Глава XIX „СЛОВЕН РУССА НЕ УБИЕТ“

Утром 28 июля над Хинельским лесом появился «Фокке-Вульф» — самолет «рама». Покружив на большой высоте, самолет выбросил из обоих своих фюзеляжей серебристое облако и сразу же удалился.

— Почта, хлопцы! Воздушная почта! — объявил Сачко, следивший в бинокль за самолетом, — Готовьтесь письма диплом этические читать! Ультиматум от самого Гитлера!

Между тем серебристое облако раздвинулось, обложило весь массив Хинельского леса и уже невооруженным глазом было видно, как, трепеща и кружась в воздухе, спускались на землю тысячи бумажных листочков.

Это были фашистские листовки. Противник хотел поразить наше воображение «знанием» быта советских людей, но все труды его оказались напрасными.

Ромашкин быстро, на глаз подсчитал количество сброшенной фашистской чепухи.

— На каждого из нас приходится не менее тысячи листовок, — сказал он столпившимся партизанам.

— И мильйон не подействует, — заметил Артем Гусаков, раздувая костер. — Ух, и жарко гореть будут!

На этот раз листовки оказались с иллюстрациями, они поразили партизан наивностью и предельно-глупым своим содержанием.

На каждом листке было шесть рисунков и над ними заголовок:

Судьба Ивана

Первый рисунок изображал худого, обросшего волосами, босого человека с винтовкой в руках. Он сидит под сухим деревом, съежившись, глаза его пугливо расширены, под рисунком надпись:

«Партизан Иван, скрывающийся в лесу, в вечном страхе».

Рядом другой рисунок: ветхая, с провалившейся крышей хата объята племенем, перед нею стоит изможденная женщина с младенцем на руках, рядом с нею — истощенный, оборванный подросток. Они плачут.

Надпись поясняет:

«Его семья страдает…»

На третьем рисунке изображен кудрявый дуб, на суку которого повешен Иван… На него смотрят немецкие солдаты в шлемах, с обнаженными штыками.

Надпись гласит:

«Однажды судьба Ивана свершилась — банда раскрыта».

В нижней половине листа, под жирной чертой, нарисован Василь. Он пашет плугом землю. Волы у Василя большие, сильные. Сам Василь круглый, в вышитой сорочке, с широким ярким поясом, лицо румяное, с большими висячими усами.

«Василь обрабатывает землю…»

А вот Василь в своей уютной хате. За столом сидит чисто вымытый карапуз, перед ним букварь. Ярко светит Керосиновая лампа.

Это Василь «по вечерам обучает сына грамоте…» На последнем рисунке показано хозяйство Василя: исправный дом с размалеванными ставнями, с флюгером-петухом. Во дворе — кони, коровы, жирные свиньи, породистые куры, индюки… От колодца идет к дому молодая женщина с коромыслом, она — беременная.

Надпись заверяет, что «дома все в порядке…»

Вдоль нижнего края листовки большими буквами набрана вопрошающая надпись:

«Г д е ж е п р а в д а?»

— Ишь ты, чем купить захотели! — говорили партизаны, рассматривая листовку. — Керосиновой лампой после электрической!..

— И волами после трактора!

Между тем разведка донесла, что повсюду вокруг Хинельских лесов появились войска противника с артиллерией и бронемашинами.

Заняв все села вблизи леса, противник сразу же приступил к окопным работам, которые прекращены были только вечером. Глядя с опушки на Хинель и Хвощевку, Анисименко сказал:

— Научились уважать нас фашистские генералы. Осторожней стали. Только к чему бы это они окапываются повсюду? Неужели собираются блокировать нашу группу такой силой?

— Должно быть, фронт приближается… — мечтательно произнес один из молодых партизан. — Скоро наши придут сюда…

Но фронт стоял далеко под Орлом, Курском, а дальше линия его уходила — страшно выговорить — к Сталинграду, к Волге.

«Неужели, — думалось мне, — Гитлер еще не израсходовал своих резервов, если снова дивизии действуют против горсти партизан?»

Вечером всё разъяснилось. Прибежавшие в лес подростки и женщины сообщили, что немецкие солдаты говорят, будто бы партизан в Хинельском лесу тринадцать тысяч.

По другим сведениям выходило, что вокруг нас накапливаются подневольные славяне и сербы, и эта дивизия насчитывает 25 000 солдат, что полками командуют немецкие офицеры, что командир дивизии — немецкий генерал.

Почуяв надвинувшуюся на Хинель грозу, возвратились отпускники. Они докладывали, что районные коменданты обратились к населению с требованием не выходить из сел в течение пяти суток, так как войсками будет проводиться облава на партизан, и каждый, кто будет обнаружен в лесу или в поле, будет считаться партизаном.

С подчеркнутой вежливостью на этот раз держались немецкие офицеры: они разъясняли местным жителям, что войска присланы для восстановления порядка и в интересах самого же населения.

— Мы ликвидируем в лесу партизан и дадим вам возможность мирно трудиться и убрать богатый урожай с поля. Мы обоюдно заинтересованы в этом: вы соберете урожай, мы — скорее кончим войну, — говорили фашисты, раздавая листовки о хозяйственном Василе и скрывающемся в лесу Иване.

Обсудив с командирами создавшееся положение, мы решили «исчезнуть», уклониться от боев с частями дивизии и вообще не подавать каких-либо признаков жизни.

План «исчезновения» предполагал: укрыть отряд в самой глухой, непролазной заросли леса; пушку, миномет, снаряды — утопить а лесном водоеме и в болоте; всё лишнее спрятать, и на опушках, на стрелках лесных дорог держать конные наблюдательные посты, чтобы следить за каждым шагом противника.

Приняв этот план к исполнению, отряд расположился в наиболее одичавшем, глухом месте леса — на стыке 34—35-го кварталов.

Спать не пришлось. Работали круглые сутки. Прежде всего построили круговую оборону, окопались. Затем каждый взвод получил одну из основных дорог, пересекающих лес, где и делал основательные завалы.

Конники Гусакова, разбившись натрое, дежурили на лесных опушках, каждые два часа докладывая о противнике. Ромашкин со своей командой расставлял перед завалами мины, вместе со мной и двумя артиллеристами прятал орудия в водоем, находившийся в середине леса у квартальной линии. Поросший густым кустарником и прикрытый ветвями крушины и дуба, водоем этот не заметил бы самый зоркий глаз. Только примятая трава на дороге да колесные следы пушки могли как-то привлечь внимание посторонних, но и здесь выручила нас хитроумная догадка: Ромашкин дважды прокатил пушку вокруг квартального участка, — на земле, таким образом, остались встречные следы подков и колес, и даже следопыт не смог бы определить, куда именно увезено орудие.

Заметя следы и подняв примятую траву на краю водоема, мы удалились, вверив свою тайну лесу.

Примерно так же был спрятан Юферовым и его полковой миномет.

Со снарядами и минами было значительно проще: их закопали в приметном месте, замаскировав молодой посадкой и валежником.

Хозяйственную часть дела вел Артем Гусаков. С присущей колхозному завхозу изворотливостью, он действовал решительно и быстро.

— Так что, товарищ капитан, хозяйственная часть исправна, — докладывал он, — лошади привязаны в глухом осиннике, а туда не то что человеку — зверю дикому не добраться! И трава для них накошена! Повозки в другом месте, их тоже никто не сыщет!

— Ну, а продовольствие? — спросили Гусакова.

— Сухари и хлеб на деревьях, сало и запасы муки утопил в Ивотке — никому не придет в голову искать там, — ответил Гусаков. — Бидоны с медом закопали в землю. Коровы тоже в надежное место поставлены. Так что, — заключил Артем, — голодным никто не будет!

Никифоровну, Аню и остальных девчат Артем поставил у костров. Они жарили и сушили мясо — бойцы должны были получить на руки трехдневный паек.

— Проживем! Теперь не зима, — заверял Артем, — в такой зелени, да чтоб нас кто-то нашел!.. Ни за что не найдут! Головой ручаюсь!

Вечером приехал командир севцев Коновалов. Мы договорились с ним, что он также сделает лесные завалы и укроет свой отряд по ту сторону Ивотки.

Отряд Коновалова значительно окреп и день ото дня увеличивался численно. Как и Хохлов в свое время, Коновалов действовал с отрядом на северных опушках леса, ведя разведку в Севске, в Середино-Буде и поддерживая связь с Суземкой.

Коновалов сообщил, что за последние десять дней его разведчикам не удалось проникнуть в Суземку, а потому он не знает, что и как там. На севере всюду пожары, слышна усиленная артиллерийская стрельба, и поэтому можно лишь предполагать, что Брянская армия продолжает обороняться.

Коновалов уехал к себе, в северную часть леса. Я провожал его до Ивотки, которая делит Хинельский лес на две равные части.

Большой дубовый пень на берегу речушки мы сделали своим секретным почтовым ящиком. В том случае, если бы открытая связь между нами оказалась невозможной, я и Коновалов должны были оставлять свои письма под этим пеньком.

Утром на притихший лес началось наступление. Войска продвигались с чрезвычайно медлительной осторожностью. На три-четыре километра, отделявшие сёла от леса, ушло у них не менее суток. Солдаты последовательно окапывались на трех рубежах. К вечеру они заняли лесные опушки и снова окопались, расположившись на ночь густыми непрерывными цепями.

Ту же процедуру наступления выполняли войска и на северных опушках леса.

Вдоль дороги с лесокомбината на Подывотье их цепи отсекли Хинельский лес от Неплюевских массивов. Образовался завязанный мешок. Прочёска должна была подсказать командиру дивизии, где именно мы прячемся. Он, конечно, рассчитывал, что мы обнаружим себя стрельбой, и тогда ему останется стянуть войска к месту боя и покончить с нами одним ударом.

Но мы твердо решили не покидать леса в любых обстоятельствах, веря в его спасительную чащобу, где даже просеки и дорожки были надежно затянуты и перепутаны побегами ольхи, березы и высоким травостоем. В таком лесу противник легко может не заметить притаившихся пеших партизан даже и в десятке метров. Но и обнаружив их, цепочка солдат не смогла бы сдержать отряда, который в таком случае введет в действие всю свою огневую мощь и прорубится сквозь любое окружение. Кроме того, мы могли драться с противником врукопашную и от нас зависело создать превосходство в силах и средствах в любом избранном месте.

Прорвавшись, отряд неминуемо уйдет, так как партизанам нет надобности поддерживать равнение и взаимодействие с соседом, без чего не может обойтись противник. И, наконец, уходя от преследования в лесу, мы опять-таки пользовались бы одинаковыми средствами передвижения — ногами. Но и тут преимущество было на нашей стороне: уходя, мы спасали себя, а каждый солдат знает, что неотступное преследование грозит ему смертью.

Все эти рассуждения наши и тактические доводы являлись объектом политработы, которую проводил мой комиссар в подразделениях.

— Соображайте сами, — говорил Анисименко, беседуя с бойцами. — Вот, скажем, появился этакий горемычный солдат перед тобой. И всего в каких-то двух-трех метрах. Кто раньше выстрелит? Ты, конечно! Вот то-то! Ну, а там дружный удар товарищей! Ищи, свищи, — куда мы денемся! Но главное — выдержка. Никаких панических или случайных выстрелов, ни кашля, ни хруста, ни шепота! И от командира своего — никуда! Помни, — он иголка, а ты нитка. Ясно?

Такая же инструкция дана была и наблюдателям.

Они без стрельбы должны были постепенно отходить к отряду, следя за продвижением противника, не спуская с него глаз и все время донося об обстановке лично мне или комиссару.

Утром 30 июля началась стрельба вдоль всех опушек. Были пущены в дело все огневые средства пехоты. Налет продолжался около получаса. Затем офицеры подняли крепко прижатых к земле солдат и двинули их боевыми цепями в лесную чащу. С нашей стороны не последовало ни одного выстрела. Невидимые противнику наблюдатели, держа коней в укрытии, незаметно перебегали с места на место.

Сначала боевые цепи противника шли по всем правилам прочески, простреливая из пулеметов и автоматов каждый куст и продвигаясь вперед развернутым фронтом, соблюдая равнение и поддерживая между взводами и ротами зрительную связь. Но углубившись в лес, солдаты начали сбиваться в разные стороны, между подразделениями образовались разрывы. Сохранять равнение по фронту оказалось невозможно: лес лишал их необходимого в таких случаях обзора. Стройность боевых цепей ломалась. Солдаты поминутно теряли направление; одни вырывались вперед, другие отставали, третьи натыкались на своих же.

Вскоре в одном из подразделений противника возникла перестрелка, и туда повернули соседние боевые цепи. Засуетились пешие связные, заметались разбежавшиеся, началось самоокружение, оно закончилось боем вслепую, который продолжался более часа.

Разобравшись в обстановке, офицеры убедились в невозможности управлять в темном лесу своими солдатами при движении развернутой цепью. Более того, офицеры, естественно, боялись, что при стычке с партизанами солдаты неминуемо разбегутся в разные стороны и оставят своих командиров беззащитными.

В середине дня измотанных солдат построили в колонны по два и повели вдоль просек и квартальных линий, оставляя лесные кварталы непрочесанными.

К вечеру войска прошли весь Хинельский лес, нигде не столкнувшись с партизанами, задерживаясь лишь для того, чтобы обезвредить или растащить завалы.

В одном месте рота наткнулась на наш зазевавшийся наблюдательный пост. Трое партизан бросились наутек, оставив лошадей привязанными к дереву, но солдаты не преследовали беглецов, они даже и не стреляли; смеясь, глядели вслед убегающим и выкрикивали:

— Стой, русс, не бойсь: покидаем сбрань, пшиски словены: шваба нет[4]. Мы — словены все — матка-Русь!

Солдаты даже не взяли оставленных коней с седлами и не подорвали обезвреженной ими мины.

Как узнали мы на следующий день, сербская дивизия была отозвана с фронта для борьбы с партизанами. Но сербские солдаты не имели ни малейшего желания драться с русскими и сделали все, чтобы дать нам возможность уйти из лесу, даже не замечая в нем нашего присутствия.

Проводниками у сербов были полицаи. Но вот что сделали сербы: в Неплюевских лесах и под Севском они прикончили трех начальников полиции, ссылаясь на то, что в лесах не оказалось ни одного партизана.

— Вы нас обманули, — сказали сербы и, расстреляв начальников, обезоружили рядовых полицаев, высекли их шомполами и прогнали.

После Хинельских лесов дивизия прочесывала Червонный, Глуховский и Хомутовский районы. Были обысканы поля, кустарники и хуторские поселки, но, как узнали мы впоследствии, сербы не нашли ни одного партизана, а жителям не причинили ни зла, ни ущерба.

— Не бойсь, ненько, — дедину[5] палить не будем, — говорили сербы, — мы — словены. Идем до дому. Скоро придет матка-Русь. Швабы будут побиты! Словены не пойдут воевать Русь-матку! Словен русса не убиет!

Когда батальонная колонна проходила через Барановку, тетка Сергея Пузанова опознала в одном из прикрепленных к сербам проводников провокатора Плехотина. Войдя в Барановку, он заявил унтеру:

— Это бандитское село, — его сжечь надо!

В ответ на это унтер ударил Плехотина палкой по голове и толкнул к солдатам, которые прогнали Плехотина сквозь строй: он шел по «зеленой улице», и каждый солдат наградил его яростным пинком или оплеухами.

Дивизия ушла на юг, потом повернула на восток. Наши конные разъезды провожали сербские части до Эсмани. Их донесения о действиях и настроениях солдат сводились, в сущности, к тому, что «словен русского не убьет. Швабы будут побиты, Русь-матка в скором времени освободит Европу».

Невзирая на прорыв нашего фронта на юго-западном направлении и выход немецких войск к Сталинграду, славяне верили в несокрушимую мощь России, ждали того часа, когда она освободит народы Европы от фашистской тирании, когда русский богатырь — солдат социалистического государства — установит на земле мир всем и всяким народам.

Как только почтовый самолет сбросил свои вымпелы над селами и войска построились в походные колонны, наш отряд вновь разместился на южной опушке леса. Туча, сгустившаяся было над Хинельскими лесами, пронеслась мимо. Отряд с честью выдержал еще одно испытание на крепость нервов, на дисциплину и мужество. Не выдержал только один — боец из взвода Сачко по фамилии Клепинский: он перебежал к противнику еще до начала прочёски. Предположив неизбежную гибель всего отряда, он решил сохранить свою жизнь ценою предательства.

Жители села Хинели видели, как Клепинский водил за собой гестаповцев, показывая им те дома, в которых жили семьи партизан, сельского актива и коммунистов.

Талахадзе и Пузанов въезжали в Хинель в тот момент, когда последняя колонна противника еще шагала по улице села. Тут-то и был пойман Клепинский. Двое суток сидел он под арестом, умоляя о пощаде и добиваясь приема у командования. На третий день Клепинского привели к нам на допрос.

Предатель был уже немолод и по возрасту и по партизанскому стажу; по своим годам он вполне мог быть отцом почти каждого партизана.

— Что заставило вас перебежать к врагу? — спросил Анисименко.

Предатель, рыдая, упал нам в ноги.

— Встать! — сказал я строго.

Клепинский вскочил, вытянулся.

— Ты пришел просить о пощаде? — спросил Анисименко. — Лучше ответь-ка нам, как следует поступить с тобой по партизанской присяге?

Анисименко достал текст присяги, подчеркнул красным карандашом последние слова ее и подал Клепинскому.

— Читай вслух, громче читай!

Вытянувшись по-военному и глубоко вздохнув, Клепинский срывающимся голосом прочел:

…«Если же по своей слабости, трусости или по злой воле я нарушу эту свою присягу и предам интересы своего народа, пусть умру я позорной смертью от руки своих товарищей».

Листок выпал из рук Клепинского. Толпившиеся вокруг нас партизаны стояли суровые, молчаливые. Никто не питал к предателю ни жалости, ни снисхождения.

— Что скажешь? — спросил я после долгой, тяжелой паузы.

— Подлец я… Предатель… Простите!

— Мы простим — товарищи не простят. Товарищи пожалеют — народ не пожалеет и не простит! Родина не простит! — проговорил Анисименко.

— Скажи сам, Клепинский, — обратился к нему я, — какого наказания заслужил ты своим подлым поступком?

— Расстрела… — ответил он, едва шевеля губами.

— Прими это как должное, — сказал я. — Предателю Родины нет помилования.

Клепинского увели копать яму. Я вызвал Сачко и людей того стрелкового отделения, в котором состоял Клепинский: они должны были исполнить волю отряда.

…Перед вечером весь отряд выстроился в две шеренги на поляне. Шагах в двадцати перед фронтом, спиной к отряду стояло отделение Сачко. На краю ямы, лицом к партизанам, стоял Клепинский.

Я подал знак. Сачко вынул из кобуры пистолет и, приподняв его, скомандовал:

— По изменнику Родины, заряжай!

Винтовки вскинулись; хрустнули затворы; двенадцать стволов уставились в грудь предателя. Двести шестьдесят пар глаз неотрывно смотрели в одну точку.

— Огонь! — громко скомандовал Сачко и выстрелил.

Одновременно грянул сухой залп из винтовок.

Клепинский рухнул в яму.

Я повернул отряд направо, привел к биваку и распустил всех на ужин. Но никто не приступал к еде. Пеплом покрывались потухающие под ведрами с супом угли.

Тихие сумерки наползали на наш лагерь, близилась ночь. Люди молчали, стараясь не глядеть в глаза друг другу, и лагерь, обычно живой и бодрый, выглядел на этот раз подавленно-удрученным. Кто-то из девушек пожалел казненного: все-таки свой был…

— Нужно разрядить это похоронное настроение, — сказал я Анисименко. И он и я понимали, что расстрел перед строем глубоко потряс каждого, хотя никто не сомневался, что жестокий приговор справедлив.

Требовалась немедленная физическая встряска отряду или такие слова, которые были бы авторитетны для каждого и еще раз подтвердили бы необходимость поступить так, как было сделано…

— Сын предал мать-Родину, изменил долгу и чести… — как бы про себя говорил Анисименко. — Постой, постой! — оживился он. — Откуда? Чьи это слова, капитан?

«Я тебя породил, я…» — припомнилось мне.

— Гоголь! — воскликнул Анисименко, — он, родной наш Гоголь! Ганна! — окликнул он Аню, — подай сюда сумку лейтенанта!

Аня хранила при себе сумку Инчина и вела в его отсутствие дневник отряда. В сумке Инчин всегда носил три любимые им книги: описание походов Суворова, «Тараса Бульбу» и драмы Пушкина.

— Ну вот! — поспешно листал Анисименко сильно потрепанную книгу. — Ко мне зовите всех! И хворосту в огонь побольше!

К костру один за другим подходили партизаны, молча усаживались в кружок, Анисименко искал в книге нужные ему страницы.

Пламя костра взвилось, освещая загорелые лица партизан, закрутилось, треща опаленным деревом.

Анисименко коротко рассказал содержанке гоголевской повести, а затем приступил к чтению той сцены, где старый Бульба лицом к лицу стоит со своим сыном Андрием, совершившим самое страшное преступление, какое только есть на свете, — предательство по отношению к своей Родине, измену ей.

— «Ну, что ж теперь мы будем делать? — сказал Тарас, смотря прямо ему в очи», — медленно и четко прочел Анисименко, обводя взглядом слушателей.

— «Но ничего не знал на то сказать Андрий и стоял утупивши в землю очи.

— Что, сынку, помогли тебе твои ляхи?

Андрий был безответен.

— Так продать? продать веру? продать своих? Стой же, слезай с коня!

Покорно, как ребенок, слез он с коня и остановился ни жив ни мертв перед Тарасом.

— Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью, — сказал Тарас и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружье…»

Анисименко поднял голову, пальцем прижал то место в книге, на котором остановился, и сказал, обращаясь к слушателям:

— Сто лет назад написана эта книга, товарищи… Три века назад жил и боролся с врагами родины гоголевский Бульба с сынами… Слушайте дальше:

— «Бледен, как полотно, был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев — это было имя прекрасной полячки. Тарас выстрелил.

Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова…»

— Родного сына убил! — воскликнул Баранников, ударяя шашкой о землю.

— И правильно сделал, — негромко заметил Петро и попросил не перебивать чтения.

Прочитав строк десять, Анисименко остановился и сказал:

— Мы подлого труса и предателя расстреляли… А вот Гоголь рассказывает нам, как за измену родине отец сына своего убил! И мускулом не дрогнул!

— «Батько, что ты сделал?» — читал дальше Анисименко.

— «Это ты убил его? — сказал подъехавший в это время Остап.

— Я, сынку, — сказал Тарас, кивнувши головою.

Пристально поглядел мертвому в очи Остап. Жалко ему стало брата и проговорил он тут же:

— Предадим же, батько, его честно земле, чтобы не поругались бы над ним враги и не растаскали бы его тела хищные птицы.

— Погребут его и без нас, — сказал Тарас: — будут у него плакальщики и утешницы».

— Понимаю! — себе самому сказал Баранников. — Родина Тарасу дороже сына была…

Долго читал комиссар Гоголя, и никто не ушел до тех пор, пока он сам не закончил чтения на том месте, где заучат над Днестром мужественные и гордые слова казачьего атамана:

«Да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая бы пересилила русскую силу!..»

Партизаны разошлись, но и в шалашах, попыхивая цигарками, они еще долго повторили слова Остапа: «Батько! где ты? Слышишь ли ты?» — и отвечали себе так, как ответил сыну Тарас:

«Слышу!»

И мысли всех устремились к Москве, к великой матери, которая слышала всех и знала, сколь сурова в тяжка борьба и жизнь партизан, сражающихся за великую Советскую Родину в тылу фашистских захватчиков.

Загрузка...