Часть 3. Визуализация образов монгольских правителей



Тема визуальной пропаганды монгольской имперской идеологии в иранской мусульманской среде активно исследуется англоязычными историками. Речь идет об изображении монголов в персидской живописи. Что же касается Улуса Джучи, то визуализация образов золотоордынских ханов не привлекает особого внимания. Причина, на первый взгляд, заключена в отсутствии собственных джучидских источников — миниатюр, скульптур, фресок, тканей — с изображениями правителей и придворных сцен. Неясно, могут ли ситуацию исправить источники второго плана (чагатайские рукописи с изображениями Джучи-хана и сына его Шибана[92], западноевропейские портоланы, древнерусские иконы[93], миниатюры Лицевого свода[94], миниатюры Куликовского цикла в Житии Сергия Радонежского[95], миниатюры житий[96]).

Известный специалист в области книжной исламской культуры Средней Азии и Индии, Лариса Додхудоева (Душанбе), исследует миниатюрную живопись при ильханах. Ее интересует феномен «общей памяти» тюрко-монгольских династий. По мысли Л. Додхудоевой, характер книжной культуры времени ильханата определяла содержательная тематика «Шахнаме», а «История монголов» Рашид-ад-дина навеяна во многом иранской эпической традицией{66}. Без анализа этой статьи мой сборник конспектов будет неполным.

Под «общей памятью» Л. Додхудоева понимает присвоение и активное использование в монгольских идеологических конструктах лучших образцов иранского культурного фонда. Статья начинается со следующего тезиса: «Одновременно с проблемой интегрирования завоеванных регионов в единое государство перед номадами-династами вставала задача политической и связанной с ней визуальной пропаганды собственной идеологии, что было необходимо для объединения различных обществ в единую империю. Тюрко-монгольские династии имели своего рода "общую память", которая активно воплощалась правящей элитой в разного рода культурных акциях и, прежде всего, в историографии, генеалогиях, миниатюрной живописи, создававшейся для иллюстрирования рукописных книг, в портретном жанре и в так называемых "воображаемых беседах со своими предками"»[97].

Стало быть первейшей и насущнейшей задачей монголов в Иране было продвижение имперской идеологии с помощью культурных акций. К этому тезису я вернусь в конце главы, когда буду говорить о сути имперского ритуала — единственного инструмента, с помощью которого монголы выстраивали вертикаль власти. Ритуал лежал в основе имперских праздников, курултаев, с их раздачей халатов и золотых поясов, зимних охот-маневров. Ритуал оформлял отношения соподчинения, а диктовались они реальным военным превосходством монголов. Империя раздвигала свои границы, имея в распоряжении как военный, так и символический ресурс. В противном случае, нам придется признать, что поход в Иран имел конечной целью обращение монголов в ислам. Собственно, копья ломаются по вопросу: был ли вообще у Империи символический ресурс?

Предлагаемая Л. Додхудоевой концепция культурных акций монгольских династий исходит из двух никем и никогда не доказанных положений: 1) правящая монгольская элита находилась на более низком культурном уровне по сравнению со своими новыми подданными, и, потому была вынуждена использовать их политическую машину пропаганды; 2) историческая ситуация требовала незамедлительного перехода монгольских правителей в религию подчиненного им народа.

Последнее утверждение опирается на тезис из статьи А. М. Хазанова, который, в частности, пишет: «Новая историческая ситуация требовала от кочевых правителей идеологического сближения с оседлым населением покоренных стран и заставляла их обращаться в религии побежденных»[98]. В чем заключалась новизна ситуации, осталось неразъясненным. Тезис А. М. Хазанова — пустая декларация. Зачем кочевым правителям идеологически сближаться с оседлым населением? Монгольская система власти предусматривала включение местных династов в имперскую иерархию. Как правило, местные княжеские династии оставались у власти, вот они то и были в религиозном отношении близки к своим подданным. Доктрина о покровительстве Вечного Неба Чингизидам на практике оформлялась ритуалом, закреплявшим подчиненный статус местных династов в имперской иерархии. Зачем монгольским ханам отказываться от собственной идентичности?

Все было намного сложнее, чем это видится А. М. Хазанову. Усилиями царедворцев был порожден пышный имперский ритуал, преодолевший простоту и непритязательность дипломатических практик эпохи Чингис-хана за счет включения чужеродных сценарных элементов. В первую очередь, это показательно для религиозной политики династии Юань. Великий хан Хубилай покровительствовал всем без исключения религиозным группам Китая[99], но посвящение принял в тантру Хеваджры — божества, чтимого тибетской школой Сакья[100]. В 1334 г. при чагатайском хане Дженкши с одобрения буддийских жрецов в мечетях Уйгуристана появились изображения Будды[101]. Что касается Улуса Джучи, то кроме мусульманского Хорезма и Булгара, этот улус включал христианские русские княжества, кипчаков с их культом предков, языческие финноугорские племена Поволжья. Спрашивается, религию какого народа должны были выбрать монгольские ханы? Зачем победителям религия побежденных? Монгольская имперская доктрина Вечного Неба не конкурировала с мировыми религиями, а позиционировала себя как универсальная идеология.

Л. Додхудоева, со ссылкой на исследование Б. Менц[102], рисует поразительную картину: «С конца XIII в. правящий класс западной монгольской империи принял ислам и начал говорить по-тюркски, то есть на языке большинства степных номадов. К началу XIV в. институт великих ханов распался, но тюрко-монгольский правящий класс остался в монгольской политической системе и принял исключительное право наследовать Чингис-хану, с титулатурой хан и хакан. Монгольские правители позиционировали себя защитниками исламской религии и закона, хранителями мирового порядка и культурных ценностей, расширяли свой престиж через широкий культурный патронаж»[103].

Надо полагать, хан Узбек стоял на защите ислама? Тотальная исламизация монгольской элиты в Улусе Джучи — излюбленная тема мусульманской пропаганды, которую вело дипломатическое ведомство мамлюкского Египта[104]. Это было их единственным оружием в борьбе с монгольским империализмом. Риторика египетских дипломатов к реальному положению дел не имеет никакого отношения. На территории Улуса Джучи находились традиционные центры мусульманской культуры (Хорезм, Булгар, города Крыма и Северного Кавказа, и новый город — столица Сарай), где монгольские власти не препятствовали местным мусульманским общинам руководствоваться мусульманскими нормами (судебное право и погребальный обряд[105]). Зачастую это обстоятельство выдается за исламизацию Улуса Джучи{67}. Налицо путаница понятий. Например, никто не говорит об исламизации Ильханата, поскольку большая часть населения бывшего Багдадского халифата была мусульманами, в системе судопроизводства царил шариат, а христианские религиозные общины имели приниженный статус. По законам Монгольской империи мусульмане имели равный статус с православными, католиками, несторианами, буддистами. Универсальный характер политики монгольских ханов не укладывается в рамки идеологизированных исследовательских шаблонов. При ильханах несторианская церковь в Иране получила широкую поддержку[106], однако на этот неудобный факт сторонники теории незамедлительной исламизации монголов закрывают глаза. В Иране монгольская элита имела буддийское окружение и вовсе не собиралась принимать ислам. Это обстоятельство напрочь игнорируется исследователями. На практике нынешние научные концепты неосознанно следуют в русле утопических проектов мусульманских идеологов. Последние видели Монгольскую империю Всемирным Халифатом. На уровне риторики средневековых монотеистических доктрин религиозные ценности выдаются за цивилизационные ценности.

Следует договориться, в какой системе координат мы работаем и какую систему представлений мы оцениваем. Вопрос не праздный. Цель мусульманской политической мифологии — забвение монгольского присутствия в универсуме ислама. В этом пункте задачи научного исследования и религиозного осмысления истории расходятся кардинально. Однако при соприкосновении с историко-культурными реалиями у исследователей зачастую возникает невротическая реакция на очевидное присутствие чужеродного элемента, каким видятся монголы в персидском контексте. Собственно, никто не отрицает новизну момента, когда элитарная группа отличается во всех смыслах (физическом, военном, идеологическом) от обитателей завоеванных областей мира. Вместо того чтобы рассматривать этот феномен как научную проблему, его воспринимают как длящийся по сей день конфликт, что проявляет себя в многочисленных неувязках. Спрашивается, если монгольская элита приняла ислам, то как могло сохраниться в чистом виде чингизидское право наследования? Кочевая аристократия не могла одновременно ориентироваться на Ясу и Коран. Но это мелкий вопрос по сравнению с тем, что говорит Л. Додхудоева далее:

«Стремление монголов к подражанию арабским халифам и иранским шахам было вызвано необходимостью легитимизации своего правления в иноконфессиональной и инокультурной среде, желанием представить некую историческую преемственность правления регионами в контексте прошлого и настоящего. Поэтому все культурные акции (создание определенного рода архитектурных памятников, рукописных источников, иллюстраций) преследовали идеологические цели. При этом главными спонсорами выступали тюрко-монгольские правители, а историческое прошлое и наследие покоренных народов становилось символом их правления. Так, например, Газан-хан, принявший ислам, пытался соединить тюрко-монгольскую элиту с иранскими подданными и способствовать тому, чтобы государство перешло от кочевого к оседлому стилю жизни исламской политик. Вскоре после смерти последнего выдающегося представителя династии ильханов Абу Са'ида в 1335 г. космополитический характер культуры заканчивается»[107].

Разберем последовательно каждое утверждение. О каком почтении или подражании образу халифа могла идти речь, если с монгольской точки зрения, халиф был поверженным противником, род его истреблен, а могилы предков разорены[108]. В монгольской системе представлений фигура халифа могла демонстрировать только покорность. В рукописи «Антологии» персидской поэзии (список, хранящийся в Британской библиотеке, который переписал Мухаммад ибн Са'ид ибн Абдаллах ал-Кари в Ширазе в 1397 г.) изображен такой сюжет: халиф ал-Муста'сим распростерся перед Хулагу[109]. Кто из потомков Хулагу хотел подражать халифу?

К чему туманные выражения об «определенного рода архитектурных памятниках»? Почему бы не назвать вещи своими именами. Хулагу в своей летней резиденции в Даран-даште[110] возвел буддийские храмы (Киракос Гандзакеци. 65). По сведениям Рашид-ад-дина, «Хулагу-хан чрезвычайно любил благоустройство и из построек, которые он возвел, осталось много. В Аладаге он соорудил дворец, а в Хое выстроил кумирни» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 61). «Эта община [идолопоклонников] окрепла, с полным почетом и уважением доставила из Индии, Кашмира, Хитая и Уйгурии бахшиев, строила повсюду кумирни и расходовала на это огромные богатства. Дело их вероучения чрезвычайно расцвело, как воочию все наблюдали. Государь ислама постоянно находился вместе с бахшиями в кумирне, изучал [их] вероисповедание, и день ото дня склонность его к этому предмету возрастала и убеждения в этом отношении крепли. Когда Абага-хан умер и его [Газан-хана] отец Аргун-хан отправил его управлять и предводительствовать войсками в Хорасане, он в городе Хабушане{68} соорудил внушительные кумирни, и большая часть времени у него проходила в беседах, еде с бахшиями в тех кумирнях» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 204). В священной топографии буддизма, напрямую связанной с имперской экспансией на Среднем Востоке, читается только одна идеология — идеология монголов-победителей.

Почти невозможно отрицать космополитичный характер монгольской имперской культуры, не ограниченной жесткими рамками мусульманского благочестия. В таком случае неясно, почему Л. Додхудоева видит парадокс в необычайной востребованности «Шахнаме» Фирдоуси. По ее мнению, при ильханах, «многие классические произведения персо-таджикской литературы становятся главными средствами прокламации идеологии тюрко-монгольских династий. Более того, эйос иранских народов "Шахнаме" Фирдоуси обрел статус главной царской книги, которую постоянно переписывали и богато украшали. По мнению Сандерса, пытаясь имитировать сасанидских шахов, монголы пришли к тому же результату, что и арабские халифы — растворились в своих завоеваниях»[111].

Присвоили ли ильханы иранское наследие? Мысль о подражании монголов арабским халифам и иранским шахам, обусловленном необходимостью легитимизации, по меньшей мере, выглядит странно. Ильханы экспортировали в Иран придворный буддизм в качестве защитного религиозного ресурса, и это обстоятельство является неотразимым аргументом для отрицания имитации иранским образцам. Буддисты при ильханах были барьером на пути всепоглощающего влияния ислама. Л. Додхудоева говорит о прокламации монгольской идеологии, но в чем заключалась суть этой идеологии ею не сказано ни слова. Если же изложить монгольскую доктрину Вечного Неба, то станет очевидной вся нелепость предположения о подражании ильханов образу халифа и древним иранским шахам.

Что в таком случае отражают тебризские миниатюры с парадными сценами монгольского двора? Если следовать концепту Л. Додхудоевой, то придется согласиться, что монголы в поисках надежных средств упрочения своей власти вчитывались в тайный смысл «Шахнаме» Фирдоуси. В реальности все было строго наоборот. Иранская интеллектуальная элита предложила ильханам свои услуги по созданию комплиментарного образа монголов, адресованного иранской знати. Для художников и переписчиков книг это был почти единственный способ упрочить свое положение при дворе. Ильханы не подражали мифическим иранским шахам, но персидская художественная школа в поисках средств по прославлению монгольской власти вдохнула новую жизнь в забытые образы. Речь идет о виртуальной войне трех книг, в которых сосредоточена символическая суть трех культур: иранской, арабской и монгольской. В известном смысле поэма «Шахнаме» Фирдоуси на какое-то время для персов заменила Коран и попыталась встать наравне с тайной книгой монголов — «Ясой Чингис-хана». Воображаемые фигуры иранских шахов примиряли персидскую элиту с показной роскошью монгольского двора. Свободное копирование богато иллюстрированной «Книги царей» стало возможным, поскольку при монголах ослабли жесткие скрепы ислама. Вопрос лишь в том, как далеко готовы были пойти иранские художники, изображая правителей предшествующих династий и даже легендарного Искандера в монгольских имперских костюмах (миниатюры к «Сборнику летописей» Рашид-ад-дина).

В визуальном плане мировая история была переписана в монгольском имперском коде: внешне иранские шахи и тюркские султаны с их воинами неотличимы от монголов. Есть ли основания видеть инициаторами этих художественных программ ильханов? Кочевая аристократия во главе с ильханом занималась иными «художественными» проектами, а именно курултаями. На имперских праздниках обязаны были присутствовать царевичи, эмиры, князья, правители провинций. Скрытая мотивация подобного рода мероприятий: непосредственный, личный контакт верховного правителя со своими наместниками из отдаленных областей для подтверждения последними лояльности центральной власти. Религиозные лидеры являлись на курултай в традиционном облачении, а светские правители, будь то армянские или сельджукские князья, династы Фарса или Ширвана, для церемонии облачались в монгольский костюм. Полагать, что эта декоративная конструкция держалась только на насилии, означает недооценку ее глубинных оснований. Только тот, кто облачился в монгольский костюм, был интегрирован в имперские структуры (независимо от его вероисповедания). Праздничные сценарии перетекали в художественное пространство книг. Миниатюры со сценами из жизни монгольского двора составили единый ряд с миниатюрами из «Шахнаме»[112]. Иранские царские символы добавились к монгольским инсигниям: так у ильханов появились короны и роскошные троны с подушками власти. Художественное творчество персов, обращаясь к великому прошлому Ирана, компенсировало неприятие настоящего. Но это прошлое было воображаемым, поскольку цари и герои персидского эпоса облачались в монгольские одежды.

Имперский проект состоялся как слияние в одном знаковом поле монгольских, китайских и персидских элементов. Вопреки Л. Додхудоевой, синтез не сводится к тому, что. монгольская элита стала подражать персам, или же, наоборот, как полагает М. В. Горелик, имперский центр превращал местных князей в «монголов». Монгольская элита в Персии — новое явление, ее внешние атрибуты отличались от непритязательного стиля эпохи Чингис-хана, и вовсе не походили на персидские. В моде было золото. «Общеизвестно было так: в пору-де монголов много носят вышитой и затканной и тому подобной одежды, на которую растрачивается золото» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 272). Невозможно представить себе, чтобы Чингис-хана заботили расходы золота на одежды двора, но для Газана в Персии и Хубилая в Китае это насущная проблема. Два примера, касательно армянских князей при дворе ильхана: «Тарсаидж (Орбелиан, зять Хасана Джалала) был в таком почете у хана Абага, что тот много раз облекал Тарсаиджа с ног до головы в царственные одеяния, сняв их с себя, и опоясывал его своим поясом из цельного золота, осыпанным драгоценными камнями и жемчугами»[113]. В записи 1291 г. на Евангелии говорится о Хасане, сыне Проша, которого Хулагу и Абага так любили, что «много раз украшали его снятыми с себя златоткаными одеяниями и завязывали вокруг его стана золотой пояс, осыпанный драгоценными камнями и жемчугами, и таким образом роскошно украшали его»[114]. Зимой 1303 г. глава несториан Востока мар Ябалах прибыл к ильхану Газану в город Хелах около Багдада. В эти дни монголы праздновали Новый год. «Царь подарил ему пять прекрасных одежд, надеваемых царем, и завершил все его дела, как он просил» (История мар Ябалахи, с. 119).

Монгольская имперская культура имела собственный набор элементов (костюм, прическа, личное оружие) и сценариев продвижения своей идеологии (имперские праздники, курултаи, пайцзы как символы власти). Визуализация корпоративных признаков имела для монголов решающее значение. Напомню наблюдение южнокитайского посла Чжао Хуна (1222 г.) о мужской прическе, выступавшей в роли объединительного символа: «В верхах вплоть до [самого] Чингиса и в низах до [рядового] подданного все бреют голову, оставляя три чуба, как у китайских мальчиков. Когда передний немного отрастает, его подстригают, а два боковых связывают в маленькие пучки и спускают на плечи» (Мэн-да бэй-лу, с. 75). Этот тип прически видим на персидских миниатюрах. Персы на военной службе в империи должны были носить такую прическу, наряду с монгольским халатом. Влияние монгольского имиджа коснулось даже церковной армянской живописи. Так, в 1330 г. художник васпураканской школы Ованнес из Беркри в сцене Рождества изобразил трех волхвов в монгольских халатах с золотыми поясами, и с монгольскими прическами[115] (см. рис.).



Что в такой ситуации могли предложить персы? То, что предложили монголам и китайцы — придворную живопись.

Томас Барфилд пишет о проблеме культурной коммуникации в интересующем нас аспекте: «Значимость событий, происходящих в результате воздействия различных культур друг на друга, часто интерпретируется совершенно по-разному. На какой общей основе могла состояться встреча двух разнородных обществ, и в какой степени они были способны осознать сильные и слабые стороны друг друга? Различия в картине мира кочевников и китайцев делали их взаимоотношения особенно проблематичными. Концепция власти племенного общества, чьим идеальным лидером был герой-воин, освященный небесной благодатью и харизмой и одаряющий своих подвижников наградами, была совершенно противоположна китайской концепции императора Поднебесной, уединенного в своем дворце и управляющего сложной бюрократической системой посредством изучения докладов, предоставлявшихся ему чиновниками»[116].

Если Т. Барфилд пишет о том, что кочевники отказывались принимать китайские культурные ценности, что наносило удар по самой концепции самоопределения Китая в качестве центра общемирового устройства, то Л. Додхудоева, отталкиваясь от его слов, полагает, что в Иране у монголов была другая стратегия: «С целью облегчения процесса интеграции в новой культурной среде монголы прежде всего обратились к письменному наследию иранских народов, посвященному легендарным династиям. Патронаж и стремление наполнить известные персидские темы и сюжеты новым содержанием, связанным с их правлением, позволило им почти ассимилироваться в новой среде. В привычные традиционные формы локальной и внешней культур были включены нехарактерные для них содержательные аспекты. Так, многие из монгольских ханов изображались в образе сасанидского шаха Хосрова, героя Бахрам Гура или легендарного Искандера. Таким образом, содержание как бы утрачивало свою специфику, получая нужную для патронов окраску»[117].

Мы не знаем, как ильханы оценивали изображения такого рода. Следующий пример, показывает, что лесть придворных историков не знала границ. Речь пойдет об ильхане Газане, затмившем подвиги легендарного царя и охотника Бахрам Гура, одного из героев «Шахнаме» Фердоуси. Бахрам Гур однажды у газели сшил стрелою ногу с ухом. Монгольская же стрела вершила чудеса. «Однажды государь ислама погнался за дикой козой. Он метнул стрелу и показалось так, что стрела не попала в нее. Вдруг коза упала. Толпа окольных людей [ее] осмотрела и [оказалось, что] стрелой ей было причинено девять ран. Все люди это воочию наблюли и поняли, каким образом эти девять ран произошли. Стрела была такая, которую монголы называют тунэ. У ее наконечника имеется три весьма острых острия. Когда коза была в воздухе и четыре ноги ее сошлись вместе, стрела, попав во все четыре и ранив [их], прошла дальше, попала в пах, брюхо и грудь, и каждое острие ее нанесло рану вдоль. Затем [стрела] попала в шею и горло и нанесла еще две раны, так что по определении таким образом виднелось девять ран. От этого происшествия совсем стерся рассказ о Бахрам Гуре, который ухитрился стрелою пришить ногу дикой козы к уху, чему люди изумляются и уже 1500 лет изображают [этот случай] на стенах и в книгах. Это обстоятельство воочию видели свыше двух тысяч человек» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 187).

Кому адресовались такие рассказы? Кому угодно, только не монголам, понимавшим толк в стрельбе из лука. Неуклюжая лесть — инструмент борьбы лидеров придворных группировок. Сравнение Газана с Бахрам Гуром принадлежит персу и адресовано персам, чьи метафоры были пустым звуком для монгольских аристократов.

Интереснее обратная ситуация. На одном из листов рукописи «Малая Шахнаме» Фирдоуси (ок. 1300) изображена следующая сцена. Бахрам Гур остановился инкогнито в доме ювелира Махияра. Не зная, кто он на самом деле, ювелир угостил гостя вином и позвал свою дочь Арзу сыграть для него на арфе. Красота и благородная осанка Бахрама Гура заставили девушку безнадежно влюбиться в него, и в своей песне она сравнила его с самим шахом Бахрамом Гуром, что, несомненно, понравилось гостю[118]. На миниатюре Бахрам Гур облачен в роскошный монгольский имперский халат, его свита также в монгольских костюмах. Неясно, как это вяжется с желанием героя остаться незамеченным. Искусствоведы не обратили внимания на монгольский имидж иранского царя.

Для специалистов по иранской культуре очевидно ее всепоглощающее обаяние в глазах кочевников. «Огромный интерес монгольских правителей к истории Персии в конце XIII — начале XIV столетия объясняется тем, что, став оседлыми и обосновавшись в Иране, монголы почувствовали себя преемниками великих традиций прошлого завоеванной ими страны. Идея неразрывной связи, непрерывности периода, предшествовавшего монгольскому завоеванию и последовавшего за ним, звучит и в труде Рашид-ад-дина»[119]. Здесь все поставлено с ног на голову. Утверждение об оседлости монголов в Иране, просто недоразумение. Каждый год Большая Орда совершала сезонные перекочевки, летом в Аладаг{69}, а зимой в Муганскую долину, в стране Агванк (Киракос Гандзакеци. 28; 34; 39; 65){70}. Отказ от перекочевок грозил бы потерей конских табунов, главного ресурса монгольского войска. Известно также описание грандиозной зимней охоты ильхана Газана, которая по сути была военными маневрами. Зимняя охота, в которой участвуют войсковые соединения, важный элемент кочевой культуры. По приказу Газана был построен и стационарный сад-дворец для торжественных приемов, но это не свидетельствует об оседлости монголов в Иране. Непрерывность исторического развития могла быть предметом рефлексии только у представителей персидской административной элиты, ибо у монголов никакого перерыва в истории не было. Монгольская аристократия как преемник великого прошлого персов — слишком смелая идея, чтобы решиться на ее обсуждение здесь.

Обычно говорят о менее масштабном проекте, который, на мой взгляд, тоже был утопичен. В Персии монголам предстояло трансформировать военное правление в законную гражданскую власть. «Девятнадцать лет стоял Рашид-ад-дин у власти и на протяжении всего этого времени оставался верен старым местным традициям. Вся его политика, как при Газан-хане (1295–1304), так и при его брате и преемнике ильхане Улджэйту (1304–1316), была направлена на то, чтобы примирить интересы завоевателей и интересы местной оседлой знати, обуздать произвол кочевых монгольских ханов, сблизить монгольских государей с местной феодальной верхушкой, в какой-то мере восстановить экономическое положение в стране… Именно Рашиду и его совместной с Газан-ханом реформаторской деятельности обязано государство Ильханов еще нескольким десяткам лет существования»[120]. В том то и дело, что все свелось к продлению агонии. Проект реформ провалился, сам же Рашид-ад-дин был казнен за измену (тело его было расчленено на части). Как могло выглядеть на практике примирение интересов кочевой аристократии и бюрократической элиты? Видимо, так, как это описывают искусствоведы: «став оседлыми и обосновавшись в Иране, монголы почувствовали себя преемниками великих традиций прошлого завоеванной ими страны». Реализации этой социальной утопии мешали некоторые непреложные вещи. Кочевая аристократия в Персии была самой деструктивной силой.

Конфликт интересов элит вел к бесконечной череде казней. Таков был имперский ответ на роковую нестабильность системы власти от Хорасана до Сирии. Следует признать, что прежняя агрессивная установка на тотальное уничтожение враждебных элит сменилась выборочными казнями. Включение в Pax Mongolica осуществлялось через участие в праздничных курултаях (представленных во всем своем великолепии на миниатюрах). Империя требовала регулярного подтверждения лояльности, гарантируя в ответ сохранение статуса. Таковы были правила игры. Что же мешало местным элитам соблюдать их? Глубинное расхождение структур повседневности Империи и Халифата. Несовпадало все, начиная от календарей и праздничных дат, и заканчивая методами лечения; а практика наказания трупов, восходящая к обычаю разорения могил политических противников[121], внушала мусульманам ужас{71}. Тезис Л. Додхудоевой о том, что монголы стремились к подражанию арабским халифам и иранским шахам, вызывает некоторые сомнения.

Интересовались ли монголы иранскими легендарными династиями? Монголы интересовались только собственной генеалогией, которая в их политической системе была единственным основанием для притязаний на власть. Спрашивается, на кого была рассчитана визуальная пропаганда монгольской идеологии? Адресатом были представители родовой знати, подчинившейся монголам, и обязанной подтверждать свой статус на ежегодных курултаях. По сценарию курултаи строились как визуальная демонстрация монгольской мощи. Непременное присутствие на этих торжествах чужеземной знати символизировало имперский космос. В имперской системе знаков миниатюры с парадными сценами вторичны, а первична обязательность ритуала. На мой взгляд, никакой проблемы интегрирования завоеванных территорий в единое государство перед Чингизидами не стояло. Проблемы с мятежными территориями решались с помощью оружия, а не методами политической пропаганды. При ильхане Газане (1295–1304) визуальная пропаганда призвана была компенсировать реальное сокращение карательного потенциала центральной власти.

К декларациям отнесем и победную риторику Рашид-ад-дина в письме к одному из его сыновей, которые, как известно, управляли провинциями. В письме говорится о подготовке зимних запасов для двора (одежды, тканей, меховых изделий, благовоний, съестных припасов). Тем не менее, обойтись без славословия в адрес Газана вазир не может: «Все садры и знать европейских полуостровов, таких, как Стамбул, Бундук (Венеция) и другие, вносят харадж и джизию подобно тому, как они давали [их] халифам Аббасидам — Харун ар-Рашиду, Мамуну, Му'тасиму, Васику и Мутаваккилю, и установили, что каждый год без задержки и промедления они посылают харадж и джизью в столицу Тебриз. Та [же] группа непокорных, которые долгие годы и длительное время искали убежища в высоких горах и крепостях и Цикто из падишахов и султанов не приводил их в ярмо повиновения и на широкую дорогу союза, все [они] из-за страха перед силой и из боязни могущества Ильханов толпами подобно волнам напади на берег повиновения и [послушания] приказам, [гонимые] валом моря нападения. [К тому же] теперь час за часом и мгновение за мгновением со стороны Сиджистана и Кабула прибывают посланцы, гонцы и ильчи, [сообщая], что государи Синда хотят носить ожерелье заботливости и хотят быть увенчаны венцом покровительства шаха, войти в круг младших и в разряд слуг [ильхана] и сделать вилайет Хинд завоеванным вельможами шаха. [Так вот, на основании всего этого] раб его величества хакана [Газан-хан] — да сделает Аллах вечным царство его»! — окончательно решил, что эту зиму он соизволит расположиться на зимовку в Карабаге, а когда согревающее мир солнце, [придя в созвездие] Хамал (Созвездие Овна), которое является домом его величия, веянием весеннего ветра и каплями [дождя] из угла глаз мартовских облаков оденет землю зеленым шелком, а горы — пурпурным плащом и мир с приходом весны получит новую жизнь и полное исцеление, [тогда] он направится в Хорасан и на лето расположится лагерем в области Нишапура. На следующую же зиму, собрав армии и войска государства Ирана, он выступит в сторону вилайета Синд и с помощью обладающей справедливостью благосклонности и сжигающего мир гнева приведет к покорности и подчинению государей стран Хинда» (Рашид-ад-дин. Переписка. № 34). Этот широко разрекламированный поход на Индию так и не был реализован.

На персидских миниатюрах в торжественных церемониях ильхан сидит на троне со старшей из жен. Статусы их равны. Это исключительно монгольское явление, персидских царей не изображали с женами в сценах государственных ритуалов. Ильханские миниатюры отражают реальное положение вещей, о подражании персам говорить не приходится. В строго иерархической вертикали Монгольской империи правая мужская сторона «уравновешивалась» левой женской. Вот как располагался двор на первом пиру после коронации великого хана Мунке в 1251 г.: «Государь мира сидел на троне, по правую его руку — царевичи, стоявшие толпой, точно созвездие Плеяд, и семь его высокопоставленных братьев чинно стояли перед ним, по левую руку сидели жены, подобные райским девам, а среброногие кравчие [принесли] жбаны с кумысом и вином и обносили [всех] кубками и чарами» (Рашид-ад-дин. Т. II. С. 133). Марко Поло также пишет, что на пиру великий хан сидит на троне выше всех, слева от него сидит старшая жена, а ниже — другие женщины, по правую же руку располагаются сыновья (Марко Поло, с. 111)[122]. Женщины обязаны были носить сложный головной убор богтак[123]. Богтак выступает как женский эквивалент сложной мужской прически. И подобно тому, как форма последней была одинаковой для всех мужчин от императора до рядового воина, так и форма богтак была одинаковой для всех женщин в империи. Разумеется, что речь идет о женах, чьи мужья состояли на военной или административной службе у великого хана. В обозначенной перспективе богтак представляется не столько модным головным убором, сколько социальным знаком. Ношение богтак означало превращение женщин тех или иных племен и народов в истинных «монголок», т. е. было знаком приобщения к престижной социальной среде. Богтак был одним из зримых предметов-образов складывающейся имперской культуры на всем ее широком пространстве от Китая до Восточной Европы. У монголов действовала система предписанных браков[124]. Роду цариц принадлежала реальная власть. Носительницы богтак участвовали в принятии важных решений, что было удивительным для египетских дипломатов. В энциклопедии ал-Калкашанди сказано: «А жены этих [ханов] принимают участие в управлении, и повеления исходят также и от их имени, как у тех, и [даже] более того. Исключение составляла разве что Багдад [-ха-тун], дочь Чобана и жена Абу Са'ида Бахадира ибн Худабанда, потому что не было того, кто смог бы не подчиниться ее повелению. Говорит утверждающий решения аш-Шихаби ибн Фадлалла: я познакомился со многими документами, исходившими от владык этой страны со времен Берке и позже. В них писалось: «Мнения [ханских] жен и эмиров сошлись на следующем» — и тому подобное»[125]. Изображению ильханов с женами соответствуют аналогичные изображения юаньского двора, в частности на мандале Ямантака видим императоров Туг-Тэмура (1329–1332) и Кусэлэ (1329) и их супруг, соответственно, Budasiri и Babuśa.

Сведения источников содержат указания на коллективный характер управления империей со стороны членов «золотого рода» (altan uruq) Чингис-хана. Персидский историк Джувайни поясняет: «Хотя власть и империя с виду принадлежат одному человеку, а именно тому, кто наречен ханом, однако в действительности все дети, внуки и дядья имеют свою долю власти и имущества». Критические оценки Рашид-ад-дина показывают, как выглядела ситуация с «родовой собственностью» при ильхане Газане. Повседневность была наполнена борьбой за символические знаки, открывавшие доступ к реальным ресурсам. Статус человека удостоверялся ярлыком и пайцзой. Монгольская система управления в мирных условиях вела к бесконечной череде срывов, что оборачивалось деструкцией и хаосом, о чем со знанием дела пишет вазир Рашид-ад-дин.

«Прежде, во времена отцов и дедов государя ислама, 'да укрепится навеки его царство', случалось наблюдать, что всегда, когда какой-нибудь государь хотел собрать старые ярлыки и пайцзы, находившиеся по праву и не по праву в руках людей, он отправлял потрудиться во все стороны почтенных гонцов с весьма строгими ярлыками и таким приказом, что каждый, кто утаит и скроет [старый ярлык или пайцзу], будет виновен. Эти гонцы в пути и в областях производили столько расходов, что не счесть и не вместить в пределы. Они хватали и брали и тех, кто имел ярлык, и тех, кто не имел, и причиняли неприятности. Владелец ярлыка, хотя он ему и не был нужен для дела, ради сохранения чести, чтобы не упасть в глазах людей, производил значительные траты, чтобы ему его [ярлык] отдали обратно, и таким путем к нему появилось уважение. С пайцзами было то же самое. Гонцы постоянно кружили по свету и таким способом наживали добро, а из сотни ярлыков они не могли привезти даже одного. Тем не менее даже в те годы такие ярлыки доставляли, и битикчии выдавали им [то есть владельцам] другие о подтверждении и действительности [первых]. Несмотря на то, что недействительные ярлыки отбирались, разным людям выдавали много различных, противоречащих [друг другу] ярлыков, ибо таков был способ тех времен в отношении выдачи ярлыков, так как все люди на свете прибегали к покровительству какого-нибудь эмира и получали ярлыки по своему желанию. Вследствие разногласий спорящих и пристрастия покровителей, беспрерывно, один за другим выпускали столько противоречивых ярлыков, что и описать нельзя. Таким образом проживали жизнь, и противники и эмиры умирали, а их потомки занимались все тем же образом действий. У всех на руках было по пятьдесят противоречивых ярлыков, так что, когда они являлись в суд, то в десять дней нельзя было разобраться в их объяснениях и подробностях получения [ими] из года в год ярлыков, а когда становилось понятно, то выяснялось, что все [ярлыки] безосновательны, недействительны и написали [их] по пристрастию» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 278–279).

Как видим, самооценка монголов связана с пайцзами и ярлыками, то есть монгольскими символами власти. С трудом верится, что все эти люди хоть на минуту остановились бы, чтобы заглянуть в персидский текст «Шахнаме».

Какие чувства питали персы в отношении монголов? Ответ на этот вопрос мы не найдем ни в обширном труде Рашид-ад-дина, ни в печальной хронике несторианского патриарха Мар Ябалахи, ни в книге Марко Поло, ни в отчете доминиканца Рикольдо де Монте Кроче. Ответ спрятан в сборнике притч персидского писателя и дервиша Саади (ум. в 1291 г.). В главе «О добродетели довольства малым» одной строкой звучит вся глубина отрицания монголов.

«Рассказывают, что один презренный нищий сколотил огромное состояние. Падишах сказал ему: "Говорят, что у тебя несметное богатство, а у нас есть одно важное дело. Если ты поможешь [нам] некоторой суммой, как только соберем урожай, долг будет оплачен". Тот сказал: "О повелитель лика земли, недостойно величия падишахов пачкать свою великодушную десницу достоянием такого, как я, нищего, ведь собирал я его по зернышку!" Падишах сказал: "Не беда, я же отдам [деньги] татарам — "грязное — грязным"!". Если вода колодца христиан нечиста, что за беда? — Можно омыть ею мертвого еврея» (Саади. Гулистан. III. 21).

Монголы с их низкой культурой и завышенными притязаниями на власть — историографический миф, воспроизводящий древний спор о превосходстве иранской городской культуры над степными кочевниками. В научной литературе этот миф выглядит как вполне респектабельная проблема: «Тюрки и монголы (в отличие от арабов, принесших в регион учение пророка Мухаммада), руководимые стремлением к грабежу и добыче чужого добра, кроме насилия и господства над покоренными, не могли предложить им позитивных жизненных ценностей или нравственных идеалов. Феномен походов обитателей юрт в оазису Центральной Азии состоит в том, что в процессе бесконечных войн и постепенного оседания в районах древней традиции оседло-земледельческой культуры с развитой государственностью они подчинил» себе покоренные народы в основном политически. Как это ни парадоксально, не покоренным приходилось приспосабливаться к культурным ценностям завоевателей, а наоборот, сами завоеватели вынуждены были во многом адаптироваться к картине мира, существующим жизненным принципам, языкам, культуре, искусству и формам социальной организации автохтонного населения покоренных ими районов; известно, что и письменность они восприняли в этой среде»[126].

В. В. Бартольд в статье «Монгольское завоевание и его влияние на персидскую культуру» дает другую оценку, которая важна и в методологическом отношении: «Культурная страна была завоевана диким народом, еще совершавшим человеческие жертвоприношения; при завоевании городов жители иногда подвергались поголовному избиению, кроме нужных завоевателям ремесленников, которые уводились в плен. Людям, пережившим такие ужасы, естественно, казалось, что стране не оправиться и в тысячу лет. Под влиянием отзывов современников и европейские ученые полагали, что монгольским завоеванием был нанесен культурной жизни Азии и Восточной Европы еще более тяжкий и непоправимый удар, чем, например, культурной жизни Южной Европы великим переселением народов. В действительности последствия монгольского завоевания были менее тяжелы уже потому, что завоевание не сопровождалось переселением завоевателей. Кроме немногочисленных военных сил монгольские ханы приводили с собой своих культурных советников, помогавших им устроить управление и применить ту стройную государственную и военную организацию, которая была выработана еще при Чингисхане. В истории всех завоеванных монголами стран — в Китае, мусульманском мире и России — после XIII в. замечается больше политической устойчивости, чем раньше. Ханы, конечно, были равнодушны к местной литературе и, до принятия ислама, к мусульманскому богословию, но ради своих собственных материальных интересов заботились о восстановлении городской жизни, промышленности и торговли и оказывали покровительство тем наукам, которым придавали практическое значение: медицине, математике (в интересах правильного счетоводства) и астрономии (в связи с астрологическими верованиями). <…> Если в какую-либо эпоху своей исторической жизни персидский народ занимал бесспорно первое место в мировой культурной работе, то именно в ту эпоху монгольского владычества, в которой многие ученые до сих пор видят только время подавления культуры варварством»[127].

Искусствовед Л. И. Ремпель, исследуя историю среднеазиатского орнамента, считает, что несмотря на отсталость монголов, контакты между культурными народами в эпоху Монгольской империи имели важное значение: «В своем культурном развитии монголы во всех отношениях уступали порабощенным им народам, и хотя у них также была своя древняя степная культура — влияние ее на художественную культуру городов Мавераннахра было незначительно, а в области архитектуры и вовсе незаметно. В результате образования монгольской империи установились более тесные экономические и культурные связи Средней Азии с Китаем и подвластными монголам областями Передней Азии. Связи эти имели большое значение для архитектуры и декоративно-прикладных искусств, вызвав обоюдные заимствования, в частности, в области архитектурного орнамента»[128]. Как показала Т. Г. Алпаткина[129], выводы Л. И. Ремпеля опровергаются новыми находками ганчевого декора при раскопках золотоордынских городищ.

Ситуация патовая и проведением межкультурных семинаров ее не изменить[130]. Речь идет о фундаментальных установках, на которых зиждется разграничение своей и чужой культур. Драматизм ситуации заключается в отсутствии выхода. В исторической перспективе мы можем лишь констатировать взаимную слепоту двух концептов: монгольского и мусульманского.

Монголы ощущали себя победителями. Военный ресурс позволил им организовать имперское пространство, в котором царил монгольский ритуал. В системе власти в Иране Чингизиды заняли высшее звено. Была ли у них необходимость приспосабливаться к культурным ценностям покоренных народов? Неясно, что следует понимать под приспособлением (никто и никогда не привел ни одного примера приспособления монголов к чуждым им жизненным принципам, языкам, культуре, искусству; все ограничивается беспредметными по существу декларациями).

Обратные примеры имеются[131]. Искусствоведы отмечают влияние китайского стиля на миниатюры тебризских рукописей. В Тебризе, столице ильханов, под их покровительством находилась школа живописи. «Известно, что монголы привезли с собой в Иран произведения китайского искусства, при дворе ильханов было много ученых и художников из Китая. И не случайно стиль, который развивается в это время в Тебризе и других расположенных поблизости городах, называют монгольским, так как, несмотря на заметную связь с традициями персидской и месопотамской живописи, наиболее яркой его особенностью является сильное влияние дальневосточного, в первую очередь китайского, искусства»[132].

Стремление мусульман Ирана, равно как и христиан Армении, к забвению всего монгольского на практике означало целенаправленное разрушение буддийских храмов, возведенных при ильханах в Иране, Хорасане и Армении. «Все немусульманские культовые здания, — мягко пишет Дж. А. Гияси, — а также сооружения кочевой архитектуры и дворцовые комплексы, построенные в Азербайджане с участием центральноазиатских мастеров, не сохранились. Это затрудняет выявление их роли в процессе художественно-стилистических взаимовлияний в тебризской зоне»[133]. Но и сохранившиеся миниатюры ильханского времени сами по себе не позволяют выявить соотношение имперского (монгольского) и иранского. Как видим, проблема заключается не в отсутствии предмета исследования, а в отсутствии инструментария для анализа произведений персо-китайского синтеза.

По мнению же Л. Додхудоевой, «монгольские правители позиционировали себя защитниками исламской религии и закона, хранителями мирового порядка и культурных ценностей, расширяли свой престиж через широкий культурный патронаж».

Источником для проверки этого тезиса послужит нам известный труд Рашид-ад-дина «Джами' ат-таварих» («Сборник летописей»), созданный по распоряжению ильхана Газана в промежуток времени между 1300 и 1311 гг. В коллективном проекте Рашид-ад-дина история от Чингис-хана до Газана изложена в системе координат ислама. В результате, например, в «Сборнике летописей» есть глава об Индии, где дается характеристика Будды и его учения[134], но не сказано ни единого слова о Тенгри и небесном мандате или указе (mоngke tengeri-yin jarliq), полученном Чингис-ханом. Парадоксальным образом придворное сочинение по истории Чингизидов умалчивает содержание официальной доктрины Монгольской империи. Дело, видимо, в том, что ильхан Газан и его вазир, Рашид-ад-дин, стали мусульманами в 1295 г.

Историк Газан-хана, иудей Рашид-ад-дин, благоразумно перешедший в ислам, пишет о мусульманской вакханалии, одобренной верхами: «Пришло в действие постановление указа о том, чтобы в стольном городе Тебризе, Багдаде и других городах ислама разрушили все храмы бакшиев, кумирни, церкви и синагоги. За эту великую победу мусульмане в благодарность [Богу] выполнили полагающиеся действия, потому что всевышний Господь людей [мусульманской общины] предшествующих времен не доводил до [исполнения их] заветного желания» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 165). Религиозные гонения были долгосрочной программой — буддистам предложили отправиться в Индию, Кашмир и Тибет. До признания статуса Аббасидского халифа, чья резиденция находилась в Каире, дело не дошло, но разрыв с монгольскими традициями произошел. Шариат активно вторгался в сферу политики. Идея о небесном мандате Чингис-хана на правление земной империей без границ сменилась мусульманской государственной идеей установления порядка в отдельной стране — Персии.

Официальные послания ильханов отражают эти перемены. Подлинник монгольского уйгурским алфавитом письма Аргуна от 1289 г. королю Франции Филиппу IV выглядит так: «Móngke tngriyin kiićiindiir qayan-u suu-dur Aryun iige manu»[135] — 'Предвечного бога силою, великого хана благоденствием Аргуна указ наш'. Мотивировочная статья на арабском языке персидской грамоты Газана имеет такой текст: «Всевышнего бога силою и мухаммеданской религии благоденствием султана Махмуда Газана указ»[136]. Изменения коснулись следующих позиций: в грамоте Газана не упоминается великий хан, его вытесняет шахада; перед личным именем ильхана включен титул «султан», что косвенно указывает на признание верховенства халифа. Первая строка также претерпела изменения: монгольская формула móngke tngri 'вечное Небо' заменено коранической формулой «всевышний Бог»[137].

Согласно официальной идеологической доктрине монголов, власть Чингис-хану дарована священным Небом. Источник же политической власти членов «золотого рода» — генеалогия, а именно: их принадлежность к прямым потомкам Чингис-хана по мужской линии. Это понимал Марко Поло: «Только тот, кто происходит по прямой линии от Чингис-хана, может быть государем всех татар» (Марко Поло, с. 99). В 1276 г. ильхан Абага отправил угрожающее послание мамлюкскому султану Байбарсу ал-Бундукдари: «Вы внезапно, как воры нападаете на моих караульных и дорожную стражу и небольшое число [их] убиваете, а когда весть доходит до нас и мы садимся [на коня], чтобы вас отразить, вы по-воровски обращаетесь в бегство. Ежели вы решили противостоять и сразиться, то выходите в поле как мужи и стойте стойко. <…> А ежели ты так и не выйдешь, то в начале зимы у моего войска твердое решение сразиться с вами, и во всяком случае, когда огонь нашего гнева доберется до Сирии, он дотла спалит у вас сырое и сухое, ибо древний бог отдал страны мира Чингиз-хану и его потомкам, а непокорных вождей привел в ярмо повиновения нам. Каждого, кто воспротивится избраннику счастья, того постигнет несчастье» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 89). О каком древнем боге толкует Абага?

Нуждались ли ильханы в иранском наследстве? Требовалась ли чингизидской генеалогии подпорка или поддержка в лице мифических иранских царей? Судя по посланию Абага, очевидным образом нет, но показательно и другое, в иранской политической мифологии ильханы обрели черты древних царей. Это проблема иранской, а не монгольской культуры. Аналогичным образом в древнерусской политической мифологии царский титул с византийского императора был перенесен на золотоордынских ханов[138]. Ханы за это не несут никакой ответственности, корона византийской империи им была не нужна. Как уже сказано, в монгольской системе власти был иной критерий легитимности. Понятие о наследственных правах потомков Чингисхана на верховную власть ярче всего выражено в рассказе Рашид-ад-дина о вступлении ильхана Газана в 1300 г. в Дамаск: «Государь ислама спросил их: "Кто я?" Они все воскликнули: "Царь Газан сын Аргуна, сына Абага-хана, сына Хулагу-хана, сына Тулуй-хана, сына Чингиз-хана". Потом Газан-хан спросил: "Кто отец Насира?" Они ответили: "Альфи". Газан-хан спросил: "Кто был отцом Альфи?" Все промолчали. Всем стало ясно, что царствование этого рода случайно, а не по праву, и что все являются слугами знаменитого потомства предка государя ислама» (Рашид-ад-дин, Т. III. С. 184).

Налицо кризис идентичности: в воображаемом диалоге государь ислама апеллирует не к воле Аллаха, а к генеалогическому древу и небесному мандату. Превращение монгольского хана в мусульманского правителя ознаменовалось высокой трагедией: «мусульманин» Газан приказал разрушить буддийский храм, на стенах которого были изображения его отца, «буддиста» Аргуна. Кризису идентичности иль-ханов мы обязаны появлением «Сборника летописей» Рашид-ад-дина, всемирной истории в прямом смысле этого слова, ибо монгольский хан, сидевший на персидском престоле, хотел знать и о своем происхождении (история монголов), и о своем царстве (история персов), и об истории сопредельных территорий. Миниатюры являются неотъемлемой частью новой политической мифологии. Без миниатюр персидский текст утрачивает имперский смысл. Институт ильханов был имперским феноменом. С исчезновением имперских ресурсов конец династии был предрешен. На этом историческом фоне миниатюры с парадными сценами обретают свой истинный смысл. В ситуации политического хаоса они являют идеальную проекцию утраченного единства и могущества. Застывшее время торжественных церемоний призвано вытеснить картину распада.

Однако искусствоведы многомерную картину превращают в плоскую: «Огромный интерес монгольских правителей к истории Персии в конце XIII — начале XIV столетия объясняется тем, что, став оседлыми и обосновавшись в Иране, монголы почувствовали себя преемниками великих традиций прошлого завоеванной ими страны. Идея неразрывной связи, непрерывности периода, предшествовавшего монгольскому завоеванию и последовавшего за ним, звучит и в труде Рашид-ад-дина»[139]. А как же быть с таким глубоко травматическим фактом, как уничтожение института халифа, и созданием светского государства на месте теократического?

Рассказы о благочестии Газана не стоит принимать буквально. Сам факт включения в повествование об ильхане рассказа об уничтожении всех идолов (изображениях Будд) говорит о том, что желаемое выдается за действительное. Среди монгольских нойнов и хатун были приверженцы буддизма и несторианства. Они были хранителями имперского наследства.

«Когда государь ислама Газан, 'да укрепится навеки его владычество', по промыслу и руководству божию на пути истинной веры вступил, как было упомянуто, в круг мусульманства, он приказал разбить всех идолов, разрушить все кумирни, капища и прочие храмы, существование которых не дозволено в странах ислама по божественному закону. Большую часть бахшиев обратили в мусульманство. Поскольку всевышний Бог не споспешествовал им, они не держались истинной веры, а [только].по необходимости внешне показывали себя мусульманами, на челе же у них были явны следы неверия и заблуждения. Через некоторое время государь ислама, 'да укрепится навеки его царство', уразумел их лицемерие и сказал: "Каждый из вас, кто желает, пусть отправляется в Индию, Кашмир, Тибет и родные свои края. А те, кто останутся здесь, чтобы не лицемерили и чтобы поступали согласно тому, что у них в сердце и на душе, и не марали бы чистой веры ислама своим лицемерием. Если я, однако, узнаю., что они строят капища и кумирни, то я безжалостно их предам мечу". Некоторые по-прежнему продолжали лицемерить, а некоторые занялись своими непохвальными замыслами. [Газан-хан] сказал: "Отец мой был идолопоклонником и таким умер. Для себя он построил кумирню и храм и пожертвовал ему разное имущество во времена той братии, а я ту кумирню разрушил. Ступайте туда, живите и пользуйтесь милостыней". По этому случаю хатуны и эмиры представили прошение: "Твой-де отец построил храм и на его стенах написал свои изображения. Ныне, когда он разрушен, снег и дождь падают на изображения твоего отца, а он был идолопоклонником. Ежели бы то место благоустроили, то это принесло бы ему славу и упокой его душе". [Государь] не одобрил и не послушался. После этого они предложили, чтобы [храм] переделали в виде дворца. Он опять-таки не одобрил и сказал: "Коль скоро я задумаю выстроить дворец и там нарисуют изображения, то он будет подобен храму и месту идолопоклонников, а это не годится. Ежели нужно построить дворец, то пусть строят в другом месте". <…> В настоящее время, небольшое число их, которое осталось, не собирается обнаруживать, что у них есть возможность придерживаться какого-либо убеждения или вероисповедания, вроде мугов или еретиков{72}, которые издавна существуют в этих владениях, однако убеждения свои они держат втайне и скрывают» (Рашид-ад-дин, Т. III. С. 217–218).

Остался последний вопрос: пытался ли ильхан Газан соединить монгольскую элиту с иранскими подданными и способствовать переходу кочевников к оседлому стилю жизни исламской политик.

Переход к оседлому образу жизни для ильханов был бы равносилен самоубийству. Во всех государствах Чингизидов военная элита состояла из кочевников. Конное войско было опорой власти. Сезонные перекочевки диктовались естественными причинами.

Победа ислама означала прекращение политического существования монгольских имперских институтов. Поскольку в Иране монгольская кочевая орда не стала (и не могла стать) мусульманской, то нет оснований говорить о мусульманском монгольском государстве в Иране. Ибн Баттута изображает воинов этой орды хищниками и грабителями. Перед окончательным исчезновением кочевая орда в Иране превратилась в этнографическое явление, сметенное крестьянскими религиозными восстаниями. По иронии судьбы финальный акт произошел на пиру (регулярные имперские пиршественные церемонии противопоставляли обновленный порядок смуте и беззаконию). «Последний монгольский ильхан Тугай-Тимур-хан, кочевавший со своей ордой в Гургане, не раз битый сарбадарами, пригласил их вождей к себе в орду якобы для заключения мирного договора, рассчитывая напоить и схватить к концу пира. Сарбадарский правитель Йахйа Кераби прибыл в орду с полководцем Хафизом Шатани и с 300 (по другой версии, с 1000) сарбадарами. Узнав о замысле ильхана, сарбадары решили опередить его. На пиру в орде, когда в большом ильханском шатре стали разносить чаши с вином, Йахйа Кераби положил руку на голову. По этому условному знаку Хафиз Шагани вытащил из-за голенища нож и нанес ильхану рану в голову, а Йахйа Кераби быстро прикончил его ударом секиры. Сарбадары бросились на застигнутых врасплох монголов и частью их перебили, остальные монголы бежали, охваченные паникой. "В мгновение ока, — говорит Хафиз-и Абру, — орда падишахова была уничтожена, так что от нее не осталось и следа"»[140].

* * *

Монгольская империя поглотила Иран, поскольку в Иране не было политических сил, способных организовать успешное сопротивление. Через сто лет все эти мелкие династы растащили ильханат на части, но не потому что набрались сил, а потому что Империя утратила ресурсы. И снова началась история мелких княжеств и жалких войн.

Завершим главу вопросом: что есть имперская культура в ее материально-художественном воплощении? Имперскость определяется вещами или ритуалом?

По мнению М. В. Горелика, «к настоящему моменту на основании анализа элементов культур Ахеменидской империи и империи Чингизидов можно определить ряд обязательных признаков имперской материально-художественной культуры традиционных обществ, и конкретных особенностей ее в варианте взаимодействия кочевых и оседлых коллективов в условиях политического преобладания первых. К таким элементам относятся, в первую очередь, костюм, прическа, личное оружие (зачастую и конский убор). Причем главное в костюме — его крой и система украшений, а также аксессуары. Из последних особенно был важен пояс»[141]. Наблюдаемая схожесть или даже тождественность элементов культуры у разных этносов на большой территории связана с исходящими из центра империи представлениями о том, как должен выглядеть представитель империи вне зависимости от этнической принадлежности, но в точном соответствии со своим социальным статусом. А статус этот внешне определяется набором вполне осязаемых элементов. По мысли М. В. Горелика, «имперский принцип культуры проявился в том, что кочевнический комплекс перечисленных элементов становится присущим в части (как правило, высшим слоям) оседлых обществ, инкорпорированных в государство, созданное кочевниками»[142]. Письменные и изобразительные источники выступают для исследователя в роли дополнительных информационных ресурсов к археологическим артефактам.

Следует ли согласиться с такой постановкой вопроса? Действительно, мы знаем о практике массовой раздачи халатов и золотых поясов при дворе Хубилая: каждый из «двенадцати тысяч князей и рыцарей» великого хана получал «тринадцать одеяний разных цветов» (см.: Марко Поло, с. 114). Статусные вещи получали представители военно-административного аппарата (кешиктены). Но дело не в вещах, а в ритуале: «Установлено, в какой праздник в какую одежду наряжаться. У великого хана тоже тринадцать одежд, как и у баронов, того же цвета, да только подороже и величественнее. Как бароны, так и он наряжается» (Марко Поло, с. 114). По предположению П. Пелльо, тринадцать различных одежд предназначались для празднования двенадцати лунных и дня рождения великого хана. Следуя древней монгольской традиции, великий хан и его двор торжественно открывали начала месяцев, поклоняясь Небу в первый день первой луны.

Ильхан Газан во время курултая в Уджане лично раздавал деньги, халаты и пояса в первую очередь тем, кто свершил славные дела и проявил похвальное усердие, то есть оказался полезен правящему дому. «Затем он отдавал предпочтение тем людям, которые имели степень родства [с ним] по отцу, а потом давал эмирам тысяч правой и левой руки согласно тому, как было принято и установлено. Он еще раньше приказал, чтобы разного рода одежды в порядке разложили по сортам и по назначению, чтобы вытащили и [расставили] отдельно разного рода мешки с золотыми и серебряными деньгами и надписали, какое в них количество и чьи они, сообразно их [жалуемых лиц] способностям и заслугам. Он вызывал по одному и приказывал [каждому] принимать свою долю тут же в его присутствии. Таким порядком он распределял добро десять-одиннадцать дней. Он роздал триста туманов наличными деньгами, двадцать тысяч штук одежд, пятьдесят штук поясов, украшенных драгоценными камнями, триста штук золотых поясов и сто штук балышей червонного золота» (Рашид-ад-дин. Т. III. С. 216).

Что делает костюм или прическу имперским символом? Ответ очевиден — наличие политической иерархии, чье функционирование предполагает прозрачную систему кодов. Чингизиды, прошедшие ритуал интронизации, обретали титул «каан» и право носить особую одежду. Костюм и прическа были имперской униформой, тиражированным символом, который читался в определенной знаковой системе. Вне знаковой системы символ мертв. Только в ритуале вещи обретают ценностные смыслы. Ритуал оформляет отношения соподчинения. Сегодня представление о знаковой имперской системе могут дать только тексты и миниатюры имперского характера. Любопытно и другое, миниатюры тебризских рукописей ильханского времени с момента создания являлись наглядным средством продвижения имперского имиджа. Миниатюры с парадными сценами есть системный продукт прокламации монгольской власти. Другой пример связан с тиражированием изображения главного дворца Хубилая в столице Да-ду. Дворец великого хана был материализацией его власти, что объясняет открытость этого символа для внешних наблюдателей. Подробное описание дворца Хубилая есть в книгах Марко Поло, Одорико де Порденоне и «Сборнике летописей» Рашид-ад-дина[143]. Последний завершает рассказ о дворце следующей фразой: «Вид его художники изобразили во многих книгах летописей» (Рашид-ад-дин. Т. II. С. 173). Все названные авторы являются иностранцами на монгольской службе и выполняют сходную задачу: описывая великолепную ханскую резиденцию, они транслируют имперский миф (обстоятельство, непонятое культурологами и этнографами[144]). Эту же цель преследовали и парадные миниатюры, демонстрируя ключевые моменты ритуала. Я хочу сказать, что в определение имперской художественной культуры следует включить миниатюры («застывший ритуал») как смыслообразующий элемент.


Загрузка...