6

Так сидел я на подоконнике, строгал, думал и поглядывал то на Тоню, то на железную лестницу, украшавшую брандмауэр, и было у меня предчувствие, что сегодня что-то обязательно должно случиться.

Тут со стороны «постройки» послышались отчаянные крики. Я спохватился, посмотрел на детскую площадку — песочница была пуста и бабушка Сидорова исчезла. А за забором «постройки» вопили так, как будто там кто-то кого-то убивал. Я бросил строгать, спрятал нож, посмотрел на Тоню.

— Может быть, в котлован свалились? — сказала она издалека, как будто ждала моего вопросительного взгляда. — Там глубоко.

Я встал и пошел, потом побежал к забору «постройки».

Ну разумеется: как можно рассчитывать, что двое пятилетних детей будут целый час копошиться в песочке? Картина, открывшаяся мне через пролом в желтом заборе, была ужасающая: среди обломков досок и кирпичного крошева разлита была широкая лужа свежего вара, солнце достаточно его размягчило, и в самом центре этой черной блестящей лужи лежал на спине, махая руками и ногами, как жук, кудрявый чистенький Сидоров. Мой Максимка, благоразумно проложив мосточек из тонкой доски, добрался до попавшего в беду приятеля и усердно тянул его за ногу, а огромная бабушка Сидорова, голося: «Ах, что деется! Ах, что деется!», приплясывала на краю лужи в одной тапке: другая увязла в смоле и снялась с ноги. Сидоров, прилипший даже затылком, визжал как поросенок:

— Затя-агивает меня! Затя-агивает!

— Не бойся, не затянет! — крикнул я, пролезая через пролом. — Там мелко!

Невдалеке на кладке первого этажа сидели и хладнокровно курили двое молодых парней-строителей. Они не спешили на помощь и по-своему были правы: возле пролома на заборе висело соответствующее объявление, даже два, насчет «ходить по территории» и обращение к взрослым. Но во-первых, пролом давным-давно можно было бы и заделать, а во-вторых, хорошо ли злорадствовать, когда мучаются старушка и ребенок?

Завидев меня, Максим бросил ногу Сидорова, и она, естественно, тоже влипла. Я схватил братишку под мышки, перенес его на безопасное место, подшлепнул для порядка и пошел спасать второго. Тот перестал визжать и, протягивая ко мне руки, бессмысленно повторял: «М-мы… М-мы…» О чем тут говорить? Напугался ребенок. Я наклонился, осторожно отлепил от вара локон за локоном сидоровской прически, вызволил страдальца целиком и, стараясь не перепачкаться сам, вынес его из лужи. Поставил на землю рядом с бабушкой, вытащил из смолы ее тапку. Старуха даже не смотрела на вновь обретенного внука: держась за сердце, она глядела в небо и повторяла, теперь уже шепотом:

— Что деется… Да что же это? Что деется…

Вид Сидорова был печален. Спина и попа проасфальтировались основательно и стали непромокаемыми, но хуже всего дело обстояло с кудрями: они торчали черными сосульками, как косички у африканских модниц.

— Стричь придется, — сказал я старухе — и, наверное, зря, потому что она поворотила ко мне лицо и вдруг, побагровев, закричала:

— A-а! Все твой! Все твой!

И замахнулась на меня клюкою.

— Только попробуйте! — сказал я, стараясь не шелохнуться: сквозь пролом в заборе за мною наблюдала Тоня. — Если ударите, я его обратно отнесу. И прилеплю к тому же месту.

— Не надо, ба, — вдруг совершенно будничным голосом проговорил Сидоров, щупая свой затылок. — Пойдем голову стричь.



Старушка покорно опустила клюку, хотела было погладить внука по голове, но раздумала и, пробормотав: «Ироды, ироды» — неизвестно, в чей адрес, скорее всего. Кузнецовых, — вставила ногу в тапку и повела своего кудрявого домой.

Строители, как по команде, бросили окурки, поднялись и неторопливо пошли по своим делам. За все это время, мне кажется, они не проронили ни слова.

— Как же это получилось? — строго спросил я Максима.

— Да очень просто, — стоя поодаль, ответил Максим. — Я говорю «не надо», а он шагнул. А потом сел. А потом совсем упал. И заплакал.

На этом мудреце не было ни единого пятнышка, хоть снимай его для плаката: «Чистота — залог здоровья». А вот меня Сидоров извозил: я обследовал себя и расстроился. На клетчатой (в черно-белую клетку) рубахе пятна вара были, положим, почти незаметны, но вот брюки от школьной формы сильно пострадали. Форма у мальчишек тогда была светло-сизая, как у гимназистов дореволюционной поры. Эта странная форма, придуманная какими-то суровыми и, скорее всего, бездетными женщинами, предусматривала ношение кителя с металлическими армейскими пуговицами. Китель, наглухо застегнутый, со стоячим воротником, который тер шею, и с пластмассовым подворотничком — я его чистил ластиком, — был без наружных карманов (нечего, мол, в карманы руки совать, меньше дряни в школу натащите), и, чтобы достать самописку из внутреннего кармана, приходилось расстегивать пуговицы на груди и лезть буквально за пазуху. Кителя на мне сейчас, разумеется, не было, это к слову пришлось, но форма куплена совсем недавно, и мама категорически запрещала мне надевать школьные брюки для выхода во двор.

— Глупый человек Сидоров, — заметил Максимка, подойдя поближе и сочувственно меня оглядывая. — Ему ничего не будет, только обреют наголо, а нам попадет.

— Бензинчиком надо, — застенчиво сказала издали, стоя в проломе, как в рамке, Тоня. — Пойдемте к нам, я очищу. У мамы есть бензин.

Я покраснел: еще чего не хватало — сидеть без штанов в квартире у тети Капы. Тоня растерянно улыбнулась и тоже покраснела.

— Ладно, — буркнул я. — Нальешь пузыречек, я дома сам все сделаю.

— Как хочешь, — коротко ответила Тоня. — Пошли.

Мы с братом вылезли через пролом, миновали детскую площадку, пересекли двор. Я от души порадовался, что во дворе никого не было, хотя Тоня шла впереди, не оглядываясь, как будто не имея к нам никакого отношения. Я вел за руку Максимку, а точнее, это он меня вел: Максимка был человек любопытный и обожал посещать чужие дома. Наверно, все же ему было немного боязно, потому что, помолчав, он спросил:

— А тетя Капа дома?

Тоня ничего не ответила: должно быть, не расслышала вопроса.

Когда мы подошли к Тониному подъезду, я машинально поднял голову и посмотрел на Маргаритино окно. После своего зимнего восхождения я часто поглядывал на это окошко — и не скажу, что всегда со стыдом, порою и с гордостью: все-таки я это сделал.

И тут я заметил в окне лицо человека. Мне показалось, что это Женька, но во-первых, было трудно разглядеть на такой высоте, а во-вторых, лицо сразу же исчезло: пропало в темной глубине, как будто погасло.

Конечно же, я обрадовался: может быть, Женьке надоело сидеть на даче среди редиски и флоксов и он вырвался в Москву? Женька терпеть не мог свою дачу и часто жаловался: «Купили ее на мою голову. За лето весь протухнешь флоксами, просто тоска». Женька был городской человек, босиком по земле ходить брезговал, про грибы и ягоды он говорил: «Терпеть ненавижу», рыбалка его тоже не интересовала («Охота мне копаться в банке с кишечнополостными!»). Легко можно представить себе, как он мучился все лето на даче: целыми днями сидел на веранде в шезлонге и от тоски читал полные собрания сочинений, все тома подряд, включая письма и комментарии. Учительница литературы даже его побаивалась: Женька был единственный в классе, кто прочитал всего Льва Толстого, не говоря уже о Дюма, Гюго и Конан Дойле, а человек он был не такой, чтобы знания свои скрывать.

Мне было неприятно, что Женька мог увидеть нас с Максимкой идущими вслед за Тоней, поэтому, прежде чем войти в подъезд, я остановился, поправил Максимке штаны, носки, сандалии и вообще сделал вид, что мы развлекаемся сами по себе.

Максим истолковал эту заминку по-своему. Он вопросительно посмотрел на меня и спросил шепотом:

— А она нас не прогонит?

Ему, наверно, виделось, как могучая тетя Капа гонит нас из своего дома метлой.

— Мы можем здесь подождать, на крылечке, — ответил я. — А Тоня вынесет.

Тоня услышала эти слова. Она остановилась на крыльце, обернулась и сказала Максимке:

— Мама у меня добрая.

Должно быть, на лице у Максимки отразилось недоверие, потому что, помолчав, Тоня добавила:

— Она в Марьину рощу уехала.

И, как я ни тянул время, нам пришлось войти в подъезд вместе с нею.

Загрузка...