Снег аккуратно расчищен и подметен, над крылечком — вывеска. Неумелой рукой на ней изображено подобие орла с непомерно короткими растопыренными крылышками. Голова птицы велика и уродлива. Орел держит в когтях кружочек, в нем свастика — подобие четырех скрещенных виселиц.
Орленок кажется выпавшим из гнезда галчонком, он силится взлететь, но не может, кривые ножки этого хищника похожи на червей. Под птицей, а которой фашисты хотели символически изобразить восходящую империю, начертано: «Великогермания».
Видна часть слова «Пусто…» Вторая часть — «город» присыпана мерзлым снегом. Еще ниже выведено крупным шрифтом: «Управа».
Бабка, закутанная до бровей платком, долго глядит на Пустогородскую сельуправу, запрокинув голову, дивится на диковинный символ власти и, наконец, разгадав, брезгливо сплевывает:
— Тьфу ты, пакость!
Еще недавно в этом месте красовалась колхозная вывеска и руководил людьми председатель колхозного правления Порфирий Фисюн — партизан гражданской войны, коммунист. Теперь же в управе старостой руководитель секты евангелистов — Матвей Процек.
С евангелием и наганом начал он водворять в селе и колхозе «новый порядок».
Процек был у себя в канцелярии, в управе.
Протяжно кашлянув и погладив козлиную бородку, он начальственно говорил:
— Глянь, как помогли мои меры! Налоги-то поступают… А помнишь, я тебе говорил, наш мужик — подлец, без палки не может! Так и вышло: дуби-и-нушка всему голова!..
Аня, племянница Гусакова, вызванная в сельхозуправу за непрописку в Святище, сидела, незаметная, в углу у порога и уныло молчала.
Единственный собеседник старосты, его писарь, восторженно смотрел то на красивую, «зависимую» от него молодицу, то на своего патрона, ухмылялся и угодливо поддакивал.
Процек откинулся на спинку стула и, многозначительно подняв палец, продолжал:
— А вот освободители наши, хоть и новые для здешнего края, а людишек здешних чуют почище нас. Вот что значит — культурный народ!
Староста сидел в смежной маленькой комнате без дверей, и Аня не только слышала каждое слово Процека, но и брезгливо следила за его жестами и мимикой. Понизив голос до шепота, он неприятно засопел:
— Честно говорю, братец ты мой, таких подлецов, как наши, поискать надо! Я бы — дай мне силу — половину перевешал. Потом с остальными стал бы разговаривать… А посмотри, как в Глухове немцы? Автоматы за спину, в руке — дубинка. Умный подход! Потому они весь мир в свои руки и взяли — нет, скажешь?
Писарь пялил запухшие после очередного магарыча глаза на старосту, конфузливо косился на Аню и завистливо твердил:
— Голова у вас, Матвей Семенович, что уж и говорить!.. Да разве с таким умом Пустогородом править? Вам бы в Глухов! И то, по совести сказать, масштаб мал!
— Хе-хе-хе! Погоди, раб божий, курочка по зернышку, по зернышку… Дзьоб, дзьоб… помаленьку… Матвея Семеновича еще узнают… — Процек снизил голос до свистящего шепота. — Узнают… И, видать, братец ты мой, вскорости.
Писарь расплылся в подобострастной улыбке:
— Грешно, грешно, Матвей Семенович, от меня вам таиться! Я же, так сказать, помощник, что называется, ближайший вам сотрудник! — Он привстал, опершись руками о стол и весь подался к смежной комнате. — Вы, дорогой Матвей Семенович, правой рукой меня однажды называли, уж этого мне в жисть не позабыть… Молю вас, не таитесь… В районную управу переводят вас, ведь так?
Писарь сделал несколько вкрадчивых шагов, даже коснулся дрожащей рукой Процека.
— А если так, то уж, бога ради, и обо мне не позабудьте… Не оставаться же здесь, у нового начальника в услужении, да еще после вас-то?
— А что мне! — хвастал Процек. — Эсманская управа! Там на любую должность примут. Хватай повыше!
— Да вы, Матвей Семенович, извести меня хотите… Хоть одно словечко… Приоткройтесь хотя бы с краешка… — стонал заинтригованный писарь. — Кому же вам довериться, как не мне?
Умасленный писарем, Процек таинственно прошептал:
— Так и быть. Только!.. — И он поднял предостерегающе палец, — Удостоен я особой чести. В делегацию от Глуховщины намечен! В Берлин, наверное, махнем!.. То-то…
— Да что вы? Да неужели? Счастье-то вам выпало?! — отшатнулся писарь, действительно взволнованный признанием шефа. — Дорогой наш Матвей Семенович, да я… да с меня… ведро магарыча! Клянусь, вот сейчас и поставлю!
Сияющий от лести Процек вертелся на стуле, пощипывая бородку и наслаждаясь произведенным на собеседника впечатлением. Затем снова величественно откинулся на стуле, поднял руку, как это делал на сборищах евангелистов, и заявил покровительственно:
— Усердствуй, старайся! И помни: за богом молитва, а за царем служба не пропадают. Тебя Матвей не за-бу-дет!
Писарь ударил себя кулаком в грудь:
— Вот те крест! Не досплю, не доем, а выслежу, изловлю и Фисюна, и прокурора, и кого вам угодно! Хоть в самую Хинель проберусь, к черту в пекло! Говорю вам, как перед богом! — И писарь молитвенно сложил руки, подняв белобрысые, слезящиеся глаза на портрет повелителя «Великогермании», как на икону.
На крылечке кто-то затопал, обивая с каблуков снег. Писарь поспешил на свое место. Процек надулся и важно уткнулся в бумаги.
Аня брезгливо отвернулась в угол от писаря и тяжко вздохнула.
— Кого вы там вызывали на сегодня? — не отрывая глаз от бумаг, спросил Процек.
— Дида Панаса да жинок деяких, Матвей Семенович. Поставку яиц объявляю им. На лето, значит.
— Ага! Ну-ну… — И староста снова уткнулся в бумаги.
За дряхлым дедом вошло в канцелярию несколько женщин.
— Диду Панас, вам майбутним литом треба здаты сто пятдесят штук яець та ще шистнадцать цыплят, чуете? Розпышиться ось тут! — указал на книгу писарь.
— А в мене, пан писарь, и курей немае!.. — прошамкал дед, глядя поочередно то на писаря, то на старосту. — Хиба самому высиживать, чи як вы порадытэ, добродии?
— Гм, як то немае, диду? — спросил писарь. — Я у вас вчора бачив, як рябенька курка по хати бигала.
— Так то ж мени внучка прынесла в недилю заризаты.
Дед возмущенно стукнул о пол суковатой палкой.
— Це правда! В дида курей своих не було, — поддержали деда Панаса соседки, вызванные тоже из-за недоимок.
Староста, делавший вид, что разговор его не интересует, вдруг важно откашлялся и, мешая украинскую речь с русской, заговорил:
— А ты, Панас Охримыч, не риж этой курки, нехай вона тоби яичек нанесе, потом посадишь ее на гнездышко, вылупляться цыплятки та и здашь их. И яички здашь, а тоди и заризаты дозволимо курочку, хе-хе!
Женщины переглянулись и прыснули. Дед поглядел на секретаря, на женщин, потупился перед старостой Процеком и тоже усмехнулся.
— Пан староста, та хиба ж курка без пивня таки яичка нанесты зможе, щоб цыплятки вылупались? У меня ж пивня немае…
— Хм! — кашлянул Процек и, перейдя на русский язык, сказал: — А ты отдай курочку к соседу, у него петушок есть, да и выполнишь налог благополучно. Время теперь военное. Освобождать от налога не будем. И не думай. Не сдашь поставку, хату продадим с молотка. Понял?
Дед Панас оглядел присутствующих, потом подошел к портрету Гитлера, легонько стукнул по раме кончиком испачканной в помете палки.
— Оце я розумию! Це — хозяин, матери его ковинька! Вин навить знае, что в старого дида Панаса курочка е! И ця курочка повинна знести сто пятьдесят яичок, теж вин знае, и повинна вывести шестнадцать цыплят. Все вин знае, о, це таки хозяин!
Дед Панас насмешливо поклонился старосте в пояс.
Женщины насторожились, посерьезнели. Процек прищурился. А дед, разойдясь, продолжал, обращаясь к женщинам:
— А то, було, стоить у мене корова та кабан в хливи, а в сильради кажуть: «Ты, диду, старый, нетрудоспособный, звильняем тебе вид налогив. Живи соби та и доживай свою старость». А теперь, бач, як по-хозяйски! Нехай дид сам яичка несе, та ще цыплят сам высижуе. О це таки дожылысь!
Процек побагровел.
— Ты тут мне большевистской пропаганды не разводи! — крикнул он, — И своей клюшкой не тычь в портрет фюрера. Это тебе не кто-нибудь. Это сам Гитлер — правитель верховный. И власть наша!
— Я не ослип, ще бачу, що власть-таки ваша, — не сдавался дед. — А вот ты, наш староста, добре разбираешься, яка власть — ваша чи наша, а в людях не разбираешься, де чужи, де свои.
— То есть как это не разбираюсь? — подскочил староста.
— А так, не разбираешься, и все! — твердо произнес старик. Показав палкой на старосту и на писаря, он сказал:
— От вы мени чужи, а внука своя, бо одной крови, а фюрер ваш нам и зовсим чужый, бо кровь нашу проливае. А вы ихнюю руку держите. Сором вам! И грих проти своих людей йти…
Процек вскочил из-за стола и, позабыв свою степенность, закричал срывающимся голосом:
— Вон отсюда, старый крамольник! Вон! И вы тоже! — набросился он на женщин. — Завтра вас вызову, и тогда пеняйте на себя.
Дверь распахнулась, влетел полицай, красный, потный, запыхавшийся.
— Пан староста, рятуйтесь! Партизаны с Орлова яра!
— Кто сказал? — выкрикнул старости, побледнев.
— Своимы очыма бачыв Русакова Петра и улолминзага Дегтярева. Добре, що я без винтовкы був, не удрав бы.
Оставив на столе бумаги и папки, староста и писарь в один миг вылетели из управы.
Дед Панас взглянул на шкаф, на бумажонки, разбросанные по столу, на стены и остановил свой взгляд на портрете.
Из рамки, из-под узкого бледного лба, покрытого клочком черных волос, глядели сумасшедшие, налитые кровью глаза Гитлера.
Занеся над головой палку, дед Панас размахнулся и изо всей силы ударил по портрету.
— На ж тоби, ирод вырлоокый! На!
Со звоном посылались на пол осколки стекла, а дед Панас все дубасил суковатой палкой «верховного фюрера немецкого», пока не сбил его со стены на пол.
Изломав палку, он сапогами стал топтать картон, приговаривая:
— Ось тоби яечка, а ось курчатки! Вид дида Панаса податки! Ось тоби, флюгер скаженный!..
— Так его, диду, так! — покатывались со смеху женщины и выбегали на улицу навстречу невесть откуда появившимся партизанам.
Только к семи вечера, ровно через сутки после выезда в Эсмань, мы возвратились на лесокомбинат.
Весь иззябший, голодный, я ввалился в окаменевших валенках и железном от мороза кожухе в комнату Фомича. Доложил:
— Задание райкома выполнено. Потерь нет. Автомат цел, но один магазин пуст…
Фомич улыбнулся:
— Поздравляю! От всей души! Молодцы!
И тут же сказал, что в приказе по отряду всем участникам операции объявлена благодарность.
Нас ждали горячий чай и ужин. Докладывать подробно о ходе операции не пришлось: Козин еще из Пустогорода умчался в Хинель, опередив группу часа на два, и обо всем информировал.
Я вручил Фомичу сумку глуховского бургомистра, после чего с наслаждением вымылся до пояса и вместе с Дегтяревым набросился на чай, благо Фисюн не пожалел для такого случая меду.
В это время Анисименко принимал на дворе новых людей, а Фомич разбирал бумаги бургомистра.
Самым ценным среди бумаг оказалось директивное письмо генерал-лейтенанта Неймана.
Письмо было адресовано всем бургомистрам на Сумщине, а потому написано было по-русски.
— Не от хорошей жизни сочинил это письмо Нейман, — сказал Фомич. — Так… так… Он, оказывается, трудяга, этот генерал… И осведомлен. Послушайте, что пишет: «В пределах глуховского гебита появились вооруженные коммунистические группы…» Это он о нас… «По тылам наших армий до сих пор бродят различные подозрительные элементы».
Фомич чуть улыбнулся в мою сторону:
— Это о вас, наверное.
— Допускаю, но беспокоят его и те и другие…
Фомич читал дальше:
— «Нужно очистить районы округа от коммунистов и комсомольцев…»
— То есть, — вмешался Дегтярев, — сосредоточить их всех в Хинели!
— Согласен, — подхватил Фомич, — но генерал самокритичен. Он пишет на пятой странице: «Наша ошибка заключается в том, что мы позволили русским солдатам и офицерам, попавшим в окружение, проживать на оккупированной местности. После наших неудач под Москвой все они могут уйти в партизаны». Что ни говори, товарищи, а генерал прозорлив. Но тут еще не конец. Слушайте дальше: «…Следует всемерно разъяснять населению, что там, где Красной Армии удалось занять некоторые районы, она расстреливает всех окруженцев и возвратившихся домой, что офицеры Красной Армии, попавшие в окружение, лишены советским правительствам воинских званий и объявлены вне закона. Стремиться им в Красную Армию — значит идти на верную гибель. Пусть все они идут в полицию и дерутся против партизан. Мы предоставим им эту возможность».
— Да, генерал Нейман выпускает коготки. — Фомич прищурился и продолжал чтение: — «Я требую сигнализировать мне о каждом проявлении бесчинства, и, не позднее как через четыре часа, злоумышленники должны быть пойманы и расстреляны на месте…»
Мы расхохотались.
— И как же не смеяться, — говорил Фомич. — Эсманские склады вместе с гарнизоном уничтожены четырнадцать часов назад, а «злоумышленники» пьют чай с медом. Что и говорить, неважнецкие твои дела, генерал Нейман. Совсем плохи!
В комнате было тепло и уютно. Ярко горела электрическая лампочка: ворошиловцам удалось наладить работу электростанции, и весь поселок был освещен, как в мирные дни. Он казался каким-то особым, светлым островком в море тьмы, которая разливалась вокруг, в оккупированных районах.
Фомич всмотрелся внимательно в наши утомленные лица и сказал:
— Операция закончена, товарищи. Теперь вам нужно отоспаться, да хорошенько.
Дегтярев мигнул мне. Я его понял.
— Не совсем, Фомич. Я забыл сказать, — у нас имеется сюрприз для вас. Мы изловили предателя Процека.
— Вот как! — на лице Фомича выразилось изумление. — И он здесь? Гм… так, так… Как же вам удалось поймать этого иезуита?
Я рассказал Фомичу, как было дело.
Засада наша недолго ожидала предателя. После того как отряд покинул Пустогород, Процек пробрался к собственному двору. Наткнувшись на партизан, он хотел бежать, но тяжелая рука Баранникова сгребла предателя за шиворот.
— Процека будем судить как подлого предателя и изменника Родины, — строго сказал Фомич и срочно вызвал к себе Анисименко и Фисюна.
Ввели Процека. Он осторожно переступил порог. Воровато оглядев комнату и низко поклонившись, произнес упавшим голосом:
— Добрый вечер!
Ему никто не ответил.
Вошедший вслед Баранников положил перед Фомичом на стол старый, сильно потертый наган и высыпал патроны, отобранные у Процека.
Все молча внимательно рассматривали предателя.
— Вы искали меня, Матвей Семенович? — негромко спросил Фомич. — Вот я перед вами. Зачем я понадобился вам?
Процек переступил с ноги на ногу и вдруг заморгал покрасневшими глазами, залепетал бессвязно:
— Я… Я не искал… Это они… полицаи… Я не искал.
— Значит, вы меня не искали? — спросил Фомич. — Может быть, вы искали Фисюна? Он тоже здесь.
Фомич указал на Фисюна, — тот сидел в углу и взглядом пронизывал предателя.
Процек, увидев Фисюна, вздрогнул. Его глазки забегали по комнате.
— Порфирий Павлович… прошу вас, убедитесь сами, колхоз в исправности, я, то есть все рады вас видеть… и мы вас всегда уважали…
— От, параза?.. — не выдержав, загремел Фисюн. — А чья вывеска над конторой? А хлеб колхозный кому увез? Кто, подлюка, виселицу для колхозников построил?
Сверкнув глазами, Фисюн занес кулак над головой старосты, но, одумавшись, медленно и нехотя опустил руку.
— Отчитайся перед нашим судом, волчье племя!
Процек весь съежился, потускнел, ноги его задрожали.
Фомич, показав рукой на наган и патроны, спокойно спросил:
— Где вы взяли это оружие?
Процека затрясло, как в ознобе.
— Я вас спрашиваю, для чего, с какой целью вы так долго незаконно хранили этот револьвер? Зачем, когда пришли фашисты, вы достали его из-под печки? Кого вы собирались им убивать?
— В этом виноват, — заторопился оправдаться Процек, — в этом виноват, хранил незаконно, но только для самоохраны, для защиты. Ей-богу!.. Честное слово, говорю… правду…
— От кого это вы себя защищать собирались? — спросил Анисименко.
У Процека тряслись не только ноги, но и голова.
— От воров… злых людей… всякий народ шатается, — пролепетал он.
Фомич поднялся.
— Хватит! Товарищи члены подпольного райкома, будут ли к врагу народа Процеку какие вопросы?
Заговорил Анисименко:
— Нам известен каждый ваш шаг. Ответьте, что вас заставило предать Родину и свой народ, изменить нашему Отечеству, стать холуем оккупантов?
Процек молчал.
— Отвечайте, Процек! — требовательно произнес Фомич.
— Я боялся. Мне угрожала виселица… Немцы заставили… Я отказывался… — ответил Процек, дергаясь всем телом.
— А нам известно, что на совещании старост именно вы внесли предложение поставить виселицу. Не помните такого случая? — спросил Фомич.
Процек вытащил из кармана носовой платок и вытер вспотевший лоб. Потом зачем-то оглянулся на дверь.
— А отправлять в гестапо семьи коммунистов и военнослужащих вас тоже заставили? — спросил Дегтярев.
— Это полиция. Полиция все делала. Я там присутствовал как свидетель…
— Нас не удовлетворяют ваши ответы, — пристально глядя на Процека, с трудом сдерживая гнев, проговорил Фомич. — Вы лжете. Обманываете нас. Ответьте на мои вопросы коротко: искали вы коммунистов? Водили немцев по селам в поисках партизан? Угрожали наганом Артему Русакову? Водили его в мороз босиком по улице? Выжимали налоги и поставки из советских граждан для гитлеровцев? Говорите правду.
Процек заплакал:
— Каин я, иуда… Творил грехи… Пощадите… Помилуйте…
— Что вас заставило делать все это?
— Наваждение дьявольское! Гордыня затмила разум и предала Гитлеру. Анафема мне…
— К анафеме и попадешь, параза… — брезгливо бросил Фисюн. — А перед тем как туда попасть, послухай заповедь партизан.
Фисюн простер над головой Процека руку и торжественно произнес:
За милость к врагу ненавидим,
За дружбу с врагом не простим,
За службу врагу мы осудим,
За измену Отчизне — казним!