Следующие две недели я сторонилась Шебы. В школе даже на переменах редко выходила из класса, а когда Шеба подлавливала меня в коридорах, держалась с ней корректно, но с прохладцей. Она и домой мне звонила, чтобы пригласить в гости, но я отказалась под умышленно неубедительным предлогом. Я взбунтовалась. Довольно с меня Шебы. Посмотрим, как она проживет без меня.
Но очень скоро я впала в уныние. Почему мне так не везет с подругами? Почему меня всегда предают? Неужели моя верность так никогда и не будет вознаграждена?
Погода в те дни стояла гадкая. Проливные дожди сменились гнетущим тускло-желтым туманом, а затем на город обрушились ураганы. В одну ночь Лондон лишился четырехсот деревьев. Я гадала, где умудряются встречаться Шеба с Конноли. Если, конечно, встречаются.
Все это время меня изводила бессонница. Я плохо засыпаю даже в хорошем расположении духа — часами брожу по квартире, оттягивая момент, когда все-таки придется лечь в ледяную постель и признать завершение еще одного дня. А в тот период я не могла сомкнуть глаз до трех, даже до четырех утра. Иногда забывалась дремой в кресле, с Порцией на коленях, но через каких-нибудь пару минут меня будил пронзительный свист ветра за окнами.
Здоровье Порции было хуже некуда. С застывшей на морде маской страдания она практически не покидала дивана. В какой-то момент я дошла до такого расстройства, что всерьез подумала о том, чтобы взять больничный и уехать с Порцией к сестре. По крайней мере, самой себе готовить не придется.
И вдруг ситуация резко изменилась: перед самыми рождественскими каникулами наш математик Бэнгс пригласил меня на свидание. Подступил как-то тишком в коридоре и предложил пообедать с ним в ближайшую субботу. В ресторане. Он меня заинтриговал. Мне хватило ума исключить романтические планы Бэнгса на мой счет, однако и платонический интерес с его стороны вызывал удивление. За четыре года работы в Сент-Джордже Бэнгс ни разу не проявил желания пообщаться со мной вне стен школы. Теперь-то я понимаю, что должна была отказаться, а тогда депрессия вынудила меня увидеть в предложении Бэнгса добрый знак: лучик надежды на благие перемены.
Бэнгс на пятнадцать лет моложе меня и глуп до чрезвычайности. (Даже в самых своих оптимистичных догадках я не упускала из виду этот факт.) Однако он ведь обратил на меня внимание. Он предпочел меня, чтобы провести субботний вечер. В конце концов, мне выбирать не приходится. Боюсь, на несколько дней я отдалась во власть собственным фантазиям. Я воображала, как сброшу старую, тусклую оболочку и шагну на сияющий простор настоящей жизни. Исчезнет нелюдимая затворница, целыми днями ожидающая приглашения от единственной замужней подруги, и я стану наконец человеком общественным, с расписанными на месяцы вперед выходными и бумажником, полным памятных снимков о шумных вечеринках, веселых пикниках и очаровательных крестинах. Помню, особенно острое удовлетворение мне доставляло то, что Шеба не в курсе о лично мне назначенной встрече.
За субботнее утро я вся изнервничалась и, скорее всего, взвинтила бы себя до истерики, если бы от подобной глупости меня не спасла необходимость мчаться с Порцией в ветклинику. Несчастное создание ночь напролет тошнило на полу в гостиной. К рассвету бедняжка забралась на диван и с тех пор безостановочно жалобно мяукала. В семь утра я позвонила в клинику, добилась срочной записи, и в девять Порцию уже осматривал ветеринар. Услышав от него, что понадобятся кое-какие анализы, я глянула на часы: если дожидаться результатов в клинике, мне никак не успеть в салон-парикмахерскую в Арчуэе, где я заранее записалась к мастеру. Оставить Порцию одну? После минутной борьбы со своей совестью я пристыженно чмокнула Порцию и поспешно ретировалась.
Ненавижу парикмахерские и стараюсь появляться там как можно реже. Однако в горестях предыдущих недель я совсем себя запустила, не прикасаясь даже к расческе, так что сейчас помощь специалиста была совершенно необходима. В салоне царил дух натужного веселья, типичный для работающих в преддверии Рождества британцев. Девушки украсили себя блестками и время от времени, пренебрегая правилами гигиены, пощипывали праздничное полено — подношение какого-то посетителя. Ко мне они отнеслись со всегдашним презрением. В наказание за опоздание на неполные пять минут меня заставили прождать вызова мучительно долгие полчаса, а пока мне мыли голову, я приоткрыла глаза и увидела, как мастер — жутко уродливая девица, — указывая на меня товарке, корчит рожи и хихикает. Ее счастье, что я была не в настроении для скандала — в противном случае, уж будьте уверены, невеже не поздоровилось бы от моего острого языка.
После салона я едва успевала заскочить домой и переодеться. Я надела блузку с черной юбкой, скромные туфли (на сей раз никаких каблуков) и направилась в сторону Кэмден-Таун. Бэнгс выбрал для нашего свидания новый ресторан (по крайней мере, новый для меня) под названием «Вингт-э-труа», чуть в стороне от Кэмден-Хай-стрит. Дождь лил как из ведра, но я открыла зонтик и неспешным шагом дважды обошла квартал, чтобы уж наверняка не заявиться раньше времени.
И все-таки я пришла первой. Внутри было довольно темно и шумно от ревущей из колонок поп-музыки. За стойкой метрдотеля совсем молоденькая девушка открывала рот в такт мелодии. Футболка на ней заканчивалась существенно выше пупа, а брюки не доходили и до бедер. Я назвала имя Бэнгса, которого в ее амбарной книге не оказалось (Бэнгс запамятовал о такой мелочи, как заказ столика), и, хотя в зале минимум шесть столов пустовало, метрдотель отказалась меня усадить до появления всех моих сотрапезников. Глупо, конечно, но я запаниковала. Заметив мое состояние, девушка, должно быть из жалости, протянула меню и очень любезно предложила подождать в баре. Бар оказался в соседнем зале, куда она меня и сопроводила, по дороге небрежно обхватив себя рукой за талию и почесывая загорелую спину в промежутке между краем майки и поясом брюк.
Баром заведовал хриплоголосый субъект в красном колпаке Санта-Клауса и с пучком омелы за ухом. Он то и дело выкрикивал невнятные поздравления коллегам-официантам и трем клиентам за барной стойкой.
— Ты как, Бэрри, в пррядке? — прохрипел он проходящему мимо официанту. Я отметила демонстративный лондонский акцент человека, которому доставляет удовольствие коверкать язык. Бармен тут же предложил мне выпивку, но с таким громогласным напором, что я отказалась, несмотря на пересохшее горло.
— Ничего не нужно. — Я покачала головой.
— Ничего? — гаркнул он в притворной ярости. — Ничего? Это точно? — Он заухмылялся, и все до единого люди в баре стали оглядываться на меня и улыбаться. Понятно, что это была шутка… точнее, не совсем шутка, а всплеск низкопробного юмора. Бармен всего-навсего был местным клоуном, но в тот момент я сочла, что надо мной издеваются.
— Я жду приятеля! — Мне пришлось повысить голос, чтобы это в некотором роде оправдание было услышано.
— Приятеля? — продолжал ерничать бармен. — Приятеля, говорите, э-э-э? Значится, мы ждем приятеля? У нас есть друзья, э-э-э? Энто класс. В приятеле, говорите, все дело? (Сбитая с толку, я тупо кивнула.) — Ну жа! — не унимался бармен. — Хлебните малость. Хлебниииите! Доброго винца стаканчик тяпниииите… — Он навалился грудью на стойку и, выпучив глаза, снова расплылся в ухмылке.
— Довольно! — выпалила я.
В секундной тишине все взгляды обратились ко мне. Бармен на миг умолк, после чего хохотнул и отвернулся. В этот миг во входной арке, чуть склонив голову, возник Бэнгс.
Сколько ни рисуй в воображении предстоящие события, к реальности не подготовишься. Всю неделю я прокручивала в голове черно-белый фильм о субботнем рандеву, а в результате была совершенно ошарашена реальным, цветным вариантом. Физическое присутствие Бэнгса потрясло меня, чтобы не сказать ужаснуло. Бэнгс явился в красном пуловере и куртке вроде тех, что носят американские бейсболисты, — из толстого, похожего на войлок материала спереди и сзади, но с белыми кожаными рукавами. Полагаю, наряд относился к празднично-выходным, поскольку в школе я Бэнгса ни в чем подобном не видала. Застыв в арке, Бэнгс нервно дергал мочку левого уха, и даже с расстояния в несколько шагов его расцветшую буйным цветом сыпь трудно было не заметить. Мне вдруг показалось, что я лишусь чувств от избыточности момента — уж больно много, с позволения сказать, было Бэнгса в Бэнгсе.
— Привет! Прошу прощения, опоздал. Надеюсь, долго ждать не заставил!
Бэнгс стремительно пересек зал и, оказавшись рядом, внезапно подался ко мне, вроде собрался клюнуть, как ныряющая за кормом птица. Я инстинктивно отпрянула, и лишь ощутив влажное прикосновение на подбородке, сообразила, что Бэнгс хотел поцеловать меня в щеку. Раздался глухой стук, наши головы столкнулись, и я опять слишком поздно поняла, что Бэнгс хотел расцеловать меня в обе щеки. Наконец он сделал шаг назад, и я смогла встать с барного табурета. От неудачной попытки интимности у меня осталось отвратительное чувство. Со стороны Бэнгса это было страшной ошибкой, тем более если учесть, что до тех пор мы не обменялись и рукопожатием.
— Нет-нет, вы вовремя, — заверила я. (Разумеется, он опоздал — минут на семь или около того). Когда я спустила ноги с подставки табурета, лежавшая у меня на коленях сумка упала на пол. Нагибаясь за ней, я услышала, как в висках океанским прибоем бушует кровь.
— Вы уже заказали выпивку? — спросил Бэнгс. — Или… Или, может, сядем за столик?
— Не заказывала. Давайте сядем.
Мы вновь подошли к метрдотелю с голым пупком, пожелавшей узнать, курящие мы или некурящие.
Бэнгс посмотрел на меня:
— Вы не курите?
— Курю, но… Могу и не курить. Не страшно.
— Отлично. Значит, не курим!
Оказавшись за столиком, мы по очереди шумно выдохнули — таким звуком обычно празднуют довольство и покой после изрядной суматохи: хаааа! Нам вручили меню, и Бэнгс предложил ознакомиться немедленно — он умирал с голоду. Минуту-другую мы молча изучали глянцевые листки. В страхе, что позже пропасть молчания уже не перескочишь, я оборвала паузу:
— Неплохая на вас курточка, Бэнгс.
Комплимент воодушевил Бэнгса на детальное описание своего гардероба. Выяснилось, что данная куртка — одна из десятка того же пошиба в его шкафу. Он их коллекционирует.
— И заметьте, я не фанат бейсбола. Просто от курток тащусь. Кайфовая, правда?
Я кивнула:
— Да. Конечно.
Вспоминая свое свидание с Бэнгсом, я особенно терзаюсь при мысли об этом диалоге. За ним последовали иные и куда более существенные унижения. Почему же я изо дня в день прокручиваю в памяти диалог о куртках, невольно стискиваю кулаки и мычу от злости? Что меня так оскорбляет — фальшивая похвала безобразной одежонке? Или поддакивание развязному жаргону Бэнгса? По-видимому, и то и другое. А сильнее всего, я думаю, причина, их вызвавшая, — подспудное желание понравиться Бэнгсу.
Беседа с грехом пополам продолжалась. Бэнгс сообщил, где ему удалось отхватить свои куртки, после чего мы обменялись мнениями насчет последней фантазии Пабблема: расписать стену вокруг школьного стадиона детскими «фресками» на тему борьбы за мир. (Бэнгс счел, что «задумка спорная, но потешная».) Затем официантка приняла наш заказ, и до его исполнения нас ждало бы грызущее затишье, не осени меня подбросить Бэнгсу вопрос о новых учебниках математики для выпускных классов. Тема была выбрана удачно: рассуждений Бэнгса об учебниках хватило на закуски и горячее. Скажу больше — все пошло так гладко, что, когда официантка поинтересовалась, не желаем ли мы чего-нибудь еще, Бэнгс с сердечной улыбкой предложил мне отказаться от ресторанного десерта в пользу кофе у него дома. Я колебалась не более секунды.
— С удовольствием. Почему бы и нет?
Счет мы оплатили пополам. Бэнгс в уме подсчитал, что моя доля составляет 23,45 фунта плюс 1,64 чаевых (или 2,34, если я пожелаю «проявить щедрость»). Затем он хлопнул себя по бедрам и, моргнув, вопросил:
— Ну? Пойдем?
Возможно, меня одурманило вино. Возможно, я цеплялась за надежду на лучшие перемены. Возможно, мне просто невыносима была перспектива вернуться в пустую квартиру и, опустив на подушку голову со свежей, волосок к волоску, прической, провести оставшуюся половину дня за просмотром лошадиных скачек.
— Конечно, — сказала я, поднимаясь из-за стола. — Пойдем.
У нас с Шебой как-то возник спор о детях. Речь шла о моей скорой пенсии, и я, помнится, пошутила насчет надвигающегося одиночества.
— Не надо так говорить, Барбара, — попросила Шеба. Горечь на ее лице была неподдельной, но я все равно оскорбилась, решив, что Шеба затыкает мне рот.
— Почему же? Это ведь правда. Я стара, безобразна и бездетна; мужа нет, друзей единицы. Если бы у меня был ребенок…
— Чушь! — на изумление грубо отрезала Шеба.
— То есть как это — чушь? Вы меня даже не дослушали…
— Зачем? Я и так знаю продолжение: вы сказали бы, что с ребенком ваша жизнь обрела бы смысл, чего-то стоила бы и всякое такое. Да ничего подобного! Это миф, Барбара. Дети много чего приносят в вашу жизнь, но только не смысл.
— Разве? Сами подумайте, Шеба, после вашей смерти останутся Бен с Полли, а после моей смерти?.. Никого.
Шеба засмеялась.
— По-вашему, значит, в детях — мое бессмертие? Дети, знаете ли, — это не я. И если жизнь бессмысленна, то, рожая детей, мы продлеваем бессмысленность…
— Но ведь я одинока в этом мире, Шеба. Как вы не понимаете?
Она пожала плечами: подумаешь. Семейные люди обычно капитулируют перед летальным фактом твоего одиночества; это тот козырь, который я приберегаю для окончания дискуссии, и потому удивилась железному сопротивлению Шебы.
— Одиночество — не самое страшное, что может случиться с человеком, — сказала она.
— Забавно, не правда ли, — парировала я, не на шутку разозлившись, — что такое мнение высказывают исключительно люди, которым одиночество неведомо!
— Не так уж и забавно, — отозвалась Шеба. — Может, мы более объективны.
— Но послушайте, Шеба. Единственная неоспоримая задача человека на Земле — воспроизводство. А я ее не выполнила. С этим не поспоришь.
— Задача? Это уже ближе к сути, — кивнула Шеба. — Задачами дети действительно обеспечивают. То есть — заботами. То есть — тебе есть для чего подниматься по утрам. Только к смыслу это отношения не имеет.
Я рассмеялась — боюсь, не сумев скрыть горечи. «Очень тонкое замечание, — подумала я. — Как раз такое, которое может себе позволить замужняя женщина с двумя детьми».
Тем не менее Шеба была права. Одиночество — не самое страшное в жизни. Ты посещаешь музеи, расширяешь свой кругозор, радуешься, что тебе не выпала судьба тощего суданского ребенка с обсиженным мухами ртом. Списки неотложных дел составляешь: белье в шкафу перебрать, два сонета выучить. Ты изредка балуешь себя деликатесами — кусочком торта, концертом в Уигмор-Холле. Но время от времени, просыпаясь и глядя в окно на рассвет еще одного ненавистного дня, ты думаешь: «Не могу больше! Не могу брать себя в руки и пятнадцать часов бодрствования сражаться с собственной никчемностью».
Люди вроде Шебы уверены, что прочувствовали одиночество. Одна вспоминает, как году эдак в семьдесят пятом, после разрыва с дружком, целый месяц прострадала, пока не подвернулся очередной приятель. Другая лет в шестнадцать мучилась одиночеством целую неделю, когда приехала в центр баварской металлургии к подруге по переписке и обнаружила, что каллиграфический почерк — единственное достоинство уродливой немки с сальными волосами.
Но они ровным счетом ничего не знают о том, как монотонно, капля за каплей, сочится одиночество, которому нет конца. Им не понять, как поход в прачечную может стать единственным развлечением на выходных. Или каково человеку весь Хэллоуин просидеть в четырех стенах взаперти и без света, потому что нет сил явить праздничным попрошайкам мрачную пустоту своей квартиры. Откуда им знать, как ранит жалостливая улыбка и комплимент: «Ого, да вы великий чтец!» — библиотекарши, принимающей обратно семь книг, которые она выдала тебе семь дней назад. Они не догадываются, что от хронического отсутствия ласки даже мимолетное прикосновение руки кондуктора к твоему плечу пронизывает тебя судорогой желания. Я часами просиживала на скамьях парка и метро или на стульях в классах, прислушиваясь к гнету неиспользованной, не нашедшей выхода любви.
О нет, о таком одиночестве Шеба и ей подобные не имеют ни малейшего понятия.
— Итак, перед вами… — Бэнгс открыл входную дверь и взмахнул рукой, — холостяцкая берлога!
Гостиная насквозь провоняла прогорклым жиром, от которого даже воздух казался мутным. Старый пластмассовый ящик и алюминиевый стул красовались в самом центре комнаты, перед телевизором и стеллажом с кассетами. Эти четыре предмета — ящик, стул, телевизор, стеллаж — составляли всю обстановку комнаты.
— Не шикарно, но для меня это дом, — бодро сообщил Бэнгс. Сняв куртку, он аккуратно повесил ее на стул.
— Вы позволите воспользоваться туалетом? — спросила я.
Путь к туалету вел через спальню Бэнгса, где запах жира сменился другим, не менее ощутимым запахом тела — удушливым, кислым. Когда после смерти матери я навещала отца, от его нестираной ночной сорочки несло точно так же. Нормальную кровать Бэнгсу заменял брошенный прямо на пол матрац под покрывалом с безобразным рисунком из синих восьмиугольников и горчичных загогулин. Перед моим мысленным взором мелькнул образ Бэнгса, приобретающего это чудовище: застыв посреди отдела постельных принадлежностей у «Джона Льюиса», он беспомощно таращится на покрывало, а продавщица с проволочной мочалкой вместо волос на голове и в необъемном бронированном лифчике уверяет, что это «выбор настоящего мужчины».
То ли сам Бэнгс, то ли его предшественник обтянул крышку унитаза чехлом из когда-то оранжевого меха, мерзко сырого на ощупь. Краны заросли ржавчиной, раковина вся в зеленых потеках, а сушилка для белья увешана носками и трусами, окаменевшими от ожидания, когда их снимут. Над ванной прицеплена пластмассовая подставка, где в трогательной симметрии расположились принадлежности туалета Бэнгса. Мыло «Империал лезер». Небольшой флакон лака для волос. Тюбик чего-то мне неизвестного под названием «Буйная шевелюра». И наконец, довольно древний набор расчесок из выцветшей красной пластмассы. Не странно ли, что особую жалость вызывают незамужние женщины, в то время как к одиночеству совершенно не приспособлены именно холостяки.
Перед возвращением в гостиную я постаралась стереть с лица шок, но, видимо, не преуспела, потому что Бэнгс — он уже готовил на своей тесной кухоньке кофе — нервно хихикнул.
— Нашли все, что нужно? — спросил он.
Кивнув, я опустилась на стул.
— Курить позволите?
К вящему моему изумлению, Бэнгс, возникший в двери с двумя чашками кофе, недовольно скривился.
— Ладно. Курите, чего уж, — буркнул он нехотя, как будто сигаретный дым мог добавить его вонючей каморке что-либо, кроме приятного аромата.
Бэнгс вернулся на кухню за блюдцем для окурков. В пачке оставалось маловато сигарет, и я мысленно пообещала себе растянуть их до ухода.
— Ну? — Бэнгс передал мне чашку и сел на ящик напротив меня. — Расскажите, как вы проводите свободное время.
Я перечислила все, чем хоть изредка занималась в течение пяти лет: чтение, прогулки, посещение концертов. Почувствовав, что Бэнгс неудовлетворен, присовокупила плавание.
Бэнгс так и подпрыгнул на своем ящике:
— Ей-богу? Здорово! И куда ходите? В бассейн? Потрясающе.
В последний раз я плавала в детстве. У меня и купальника нет, если уж на то пошло. Но я никак не предполагала, что Бэнгс проявит интерес к моему ответу. Я считала, что вопрос был задан в качестве вежливой затравки — чтобы Бэнгс мог перейти к разговору о своем свободном времени.
— По правде говоря, не так уж часто я и хожу в бассейн…
— С Шебой? — перебил Бэнгс.
— Нет, видите ли…
— А она бикини носит? Ух! Небось все глазеют…
И он загоготал, будто изрек нечто из ряда вон остроумное и пикантное.
— Я плаваю одна, — ледяным тоном отрезала я, в душе удивляясь, с чего бы это мне так отстаивать свою ложь.
После этой реплики наступило долгое молчание.
— А вы чем занимаетесь, Бэнгс? — спросила я наконец. — Есть какие-нибудь хобби?
Улыбка, задержавшаяся на его лице после приступа хохота, погасла.
— Ага, всякое там… — угрюмо сказал он. — Ну, футбол, само собой. Я страшный фанат. Домашние матчи «Арсенала» ни в жизнь не пропущу. Потом еще… комедию обожаю. В клуб любителей комедии хожу частенько.
Я кивнула. Безнадежно. Все это абсолютно безнадежно.
— A-а! Я еще дурею от Сейнфелда[21]! — добавил Бэнгс.
Я снова кивнула.
— Знаете? Ну, Сейнфелд, комик американский! — Он махнул в сторону стеллажа. — Видите, какая куча кассет? Почти все с его шоу. Я от него тащусь. Не чета всем этим слезливым американским программам. У Сейнфелда каждая передача про те дурацкие мелочи, от которых у нас крыша едет… — Жизнерадостный громкий голос Бэнгса неожиданно смолк.
Я глянула на часы и спешно смяла сигарету в блюдце:
— Боже правый…
Бэнгс на своем ящике резко подался вперед:
— Можно вам что-то рассказать, Барбара? Обещаете никому не передавать?
— Пожалуй.
— Нет, вы пообещайте!
Я достала следующую сигарету.
— Ладно. Обещаю.
Всю жизнь я была человеком, которому другие поверяли свои тайны. И всю жизнь я гордилась этой ролью, благодарная за те крохи значимости, которыми наделяет обладание чужими секретами. Однако вот уже несколько лет я замечаю, что моя благодарность существенно разбавляется негодованием. Почему, безмолвно спрашиваю я себя, почему они все это рассказывают именно мне? Разумеется, я по большому счету знаю — почему. Со мной делятся по той причине, что я совершенно безобидна. Шеба, Бэнгс и прочие — все они открывают душу передо мной точно так же, как сделали бы это перед евнухом или священником — в уверенности, что я не представляю ни малейшей угрозы, поскольку полностью оторвана от жизни. Количество секретов, которыми со мной делятся, обратно пропорционально количеству моих собственных секретов. Да, мне открывают тайны, но это не означает — и никогда не означало, — что меня принимают в свой круг или хотя бы считаются со мной. Это означает прямо противоположное: подтверждение моей никчемности.
— Дело в том… — начал Бэнгс. — Я кое на ком сдвинут, понимаете… Кое на ком из школы. — Он поднялся с ящика и зашагал туда-сюда по комнате. — Угадайте, кто это? — И Бэнгс кокетливо улыбнулся. Окажись у него в руках веер, он непременно им взмахнул бы.
— Хм-м… — Подняв глаза к потолку, я моргнула пару раз, изображая умственную деятельность. — Я?
Лицо Бэнгса потрясенно вытянулось.
— Не нужно так ужасаться, Брайан, — посоветовала я.
Он облегченно рассмеялся.
— Ох, Барбара! Вы ж понимаете, я не то имел в виду. Между прочим, я считаю вас очень даже привлекательной дамой. В молодости, наверное, хорошенькой были!
Я перевела взгляд за окно, на голые, кривые деревья. Они клонились и кряхтели от порывов ветра. Разглядывая деревья, я думала, что вот сейчас до Бэнгса дойдет его беспардонность и мне опять придется лицезреть его вытянувшееся лицо — на этот раз от стыда. Но момент уплыл. Деревья на улице продолжали свою усталую гимнастику.
— Так что же, Барбара? Сказать?
— Прошу.
— Только не смейтесь, ладно, но я сдвинут на Шебе. — Бэнгс умолк в ожидании реакции. Я не собиралась доставлять ему такое удовольствие. — Нет, честно, Барбара! Я от нее без ума, — продолжил он. — Знаю, она замужем и все такое, но не могу выбросить ее из…
Я его оборвала:
— Брайан, вы выдаете за новость то, что вот уже несколько месяцев совершенно очевидно всему персоналу школы. Среди ваших коллег не найдется ни одного, кто не заметил бы этот ваш, с позволения сказать, «сдвиг».
— Что? — выдохнул Бэнгс, остановившись напротив меня. Кровь ударила ему в лицо — щеки пошли пятнами, уши загорелись, сыпь из красной превратилась в багровую.
— Да-да, — подтвердила я. — Скажу больше, Брайан: вы выглядели таким идиотом! Мы вволю повеселились, наблюдая за вами. Даже странно, что вы не заметили…
— Ладно, не продолжайте, — сдавленно произнес Бэнгс.
— Только не злитесь. В конце концов, я всего лишь вестник…
— Ладно! Все понятно! Умолкните! — заорал он. — Умолкните — и все! — Бэнгс подступил ко мне. На носу у него выступили капельки пота. — А я Шебе нравлюсь, — негромко сказал он, снова опускаясь на ящик. — Я точно знаю.
В некоторых людях дремлют семена безумия — семена, не пробудившиеся ото сна только потому, что люди эти проживают относительно благополучную жизнь. Внешне они вполне нормальны, но вы понимаете, что попадись им сварливый родитель или случись долгий период безработицы — и семена проклюнулись бы зелеными ростками чудаковатости, а возможно (при соответствующей антиподкормке), расцвели бы истинным помешательством. Сейчас, глядя на Бэнгса, я догадалась, что он как раз из таких.
Если не что-то еще, то хотя бы эта догадка должна была удержать меня от следующих слов. Должна была, но не удержала.
— О, Брайан, — промурлыкала я нежно, — только не говорите, что вы лелеяли какие-то мечты на взаимность? Как это мило, Брайан…
Бэнгс, как ребенок, заткнул уши пальцами.
— Заткнитесь! — взвыл он. — Я знаю, что она замужем. Я просто думал…
— Дело не только в том, что она замужем. Я имела в виду нечто иное. Боюсь, вы не в ее вкусе, Брайан.
— Ошибаетесь! — Он затряс головой. — Шеба не высокомерна. Шеба, она… с кем угодно может поговорить.
— Речь не о социальном статусе, Брайан. Я вовсе не хотела сказать, что вы для нее простоваты…
— А что тогда? Что вы хотели сказать?
— Видите ли… Нет, ничего. — Я хмыкнула.
— Что?!
— Речь скорее о возрасте. Шебе нравятся мужчины помоложе. Гораздо моложе. — Я сделала паузу. — Вам ведь, конечно, известно о ее необычно близких отношениях с одним из наших одиннадцатиклассников?
Лицо Бэнгса словно распухло у меня на глазах — и тут же съежилось, как проколотый воздушный шарик.
— Нет, — прошептал он.
Случай определяет в жизни все, не правда ли? Я почти не пошла к Бэнгсу в гости, а когда все же пришла, то почти распрощалась, прежде чем произнести пагубные слова. Мне кажется, что по большей части порок — как, собственно, и добродетель — это дело случая. Очень может быть, что если бы сигареты закончились чуть раньше или Бэнгс был хоть чуточку не таким жалким, интрижка Шебы так и осталась бы тайной. Зло всегда себя явит, утверждала моя мать. Думаю, она ошибалась. Зло сидело бы себе тихонько, не высовывая наружу носа, если бы наружу его не выгоняли обстоятельства.
Покинув квартиру Бэнгса, я долго стояла на улице, собираясь с мыслями и силами. Единственное, чего мне хотелось, — это вернуться домой и, забравшись под одеяло с головой, вычеркнуть из памяти то, что я только что, сделала. Но я вовремя вспомнила о Порции. Бедная Порция! Я добежала до машины и на преступной скорости помчалась к клинике.
— Боюсь, ничего утешительного, — такими словами встретил меня ветеринар. — Сеансы не оказали того эффекта, на который мы рассчитывали. — И он посмотрел на меня с тем настырным безразличием, какое лучше всего удается медикам, сообщающим дурные новости. — Совсем плоха наша девочка.
— Но вы ведь говорили, что она еще меня переживет… — пробормотала я, во власти детской надежды, что смогу пристыдить врача и он вернется к прежним, жизнеутверждающим прогнозам.
— Видите ли, течение такой болезни сложно предсказывать.
— А прооперировать нельзя? Сколько ей осталось? (С какой легкостью мы перенимаем терминологию больничных сериалов!)
Ветеринар скривился.
— Операция бессмысленна. Рентген показывает довольно большую опухоль. Человеку вырезали бы часть кишечника и вывели трубку наружу, но с кошкой это исключено.
— Кошка вырвет трубку, — тупо сообщила я.
— Именно, — подтвердил ветеринар. Он как-то странно держался — словно забыл естественную человеческую позу. Видимо, боялся, что я устрою сцену. — Следовательно, возникает вопрос… что будем делать?
— Не знаю. Она очень страдает?
— Увы…
Мы посмотрели на Порцию. Ее грудь вздымалась и опадала, как у Спящей красавицы в музее мадам Тюссо.
— А вы можете ей что-то дать… Хоть что-нибудь, чтобы уменьшить боль?
— Могу… Послушайте, я дам вам лекарство, однако буду с вами предельно откровенен. Обезболивающие — не выход. Она перестанет страдать, только если довести ее до комы.
— Понятно. — Надо же, я действительно была на грани слез. — Значит… вы предлагаете ее усыпить? Сейчас?
— Н-ну…
В приоткрывшуюся дверь заглянула ассистентка. Порция чуть шевельнулась.
— Еще минутку! — сказал ветеринар, и медсестра исчезла, с сочувствием глянув на меня. Должно быть, она тоже знала…
— Все понятно, — сказала я, помолчав. — Держать ее здесь и заставлять страдать было бы нечестно. А можно забрать ее на ночь домой? Попрощаться? Вы дадите ей обезболивающее, а я обещаю привезти ее завтра. Можно?
Доктор закивал: на его счастье, старая кошелка обошлась без истерик.
— Конечно, — сказал он. — Я дам ей морфия, и ей станет полегче.
Он ткнул кнопку на столе, вызывая сестру.
Пока Порцию готовили к уколу, я вспоминала рассказ Шебы о том, как ее дети реагировали на прививки. Они ни о чем не подозревали до самого последнего момента, а в тот миг, когда иголка вонзалась в тело, в их взглядах вспыхивал изумленный укор. «Такое взрослое выражение, — рассказывала Шеба. — Они будто говорили: “Et tu, мамочка?”». Порция меня ни в чем не обвиняла. Она едва дернулась под иголкой, а когда я ее подняла, мяукнула хрипло — и без капризов позволила уложить себя в корзинку.
На обратном пути я купила в эконом-магазине несколько сосисок и двухсотграммовый пакетик сливок, а дома соорудила на кухне ложе из подушек и пледов, чтобы Порции было уютно и она могла смотреть, как я готовлю. Я нарезала сосиски крохотными кусочками и поджарила в сливочном масле — Порция обожала это лакомство. Но изощрялась я скорее для собственного успокоения. Порция была слишком больна для изысканного последнего ужина. Я поставила перед ней блюдце, но она не шелохнулась, вяло глядя на угощение. Я чуть-чуть подождала, потом наклонилась и взяла Порцию на руки. Она не сопротивлялась, издав лишь недовольный тихий всхлип. Я отнесла ее в спальню и попробовала поудобнее устроить на коленях. Порции не понравилось, и тогда я позволила ей расположиться на покрывале, а сама легла рядом, легонько почесывая шейку. Веки Порции опустились, но не прикрылись до конца (обычное, немного пугающее выражение довольства), и она наконец блаженно заурчала.
А я наконец смогла заплакать. Что бы ни говорили, мы редко скорбим лишь из-за конкретного события, без капли фальши, по какому-то одному поводу, и потому я лила слезы не только по Порции. Набрав обороты, двигатель горя, как это часто бывает, пустил экипаж рыданий по закоулкам всех моих проблем. Я рыдала от стыда и раскаяния за то, что не была для Порции хозяйкой лучше, добрее. (Стоило ли тыкать бедняжку носом в неприятность, случившуюся с ней рядом с туалетным поддоном?) Я рыдала потому, что нанесла почти фатальный — как мне тогда казалось — удар нашей с Шебой дружбе. Я оплакивала безысходность, подтолкнувшую меня к надежде на связь с нелепым типом, который собирает бейсбольные куртки. И который к тому же посмел меня отвергнуть. Я оплакивала себя как женщину, над которой издеваются в парикмахерских. Наконец, я оплакивала позорную истерику старой девы, хлюпающей носом в пустой спальне субботним вечером.
Длилось это недолго. Минут через пять самосознание, подстерегающее одиноких плакальщиков, настигло и меня. Я ощутила ритм своего плача, взмокшую шерсть Порции. А вскоре мой слезливый настрой ослаб, способность соображать окончательно мне отказала. Я включила телевизор и с полчаса, перед тем как заснуть, с совершенно сухими глазами смотрела вечерние новости.