37

Что-то для меня сместилось в тексте. Ну никак это не было похоже на фашизм. Да, Локтев нападал на рациональность, и, конечно, рациональность нужно защищать так же, как нужно защищать политические свободы, права личности, чувство собственного достоинства и что там еще. У меня вроде бы нет на этот счет сомнений. Если ее не защищать, сначала придут тихие, с неземным восторгом в глазах мистики, потом ушлые и умные практичные люди, которым что перекреститься, что лобызать землю, что застыть в позе лотоса — один черт, а потом придет фашизм, который, конечно, будет называться как-нибудь иначе. Может быть, он уже пришел. Я — за рациональность. Но почему-то все, что я в жизни люблю, противоречит ей. Жертвенность, бескорыстие, доверчивость, чувство достоинства, ну, в общем, все. Даже игривость. И я чувствую, что, пытаясь понять причину этого, иду по дороге, по которой уже прошел Локтев. Мне остается только не упустить его следы.


«Овечка, подпрыгивая на связанных передних ногах, подволакивала задние. Видимо, потому ее и выбрали для жертвы, что охромела. Мягкие губы закапывались в листву и желуди, выискивая под ними зеленую травку. Когда копытце раскапывало особенно свежий зеленый островок и овца впивалась в него, сын Д-на и на своих губах чувствовал вкус трилистника.

Жить ей оставалось мало: служка храма под присмотром жреца полоснет мечом, подвесит над алтарем, и ее тут же облепят тучи мух. В глубине храма жрец и старуха в зеленом балахоне изгоняли злых духов из лежащего юноши. Они взмахивали веточками и бормотали заклинания. Записали их на языке, на котором давно уже не говорили, языке города Ниневии, исчезнувшего с лица земли…»


Язык Ниневии, возникший раньше ханаанского, был шумерским. Шумеры исчезли, на шумерском языке уже не говорили, но его продолжали изучать в школах Вавилона — про школы Ханаана нам ничего не известно. Кто-то метко сказал, что шумерский для древнего Ближнего Востока — как латынь для средневековой Европы: на ней уже не говорили, но ее изучали, культура развивалась и хранилась на латыни. Прослежен путь, например, от шумерских текстов к книгам Ветхого завета. Так появились в Ветхом завете стихи о потопе и происхождении мира, древние шумерские сказания, осмысленные через иудейское понятие греха.

Локтев перевел ханаанское заклинание от порчи и утверждал, что это перевод с древнего шумерского. Тут мы с Дулей застряли. Мы должны были перевести на русский с французского, который был локтевским переводом с ханаанского, который, в свою очередь, был переводом с древнешумерского. Что ж оставалось от оригинала? Мне не хотелось бы, чтобы мое участие в сохранении текстов сводилось к их ухудшению. Я оставил заклинание на французском, с подстрочным переводом Дули.

Это место не давало мне покоя. Я не специалист. Но хоть проникнуться духом незнакомой культуры… И это слишком много, не проникнуться, просто ощутить, пусть и опосредованно через другие культуры… просто понять о чем речь, наконец. В Интернете ничего не нашел, но нашел упоминания о шумерских заклинаниях, выбрал ссылку на часто упоминаемую В. Афанасьеву, стал искать ее, статья отсылала к «Библиотеке всемирной литературы», тому «Поэзия и проза древнего Востока», долго искал библиотеку, пока не понял, что речь идет не об электронной в Интернете, а об антологии в двести с лишним солидных томов, выпущенной в семидесятые-восьмидесятые годы.

На следующий день поехал в городскую публичную библиотеку. Незаметно для Дули сунул в сумку свои тощие московские книжки: вдруг разговор обернется так, что смогу приятно удивить библиотекарш, представившись писателем и подарив свои сочинения.

С пересадкой на центральной автобусной станции добрался до библиотеки за час. В зале, занимающем пол-этажа, стояли стеллажи с десятками тысяч книг. На русском было больше, чем на всех других, вместе взятых, включая иврит. Это были издания последних лет, любовные романы, мистические триллеры, иронисты и то ли детективы, то ли, скорее, опять же триллеры. В основном, переводы с английского, иронисты — русскоязычные. Тоненьких книжек не было совсем, сплошь стояли увесистые тома по шестьсот, а то и по девятьсот страниц — литература, похоже, удовлетворяла новый спрос, объемами соревновалась с телесериалами.

За тремя мониторами компьютерного каталога сидели три говорящих по-русски женщины. Та, к которой подошел, миловидная и интеллигентная, поискав в компьютере «Поэзия и проза древнего Востока», книги не обнаружила, но припомнила:

— «Всемирной литературы» у нас нет, она издавалась, когда нас еще не было, но один дедушка предлагал триста томов — морем перевез из Одессы.

— Как предлагал?

— Чтобы приехали и забрали.

— Так где они?

— А куда их ставить? Триста толстых томов!

— Но у вас тут десятки тысяч томов и тоже не худые.

— Эти читают. А кто будет читать «Всемирную литературу»?

Заметив мое разочарование, пожалела:

— Зайдите через неделю-другую, я попрошу, чтобы он принес ваш том. Оставьте, пожалуйста, номер телефона.

Я не осмелился подарить библиотеке свои книги и выбросил их в ближайший мусорный бак, чтобы освободить место для фруктов, которые должен был купить по пути домой.

Библиотекарша сдержала слово. Позвонил человек со слабым голосом, назвался Александром Семеновичем и сказал, что очень рад помочь, книги у него дома, только они сложены в углу, и он не в состоянии разобрать эту кучу, так что если я располагаю временем…

Александр Семенович жил в районе старых трехэтажных домов, облюбованных русскими репатриантами. В панамке, советской тенниске и полотняных брюках он сидел с другими русскими стариками на скамейке перед входом, увидел, как я взглядом искал на стене номер дома, и угадал, что к нему. В квартире всюду валялось тряпье и детские игрушки, двери в крохотные спаленки были открыты, окна тоже, всюду гулял ветер, но не выветривался запах затхлости и средства от тараканов. Книги были сгружены в угловой комнате с закрытыми трисами, пришлось включить голую лампочку под потолком. Тут затхлость чувствовалась особенно, на вспухшем потолке чернело пятно сырости. В рост человека штабелями лежали сотни томов собраний сочинений — Чехова, Жорж Санд, Джека Лондона, Лескова, Новикова-Прибоя, Брета Гарта, Марка Твена, Теодора Драйзера, Эмиля Золя, Мамина-Сибиряка, Толстого…

Александр Семенович сначала стоял в дверях, потом принес черный израильский стул, сел на него нога на ногу — из штанины, задравшейся до середины икры, сибаритски торчала и покачивалась голая толстая нога в советской сандалии, — и рассказывал, как его уважали в книжном магазине. Оставляли ему подписку. Он подписывался на все, даже если давали с нагрузкой. Лескова, например, дали в нагрузку за, кажется, Жорж Санд или Майн Рида. Он зарабатывал немного, он был снабженцем фабрики «Красный Октябрь»… Старик сделал паузу, давая мне возможность оценить фирму. Попутно было рассказано, как ценили его на работе. А книги собирал для детей, потому что сейчас нужны образование и культура. Но дети книг не читают, библиотеку не ценят. Сокровище человеческой мысли, вся человеческая мудрость и культура…

По счастью, чуть заплесневевший, присыпанный закисшей побелкой том «Поэзия и проза Древнего Востока» оказался сверху, но пришлось еще долго стоять с книгой в руке, слушая разглагольствования старика. Невольно возникала неуютная мысль: единственное, для чего книга понадобилась, — чтобы добавить еще одну к горам невостребованного хлама.

В томе оказались статья и переводы В. Афанасьевой с шумерского, и одно из заклятий было похоже на наш с Дулей перевод из Локтева. Не нужно было знать шумерский или ханаанский, чтобы сразу поверить переводчику:

«Благородная дева стоит на улице, дева-блудница, дочерь Инанны, дева, дочерь Инанны, стоит у ночлежища. Масло и сладкие сливки она, телица могучей Инанны она, кладовая богатая Энки она, о, Дева! Сядет — яблонею цветет, ляжет — радость взорам дает, кедров прохладой тенистой влечет! К ней прикован мой лик — лик влюбленный, мои руки прикованы — руки влюбленные, мои очи прикованы — очи влюбленные, мои ноги прикованы — ноги влюбленные. Ах, серебром пороги перед ней, лазуритом ступеньки под ней, когда по лестнице она спускается! Когда милая остановилась, когда милая брови сдвинула…»

«Противен Астарте юноша, погибающий от любви к деве, — писал Локтев. — Противна болезнь, при которой он перестает смотреть на храмовых блудниц, пригвожденный видением того, чего нет».

Загрузка...