Глава XXI ПЕРЕД ГЛУБОКИМИ РЕЙДАМИ

К вечеру 5 октября мы, первая группа эсманцев, расположились в Брянском лесу за рекой Чернь, невдалеке от переднего края обороны партизанской армии. Мы разбили свой бивак на кочках небольшой бурой поляны, окаймленной обгоревшим лесом. Костров не разводили; стоянка находилась в зоне артиллерийского обстрела.

Холодно и голодно было в Эсманском отряде. Небольшие запасы хлеба, мяса и соли, доставленные нами из Хинели, пришлось передать в распоряжение Фисюна, который заведовал хозяйственной частью, как и ранее, и он объявил, что придется потуже затянуть пояса́.

По соседству с нами, в лесу, стояли табором жители Зноби-Трубчевской и Новгородской и других сел Знобь-Новгородского района. Женщины и ребятишки вырыли себе землянки, наскоро сколотили курные лачуги И ютились, терпя большие лишения. Урожай остался в поле, скот съеден, домашние вещи, припрятанные в ямах, достались полицаям. Питались одним картофелем. Женщины и партизаны ночью уходили в поле за десять-пятнадцать километров от стоянки и там, возле выжженных сел, украдкой выкапывали свою картошку. Противник, сидевший в дзотах, открывал огонь из минометов и пулеметов, как только улавливал скрип телеги или неосторожный говор.

Картофельные поля изрыты были воронками от мин и снарядов. Бывали случаи, когда в поисках капусты или табака партизаны натыкались на мины, расставленные на огородных грядках, и подрывались…

Ежедневно утром и вечером артиллерия противника обстреливала передний край Брянской лесной армии.

Каждый квадратный метр площади, прилегающей к Брянскому лесу, просматривался противником через оптические приборы и был закреплен за определенным пушечным или минометным расчетом. Артиллерийский огонь обрушивался даже на одного человека, если он осмеливался выйти в дневное время из лесу. Стреляли и по женщинам и по детям.

Жалкий вид имели наши эсманцы — остатки второй и третьей групп, когда мы после трехмесячной разлуки встретились с ними вблизи Знобь-Новгородской. Многие были без поясных ремней, без теплой одежды, босые. Численно они едва составляли одну треть нашей первой группы.

В период летнего наступления противника вторая и третья группы эсманцев отошли за реку Неруссу. Форсировав ее вплавь, они лишились всего, в том числе обуви и одежды. Одни погибли, другие были ранены или заболели из-за отсутствия овощей, соли, и их эвакуировали в советский тыл на самолетах. Мы встретились с ними после боя за Знобь-Новгородскую, на похоронах погибших в этом бою командира третьей группы Николая Хомутина и Нины Белецкой. Хомутин был сражен пулеметным огнем из дзота. Пренебрегая огнем и близостью противника, Нина бросилась спасать командира. Она увлекла своим порывом и других, и смертельно раненый Хомутин был вынесен с поля боя, но уже не один, а вместе с Ниной.

Похороны состоялись на станции Знобь. Подле могилы шумел дуб. Накрапывал мелкий дождь, качались березки, порывистый ветер кружился над поляной, срывая с березы золотистые листья. Хомутина и Нину хоронили с отданием воинских почестей, всем отрядом. И тут мои партизаны увидели, как сильно поредели ряды второй и третьей групп.

— И это весь наш отряд? — изумились мои партизаны, ожидавшие увидеть в рядах второй и третьей групп по крайней мере столько же партизан, сколько было в нашей.

— А чьи это отряды к вам пристроились? — спрашивал в свою очередь лейтенант Зимников — командир взвода из второй группы, у Инчина.

— Это же первая группа!

— Ты смеешься! А конный отряд откуда?

— И конница своя!

— Ну-ну, рассказывай! — не верил Зимников.

— Сейчас расскажем, но как вы до такой жизни дошли? — изумился в свою очередь Инчин, глядя на исхудавших, босых и неподпоясанных эсманцев.

Но не один Хомутин погиб в Брянском лесу. Запертая со всех сторон в лесу противником, накануне суровой зимы, отрезанная от источников продовольствия и от населения, лесная армия переживала большие трудности и лишения. Жизнь подсказывала, что партизаны, оторванные от основной своей базы — от народа, обречены и позиционная война им не по силам.

С тяжелыми думами вел я моих партизан к новому месту расположения, в глубь неуютного теперь Брянского леса, где не уцелел от пожаров ни один населенный пункт.

— Напрасно командование отозвало нас из Хинели! Что мы тут будем делать?! — раздавались возгласы.

Никто, в том числе и я, не понимал, к чему все эти лишения и необходимость «экономить на животе», если в Хинели всего вдоволь, а возвращение туда теперь, когда подорваны силы осадной армии, не такое уж сложное дело.

В самом деле, что тут делать? В Брянском лесу и без нас уже несколько десятков тысяч партизан, а на юге, вплоть до Черного моря, советские люди нуждаются в помощи и готовы принять участие в борьбе с фашистами, ждут слова правды о судьбе Советской Родины, о Красной Армии, о своих сынах. Ждут, как жаждет в знойное лето земля дождевой влаги, а мы, вместо того чтобы пойти туда, уходим на север, в глубину леса, — в зону пустыни, голода.

Но в глубине Брянского леса дела оказалось больше, чем мы предполагали, находясь на переднем крае… Лесные штабы разрабатывали проекты большой государственной важности: они готовились к выходу в далекий рейд на запад, за Днепр, на Украину!

Глубинные аэродромы, находившиеся в ведении Бондаренко, Емлютина и Дуки, принимали каждую ночь десятки транспортных самолетов. Воздушные корабли привозили из Москвы автоматы, противотанковые ружья, боеприпасы, медикаменты, радистов с походными радиостанциями и даже пушки. С вечера и до утра над лесами кружили советские самолеты.

Обменявшись с партизанами сигнальными ракетами, они рассекали густую тьму лучами своих прожекторов и садились на лесные аэродромы возле полыхавших костров. Оставив привезенные грузы, они увозили в Москву раненых и больных партизан, детей, стариков и женщин, а потом снова возвращались, успевая проделать над фронтом по два, по три рейса в ночь!

Вовсю действовал Украинский штаб партизанского движения во главе с генералом Строкачем.

Перед нами открывались новые горизонты, смелая идея народной войны, распространенной на всю Украину, — войны, отлично подготовленной, глубоко продуманной и организованной в Кремле.

«Так вот зачем вызывали партизан в ЦК партии!» — подумал я, когда от Фомича узнал о всех этих волнующих событиях.

— Вы — наш второй фронт, — ответили в ЦК партизанам на их вопрос: «Будет ли когда-нибудь открыт второй фронт англо-американцами?»

— Мы — второй фронт, — повторил Фомич, погруженный в мысли и заботы о рейде. — Понимаете, какая ответственность возлагается на нас, Михаил Иванович! На правый берег Днепра выйдут объединенные силы Ковпака и все остальные отряды сумчан — Эсманский, Ямпольский, Знобь-Новгородский, Середино-Будский. Их возглавит Сабуров. Я иду с ними как комиссар. Все наши силы должны быть направлены к тому, чтобы как можно скорей и лучше выполнить указания ЦК партии.

Фомич развернул карту и показал мне примерное направление глубокого рейда, а также районы, куда должны выйти отряды Ковпака и Сабурова.

— Эсманский отряд необходимо переформировать, — продолжал Фомич. — Нечего греха таить, вторая и третья группы изрядно растрепаны и деморализованы. Их нужно укрепить за счет бойцов и комсостава первой группы.

Я внимательно слушал.

— В состав отряда должны входить четыре стрелковые роты и одна рота автоматчиков. Кроме того, надо иметь батарею и конную разведку. С прибытием вашего отряда все это решается легче. Вы, Михаил Иванович, назначаетесь начальником штаба. Командиром остается Иванов. Подберите себе людей. Мы вооружим наш отряд лучшей боевой техникой…

Фомич вынул из ящика кипу свежеотпечатанных карт.

— Вам карты в руки! Смотрите, Михаил Иванович, какой простор. От Десны до Случа! Есть над чем потрудиться толковому штабу!

Я с восхищением развернул пахучие листы двухкилометровки. Впервые в жизни видел я перед собой топографические карты полесья Украины. Оказалось, что северные районы Черниговщины, Киевщины, Житомирщины от Брянских лесов до границ Польши — это сплошные лесные массивы.

— Вот оно, Порфирий Фомич, вооружение командира! — вырвалось у меня после знакомства с картами. — Можете не давать мне ни оружия, ни патронов — снабдите только хорошей картой, и я буду чувствовать себя вооруженным!

— Да, теперь наши глаза далеко видят! — поняв мое душевное состояние, воскликнул Фомич. — Далеко видим и еще дальше слышим: в каждом отряде будет радиостанция и походная типография!

А я листал и листал хрустящие, новенькие карты, изучая пути на запад.

— Кстати, как вы смотрите на свое назначение?

Вопрос не застал меня врасплох.

— Если говорить откровенно, Порфирий Фомич, то я предпочел бы командовать ротой, если уж нельзя руководить отрядом… Не забудьте, — я уже не первый раз отказываюсь от лавров штабиста.

Фомич возразил:

— Вы не правы. Тогда было у нас, говоря вашими словами, «великое сидение», а теперь предстоит рейд! Да еще какой рейд! У нас много оружия, мы будем расти на ходу, отряд превратится в соединение… Словом, необходим очень знающий начальник штаба.

Я долгое время молчал.

— Ну, что же вы? Говорите без дипломатии.

— Не хочу, Порфирий Фомич. Не стану кривить душой… Но если это партийное решение, — подчиняюсь и буду работать.

— Но почему не хотите? Подумайте; рейд! Большой, глубинный рейд на три-четыре сотни километров!

— Я все понимаю. В таком рейде хочу командовать отрядом или хотя бы ротой.

— Этот вопрос уже решен райкомом… Я хочу, чтобы вы с огоньком приступили к новому делу.

— Постараюсь оправдать доверие, — ответил я.

Пожав друг другу руки, мы расстались.

Я вошел в помещение моей штаб-квартиры. Шалаш не спасал от холода, плохо укрывал от ветра, сюда сквозь занавеску залетали листья. Осмотревшись, я увидел, что стенки шалаша были сделаны из околоченных снопов, потемневших от времени; возле сбитого из нескольких досок стола стояли две чурки — стулья; в углу — постель из еловых веток, прикрытых соломой.

— Тут мы развернем канцелярию, и новый штаб подготовит отряд к рейду, — заявил Инчин.

Я взял к себе «штаб-офицерами» Инчина и Прощакова, командовавшего у меня первой ротой, и начал «заводить» штабную машину. Командир отряда находился на станции Знобь в главштабе Сабурова. Там разрабатывался план похода, собирались сведения о противнике, распределялось полученное вооружение, решались вопросы взаимодействия с брянскими партизанами, с соединением Ковпака и между отрядами. На это время штаб Сабурова стал для нас главным штабом. Оттуда поступали теперь разведывательные сводки, сообщавшие, что на переднем крае продолжалась обычная перестрелка, что осадная армия ничего не подозревает о наших приготовлениях и т. п.

Главштаб присылал обширные формы списков, бланки наградных листов, требовал сведения о составе партизан, о погибших, пропавших без вести, данные о вооружении, боеприпасах; запрашивал о раненых, престарелых, о женщинах с детьми — обо всех, кого нужно было эвакуировать в советский тыл, чтобы не обременять походные колонны в рейде. Деловая работа не прекращалась ни днем, ни ночью.

Появлялись новые люди — уполномоченные Украинского штаба, представители ЦК партии, ЦК комсомола, типографские работники, кинооператоры и многие другие.

Было поздно, когда, подписав наградные листы, сводки и отчеты, я направился со своими помощниками к командиру. С Ивановым мы встретились у костра, он только что прибыл из главштаба.

— Братва, решено! — сказал он. — На днях выступаем. В рейд пойдут не все. Кое-кто останется в своих районах… В том числе все местные коммунисты и Фомич. Теперь делиться надо.

— Вот и отлично! Мы пойдем, а вы в самообороне останетесь, — насмешливо заявил Инчин, причисляя к самообороне тех, кто не собирался в большой поход на запад.

— Да нет! Я тоже должен пойти с вами! Оставлять в первую очередь будут не военных, а местных. Да и то тех, кто послабей здоровьем. Так что теперь два отряда формировать надо: местный и военный.

— Жаль, — сказал Инчин, — советовал бы вам остаться.

— А кто же командовать будет в рейде? — вырвалось у Иванова.

— Ну, этому нас не учить, — сухо возразил Инчин.

Иванов колебался: его смущало, что основным ядром отряда будут мои люди, большинство которых он совсем не знал, и которые относились к нему без должного уважения.

— А как нам со стариком Гусаковым поступить? — спросил я Иванова. — Да и с Пряжкиным, кстати.

— Ладно, потом! — отмахнулся Иванов.

— Так он ведь третьи сутки ждет! И люди его голодают на аэродроме, а Пряжкин под арестом, — возразил я.

Речь шла о семьях партизан, которые находилась на Смелижском аэродроме в ожидании эвакуации в советский тыл. Непогода и грязь на аэродроме мешали посадке самолетов. Артем Гусаков, которому поручено было эвакуировать в Москву несколько сот детей и женщин, приехал ко мне с вопросом, что делать.

Самолетов все нет и нет, и никто не знает, когда начнется отправка. Дети и женщины голодают.

Фисюн неделю назад зарезал последнюю корову, и все продовольственные запасы на этом кончились.

Я предложил Иванову поговорить об этом в главном штабе, но Иванов медлил. Кое-кто из партизан перешел «на подножный корм», и эсманцы приобрели дурную славу среди населения.

Утром, когда наш штаб сидел за завтраком, — мы ели мясной суп с картошкой, — к нам подошла старушка. Она поздоровалась и спросила, в чей именно отряд привели ее старые ноги.

— В Червонный, бабуся, — ответил Иванов.

— Вот хорошо! — сказала бабка, — А то мне говорили, что тут стоят какие-то иманцы, дуже пакостные…

Инчин рассмеялся.

— Да чем же они, бабуся, пакостные, эти самые иманцы?

— Мою коровушку увели! Прямо к вам! Последнюю в нашем курене взяли!

У меня кусок в горле застрял.

Иванов вспыхнул, как пион. Он уже догадался, в чем дело, но, пытаясь спасти честь отряда, нарочито грозно возразил:

— Ты, бабка, не ври! Мы краденое не принимаем!

— Да как же, родимый, я по следочку до вашего табора дошла… Копытца буренушки дуже добре отпечатались на тропинке, — проговорила старушка.

— По-твоему, только твоя корова в лесу и ходит? Куда ни глянь — всюду следы копыт!

— Так ведь шкура вон висит с моей буренушки… Еще тепленькая…

Старушка указала на свежевывернутую коровью кожу, которая висела меж двух берез и, действительно, была бурой масти.

— Черт знает, что такое! Да эта корова с весны в нашем таборе содержалась! Ты что, бабуся? Опомнись, милая! — пытался разубедить ее Иванов.

— Ой, родимые, стара брехать я! Кушайте на здоровье! Все равно ей не уцелеть. Зима на носу, а корму нет никакого, и хлева нет… Может, и мои где-то воюют. И тоже холодны и голодны… — прослезилась бабушка.

— Да я тебе, мать, говорю: не твоя это корова была, хоть и вправду похожая! Ну чего понапрасну плакать? — убеждал Иванов, но старушка стояла на своем.

— Как же не моя! От обиды плачу! Попросили бы, сама отдала бы. Нешто не понимаю, — воевать хлопцам надо. А то вот, — она показала на конец короткой веревки, — глядите: этим концом привязывала я буренушку к своей ноге, когда спала в курене. Утром гляжу — веревка отрезана, и след моей буренушки простыл. А теперь, сами посмотрите, на другом конце веревки кожу развесили…

Улики бабуси были убийственно изобличительны. Мы встали из-за стола. Мне показалось, что я съел нечто такое, от чего вот-вот будет дурно.

— Вот подлецы, вот сукины дети! — ругался Иванов. — Я мародеров найду!

— Отвезите бабке в курень и тушу, и шкуру, — сказал я ездовому хозчасти. — Отвезите сейчас же!

Старушка удалилась восвояси, увозя на подводе половину туши своей буренки. Она настояла, чтобы другая половина мяса осталась «на пропитание хлопцам».

Я спросил Иванова, кто мог сделать такую подлость.

— Пряжкин, есть тут такой, — буркнул Иванов и, все еще багровый, отошел в сторону.

— Расстрелять подлеца мало! — возмущался Фисюн.

— А с чего это он у вас в обозе околачивается? И заготовка продуктов ему доверена, — упрекнул я Фисюна.

Тот кивнул на Иванова:

— Так, поди ж ты, пристегнулся до него и второй раз пакостит… Из новичков он.

Я арестовал Пряжкина, посадил его в шалаше хозяйственной части, выставил часового.

Надо было хлопотать о продовольствии, решать, что делать с Пряжкиным. Иванов снова медлил.

— Слушай, Иванов! Я с тобой в рейд не пойду! — не выдержав, сказал я.

— Это почему?

— Да потому, что терпеть не могу, когда командир вместо точных и определенных указаний, всячески отмахивается от своего начштаба.

— А мне безразлично, терпишь ты или нет!

— Тебе безразлично наверное и то, уважают ли тебя остальные командиры и бойцы!

— Я заставлю уважать меня! А нет, так заявлю в главштаб, что подрываешь мне здесь дисциплину!

— Слушай, Иванов! Давай поговорим по-деловому, — спокойно сказал я, зная, что Иванов в горячке способен наговорить что угодно. Мы прошли в шалаш.

— Ты местный, Иванов, и оставайся командовать местным отрядом, а я пойду в рейд, — начал я. — Ты знаешь сам отношение ребят ко мне, и я люблю их. Давай разойдемся по-хорошему, как боевые товарищи.

Иванов задумался. Чувствовалось, что он колебался. Ему, конечно, не хотелось расставаться со многими близкими товарищами, которые оставались на Сумщине, как местные…

— Согласен, — сказал наконец он после долгого раздумья. — Пишем акт! Ты принимаешь командование над рейдовым отрядом, а я сдаю его и остаюсь с местным.

Мы написали акт, скрепили его своими подписями.

— Людей и оружие поделим завтра, — сказал Иванов.

Мы разошлись, пожелав друг другу доброй ночи.

— Ну, — сказал, выслушав меня, Инчин, — теперь задаст фашистам хинельская гвардия! Согласен управлять штабом, — добавил он, хотя предложения об этом еще не было.

— Утро умнее, лейтенант, — проговорил я и направился в шалаш к Фомичу.

— Здравствуйте, Порфирий Фомич, и — прощайте! — сказал я, усаживаясь на березовом чурбане.

— Как? Вы уходите с Сабуровым? — удивился Фомич. — Ведь только вчера вы говорили, что не удовлетворены назначением!

— Удовлетворен! Завтра я принимаю рейдовый отряд. Мне не хочется расставаться с друзьями. Поход обещает быть интересным и почетным… Вот акт о приеме.

— С друзьями! — с горечью воскликнул Фомич. — А с кем же я останусь? Думали об этом? Напрасно не посоветовались со мной!

Он взял акт и принялся внимательно читать его.

— Эх, Михаил Иванович! А я-то думал, что мы понимаем друг друга… Неужели ошибся?

Он вынул из московской посылки жестяной бидончик и вылил содержимое его в две чашки. Мы чокнулись. Будто огнем обожгло глотку!

— Что это такое? — спросил я, едва переводя дыхание.

— Не пили? Спирт!

Я действительно никогда не пил спирта.

— Москва прислала, — морщась, пояснил Фомич. — Там знают, что нам приходится и холодно и солоно…

Он достал из московской посылки две пачки папирос. Мы закурили «Пушку». От одной сильной затяжки у меня приятно закружилась голова. Синие кольца дыма поплыли над «летучей мышью», тускло освещавшей Фомича, темные полукружия отеков под его глазами, осунувшееся лицо.

— И зачем вы, Михаил Иванович, это делаете? — спросил он после продолжительного молчания.

— А что мне делать в самообороне? — сказал я.

— О какой «самообороне» речь? Состоялось решение Политбюро ЦК. Вот шифровка, подписанная самим Хрущевым. Я назначен секретарем подпольного обкома. Мы должны поднять население Сумщины на вооруженную борьбу с захватчиками. Читайте! Воля партии. Оставайтесь! Я пошлю радиограмму в ЦК. Вас утвердят. Вы получите полную возможность применять свои способности и знания! Я имею право не снимать вас с партийного учета, но этого я не сделаю. Скажите, чем испытывается боевая дружба? Наконец, что вам Сабуров? Вы почти не знакомы с ним, и он вас мало знает.

Я слушал горячие слова Фомича и думал о том, что и в самом деле настало какое-то совсем другое время, что партизанское движение принимает новые формы, выходит из рамок войны «от тына до хаты», ломает границы районов и становится той силой, на которую и рассчитывает Ставка Верховного Главнокомандующего.

«Родина переживает величайшие испытания, — думал я, — Вот передо мною газета. Она призывает биться за каждый дом, за каждый камень, сражаться за волжскую твердыню, стоять насмерть. «Чем ты помог сегодня Сталинграду?» — спрашивает газета. Немцы у стен Сталинграда, а Москва шлет нам в лес газеты, оружие, подарки… Чем измерить внимание Москвы? Чем определить глубину заботы о нас со стороны партии и правительства?

— Скажите, Порфирий Фомич, зачем вызвали вы меня из Хинели? Разве нельзя было отправиться в рейд прямо оттуда?

— Да, вы правы. Это была моя ошибка, — ответил Фомич. — Я упустил из виду, что наш второй фронт должен проходить через всю толщу тылов противника. ЦК теперь меня поправляет. Я снова пойду в Хинельские леса, вновь буду собирать людей в партизанские отряды. Мы раздуем пламя на всю область! Наша работа столь же важна и ответственна, как и работа тех, что пойдут на Правобережье.

Он налил еще из жестяного бидончика.

— За Москву! За Сталинград! За победу, Михаил Иванович! За наш рейд на Сумщину! За наш второй фронт!

Мы закусили луковицей и быстро опьянели. Мне показалось, что Фомич выпил больше, чем хотел. Видимо, ему нужно было притупить волнующие чувства, высказаться откровенней. Он страдал.

Отправить за Днепр отряд, сколоченный за год упорной борьбы ценою гибели лучших людей, напряжением всех духовных и физических сил; самим остаться в убогом шалаше где-то в глуши Брянского леса, вдали от населения, с которым предстояло решать сложную задачу народной войны, — решать без опытных командирских кадров, без закаленных боями и трудностями воинов, да еще в момент, когда все сумские отряды уходят из пределов нашего края! Я хорошо понимал его душевное состояние. Беседа наша не вязалась. Она незаметно перешла в спор…

Все радости и горести, успехи и неудачи, промахи, недоделки — обо всем говорили мы тут, в неуютном шалаше, — говорили самокритично, прямо, беспощадно вскрывая свои и чужие ошибки.

Не слишком ли робко, с оглядкой на других, боролись мы весь этот год? Не случалось ли так, что излишняя осторожность мешала Эсманскому отряду развернуть партизанскую борьбу вглубь и вширь?.. Почему прошлой зимой мы так неуверенно и скупо принимали в свой отряд людей, готовых вступить в смертельную борьбу с захватчиками? Священным долгом нашим и обязанностью большевиков, оказавшихся в тылу врага, было помочь этим людям взяться за оружие. Разве не могли мы поднять все районы области на борьбу с оккупантами?.. Что этому мешало? Чего мы ждали?

…Как издевательски выглядели наши самодовольные неумные, незрелые слова: «Без оружия не принимаем!..»

Я не мог забыть и того, как Фомич на мое предложение сформировать из военных людей бригаду или даже дивизию на лесокомбинате, ответил: «Что вы, Михаил Иванович, — не прокормим…», — не мог забыть, как мы разоружались, бросали боевую технику…

— А сиденье в большом лесу, — горько вспоминал я, — сиденье в болотах? Куда ориентировало оно партизанское движение? Как воспитывало? Ведь Эсманский отряд мог стать армией!

— Это наша беда, — с болью соглашался Фомич. — В самом деле, что мешало, к примеру, действовать нам с вами смелее, больше наращивать наши силы?

— Ах, что? Районные рамки! Нехватка тех настоящих людей, которым отказывали мы в приеме и которых, в конце концов, гитлеровцы загнали в концлагери!

Мы говорили обо всем откровенно, чтобы больше уже не возвращаться к этим вопросам, чтобы встретить новые трудности по-большевистски, Откровенная беседа сблизила нас, и я еще больше стал уважать Фомича не только как партийного руководителя, но и как человека, честного и боевого товарища.

— Да. Нужно было проверять нашу линию поведения партийной критикой, вместе с коммунистами и командирами обсуждать коренные вопросы народной войны, советоваться с ними, учиться и у рядовых партизан мудрости борьбы в тылу противника.

Мы перешли на «ты», поклялись не расставаться друг с другом.

Я торжественно заявил, что, несмотря на страстное желание мое уйти в рейд, несмотря на то, что мне бесконечно жаль расставаться с боевыми товарищами, — я остаюсь на Сумщине вместе с Фомичом для того, чтобы поднимать здесь новую волну партизанского движения.

Было темно, когда мы вышли из шалаша. Октябрьская ночь была темна и холодна. Ветер доносил до нас слова песен. Это пели те, кто собирался в дальний поход на запад, а также и те, кто оставался на Сумщине. Что могло остановить советских воинов, начавших второй год борьбы в тылу противника, вдохновленных на подвиги самим ЦК партии? Отныне устанавливалась постоянная связь с Большой землей, с Москвой, и каждый чувствовал, что готовятся сокрушительные удары по оккупантам.

На поляне вокруг костра сидели «штабные». Десятка полтора людей стройно пели.

Я присоединился к поющим. Уже погасал костер, и ветер шумел все сильнее, а песня наша звенела не умолкая.

— От края и до края раздуем народную войну! — сказал Инчин, на минуту оставляя свою гитару.

— У-ух! И пойдет же лесная армия! — добавил Буянов, только что явившийся в штаб с наградными листами на своих товарищей.

Он проводил меня к кострам «рейдовых». Здесь гудела земля от веселой, буйной пляски. Тот кто еще вчера был разут и полуодет, сегодня надел новое обмундирование, добротные армейские сапоги, военные ремни и фуражки, — даже белье было прислано.

Партизаны обрели бравый, молодцеватый вид. Они вымылись, постриглись и побрились, и я невольно залюбовался, глядя на них.

— Скоро ли выступаем, товарищ капитан? — спросили меня мои боевые друзья. Я ответил:

— Вы — скоро, а я… я еще не знаю…

— Вы остаетесь в «самообороне»?

— Остаюсь, ребятки! — сказал я вздохнув, — хотя тяжело и больно мне расставаться с вами. Остаюсь командовать Сумскими отрядами!

«Пусть, — думалось мне, — уходят они на большое дело, как на праздник… А я…»

— Да кем же командовать? — послышались недоуменные голоса. — Ведь мы-то все уйдем!

— Организуем новые отряды, — ответил я. — Теперь мы мастера по этой части. Фомич, Красняк, Фисюн, Гусаков, Анисименко, Лесненко — вон какая сила! Не так ли? Вы уйдете на правый берег Днепра, а мы будем действовать на левом — на борьбу с фашизмом поднимется вся Украина!

— Так-то оно так, только как же это мы без вас! Привыкли к вам! Сблизила, сроднила нас война навечно…

— Так надо, друзья мои. А что касается командиров, то каждый из вас может быть командиром! Прощайте, ребята! Спасибо за службу, за дружбу, за славные Хинельские походы! Верно служите Родине, партии помните партизанскую присягу! Счастливого пути, друзья боевые!..

Я крепко пожимал руки партизан, мысленно прощаясь с каждым. До свидания, юный командир тяжелых минометов Юферов; веселый, храбрый комроты Сачко; суровые, отчаянные Буянов, Калганов; скромные и безупречные в партизанской страде Богданов, Прощаков, Мухамедов, Яковлев, Бродский, пулеметчик Иванов; меткие артиллеристы Ромашкин, Родионов; воентехник Кулькин; преодолевший все невзгоды Колосов! Прощайте, лихие наездники Талахадзе, Серганьян, мой первый начальник боепитания Вася Анащенков! Прощайте, товарищи по первым партизанским походам!..

Взволнованно и трогательно отвечали мне партизаны.

Спазмы сжимали мне горло, когда я, круто повернувшись, скрылся за кустом калины. Мысли были вокруг людей, с ними, с моими боевыми товарищами.

Много труда положено было на воспитание этих замечательных людей. С ними, окончившими три курса Хинельских походов, действительно можно было творить чудеса и решить ту задачу, что поставила перед нами партия.

«Как-то используют вас новые командиры? — думал я. — Поручат ли вам дела, достойные вашего опыта и боевой закалки? Кому из вас суждено погибнуть геройской смертью в боях за Родину? Кому суждено остаться в живых и увидеть радостный день победы, мир и счастье человечества, освобожденного от тирании фашизма?

Загрузка...