8

У Ивашкевичей не было своего двора: точнее, двор имелся, но это было тесное, совершенно глухое пространство, заставленное мусорными ящиками и наполовину засыпанное кучей каменного угля. В таком, с позволения сказать, дворе не то что гулять — шагу ступить было негде. Да еще какой-то деятель разместил там свой железный гараж, оказавшийся, по-видимому, ненужным, потому что висячий замок на гараже приржавел к воротам. Туда, в этот двор, по черной лестнице выходила с мусорным ведром только домработница Ивашкевичей Шура. Другие жильцы этого дома поступали проще: они выбрасывали мусор прямо через кухонное окно.

Дом Ивашкевичей был, как говорил наш папа, купеческой постройки. Высокий и узкий, семиэтажный, с готической башенкой на крыше и с вертикальным выступом посередине фасада (в этом выступе, который Женька называл «фонарь» или, по-архитектурному, «эркер», помещался кабинет «бабушкиной Жеки»), без лифта, он стиснут был двумя соседними зданиями: справа — трехэтажным старым особняком с кариатидами и всяческой лепниной (там теперь помещается какое-то посольство), а слева — нашим огромным многоподъездным послевоенным домом. Я все удивлялся тому дореволюционному купцу: что заставляло его громоздиться на таком крохотном пятачке, когда рядом имелся пустырь, который теперь занимает наш дом? Волчьи законы капитализма. На каждом из семи этажей купец соорудил по одной квартире, и было странно, поднимаясь по лестнице, видеть на площадке единственную дверь, увешанную множеством почтовых ящиков и звонков с сопутствующими табличками. На двери Ивашкевичей висел один ящик, и звонок был один, и только Ивашкевичи добились разрешения проделать окно в глухом брандмауэре: Женька говорил, что когда-то комната Маргариты была «черной», и «бабушкина Жека» называла ее «девичья комната».

Удивительно: эта почтенная женщина — ее звали Александра Матвеевна — души не чаяла в своем внуке и пользовалась, как мне кажется, взаимностью, а с внучкой никак не могла найти общий язык и разговаривала с нею то заискивающе, то оскорбленно и сухо. Между тем Женька приносил в дом неизмеримо больше неприятностей, чем Маргарита. В семье Маргарита считалась несерьезным и непутевым ребенком, хотя была она отличницей и школу окончила худо-бедно, а с серебряной медалью. Женьке же, что ни год, грозили крупные осложнения, он даже по литературе, при своей начитанности, едва-едва выползал на тройку. И бедная Александра Матвеевна, человек, несмотря на возраст, активный и занятый (она писала очень важные мемуары о Горьком, Луначарском, много ездила по стране, участвовала в конференциях, выезжала и за рубеж), — бедная «бабушкина Жека» вынуждена была взять на себя председательство в школьном родительском комитете, чтобы хоть как-то оградить своего любимца.

Женька был человек противоречивый: проказник, но проказник не злой; лентяй, но лентяй исключительно деятельный и энергичный; баловень, но баловень на редкость неприхотливый — ему почти безразлично было, как его одевают, чем кормят, что дарят. О будущем своем он совершенно не задумывался и даже раздражался, когда Александра Матвеевна начинала выспрашивать у нас с Тольцом, чем мы интересуемся, куда собираемся поступать после школы. «Вот видишь, Жека, — говорила она со вздохом, — у всех понемногу определяются интересы, пора и тебе разобраться в своей душе. Мне очень не хотелось бы, чтобы ты пошел по стопам родителей: артистическая среда не для тебя». — «А я пойду по твоим стопам, — отвечал Женька, — и стану персональным пенсионером».

Мне кажется, любовная бабушкина опека лишила Женьку воли, да простит мне приятель, он жил как дворянский недоросль, не ведая забот и умея только азартно развлекаться. «Послушай, как ты можешь, — сказал он мне однажды, — тебя же в домработницу превратили заживо, я б через неделю околел».

Зато уж в развлечениях Женька был неистощим и умел увлекать за собою других. Не командовать, а именно увлекать. «Пошли», — говорил он нам с Тольцом, и мы без лишних вопросов срывались с места и шагали, сами не зная куда, а следом за нами — еще с полдюжины ребят, тех, что оказались поблизости. Вдруг по дороге Женька останавливался, задумывался, тер пальцем переносицу и говорил: «Нет, не получится». И мы покорно возвращались, ни о чем не спрашивая и зная отлично, что если уж сегодня не получилось, то завтра обязательно получится. И получалось, что греха таить, потом хоть во дворе не появляйся. То новый способ хождения по вертикальной стене (не стану говорить, в чем он заключается: я сломал два пальца на левой ноге, и это был еще благополучный исход, а Женька ухитрился подняться аж до третьего этажа), то суперзмей полтора метра в диаметре: мы запускали его с крыши на бельевой веревке, и сильный порыв ветра чуть не унес Тольца на больничную территорию, а безобразный шестиугольник, склеенный из провощенной бумаги, еще долго летал над нашим районом, и участковый Можаев Петр Петрович, по прозвищу Деда, приходил разбираться. Этот Можаев, немолодой мешковатый капитан, бывший фронтовик, с лицом, выщербленным пороховой синью, был для нас, подростков, пострашнее тети Капы: та в худшем случае могла догнать, надрать уши или огреть по горбине метлой, а у Деды в кобуре лежали спички и папиросы и никакой метлы не было, имелось в его распоряжении одно только сладковато-жуткое слово «привод». «Ну что, привода захотелось?» — негромко спрашивал Деда, участливо и горестно кивая сам себе, и, честное слово, от страха волосы вставали дыбом.

Случались у Женьки шуточки и менее безобидные: появился у него магнитофон, аппаратура по тем временам еще редкая, и Женька затеял инсценировать объявление войны миров «по Уэллсу», склеивая уксусом кусочки фраз, начитанных Левитаном, но, к счастью, из этого ничего не получилось, а то ведь Женька намеревался выставить вечером магнитофон на подоконник Маргаритиной комнаты и включить его на полную мощность. Не забывал Женька и родную школу, которая содрогалась от его шалостей. Не знаю, где раздобыл он баллончик со сжатым гелием и как вообще выглядел этот баллончик (я в это время болел, и сведения были получены мною из вторых рук, сам Женька предпочитал эту историю замалчивать), не знаю также, кто надоумил его это сделать, но, вдохнув гелий через респиратор, Женька вдруг заговорил на уроке марионеточным кукольным голосом и не столько насмешил, сколько напугал весь класс, да и сам, как я думаю, напугался. И Александре Матвеевне пришлось срочно отправляться в школу на спасение любимого внука.

«Бабушкина Жека», чистенькая, худенькая и быстрая, как синичка, старушка, была очень образованной женщиной, она свободно читала на четырех европейских языках и частенько удивляла нас своей эрудицией. Так однажды, увлекшись, она рассказала нам троим всю историю Великой Французской революции, да так живо, с такими подробностями, что мы сидели раскрывши рты, до многих источников ее рассказа я и сейчас не могу докопаться.

Как-то раз, зорко, по-птичьи взглянув на меня, она спросила: «А ты, Григорий, не пробовал что-нибудь написать? Маленький смешной рассказ, например, и послать его в «Пионерскую правду». Если хочешь, я тебе помогу: у меня там много хороших друзей». Несколько смутившись, я сказал, что довольно с меня и брата-писателя, и перевел разговор на Максимку. Выслушав меня, «бабушкина Жека» заметила: «У тебя отлично поставлено речевое дыхание. Но может быть, и хорошо, что ты этого покамест не сознаешь». Что такое «речевое дыхание», я понял лишь много лет спустя.

Сколько помню, Александра Матвеевна была большая модница: летом на голове у нее красовалась кокетливая плетеная черная шляпка с сиреневыми цветами, «менингитка» — так, кажется, этот убор назывался; зимой она носила меховую шапочку с большими помпонами, не пренебрегала и муфтой. В юные годы мы не слишком интересуемся, как выглядят старушки. Старушка — и все, и хватит об этом. Александра Матвеевна, как я теперь понимаю, словно бы родилась старушкой, возраст ей шел, и она это знала. Думаю, что в молодости это была мелкорослая остроносенькая и черноглазая невзрачная девчушка. Но возраст и опыт освятили неинтересные черты благородством, я бы сказал, абсолютностью: «бабушкина Жека» была идеальная старушка, я больше таких не видал.

Женькиных родителей я видел редко: театральные люди, они вставали поздно, в одиннадцать, а домой возвращались после полуночи. Двери их комнат были все время прикрыты; мы с Тольцом никогда не спрашивали, дома Женькины родители или в отъезде, а про бабушку спрашивали. «Ай, устрекотала куда-то, — говорил Женька небрежно, но в его голосе слышалась любовь. — Она у меня еще шустрая». К дочери своей, Женькиной и Маргаритиной маме, «бабушкина Жека» относилась снисходительно, а зять ее, по-моему, просто боялся. Я сам слышал, как она четко и раздельно говорила ему: «Ты ничего собой не представляешь. Ни-че-го. И амбиции твои, мягко говоря, безосновательны». В ответ — молчание. Я полагаю, что тут-то и была одна из главных бабушкиных ошибок: Женька учился у нее этому пренебрежению, и со смертью бабушки для него умерло все, что стоило уважать.

Своего собственного отца Женька видел больше на экране, чем в жизни: «А вот сейчас нашего папочку покажут». В кино Ивашкевич-старший играл пожилых седоватых полковников и майоров, которые поначалу круты с новобранцами, а после раскрывают свои прекрасные человеческие качества. В те времена таких ролей было множество. Женька стеснялся кинематографической активности своего отца, который постоянно играл как будто бы одну и ту же роль, с неподвижным лицом, с просветленным и в то же время оцепенелым взором. С этим лицом и с этим взором он и ушел в конце концов из-под опеки «бабушкиной Жеки», оставив сына своего Женьку на произвол судьбы.

Загрузка...