Посвящается Лэрри и Фрэнки
1 марта 1998 г.
На днях за ужином Шеба вспоминала свой первый поцелуй с этим юнцом, Конноли. Сама по себе история мне известна, поскольку Шеба не раз делилась со мною деталями. Тем вечером, однако, выяснилось кое-что новое. Я поинтересовалась ощущениями Шебы от их первого объятия: не поразило ли оно чем-нибудь особенным? Шеба рассмеялась. Аромат поразил, сказала. Она прежде не задумывалась о том, как пахнет тело подростка, но в любом случае предположила бы чисто мальчишеский запах — жвачки, к примеру, кока-колы, потных ног.
А на деле я в тот момент ощутила аромат мыла и чистого, только что из сушилки, белья. От мальчика пахло прачечной. Представьте, что вы проходите мимо какого-нибудь дома и вас из вентиляционного окошка подвала обдает паром стирки. Такое вот ощущение. Он благоухал чистотой, Барбара. Не то что другие ребята, от которых несет чипсами с луком и сыром…
С тех пор как мы поселились в доме Эдди, ни один вечер не проходит без подобных бесед. Шеба обычно присаживается к кухонному столу и устремляет взгляд в зеленую мглу сада за окном. Я сижу напротив, наблюдая, как ее нервные пальцы, будто коньки фигуриста на льду, выписывают замысловатые петли по клеенке. Своим ровным, дикторским голосом Шеба выдает довольно откровенные вещи, но меня ведь всегда и восхищала, среди прочего, способность Шебы открыто говорить о низменном, превращая любую тему в достойную. Мы очень близки с Шебой. Между нами нет секретов.
Знаете, Барбара, о чем я подумала, когда он впервые разделся передо мной? О свежих, прямо с грядки, овощах, завернутых в чистейший белый платок. О только что срезанных грибах. Нет, правда. Мне хотелось его съесть. Он мыл голову каждый вечер, буквально каждый вечер. Волосы до того чистые, просто рассыпались. Тщеславие юности. Хотя нет — скорее, вдохновение юности. Собственное тело все еще забавляло его, словно ребенка — новенькая игрушка; он не научился относиться к своему телу с небрежным безразличием взрослых.
Шеба вернулась к излюбленной теме. Оду волосам Конноли я слышала по меньшей мере полтора десятка раз за последние несколько месяцев. Сама я не в восторге от волос юнца. На меня они всегда производили неприятное впечатление, напоминая крученое стекловолокно, которое в былые времена продавали в качестве искусственного снега для рождественских елок. Тем не менее я терпеливо поддерживала разговор:
— А вы волновались, когда целовали его в первый раз, Шеба?
Нет, нет. Да, конечно… Не совсем. (Смех.) А можно быть спокойной и в то же время волноваться? Помню, меня обрадовало, что он целовался без языка. Нужно ведь сначала немножко узнать друг друга, верно? А то уж как-то слишком. Слюни и все такое. Да и неловко капельку, когда партнер пытается проявлять изобретательность в таких узких рамках… Словом, я обрадовалась и, должно быть, чересчур расслабилась, потому что велосипед упал — ну и грохот же был, — и я, понятно, убежала…
Во время этих бесед я по большей части молчу. Смысл в том, чтобы заставить говорить Шебу. Впрочем, я и при нормальных обстоятельствах играла в наших отношениях роль слушателя. Вовсе не потому, что Шеба умнее. Думаю, объективно меня любой назвал бы более образованной женщиной. (Шеба неплохо разбирается в искусстве — отдаю ей должное, — однако при всем своем социальном преимуществе она, увы, крайне мало читала.) Нет, Шеба больше болтает просто потому, что говорливее и откровеннее меня. Я по природе осторожна, а она… ну, а она — нет.
Для большинства людей правдивость — настолько резкое отклонение от обычного modus operandi[1], настолько явная патология в повседневном лицемерии, что они считают себя обязанными предупредить о приближающемся миге откровенности. «Честно говоря…» — произносят они; или «Правду сказать…»; или «Можно начистоту?». Нередко, прежде чем продолжить, они желают заручиться клятвой молчания с вашей стороны. «Строго между нами, договорились?.. Дайте слово, что никому не расскажете…» Шеба совсем не такая. Не моргнув и глазом, она выдает самые свои интимные и нелицеприятные секреты. «В детстве я была просто одержима онанизмом, — сообщила она мне в самом начале нашего знакомства, — ей-богу. Маме приходилось заматывать мне трусы клейкой лентой, чтобы я не забавлялась с собой на людях». «Правда?» — отозвалась я, делая вид, что обсуждать такого рода вопросы за чашечкой кофе и батончиком «Кит-Кат» — дело для меня вполне привычное.
Думаю, эта беспечная прямота — черта классовая. Если бы я чаще сталкивалась с аристократами, то постигла бы их манеры и перестала удивляться. Но я не знаю никого из высшего общества, кроме Шебы. Ее обескураживающая искренность — экзотика для меня не меньшая, чем, скажем, костяная спица в губе индейца с Амазонки.
Предполагается, что Шеба сейчас дремлет наверху (по ночам неважно спит). Однако, судя по доносящемуся до меня скрипу половиц, она вновь кружит по спальне своей маленькой племянницы, куда частенько поднимается после обеда. В этой комнате выросла сама Шеба. Последние несколько месяцев она просиживает там часами, разглядывая флакончики с блестками и клеем в наборах «Юного художника» или перебирая коллекцию кукольных туфелек. Случается, и засыпает — и тогда мне приходится подниматься и будить ее на ужин. Вытянувшись на бело-розовой кроватке маленькой принцессы, с крупными, загрубелыми ступнями, свисающими с края, она выглядит печально и неуместно. Словно великанша, по ошибке забредшая в чужой дом.
Наше временное жилище теперь принадлежит Эдди, брату Шебы. Их мать после смерти отца решила, что дом слишком велик для одного человека, и Эдди его выкупил. По-моему, Шеба этим горько обижена. Нечестно, говорит она, что их общее прошлое досталось одному Эдди только потому, что у него больше денег.
Эдди с семьей сейчас в Нью-Дели. Американский банк, где он занимает хорошую должность, отправил его в полугодовую командировку. Когда начались неприятности, Шеба позвонила брату в Индию, и он позволил ей пожить в этом доме, пока не подыщет постоянное жилье. С тех пор мы здесь и живем. Трудно представить, что мы станем делать в июне, после возвращения Эдди. Я отказалась от аренды своей квартирки несколько недель назад, а Ричард, муж Шебы, не примет нас ни при каких обстоятельствах, даже на время. Средств на то, чтобы снять другое жилье, у нас, боюсь, недостанет; к тому же в Лондоне вряд ли найдется домовладелец, готовый сдать нам квартиру. Впрочем, я стараюсь не переживать по этому поводу. Довольно с нас и зла нынешнего, как говаривала моя мама.
История эта не обо мне. Однако рассказать ее судьба доверила мне, да и сама я тоже играю кое-какую роль в событиях, с которыми намерена вас ознакомить, а потому считаю справедливым в двух словах описать себя и узы, связывающие меня с главной героиней. Мое имя — Барбара Коветт. (Время от времени кто-нибудь из коллег зовет меня Барб или, что уж вовсе нежелательно, Бабс, но я подобных фамильярностей не поощряю.) Двадцать один год, до ухода в январе на пенсию, я жила в районе Арчуэй, что на севере Лондона, и преподавала историю в средней школе Сент-Джордж, расположенной по соседству с моим домом. Там-то, в школе, чуть менее полутора лет назад, я и познакомилась с Батшебой Харт. У большинства из вас, полагаю, это имя на слуху. Шеба — та самая сорокадвухлетняя преподавательница гончарного мастерства, которой предъявили обвинение в насилии над несовершеннолетним, когда обнаружилась ее сексуальная связь с одним из учеников. К началу их романа мальчику исполнилось пятнадцать.
Стоило правде открыться, как дело Шебы попало под шквальный огонь критики. Я пытаюсь устоять, хотя, признаться, задача эта тягостная. В прошлом я до некоторой степени доверяла нашим средствам массовой информации, но, столкнувшись напрямую с работой репортеров, поняла, насколько они не заслуживают доверия. За последние десять дней я обнаружила двадцать фактических ошибок в освещении дела Шебы, и это в одной только прессе. В понедельник какой-то умник из «Дейли миррор» назвал Шебу «пышногрудой секс-бомбой». (Любой, кто хоть раз взглянул на Шебу, знает, что она плоская, как топи Линкольншира.) А вчерашняя «Сан» опубликовала «разоблачительную статью» о супруге Шебы, поименовав Ричарда, читающего в Сити лекции по теории общения, «ультрамодным профи, который на своих похабных семинарах обучает чтению скабрезных журнальчиков».
В конечном же счете потрясает даже не лживость информации, а ханжество. Бог ты мой, что за жестокое ханжество! Я с самого начала понимала, что шуму не оберешься. Я не ждала симпатии к Шебе, но ни на секунду не могла представить столь истерично-фарисейской реакции, столь ликующей ярости. Все эти репортеры пишут о Шебе как дошкольники, впервые столкнувшиеся с сексуальной жизнью родителей. «Низкий» — одно из их любимых словечек. «Нездоровый» — еще одно. Влечение Шебы к мальчику зовется «нездоровым». Ее брак тоже «нездоровый». Добиваясь расположения Шебы, мальчик обнаружил «нездоровый» интерес. Нездоровым объявляется любое проявление сексуальности, не запечатленное на открытках. Любые отношения между полами, выбивающиеся за узкие рамки семейного чтива, эти люди относят к сексуальным извращениям. Считается, что журналисты — народ образованный, верно? Некоторые даже университеты заканчивали. Так откуда подобная ограниченность? Неужто сами они не вожделели никого за границами того возраста, который местные законы и обычаи находят приличным? Неужто за всю жизнь их не посетило влечение, выпадающее из заколдованного круга традиций?
В конце концов, думаю, именно пресса и развела Ричарда с Шебой. Некоторое время после того, как Шебу отпустили на поруки, они еще пытались вместе отражать удары, но атака была слишком мощной — слишком мощной для любой семьи, — чтобы выстоять. Поразительно, что они продержались так долго — учитывая журналистские бдения перед их домом и жуткие заголовки, ежедневно кричащие с газетных листов: «Учительница с блеском проводит уроки секса» или «Педагог развивает сексуальные навыки своего ученика». Шебе как раз предстояло впервые появиться в зале суда, когда Ричард заявил ей, что ее присутствие в доме превращает жизнь детей в пытку. Решив указать жене на дверь, он счел более тактичным сослаться на детей, нежели на собственное отвращение к ее поступку.
Вот тогда-то я и взяла бразды правления в свои руки. Пригласила Шебу на недельку к себе, а когда она договорилась с Эдди, что поживет некоторое время у него, переехала туда вместе с ней. Разве я могла поступить иначе? Бедняжка осталась совсем одна. Предать ее в такой горький период смог бы только абсолютно бесчувственный человек. После еще одного, максимум двух предварительных слушаний дело передадут в Королевский суд, и, признаться, я сомневаюсь, что Шеба справится с этим без чьей-либо поддержки. Ее адвокат сказал, что появления в Королевском суде можно избежать, если Шеба согласится с обвинениями, но она и слышать об этом не желает. «Признать себя виновной? Ни за что, — твердит она. — Никакого насилия не было. Я не сделала ничего плохого».
Оказавшись своего рода временным опекуном Шебы, я неизбежно попала в поле беспощадного внимания репортеров. Похоже, их немало изумляет и коробит тот факт, что благопристойный член общества, немолодая дама с почти сорокалетним педагогическим стажем связалась с такой, как Шеба. Все до единого журналисты, освещавшие этот скандал — все до единого! — с разной степенью остроумия проехались по поводу моей сумочки, абсолютно незатейливого аксессуара с деревянными ручками и двумя вышитыми на боку котятками. Репортерам явно пришлось бы больше по сердцу, если бы я хвасталась внуками в компании дряблых склочниц или просаживала пенсию на бинго. Я же вместо этого возникла в дверях дома богатого банкира в Примроуз-Хилл и принялась защищать сомнительную особу, обвиняемую в сексуальном насилии над ребенком.
Единственное, чем репортеры могут объяснить мою близость со столь порочной личностью, как Шеба, — это моя собственная (пока ими не распознанная) склонность к разврату. За минувшие с ареста Шебы недели мне несколько раз пришлось от ее имени общаться с репортерами, и в итоге я теперь известна читателям «Сан» как «нахальная заступница». (Мои знакомые могут засвидетельствовать, сколь неподходящая это для меня характеристика.) От имени Шебы я выступала в наивной надежде развеять хоть часть ханжеской враждебности общества по отношению к моей подруге и пролить свет на суть ее сложной натуры. Увы, мои усилия не принесли желаемого результата. Слова мои либо намеренно и чудовищно искажались, либо оставались незамеченными в потоках лжи, распространяемой теми людьми, которые Шебу совершенно не знают и, скорее всего, не поняли бы ее, даже если бы познакомились.
В этом кроется главная из причин, побудивших меня, невзирая на риск дальнейшей клеветы, поведать свою версию падения Шебы. Я самонадеянно сочла себя наиболее подходящим человеком для рассказа этой небольшой истории. Более того, отважусь назвать себя единственным подходящим человеком. Последние полгода мы с Шебой секретничали часами, и уж конечно, ни один из ее друзей и родственников не был так плотно, как я, вовлечен в ее роман с Конноли. Событиям, описываемым мною, я по большей части была свидетельницей лично. Во всех остальных моментах полагаюсь на подробности, рассказанные Шебой. Я не настолько безрассудна, чтобы настаивать на абсолютной безгрешности своей версии скандала; тем не менее я твердо верю, что мой рассказ в значительной степени поможет читателям понять Шебу Харт.
Должна без обиняков признать, что с моральной точки зрения Шеба свое поведение оценивает не вполне справедливо. Даже сейчас она склонна романтизировать связь с этим мальчиком и преуменьшать безответственность — ошибочность — своих действий. Если она о чем и сожалеет, то лишь о том, что история открылась. И все же, как бы ни была Шеба растеряна и сбита с толку, на ее правдивость можно положиться. Даже оспаривая ее интерпретацию некоторых событий, я не вижу причин подвергать сомнению фактическую точность ее рассказов. Скажу больше, я абсолютно уверена — где, когда и как происходили события, связанные с Конноли, Шеба описывала с предельной строгостью.
Скоро шесть, так что времени у меня немного. Через полчаса, от силы час, сюда спустится Шеба. Услышав ее шаги на лестнице, я успею спрятать свои записи. (Шеба пока ничего не знает о моей задумке. Из страха разбередить ее рану я решила сохранить свою затею в тайне, пока не продвинусь чуть дальше.) Пройдет минута-другая, и Шеба, в ночной сорочке и носках, возникнет на пороге гостиной.
Поначалу она всегда очень тиха. Она часто плачет там, наверху. Моя задача — ободрить ее и расшевелить, а потому я стараюсь сохранять присутствие духа. Я расскажу ей какой-нибудь смешной эпизод, случившийся сегодня в супермаркете, или отпущу шпильку в адрес вечно тявкающего соседского пса. Потом начну готовить ужин. Я давно заметила, что на Шебу лучше не давить. Особенно сейчас, когда нервы у нее натянуты до предела и она не приемлет ни малейшего «прессинга». Поэтому я не позову ее с собой, а пойду на кухню сама и примусь за дело, усердно звякая посудой. Шеба какое-то время побродит по гостиной, что-то бормоча себе под нос и переставляя с места на место безделушки, но минут через десять неминуемо сдастся и юркнет на кухню вслед за мной.
Я не готовлю никаких деликатесов. Из Шебы сейчас едок невеликий, а я никогда не была любительницей изысков. В основном мы довольствуемся детскими блюдами. Тосты с жареной фасолью, гренки с сыром, рыбные палочки. Пристроившись у плиты, Шеба обычно наблюдает за моими приготовлениями, пока не встрепенется и не попросит вина. Я пыталась убедить ее повременить со спиртным до ужина, но, не раз столкнувшись с капризами, уступила и теперь просто молча достаю из холодильника пакет и наливаю полбокала. Битва битве рознь — иную стоит и проиграть. Шеба несколько привередлива в отношении вин и беспрестанно пеняет мне на качество выпивки, требуя покупать лучшие марки. Ну хотя бы что-то бутылочное, просит она. Я продолжаю покупать пакеты. У нас сейчас туго с деньгами, да и Шеба, несмотря на свои придирки, без особых проблем расправляется с дешевым вином.
Получив свой бокал, Шеба слегка оживляется и начинает вникать в мои слова. Бывает, даже предлагает помощь, и тогда я прошу ее открыть банку с консервами или натереть сыр. Ну и наконец, она заводит разговор о Конноли — безо всяких вступлений, словно мы и не прекращали о нем беседовать.
Похоже, эта тема ей никогда не наскучивает. Не поверите, сколь немыслимое количество раз она готова возвращаться к одному и тому же пустяковому событию, скрупулезно описывая детали, подвергая анализу каждую мелочь. Она напоминает мне одного из тех иудеев, что посвящают жизнь разбору Талмуда, абзац за абзацем. Наблюдать за ней — одно удовольствие. Она сейчас очень слаба, и вместе с тем, стоит ей заговорить, глаза ее загораются, она так и светится вся! Временами, правда, расстраивается, и тогда не обходится без слез. Но разговоры ей вряд ли вредят. Скорее, мне кажется, идут на пользу. Кроме меня Шебе больше не с кем делиться, и, по ее собственным словам, ей становится легче, когда она рассказывает, как все это было.