не звонишь?
С тех пор, как у нас с Дулей лет сорок назад появился телефон, мы разговаривали с мамой по нескольку раз в день. Она тревожилась из-за беременностей Дули, из-за детских болезней Марины и Севы, из-за их школьных отметок, потом пошло по новому кругу с правнуками. Причин для маминой тревоги всегда хватало, но она не всегда чувствовала себя вправе беспокоить нас. Болезнь Дули это право ей давала.
– Я собирался позвонить из дому.
— Ты от меня что-то скрываешь.
— Мама, ну что мне скрывать?
— Мариночка сказала, что состояние Фаридочки плохое.
— Ты же знаешь Марину. Она все видит в черном свете.
Обязанность успокаивать маму в ее вымышленных или преувеличенных тревогах всегда лежала на Дуле. Дуля как-то не тяготилась этим. Нам же с Мариной это оказалось не по силам. Заменить Дулю мы даже вдвоем не могли. Мама раздражала тем, что сама себя накручивала. Да ведь и я раздражал Марину тем же. По ее мнению, я должен был не сидеть возле Дули, а по-прежнему встречать внука из школы, кормить и делать с ним уроки. В ее глазах я тоже себя накручивал.
Придя домой, заглянул в старый справочник Машковского «Лекарственные средства». Лепонекс в нем назывался клозапином, и было написано, что если не довести курс до конца, психоз вернется. Воображение разыгралось: вернутся и останутся непереносимая тревога и кошмары, которые Дуля принимает за реальность. Разум сгорит за несколько недель, она станет идиоткой, постепенно теряя человеческие качества.
В том, что лепонекс нужен, не было сомнений. Но все вчерашние доводы против «Мальбена» снова показались убедительными. Лечиться надо было в больнице, где работают профессора. Я должен был проявить характер. Поднять шум. Пригрозить судом, как Арье-Лева. Вызвать корреспондентов газет: «Русскую репатриантку сделали инвалидом и выкидывают из больницы, не вылечив!»
Но я знал себя. Сомнения делают меня негодным для борьбы. А есть ли у врачей другое средство, кроме этого лепонекса? Если нет, то зачем воевать? Этот Арье-Лева не смахивает на человека, у которого все в жизни получилось. Такие, как он, воюют, побеждают, а потом не могут понять, почему все так плохо. Я буду грозить судом, но ведь и врачи не дураки, они нагрузят Дулю декенетом и допикаром, добьются хорошей ходьбы, попутно уничтожив разум, за который не несут судебной ответственности.
В этих сомнениях я появился в отделении и увидел двух крепышей в красных жилетах «Маген Давид адом». Один из них вытаскивал из тумбочки пакеты с одеждой и клал их на кровать в ногах Дули. Она не понимала, что происходит, испуганно озиралась, выискивая меня взглядом. Увидела, заулыбалась с облегчением.
Прибежала Мири с какими-то бумагами, сунула одному из дядек из амбуланса, а меня похлопала по плечу. Не чувствуя решимости действовать, я сказал себе, что забрать Дулю домой смогу и из «Мальбена». Кровать с ней уже везли к лифтам. Успокаивая, я взял ее за руку и пошел рядом, по пути прощаясь с Мири, соседками и санитарками.
У лифта Дулю перекинули в специальную каталку. В дороге я сидел рядом с ней. Проехали по приморскому шоссе до Нетании, миновали город и оказались на деревенского вида пустыре. Среди редких, седых от пыли сосен тянулся забор. Остановились у проходной, стальные ворота разъехались и впустили в себя амбуланс. Пока охранники проверяли документы, я объяснял Дуле, куда нас привезли. Она не понимала и очень старалась запомнить, словно бы готовилась к новому допросу психиатров, от которого зависела ее судьба. С умным видом повторяла вслед за мной, как студент перед экзаменом.
«Мальбен» оказался целым городком. На зеленых холмах извивались асфальтовые дорожки, посреди газонов торчали пальмы, воткнутые, как ноги в обувь, в кусты роз. Среди рощиц, газонов, цветников и пальм стояли белые особнячки под красной черепицей.
Нас привезли к корпусу номер девять. Каталку с Дулей прокатили мимо хозяйственных контейнеров в автоматическую дверь. В маленьком холле с картинами на стенах подошла молодая блондинка, измерила давление, и Дулю отвезли в палату. Она задремала, а я отвечал на вопросы блондинки, помогая ей заполнить историю болезни. Она оказалась заведующей отделением Эллой Берман.
Когда Дуля проснулась, я сидел рядом. Во сне она одичала. Никак не могла понять, где находится. Захотела подняться. Я поднял, она, опираясь на мою руку, потянула вперед, вышла из палаты, пошла по коридору, стараясь не смотреть в открытые двери палат — там в кроватях лежали старики, подключенные к приборам и капельницам, из ртов и носов торчали проводки и трубки. Дуля шла, не зная куда, я уговаривал остановиться и повернуть назад. Наконец, мы вернулись в палату. На соседней койке тоже лежала старуха в проводах и трубках. Было страшно. Дуля сильно дрожала и повторяла:
— Ничего не понимаю. Где мы?
Я снова и снова принимался объяснять, она никакие объяснения в себя не впускала, только раздражалась. Требовала, чтобы положил ее в кровать, и тут же пыталась слезть. Повторялось то, из-за чего она и попала в больницу, — психомоторное возбуждение. Только дрожь стала еще сильнее, уже не только руки дрожали, но и губы прыгали. Посидев в кресле, Дуля обрушилась на меня с упреками. Я впервые в жизни увидел ее агрессивной. Если бы не ее страдания, было бы, наверно, забавно наблюдать, как пытается оскорбить человек, который по природе своей не способен это делать. Не глядя в глаза, с глубоким разочарованием и горечью она словно бы рассуждала сама с собой:
— Дора Сташкова!… Великая женщина!… Умнейшая женщина!… И ты ей не позвонил! Как ты мог?…
Не о своих обидах заговорила, а о чужих. Она никогда даже мысленно ни к кому не предъявляла претензий, не умела. Наверно, если поискать, можно было найти, в чем меня упрекнуть и без Доры Сташковой. (Это была московская диссидентка, известная в конце семидесятых, и я не очень хорошо понимал, какое мое преступление Дуля имела в виду.)
Психоз вернулся с прежней силой. Слишком много свалилось на нее: прощальная суета в «Гилель Яффе», крики заполошной Мири по поводу какой-то сопутствующей отъезду ерунды, красные жилеты спасателей, напоминающие телевизионные сообщения с места терактов, сирена амбуланса, долгая поездка в его напичканном приборами салоне, долгое мое отсутствие (задержали в конторке у проходной, оформляя документы) и ее одиночество с привязанными к каталке руками и ногами, потом — совершенно новая реальность, новые лица, кошмарные старики с трубками изо ртов и носов, какое-то непонятное изменение в жизни, жуткая соседка, на которую страшно было взглянуть, хрипы, крики полоумной старухи из соседней палаты, на которые никто не отзывался…
— Дора Сташкова… как ты мог… такая женщина… а ты… не позвонить хотя бы один раз…
И я всерьез пытался в чем-то оправдаться, чтобы успокоить, а Дуля не слушала и отказывалась лечь:
— Я не хочу спать. Я хочу сидеть.
Некоторое время посидели молча, потом я осторожно сказал:
— Извини, я был неправ.
— Иногда ты бываешь невозможным.
— Конечно, я нервничаю. Извини… Может, полежишь?
— Ладно, — согласилась она.
Дождался, пока она заснула, и пошел курить. На крыльце стояла скамейка. На ней сидели две санитарки, курили и болтали по-русски. Через открытое окно доносились непрекращающиеся крики старухи. Мимо все время проходили люди. Появилась Элла, и санитарки, побросав окурки, исчезли в корпусе. Элла мимоходом спросила:
— Все в порядке?
Понимая, что ответа она не ждет, все-таки не удержался:
— Психоз вернулся.
— Он и не проходил, — сказала Элла, не останавливаясь.
— Но она принимает лепонекс! — крикнул я в спину.
— Курс лечения восемнадцать недель, — сердито бросила она на ходу.
— Что?! — я кинулся следом, решив, что ослышался. — Извините, вы сказали, восемнадцать недель?
Она уже не отвечала.
— Извините! — крикнул я еще раз и вернулся на скамейку.
Больше четырех месяцев мы пробудем здесь? Не зная, что делать, я набрал номер Марины.
— Ты откуда? — спросила она.
— Мы в «Мальбене». Ты знаешь, что курс лечения восемнадцать недель?
— Да, иначе психоз возвращается.
— Почему же ты мне не сказала?
— А что бы изменилось? Вот сказала, и что?
— Но ты сказала, две-три недели!
— Это оплачивает Минздрав.
— А потом?
— А потом оформляют постоянное пребывание.
— То есть как?
— С маминым диагнозом там половина.
— Ты понимаешь, что ты говоришь?
Марина нехорошо промолчала.
— Я заберу домой, — сказал я.
— Лепонекс нельзя принимать дома.
— Но в Машковском…
— Оставь в покое Машковского. В России можно, а здесь нельзя. Есть инструкция Минздрава. Тебе никто не выпишет лепонекс, и никакая аптека не продаст. Он может плохо действовать на кровь, на сердце… только под контролем врачей, в больнице. Извини, я сейчас не могу. Я тебе перезвоню.
Я вспомнил, что и Малка сказала: «Под медицинским контролем». Возможно, она знала, что восемнадцать недель и что дома нельзя. Я начал понимать, как круто меняется наша с Дулей жизнь. Сидел на скамейке, слышал крик старухи за окном, монотонный и бессмысленный, и страшно было вообразить, что чувствует сейчас Дуля, если она вдруг проснулась. Она была права, отказавшись вникать в мои объяснения. Ей не пришло в голову спросить, надолго ли мы сюда, и когда, наконец, поедем домой, если вообще поедем. Это была ее защита. Марина метко заметила: ну вот узнал я, и что? В самом деле, и что? Лучше не знать, как Дуля.
Какая-то часть сознания уже пыталась лихорадочно приспособиться: восемнадцать недель, четыре месяца, но ведь я буду рядом, тут можно гулять по аллеям… А другая часть говорила, что в «Гилель Яффе» мы были всего две недели, а за это время Дуля смирилась, привыкла считать себя беспомощной, в ней появилось что-то детское, робкое… Что с нами сделают здесь за четыре месяца?
Нельзя было допустить, чтобы с ней случилось то же, что в первую ночь в «Гилель Яффе». Я должен всегда быть рядом. Открывая утром глаза, она должна видеть меня, и вечером должна засыпать, зная, что я тут. У нее не должен возникать вопрос, что происходит и где — я рядом, значит, все в порядке, мир не изменился. Санитарки и сестры могут накормить ее лучше, физиотерапевт лучше меня научит ходить, но роль порядка в мире должен играть только я. И тогда ей, чтобы жить разумно, хватит того разума, который еще остался.
Проходя по коридору, я через открытую дверь палаты разглядел кричащую старуху. Желтая, истощенная, страшная, с трубками, она лежала неподвижно, задрав заострившийся подбородок, и в ритме дыхания выталкивала из легких бесконечный, неожиданно громкий — откуда только силы брались — парализующий меня крик. Бессмысленный крик принимал случайную, из каких-то звуковых обломков, форму — «крррдъдов… крррдъдов…».
Во сне Дуля успокоилась. Теперь она не должна была проснуться до утра. И все-таки не мог заставить себя уйти. Сидел на неудобном стуле, пока не затекала спина, выходил курить, возвращался и снова сидел. Дуля оставалась непостижимой. Почему она вспомнила Дору Сташкову, которую никогда не видела? Я тогда, приезжая по делам в Москву, как в те времена говорили, «немного варил диссидуху», то есть бывал у Доры. И вот однажды кто-то из знакомых, не доверяя телефонам, которые якобы прослушивались, прислал к нам домой какую-то девчонку, передавшую просьбу Доры Сташковой приехать на вокзал к варшавскому поезду из Москвы и передать одному из пассажиров вагона СВ (брюнету в клетчатом пальто, очках и без шапки) копию «Суда над Савченко». Эту копию девочка тут же и вручила, тонкую пачку папиросной бумаги, сложенную до размеров кармана. Я в это время лежал с гриппом и едва добирался на дрожащих ногах до туалета. Поехала Дуля. Я сказал ей: «В случае чего сразу колись. Играть с ними в несознанку бессмысленно». Такой у нас тогда был блатной жаргон и так у всех было условленно: не доводить дело до крайностей, попался — все выкладывай. Дуля успела уложить и усыпить Марину. Поезд уходил в одиннадцать вечера. В час ночи ее еще не было. Я начал беспокоиться. Куда звонить? Что делать? В половине второго раздался звонок. Дулю в самом деле задержали на вокзале, и она сказала, что не станет отвечать на вопросы, пока ей не разрешат позвонить домой и успокоить мужа. В половине второго ей разрешили. Вернулась к утру. Смущенно улыбалась — все в порядке, там очень милые люди, с ней очень вежливо разговаривали, они даже, ей показалось, сами диссиденты, но этот поляк что-то натворил… Ее спрашивали, откуда у нее рукопись, и она сочинила целую историю о том, что подрабатывает печатаньем на машинке, расклеила объявления, один человек принес, договорились с ним по пятьдесят копеек лист, он заплатил, а потом попросил отвезти к поезду, а оригинал забрал. «Но ведь в эту историю невозможно поверить!» — «Не знаю, — сказала она. — Они поверили». — «Дуля, нет!» «Мне кажется, — решилась она высказаться, — им все это самим неинтересно». — «Страшно было?» — «В начале очень, а потом увидела, что они такие же люди, как мы». — «Они совсем не такие». — «Я понимаю, — неохотно согласилась она, — но мне показалось, что такие».
Парни из КГБ ей по-настоящему понравились, и в вину дипломата поверила, как дурочка, — она не годилась для такой жизни. Утром, когда поднимала Марину и собирались на работу, про нее уже вещали «Свобода», «Би-би-си» и «Голос Америки»: в Минске арестована участница диссидентского движения Фрида Павловна Бутлерова. Именно так — не Бутова, а Бутлерова, не Фарида, а Фрида. На следующий день Дулю вызвала к себе начальница Лидия Никифоровна. Дуля была ее любимицей. Лидия Никифоровна сказала: «Ну рассказывай». Дуля рассказала. «Смотри, — сказала Лидия Никифоровна, — больше не попадайся. Вроде бы твой Наум умный парень, я от него такой глупости не ожидала». Последствий для Дули эта история не имела. Когда ей говорили, что она стала знаменитой, пожимала плечами. Она знала, что не знаменита, и никакие факты не могли бы убедить ее в обратном. Почему же, когда психомоторное возбуждение — ужасное, трудно переносимое состояние — переросло в агрессивность, она для упрека вспомнила именно это, давнее, давно забытое, и не в том упрекнула, что приносил ее в жертву, а в том, что не позвонил этой Доре?
Я сидел, пока в корпусе не погасили свет. Старуха продолжала кричать в темноте. Выйдя из корпуса, я слышал ее крик, хоть окно уже закрыли. Он пробивался на ночную дорожку между корпусами и сводил с ума. Звала она кого-нибудь? Что-то требовала? Возмущалась? Она не могла уже ни звать, ни возмущаться, ни требовать — слабоумие давно съело сознание. Кричало существо, которое уже не было человеком. Крик был изначален, он существовал вне разума, как тот, с которым она появилась на свет. Разум, возникнув, пытался справиться с этим криком, обуздать, затормаживал его всю жизнь, теперь узда ослабла, и крик высвободился. В голосе были и зов, и возмущение и угроза. Как сказал бы Локтев, на какой-то глубине сигнал о помощи и угроза — это одно и то же. Но все устроено так хитро, что к кричащему младенцу, будь он человек, мышь или птица, спешит мать. Ее не звали, но она принимает сигнал.