Эликсир венский

Варвара, заметив перемену в настроении Данилыча, пошутила — эликсиру какого, что ли, глотнул? Гложущая боль курляндского афронта, донимающая почитай с месяц, видно, утихла.

— Эликсир, — отозвался он. — Венский, милая…

— Крепок, знать…

— Правда твоя… Нам он в самый раз. А кто-то и поперхнётся.

— Подписали?

— А, догадалась, воструха!

Ждали в княжеском доме, как праздника… Договор с цесарем о дружбе, о взаимной военной помощи учинён. Конец сомнениям, колебаниям. Размежевалась Европа [154], да так, что поубавится дерзости у короля Георга. Правда, Швецию он переманил, но зато Пруссия, склонявшаяся было к нему, одумалась. Союзницей нашей оказалась Испания, из-за её вражды к французам.

Дарья крестилась.

— На турка опять… Страх лютый!

— Турок в Персии увяз, вроде нас… Цесарь на запад смотрит. А войны все одно не миновать.

Домочадцам, адъютантам, солдатам караульной роты втолковывал важность события. Даже флаги вывесил по всему бургу, и некоторые вельможи его примеру последовали. Вместе с Остерманом утихомирили Екатерину — она опасалась подвохов с австрийской стороны.

— Это союз естественный, — цедил немец, — понеже другого алеата против морских держав нет.

Главная опора — цесарь, главный противник — Англия. Убеждение покойного государя, которое вице-канцлер развивает. Он закончил трактат «Генеральное состояние дел и интересов всероссийских» и теперь, прикрыв дрожащие веки, читает сентенции оттуда гласом пророческим.

— Через цесаря и Польшу расположить к нам можно. Дабы не раздражать её. Курляндию пока не трогать.

Царицу беспокоит усиление старой знати, друзей царевича. Вслух не скажет, но Данилыч чует скрытое.

— Мы все, слуги твои, ныне вокруг тебя в единодушии. Как супруг твой заповедал…

Титул императрицы Веной признан, голштинца поддерживают — Рабутин заверил. Розовый толстячок шариком носится по дворцу, обнимает старых знакомцев, бойко лопочет по-русски.

— Счастлив, счастлив, скучал без вас…

Он давно на австрийской службе, граф Рабутин, французского корня. Захлёбывается, расхваливая Петербург, слюнки пускает, рассуждая о русской кухне. Запомнил — у Голицына восхитителен был киевский борщ, у Ягужинского осетрина на вертеле, у Меншикова кулебяка. Но не забыл и вкусы, прихоти угощавших. Князь получил серебро — дюжину подсвечников фигурных, весом более пуда.

Свечи вставили, зажгли в присутствии посла — знаменитая кулебяка, озарённая ими, лоснилась маслено, румянилась, благоухала. Рабутин добрых четверть часа пел ей дифирамбы.

— Бесподобно! Пища богов, амброзия! Позвольте, я пришлю к вам своего лентяя повара!

Согласие двух империй должно, по мнению бонвивана, обогатить меню. Прежде всего! Но чем отплатить русским? Венгерский гуляш, пожалуй, слишком заборист. Впрочем, здешние кулинары повально подражают французским. И не всегда удачно.

— Людовик соблазнял нас, — сказал князь. — Не только яствами. Мне стоило громадных усилий…

— Оставайтесь русскими, умоляю! Ваша стерлядь… Божественно тает во рту. О, Волга, Волга!

Отлично, будет ему и стерлядь… Когда же умолкнет чревоугодник и заговорит дипломат? Лишь в Ореховой, за кофе, он сказал, поглаживая живот:

— Его императорское величество чрезвычайно ценит ваши усилия, мой принц. Вы так искусно уберегли Россию от неосторожного шага… Курс на Людовика был бы трагической ошибкой. Ваш ум, ваша рука на руле правления…

— Вы льстите мне, экселенц.

— Нисколько, нисколько.

— Я был счастлив внести лепту, — произнёс князь, потупившись. — Мне дорого, — тут голос его задрожал, — мне бесконечно дорого слышать от вашего великого монарха, моего благодетеля… Не сомневайтесь, что я и впредь…

Волнение не дало ему закончить.

— Его императорское величество ищет способ доставить вам приятность. Он сожалеет, что не мог помочь вам в Курляндии.

— О, экселенц!

Воистину поднёс эликсира. Данилыч подался вперёд, едва не опрокинув чашку. Он облобызал бы посла, если бы посмел.

— Потрясён, — промолвил он сдавленно. — Потрясён милостью его величества.

Земля… Нет дара желаннее! Ковром раскинулась зелёная равнина, покорно легла под ноги. Тучные нивы, добротные сельские дома в оправе садов, баронский замок на взгорке — картина, запавшая в память ещё в Курляндии и с тех пор неотвязная. Да ну её! Свет клином сошёлся, что ли? Цесарь отыщет для него землю, раз такое намерение есть. Выморочную, конфискованную — не всё ли равно… Конечно, неспроста сей великодушный жест, с расчётом на благодарность. Не токмо словесную…

— Заверьте его величество… Я всегда и премного обязан… Святой долг союзника.

Рабутин, запив кофе ликёром, откинулся в кресле, начал посапывать. Князь смотрел с торжеством на обмякшее тело. Будет ему кулебяка. Будет стерлядь, расстегаи с рыбой, всё будет. Хоть каждый день.


Где же эта вожделенная, предназначенная земля, изобильная земными плодами, омытая морем или судоходной рекой пронизанная, земля, которую не стыдно назвать своим герцогством, княжеством, королевством? Римская империя с начала века расширилась грозно — захватила Милан, Неаполь, Сардинию, выдвинулась к Северному морю, к Рейну. Дальние пажити, однако, не влекут, чем ближе к дому владение, тем сподручнее.

Рабутин согласен — лучше… Так где же, где же? Посол мялся, просил потерпеть — задача не из лёгких, его величество думает, предполагает… От обеда к обеду откровеннее делался гурман. Наконец, разомлев от сытости — кулебяка была с трёхслойной начинкой, мясо, яйца, рис, — уступил.

— Есть графство… Хозяйка его под замком, до конца дней своих. Графиня фон Козель [155]. Слыхали?

История давняя, нашумевшая. Метреса короля Августа, красавица, интриганка, вздумала на беду свою вмешаться в политику. За урон, нанесённый державе, за оскорбление чести монарха заперта в крепости навечно. Что же с вотчиной? Поди, отошла в казну?

— Совершенно верно, мой принц. Августа мы уговорим.

— Боюсь, не просто…

— Ах, полноте, императору он не откажет! Потребуется время, конечно. Процедура, бумаги…

Земля от короля, титул — от Карла. Улита едет… Из короба, накрытого персидским ковром, князь вынул карту. В Силезии, к востоку от Лейпцига, рядом с Польшей отыскался Козел, городок незначительный, именье с полушку, река чахлая, сотни вёрст ей бежать до Балтики. Ладно, какое ни есть графство, а коль превратится в герцогство… Дарёному коню в зубы не смотрят. Мысли эти отразились на лице князя весьма зримо, и дипломат почёл долгом сказать:

— Если вам повезёт в Курляндии, мой принц… Ради Бога! Его величество сердечно вас поздравит.

Светлейший благодарил, наливая разомлевшему гостю квасу. Медовый, с лимоном и полудюжиной специй, ни у кого нет столь духовитого, столь освежающего. Признался — известия из Митавы он получает. Есть там люди… Казус сложный, понеже польский интерес присутствует. И Мориц не отрёкся, уехал набирать войско. Ну, его-то паны вышибут.

— О, чуть не забыл, — и Рабутин схватился за голову. — Император мне, однажды… Странно, принц Меншиков ни разу не предложил себя сейму. Польша приобрела бы отличного короля.

Врёт, поди… Вишь, случайно вспомнил. Может, и слетело с императорских уст, с лаской либо с издёвкой. Неужто прямой совет? Впрочем, что ему стоит!

— Отличный монарх, — повторил посол смачно, жуя лимонную корку.

Одно несомненно — принц Меншиков ныне в цене. Оно и понятно. Поручено дипломату всячески задобрить принца, первого вельможу у трона, президента Военной коллегии, главу всех ратных российских сил. В них-то первая надобность цесарю.

Больших кампаний цесарь не замышляет, впору пока сохранить завоёванное. Однако войско, обозначенное в секретном пункте договора, изволь снарядить немедленно — тридцать тысяч, для отправки на западную границу.

В доме Рабутина, за острой венгерской едой, разговор об этом подробный. Экспедиционный корпус нужен вместе с артиллерией, которая, как известно, в России выше всяких похвал. Солдат — наилучших — ростом и выучкой.

— Вашему же престижу послужат, мой принц.

Кусок гуляша — что уголь, отдуваются оба, гасят токайским. Какова еда, таков и народ, — сколько дали жару цесарю, сколько лет бунтовали! Сейчас вроде притихли. Куда же нацелена русская подмога? Вопрос не праздный.

— Есть прожект, — рассуждает посол, — рейнской армии придать ваш корпус. Ситуация там… Случается ведь, пушки сами начинают стрелять. Покамест мы в дефензиве [156], но чтобы предупредить конфликт… Показать французам кулак не лишне.

Прищурился, помахал пухлой ручкой, отгоняя перечный дух, и прибавил, что принц такой маршрут, вероятно, одобрит.

К чему скрывать, знает Вена, о чём мечтал государь — обезвредив Францию, изолировать Англию, прегордую владычицу морей. Противника главного.

— Мы тоже пока в дефензиве, экселенц, — вздохнул князь. — Но… Будь я помоложе, сам повёл бы войско к Рейну. Увы! После пятидесяти возраст старческий. Дома сидеть…

— Э, бросьте! Мы ещё увидим вас на белом коне.

Ужели свершится? Даст ли Бог дожить? Рейн, а там далеко ли? В Версаль на белом коне… Неразлучный в последние годы чаще обращал взоры на юг, Индия манила его, блистающая алмазами. С этой задумкой в Персию шёл. Смеялся, бывало, — добудем тебе, Алексашка, ханство. Правда, обрезать тебя придётся. Не хочешь? Нет, уж коли суждено снова в седло полководца, так Европу топтать. В Европе желанная земля, в Европе!

— На виноградниках Токая, — говорил дипломат, подняв золотистое вино к свету, — урожай снимают в октябре. Сок начинает бродить в ягоде.

О делах, кажется, довольно…

— Выпьем, мой принц, за наследника нашего престола, за Петра Второго!

— Всей душой, экселенц!

В упор смотрит Рабутин, изучающе.

— Как здоровье его?

— Прекрасное, слава Богу!

Натурально — императора заботит благополучие племянника, успехи в науках, безопасность от козней, кои могут пресечь ему путь к трону, порушить родство двух династий — Габсбургов и Романовых.


— Цыплят по осени считают. Так же и денежки в казне, и какие ни есть доходы. Охо-хо!

Голицын покачивает головой, шепчет, сидя в консилии, изредка улыбается про себя, чаще горюет. Знаток экономики, коммерции мысленно погружён в цифирь. Худое состояние финансов империи — забота тайных советников.

Минули наконец неурожайные годы, подряд донимавшие и без того разорённую страну. Хлеба уродились неплохо. Но обнищавший мужик в долгу, подушные недоплачены. Миллион с лишним надлежит взыскать, чтобы свести баланс. Деревни опустели, кто ушёл на Дон, кто в башкиры — и назад не вернулся. Беглые похаживают в воровских шайках, нищенствуют, а то укрываются у других помещиков, нигде не записанные, сборщикам неведомые. Оттого горше становится оставшимся дома — вноси за выбывших, вноси и за умерших, за рекрутов. С иного мужика берут не семь гривен, а вдвое и втрое.

— Таких горемык, почитай, десятая часть, — сетовал боярин. — Ох, круто обошёлся Пётр Алексеевич с крестьянами!

Единовластием царя введена подушная подать, и тайные советники ставят её под сомнение. Дескать, драть с землепашца, кормильца начали больше, чем прежде. Упразднить — предлагают некоторые.

— Слушайт, битте! — провещился вдруг голштинец, растолкав задремавшего переводчика. — Брать, как обыкли в Европе, с дохода. Значит, с тех, кто работать способен. Стариков и ребят, значит, выключить.

Сие смутило вельмож. Как его исчислишь — доход? Денег в сельском обиходе мало. С купца подоходный налог — другое дело… Нет, Россия к такой реформе не готова, ошибся королевское высочество. Но замены подушной раскладке Совет не нашёл. Тогда понизить оную подать?

— Не время, господа, — подаёт голос светлейший. — Об армии надо подумать. Бедствует армия, господа. Мужик обнищал, не спорю, так ведь учил нас великий государь, указывал нам, где зло наивящее.

В ноябре на Совете оглашён прожект, подписанный Меншиковым, Остерманом и Макаровым.

«Теперь над крестьянами десять и больше командиров находится, вместо того, что прежде был один, а именно из воинских, начав от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских — от фискалов, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, именоваться могут…»

Лютые хищники — так и царь клеймил ораву сборщиков, выколачивающих налог. Сократить её, обуздать звериную алчность, — и воспрянет пахарь, куда легче будет внести семь гривен с души. Воинские команды из деревень неукоснительно убирать, размещая в городах.

Голицын поддержал первый.

— Этак-то вернее, чай, — кивал он и щурил близорукие глаза.

Скостить если, ну, десять копеек, двадцать, толк невелик, что сбережёт убогий, чиновные отымут. Волки, истинное слово.

— Расплодилось же чернильной братии.

— Контор поубавить бы…

— Да и коллегии лишние есть.

— Сосут казну, сосут, — встрепенулся Пётр Толстой. — Что пиявки… Воли много коллегиям, а спросу с них нет никакого.

Прожект был принят с дополнениями. Назначить ревизию, штаты во всех канцеляриях — столичных и губернских — урезать, коллегию Мануфактурную распустить. Дабы оздоровить финансы и дать больше свободы купечеству, на чём с пачкой цифири в руке настаивал Голицын. Налог с торгующих пересмотреть, охочих затевать фабрики, прииски поддерживать. За границу вывозить не только сырьё, но изделия ремесла, поощрять морскую коммерцию через Архангельск.

Консилия затянулась, пали сумерки, когда князь вошёл к царице доложить об удаче. Вид имел победителя, однако утомлённого.

— Уломал бояр, матушка.

Сочинил жестокие распри, будто бы возникшие. Некоторые-де вельможи покушались убавить офицерам жалованье, гвардию пытались ущемить. Голос такой, правда, был единичный. Похвалил себя Данилыч — не позволил он ни обобрать армию, ни сократить. Недоумкам напомнил трактат с цесарем — статьи военные.

— Есть же смутьяны… Толстой вопит — айда проверять все питерские конторы! Чую, в мой огород камешек. Однако записали решение. Посуди, матушка, это же тысячу фискалов нужно, да на год канители. Проедят сколько…

Екатерина лежала в постели, закутанная, глотала лекарства. Недавно столицу постигло наводнение, волны штурмовали дворец, побили окна. Разбуженная среди ночи, царица ступила в лужу, озябла. Приключилась горячка. Слушая князя, безвольно соглашалась.

Матушка, дай Бог ей здоровья и долголетия, ревизию высочайше отклонила.


— Потерпите, мой друг, — говорит Рабутин. — Король Август отдаёт вам Козел. Ещё кое-какие формальности…

А кто там знает Меншикова? Князя Меншикова, полководца Меншикова, губернатора Меншикова, воздвигавшего Петербург, царского камрата. Имя-то шляхта слыхала, поди, а что кроме? Вранья, небось, больше, чем правды, добрая-то слава лежит, дурная бежит…

Пятьсот ефимков запросил старший Левенвольде, деньги немалые, но работа стоит того. Два месяца корпел, очень кстати сейчас сей опус.

Крупно, благолепно выведено заглавие — «Заслуги и подвиги Его Высококняжеской Светлости»… Начало филозофическое, что ныне модно и престижу способствует.

«Не только священная и всемирная история свидетельствует с незапамятных времён, то и самое течение природы, равно как и каждодневный опыт научают нас, что на земном шаре всё подвержено изменению, что в мире нет ничего постоянного…»

Древний род Меншиковых, некогда славный, оказался в упадке и пребывает в безвестности, покуда судьба не подарила миру Александра.

«Великий законодатель иудеев был найдёнышем, покинутым матерью в диких камышах Нила. Император Юстин в молодости пас свиней и волов и не мечтал, что его пастушеская палка превратится в скипетр».

Так и Александр…

Он явно приравнен к сим персонам — смелость, дозволенная в панегирике. Многочисленные его свершения запечатлены на скрижалях истории. Читающему заметно — автор опуса, излагая биографию князя, царя отодвигает в тень.

В мае 1703 года в устье Невы Меншиков «при личном в том участии Его Величества взял на абордаж два шведских фрегата». В том же месяце «положил основание крепости о шести бастионах». В год Полтавы летом не кто иной, как Меншиков прозорливо настоял, чтобы царь вернулся из Воронежа в армию, а перед битвой «объехал все полки и одушевил их выразительной и пламенной речью».

«… геройское мужество, бдительность, предупредительность и отвага князя много содействовали одержанию победы».

В следующем году под Ригой проверил готовность к осаде, а шведскому коменданту Стрембергу великодушно «послал сена и дичи, о чём сей последний просил».

Добрый к иностранцам, даже к противникам, светлейший упросил царя допустить знатных шведских пленных в Петербург, «дабы приняли участие в торжествах и таким образом смогли увидеть новопостроенный город».

Столица России — в значительной мере детище Меншикова. Ему было поручено управление работами и верховный надзор. «Князь одарён большой охотой и талантом к архитектуре гражданской и военной, равно как и к математическим и механическим наукам, и давно уже доказал свой вкус в сооружении и украшении дворцов и больших зданий». Английское королевское общество приняло его в члены и прислало в 1714 году диплом.

Год счастливый особо — родился сын Александр, «отрасль мощного Александра», от брака законного, заключённого в 1706 году в Киеве, — сообщает панегирик. Созвездия сулят ему счастье, «дриады и резвые фавны, забыв стужу и пробегая по снегу, повсюду издают радостные восклицания», младенец же, окружённый ими, плачет, боясь, «что после отца некого будет побеждать».

Но этого мало показалось автору, он риторически обращается к наследнику имперского князя. «Расти, мужай, дитя, для великолепных подвигов! Иди по следам твоего родителя, тебе не найти лучшего примера! Твой отец удержит тебя от расслабляющей праздности и бездеятельной дремоты. Суетная гордость, роскошь и прочие низкие страсти не овладеют тобою».

Дворец великолепный, богат, соответствует рангу хозяина. У него на службе «камергеры, гофмаршалы, камер-юнкеры, гоф-юнкеры, канцлер, шталмейстер, капельмейстер…». Плата каждому справедливая, «в соответствии с его трудом». Большой штат необходим, так как князь во время отлучек царя самостоятельно управлял Россией, а после смерти монарха пользуется тем же доверием со стороны её величества императрицы Екатерины. Стараниями Меншикова развиваются торговля и промыслы, Балтийское море соединяется каналами с Каспийским, Петербург становится излюбленной обителью муз.

Иностранцы, военные и цивильные, живущие в России, не имеют причины жаловаться на князя — ведь он первый их покровитель.

Горохов, читающий писание вслух, кряхтел и ахал — ух, закручено, подлинно пиетический дар прорезался у Левенвольде! Итог подвёл кратко:

— Склюют немцы, батя.

Мёду изрядно положено. Не лишку ли? Приторность отвращает… Сомнение шевельнулось и заглохло. Перед глазами — дриады и фавны, бегущие к колыбели младенца. Пухлые щёчки новорождённого Сашки… Картинно сочинено, прав Горошек, склюют. Кабы с российского пера изливалось, а тут свой же пишет… Впитывал светлейший сладость, велеречивую, просвещённую патоку, наполнялся ею.

Прочитала опус Варвара. Мифические девы, бегущие по снегу, её позабавили.

— Обморозились, бедные… За что же он их — Левенвольде? Босиком к нам, зимой, ай-ай-ай! А вот это негоже, слышь-ка! Князь побеждал оружием его величества. Оружием только? А голова, значит, везде твоя, бесценная?

— Пиит ведь, — заступился Данилыч. — Приврал малость. Слог пиетический.

— Убери! — потребовала Варвара и зачеркнула фразу ногтём. — Словоблуд он паршивый, а тебе и любо.

— А что ты хочешь, госпожа моя? — фыркнул князь. — Он складно сочиняет. Приврать не грех. Политика без вранья не бывает.

Неразлучный, взирающий с небес, понимает камрата своего и прощает. Опус же положить в архив, приберечь — в ожидании закордонной землицы.


Приплыл из Гамбурга купец, привёз заморские галантные товары. Волконская проведала, кинулась в лавку Бинемана. И зря… Куплен уже тонкий турецкий шёлк, куплен его светлостью. Повадился визитировать корабли, прибывающие в порт, да выбирать что приглянется — ему, губернатору, вишь, дозволено. Ушла вельможная госпожа ни с чем, огласив лавку поносными в адрес Меншикова словесами.

У князя и там есть уши. Добро бы один этот казус. Известно ведь, молодцы Горохова в том удостоверились, — Волконская мало что сама злобой пышет, она ещё и других настраивает. Дом её на Городовом острове — вертеп ненавистников.

Живёт княгиня на полной свободе, не вдова и не мужняя жена, понеже супруг её был взят герцогиней Анной в Курляндию и там числится камергером, а по сути, в силу слабоумия своего, служит шутом.

Ещё в Москве девчонкой рвалась из терема, дерзила отцу, изводила святош-приживалок. Плевались, когда она, первая из боярышень, надела европейское, оголила грудь, пустилась танцевать. Уже за сорок ей, но ещё пригожа, кавалеров привечает, кажет пример дочерям, отбивая коленца полонеза и английского, а то и по-русски пройдёт павушкой-лебёдушкой, на загляденье старцам. Дом княгини приветливый, хлебосольный, отменно готовят холодцы, пироги, а по рецепту парижскому паштеты, в кофе добавляют корицу, гвоздику, пьют, заедая изделиями кондитера, выписанного из Вены.

Принимает Волконская с разбором. Ассамблеи, заведённые Петром, заглохли — зазорно же якшаться с купчишкой, с корабельным мастером, с любым шкипером, бросившим якорь в гавани. Избавились именитые от сей повинности. Шляхтич, коли захудалый да без протекции, — тоже ступай мимо! Волконская же строга особенно.

Пьяниц, сквернословов не терпит. Пример взяла с парижских салонов, где хозяйки покоряют компанию деликатным обхождением, умом и начитанностью. Назубок выучила книгу мадемуазель де Гурнэ «О равенстве мужчин и женщин» и черпает оттуда премудрость, проповедует гневно.

— Все права у них, у нас только обязанности. Мы должны раболепствовать, притворяться дурами. Одна половина рода человеческого нагло помыкает другой.

Сборы по четвергам. Дворецкий пристально разглядывает посетителя, прежде чем отвесит поклон, хотя обыкновенно кроме завсегдатаев ждать некого. А это господа в чинах не самых больших, приверженные царевичу и чающие с его восшествием всяческих выгод.

Семён Маврин состоит при наследнике воспитателем, внедряет в ленивую голову отрока гишторию. Без успеха испрашивает звание камергера, винит Меншикова и царицу. Пашков — советник Военной коллегии и тоже мнит, что обойдён чином. Гложут обиды сенатора Нелединского, кабинет-секретаря Черкасова, один только арап Абрам, фаворит хозяйки, равнодушен к чинам, лёгкий у него нрав, весёлый, беспечный.

Сей арап, купленный в Стамбуле, был у Петра мальчиком при дверях, затем секретарём — лучше всех разбирал поспешные заметки царя и переносил с грифельной доски на бумагу. Провёл десять лет в походах при штаб-квартире. Посланный за границу, окончил во Франции артиллерийскую школу, воевал в войсках короля. В Россию вернулся лишь в прошлом году в чине капитана, с четырьмя сотнями книг в багаже, и тотчас был отправлен в Ригу, где достраивал крепость и завершал многолетний труд «Геометрия и фортификация».

Красивый чёткий почерк, множество чертежей — Екатерина милостиво приняла двухтомный дар. Определила арапа к царевичу — преподавать математику, говорить с ним по-французски. Занадобился Абрам и некоторым вельможным фамилиям — хоть и чёрен до ужаса, но полезен ведь. А в Париже, сказывают, обожала его одна маркиза…

Звали арапа гувернёром, за деньги. Волконская же пустила в ход женские чары: нечто дьявольски притягательное нашла она в арапе — некрасивом, с толстыми губами. Дочери вначале пугались, не сразу привыкли к свирепому виду ментора. Ныне Абрам — свой человек в семье, помощник и по хозяйству, двери для него открыты в любой час.

Сегодня он с ног сбился — гоняет его хозяйка, днём на людях она сурова с ним, амуры прячет. Ступай, Абрам, в погреб, в кладовые, выбери вина, сыр и прочие заедки, сообрази, чтоб одно с другим в марьяже [157] было, чтоб комильфо. Пожаловать должен брат княгини Михаиле Бестужев, дипломат, с новостями.

Просил извинить, запоздает. Но гостям скучать не дозволено — у хозяйки в запасе умственный экзерсис.

— Господа, господа, кто ответит?

Она прикрывает карие с поволокой глаза, будто собирается с мыслями, арап же торжественно бьёт в гонг, требуя тишины.

— Что сказать о нынешнем веке? Как назовём его? Мудрейшие спорят, попробуем и мы…

— Злой век.

— Беспощадный.

— Век лукавства всякого…

— Ох, господа, — и хозяйка покачала головой скорбно. — Баналитэ [158].

Кричали бойкие, спешившие угодить ей. Рассаживались в гостиной, обитой заморским розовым штофом, двигали венские кресла на гнутых ножках, отбивались от резвых, игривых собачек, поднявших неистовый лай.

Маврин благостно улыбался, его округлое лицо лоснилось, словно смазанное маслом. Раздумывал, шепча что-то про себя, голос подал в защиту века. Россия вступает в пору просвещения, чему следует радоваться.

Желчный Черкасов слушал, саркастически усмехаясь. Похвалу редко исторгают его уста, время нынешнее досаждает всечасно. Где почтение детей к родителям, низших к высшим? Дерзость в народе, опасная дерзость.

Последнее слово — хозяйке.

— Я бы иначе сказала, господа. Век претензий…

Ответ вычитан, как и вопрос, — на то и есть наставления. Для светского обихода, для подобающих в благородной компании бесед. Выпрямив пышный стан, продолжала:

— Стыда вовсе нет. Разве было когда столько узурпаторов. Во всей Европе деется… Из подлых — министры, всякими неправдами пролезли… А у нас? Государь, царство ему небесное, посеял соблазн, смутил подлых. Прежде каждый своё место знал. Вот и вышло — из грязи да в князи.

— Истинно, матушка.

— Сатрап на нашей шее.

Любую взять тему, указанную Парижем — «Об идеальном монархе», «Об идеальном советнике монарха», «О свойствах истинного шевалье», — мишенью критических стрел, вместилищем зла в итоге окажется Меншиков. Уповают на Петра Второго, при нём-то наверняка конец пирожнику.


Куда делся Лини?

Агенты Меншикова напрасно искали его в Брюсселе: на квартире не застали, соседи сказали — съехал. Писем от него нет. Деньги в сентябре получил, выразил благодарность высокому покровителю, и умолк.

В декабре разъяснилось.

«Правительство здешнее, — пишет Стефано, — командировало пятьдесят драгун, дабы взять этого господина под арест, что удалось совершить с немалым трудом. Хитрец обитал некоторое время в Вильворде, потом в Генте, где и попался. Он есть звания поповского, родом итальянец из Вероны, служил в швейцарах у кавалера Трона, который был послом от Венеции в Лондоне. Покинув его, странствовал и прилагал себе разные имена — Бернард, Редонси, Средбери, шевалье де Рошарион. А подлинное имя Севастьян Бонциолини. При нём обнаружены тайные письма, из коих явствует, что вёл корреспонденцию с европейскими дворами на предмет вымогательства денег».

Стефано приложил номер газеты «Гравенхагсде Курант», содержащий достойные внимания подробности.

Среди взятых бумаг — послания принца Евгения Савойского, кардинала Флери [159], ведавшего иностранными сношениями Франции, и других знатных особ. Призраки-убийцы, плод воображения ловкого шантажиста, грозили монархам, понуждали развязывать кошельки. Обманут император Австрии, обманут курфюст Бонна… Несколько лет вымогатель существовал безбедно в разных странах, искусно заметал следы. Обычно имел в городе две квартиры — одну из них для отвода глаз, на имя придуманного сообщника, в нужный момент исчезавшего.

Заботясь о судьбе арестованного, Стефано посетил его в тюрьме, пожалел — три недели сидит кавалер, зачах, «лихорадка бьёт и рвота от груди». Рукой слабой, дрожащей нацарапал цидулю светлейшему, Стефано переслал.

«Я не был попом и не итальянец, языка того не знаю, жил с младенчества в восточных и западных Индиях, родился в Лиме, столице перуанской». Преступлений за собой никаких не ведает — оклеветали «зломысленные персоны, стремясь обогатиться имуществом арестованного». Он и сейчас готов исполнять данные обязательства, поедет в Россию с радостью, если ему исхлопочут освобождение.

Разжалобил Данилыча «перуанец».

— Попросим за него, Горошек. Кто там наместник цесаря, граф Висконти, что ли?

— Плут великий, батя.

— То-то и оно. Этакая голова в тюрьме пропадает.

Решили просить.

Загрузка...