Два герба

Торжеством грандиозным пышности небывалой обещает быть свадьба Анны и Карла Фридриха.

Деньги рекой текут.

Царица считать их, похоже, разучилась, а Данилыча оторопь берёт. Двор голштинца, и без того многолюдный, увеличится. Своей казны у него не хватит. За счёт мужика траты, за счёт солдата… Запасай, губернатор, порох для фейерверков и залпов, добудь сукно и всякий приклад на мундиры, оружие, парадно оснащённые ладьи!

Голштинцам радость…

Многим в столице горек этот праздник. Женившись, герцог пуще напыжится, Екатерина только мёдом не мажет его. Ещё больше станет потакать.

Кто будет править Россией?

Берхгольц, водя пером, грезит о великой Голштинии. Она охватит Швецию, Шлезвиг, кусок царской державы — ведь невесте полагается приданое. Так по крайней мере уверяет Бассевич, первый министр его королевского высочества. Карл Фридрих уже теперь владеет доходами с эстляндского острова Эзель и собирается ввести там порядки по шведскому образцу.

«В императорском саду мы видели новое здание, выстроенное к предстоящей свадьбе; там находился в это время и князь Меншиков, который прошлую ночь ночевал в новых комнатах, да и нынче намерен ночевать в них, чтобы иметь неослабный надзор за рабочими и всеми мерами торопить их оканчивать постройку. В подобных делах князь неутомим…»

Что творится в душе у него, голштинский летописец догадывается. Другом не назовёт князя…

Здание для брачного пира цветком алеет в Летнем саду — безлистом, едва просохшем. Деревянное, оно выкрашено под кирпич — красные стены прочерчены белыми пилястрами, фронтон оседлали фигуры Нептуна и Марса. Значение их вряд ли надо объяснять — бог войны и бог морей вдохновляют армию и флот России и стран, с нею союзных. Чувствуй, Европа!

Внутри открывается нечто феерическое — драпировки, расшитые богато, многоцветно, серебро литое и резное, светильники висячие и настенные, с пластинами, отражающими свет, а потолка будто и нет — голубой простор и хор небожителей, славящий новобрачных. Иностранцы дивятся — чьё творенье, неужели русского? Данилыч не устаёт повторять — русский задумал, Земцов Михаил [82], фантазии у него не занимать стать.

Изваяния Минервы — богини мудрости, Меркурия — бога торговли, могучего Геракла, поразившего монстра, воинов конных и пеших олицетворяют победы и свершения Петра. Щиты, мечи, связки копий сверкают вокруг, словно в арсенале. Данилыч не против — что ж, показать кулак полезно… Зал долго ждал свадьбы, работники заделывают щели, замазывают облезшее, заменяют линялое. Но весь декор меркнет для Данилыча, когда приходит голштинец — вечно с надменным видом. День ото дня надувается, яко езопова лягушка…

По пятам следует за господином камер-юнкер Берхгольц, перенимая ужимки, поддакивая, отражая настроения герцога зеркально.

Покои в доме Чернышёва будут тесны, голштинский двор переезжает. С помощью царицы арендован особняк Апраксина, на той же Дворцовой набережной, у перевоза, в соседстве с Адмиралтейством.

«Великий адмирал показывал нам некоторые из лучших комнат. Он весь дом меблировал великолепно и по последней моде, так что и король мог бы прилично жить в нём».

Здание — одно из лучших в столице, три этажа, добрых пропорций лепка, в интерьере орнамент тонкий ручейками серебра или золота по полировке деревянных панно, одевающих стены. Строил и украшал знаменитый француз Леблон — сам создатель моды, покорившей ныне Версаль. Вельможи завидовали адмиралу — выходит, устарели резиденции, перегруженные гобеленами, позолотой. А двусветный зал Апраксина — редкость, которой даже светлейший не может похвастаться.

«…мог бы жить и король». Забыл Берхгольц на минуту, что Карл Фридрих король. Почти наверняка… Волнует образ великой Голштинии — хочется верить в неё и страшно поверить совсем. В Швеции партия сторонников Карла Фридриха сильна, она господствует в риксдаге. Король Фредерик [83] бездеятельный вертопрах, по сути устранился и, как говорят, гоняет зайцев неделями. Карлу Фридриху уже и дотация идёт как признанному наследнику. Должен победить, должен…

Сомнения недопустимы, оттого на лицах голштинцев постоянно нарочитая мина уверенности и высокомерия.

Русские за честь должны почитать… Предстоящий брак роднит их с Европой, династия царя кровно соединяется с древнейшей германской фамилией Ольденбургов. Ей почти тысяча лет — куда старше Романовых. Карл Фридрих, верно, ни на миг не забывает об этом — знаки внимания, дары приемлет как должное, бесстрастно, с усталой снисходительностью. Русский язык пытался выучить, бросил, но делает вид, что понимает. Что ни скажешь ему, ответ один:

— Ах, з-зо! [84]

Вытянет шею, вскинет голову, а тебя словно не видит, глаза полуприкрыты рыжеватыми веками. Светлейший князь однажды, чтобы отучить, резко повернулся спиной.

Не помогло. Впрочем, и с немцами такой же, ни учтивости, ни остроумия. За словом в карман лезет долго. Среди молодых двадцатипятилетний герцог прослыл недотёпой, скучным тугодумом. В танцах вял, к охоте, к картам равнодушен, главное удовольствие находит в рюмке.

Новоселье справили в конце апреля. Пока женская половина покоев пуста, герцогу вольготно кутить, прощаться с холостой жизнью. Ночи напролёт пирует тост-коллегия, шутейное товарищество питухов и обжор. Карл Фридрих объявляет неизменно:

— За исполнение наших желаний…

Берхгольц заносит в летопись великой Голштинии тосты, а также постигшие участников неприятности — упал и расшибся, буен был во хмелю, уложен слугами в постель. К сведению потомков — камер-юнкер сам состоит в сей избранной компании.

«Я после вчерашнего моего опьянения был при смерти болен».

Возлияния голштинцев чрезмерны, возбуждают толки. Молва твердит — виноват Бассевич, спаивает молодёжь. У коварного министра некие далеко простирающиеся планы…

Уроженец княжества Ганновер, он обтёрся в разных столицах, интриган, говорун, любезник, всеобщий доброжелатель. Умеет расположить к себе — кого взяткой, кого дюжиной редкого вина, модной вещицей. Пьёт и не пьянеет. Карл Фридрих в политике безгласен, а если и вымолвит что, так по подсказке Бассевича.

Словом, герцог от забот государственных отстранён, и Берхгольц объясняет, как бы оправдывая, — жених влюблён безумно. И немудрёно — дочь Петра бесподобна.

«Она в своём неглиже походила на ангела. Вообще смело можно сказать, что нельзя написать лица более прелестного и найти сложение более совершенное, чем у этой принцессы».

Вот она в платье с крылышками — конечно, оно ещё более приближает её к ангелу. Трогательный роман вплетается в ткань дневника. Его королевское высочество женится по влечению сердца. А невеста? Она танцевала с ним. Милостиво беседовала. Любовное пламя, естественно, пожирает обоих. Им ведь нельзя встречаться наедине.

Анна владеет собой. Но притворяться в угоду бомонду её не заставят.

— Навязали мне дурака, стоероса, — сказала она матери.

Разве не влечёт её корона Швеции — вдобавок к голштинской? Возвысит себя, а купно и империю российскую, волю отца своего исполнит. Быть может, и править теми землями будет, если переживёт супруга… Доводы матери действовали слабо, за дверью спальни, закрытой не очень плотно, произошла ссора.

Ещё заметнее стала холодная отчуждённость Анны. Часы проводит с портнихой и с парикмахершей, ступает величаво, словно боясь нарушить причёску-башню, высокую, остроконечную, унизанную жемчугом и золотой тесьмой. Карл Фридрих, неопрятный, осунувшийся после ночных бдений, выглядел рядом с ней убого.

Екатерина попеняла ему. За два дня до свадьбы попойки прекратились. А в канун её отметил Берхгольц:

«Его королевское высочество первый раз мылся в бане».


Утро 20 мая выдалось солнечным. Сверкая литаврами и трубами, шагали по улицам Петербурга двенадцать гвардейцев во главе с капитаном, зычно выдували марш «Орёл российский», кант на взятие Дербента и прочую «музыку победительную». Капитан, скомандовав передышку, выкрикивал объявление о браке царевны Анны и голштинца — выбрали самого голосистого.

Меншиков до сего дня нервничал преужасно — кто будет обер-маршалом свадьбы? Кого назначит самодержица? Теперь сияет лицом и чрезвычайным, ослепительным убором. «Залит бриллиантами», — напишет о нём иностранный дипломат. Все четыре ордена, жар самоцветов на шпаге, подаренной царём, украшения дорогие на галстуке, на шляпе. Золотится расшитый красный кафтан, золотится жезл главного распорядителя праздника. Сидя в открытом экипаже, влекомом шестёркой коней, бросает улыбки толпе, хлынувшей на набережную. Ягужинский — маршал свадьбы — едет позади, завидует. Всё у него поплоше — карета, одежда и жезл.

За ними, охорашиваясь на скакунах, двадцать четыре шафера, среди коих четыре генерала, шесть полковников. Поезд встал под окнами жениха, затрубил. Вестибюль в Апраксином доме широк, длинный стол завален горами пастилы, орехов, пирожных, кувшинами с прохладительным напитком. Жених — надушённый, трезвый — деревянно кланялся, Бассевич суетился, угощал.

Взяли в полон его, двинулись к невесте. Данилыч помахивал жезлом, обращаясь к народу, — привечайте-де герцога! «Ура» раздавалось слабое, хотя Карл Фридрих оказывал милость, швырял пригоршнями мелкие монеты. При этом неуклюже поёживался — новый кафтан, лазоревый с серебром, был ему тесен.

Проехали мимо Зимнего, уже покинутого августейшим семейством, остановились у ворот сада. Солнце сушило дорожки, почки раскрывались боязливо, зябко, скромный царский дом окутался зелёной дымкой.

Сенцы в доме — два шага в ширину, лестница узкая, крутая, женские особы взбирались медленно, гуськом, обтирая стены упругими кринолинами, — мода приказала их в нынешнем году распялить пуще. Анна ждала в гостиной, Карл Фридрих приблизился нерешительно, вытянул шею, быстро, по-мальчишески чмокнул. Набелена сильно, брови романовской черноты недвижны. Досадливо надломив губы, оглядывалась — мать запаздывала.

Её величество задержалась на кухне. Кондитер украшал торты для новобрачных, выводил кремом эмблемы и надписи. Заспорила с ним, потом вспомнила рецепт глинтвейна. Воспитанница пастора любила стряпать, потчевать и сама была сластёна.

Платье тёмно-лиловое, с белым вставным лифом — полутраурное. Расцеловала герцога, Анну, благословила. Надела на шею дочери орден Святой Екатерины и тут же Бутурлину — за выручку в ту январскую ночь — орден Андрея Первозванного. Затем той же награды удостоила Бассевича, млеющего от восторга. Ледяная покорность Анны сковывала.

Глазеющий люд между тем стекался к пристани, куда пригнали восемнадцативёсельную ладью — царицын подарок голштинцу. Флаги, вымпелы, навес на точёных ножках, укрытый бархатом и парчой, медные пушечки по бортам, на носу голая девка крылатая, а где вход, там воротца, увитые цветами, с вензелем молодых.

— Добра государыня…

— Зять — он взять любит.

— Дают, так бери!

Густеет толпа, гвардейцы орут, тараня путь господам, жезл обер-маршала искрится, пляшет над головами. Никого не задел, не ушиб. Про Меншикова известно — он с вельможами задирист, а с простым народом приветлив. Его и окликнуть можно — ответить не погнушается.

— Увезут царевну нашу?

— Мужнина воля. Нитка за иголкой.

— Он крещёный али нет?

— Сморозил ты… Королю отдаём — султану, что ли? Ну-кась, «ура» жениху с невестой! Не слышу… Али уши заложило? Писк ребячий… Ну-кась гаркнем на весь Питер!

И бросился обратно в сад, торопить поезжан. Младшие Меншиковы разбрелись. Сашка аукается с матерью и — шмыг в кусты: раздерёт одежду! Пора остепениться — в штате её величества состоит. Отец изловил, смеясь шлёпнул десятилетнего камергера по мягкому месту. Александра тоже дитя ещё, хоть двенадцать почти — вот уж и забрызгалась в луже госпожа фрейлина. Нашли время в прятки играть…

Дочери обе на выданье, но только Мария — ей скоро четырнадцать — вступает в разум. Рослая, белотелая, ни малейшего сходства с резвой чернушкой-сестрой. Отцовский высокий лоб, его серо-голубые глаза, но спокойные, их редко зажигает веселье или гнев, движения размеренные, этикет соблюдает свято. Заучилась, — считает двор. Но в тихом омуте… очнутся ещё черти, таящиеся в гордячке-княжне.

После траура семейство впервые на людях, Дарьюшка шествует самодовольно, ведя своих чад. И как посажёная мать невесты твердит горожанам:

— Молитесь за царевну! Всевышний воздаст вам…

Кланяются питерцы Анне, крестятся, бабы жалеют — одна всплакнула, за ней другая.

— Чужому… Чужому-то пошто?

— Царь покойный наказал.

— Бедная… Там и помирать…

Карл Фридрих кидал деньги не скупясь, но тёплых чувств не вызвал. Апраксин — посажёный отец — опустошил карманы, за него болея. Забавлял Остерман — рылся в кошельке, порыжелом, истёртом, и выудил лишь пятак.

Ладья, набитая до предела, отчалила. Вереница посудин двинулась следом. Данилыч негодовал — дворяне развалились в лодках, гребут челядь да перевозчики. А заставлял же государь ходить на вёслах и под парусом. Обленились… Хиреет всё заведённое Петром.

Он задал бы перцу!

Негаданно — тучки в ясном небе. Окатило частым дождём. Женские особы завизжали, боронясь платками, накидками, веерами — капли залетали под навес. Дарьюшка, квохча, собой загораживала дочек, опадут волосы, потечёт краска. Окропило, унёсся дождь, торя по реке рябую дорожку. Утешил княгиню.

— На счастье, на счастье, — пророчила она. — Благая водица, животворная.

Сошли на правом берегу, оглушённые пальбою пушек с бастионов крепости, рёвом колоколов собора Святой Троицы — главного в столице, давшего имя и площади. Деревянный, срубленный прочно из толстенных брёвен, он — громовой запевала средь питерских храмов. Разгуделись колокола, сзывают людей. Данилыч подумал о дочерях — скоро и для них запоёт соборный металл, время-то мчится. Не прозевать, выбрать супруга достойного.

Есть один на примете…

В храме давка, от благовоний душно — Данилыч закашлял, украдкой ослабил галстук. В груди ёж колючий ворочается. Жезл натрудил руку — в правой надо держать, только в правой. Грозит зеваке, ступившему на персидский ковёр, — брысь, подайся! Шире дорогу молодым!

Царевна перед аналоем будто статуя, герцог сбычился, моргает, пригибается — непонятны глаголы иерея, кажись, по голове бьют его. Надевая кольцо на палец суженой, замешкался, чуть не выронил, она же словно не заметила, черты её, яко высеченные на слоновой кости, недвижны. В церковном дыму удушающем, сладком, лоснятся лица шаферов, лихорадочно румяные, потные, — тяжко держать на весу короны.

Аминь! Обвенчана Анна с Карлом Фридрихом, Россия с Голштинией, а чай, и с Шлезвигом, и, более того, с Швецией. Воля государя исполнена.

Домой бы сейчас, прямо из церкви, да в мыльню и в постель. Впереди ещё пированье в Сале. В чахотку вгонит свадьба. Восторг выражай, кричи здравицы, тосты, пресекай бесчинство — на пару с Пашкой. Дружбу с ним являй… Ведь обещала всемилостивейшая отослать его за кордон — обманула, отнекивается. Ах, лишится двор кавалера-галанта, оскудеет!

Поздравил её, приложился к ручке.

— Конец, матушка, делу венец.

Вельможи к ручке чередой, толкаясь. Сотню их ублажила — и хватит, сомлела, поднесла к глазам платок. Скорбит — не дожил царь, не дожил до сего счастливого дня. На ладье пребывала в печали, потом удалилась в свои покои, пожелав обществу аппетита и плезира.

«Ступай, мать, без тебя-то легче», — сказал Данилыч мысленно и похвалил — роль безутешной, весьма уместную, сыграла натурально.

В Сале качались люстры, позвякивали стёкла — пушкари на судах, на царицыной яхте, бросившей якорь у сада, стреляют без передыху, вошли в неистовство. Музыки не слышно. Голос бесполезен, хоть горло надорви. Помахивай жезлом, рассаживай! Тяжёл, проклятый…

Сперва новобрачных, родню… О бок с Анной Елизавету — запропастилась где-то шалая девка. Порхает, дразнит мужиков телесной сдобой — корсаж рвётся. Ей-то нужды нет, что Людовик нос натянул.

Придёт срок, и она заплачет.

Пашка отыскал её, усадил.

Анна Курляндская телеса подтянула, молодится, волна чёрных волос взбита и оплетена модно. Здесь бывает наездами, онемечилась в Либаве, зато манеры блюдёт — не придерёшься. Пятнадцать лет как овдовела, однако не тужит — барончик при ней, Бирон, лихой лошадник и картёжник. Пускай, не ефимки же ставит, а талеры ихние…

От Бирона у герцогини дитя, а он семейный и супруга мирволит. Анна с животом ходила, законная фрау с подушкой под платьем, для отвода глаз… Всё это мелькало в мозгу Данилыча, всякая чепуха, засевшая и неистребимая, невесёлая чепуха, ибо ничтожен прок от этих политических браков. По курляндским законам женщина власти не имеет, наследник трона, обитающий в Гданьске, правитель лишь по названию. На Курляндию зарятся, Польша съела бы либо Пруссия — отваживают русский престиж, русская военная сила.

К мысли кощунственной приходит Данилыч — не слишком ли уповал царь на родственные узы? Европа вон как ими опутана, а грызня между суверенами, большими и малыми, свирепеет — клочья летят.

Грохочут пушки, дрожит Сала, рассыплется того гляди… Дышать нечем, плотен дух парфюмов от женских особ, сожжённых листов ароматной бумаги, цветов, доставленных из собственной его светлости оранжереи. В сизом тумане, у того конца стола — Ягужинский, отсел подальше, о чём-то шепчется с Дивьером. Любопытно — о чём?

Были ведь в ссоре…

Начинают с паштетов. Данилыч подал знак, крышки сняты, из одного блюда выскочил, не нарушив изделья паштетчика, карлик с бутылкой и стаканом, налил себе, выпил за повенчанных. Из другого блюда — карлица, оправила юбку, поклонилась, протанцевала два круга — ловко прощёлкала каблучками по столу, никого не задев, тарелки не сдвинув.

Ладно сработали.

Новобрачную затормошили кузины, щебечут под её балдахином; с герцогом, оттеснив генерал-адмирала, кумпанствует Бассевич, чарки у них не пустеют. Муженьку бы воздержаться перед первой ночью — нет, лакает, бокал наполнил большой, отломил ножку, отпил половину, сует министру. Попался, пройдоха… волей-неволей вольёт в себя. Царская шутка… Поди-ка, только это и перенял у великого монарха — бокалы ломать…

— Исполненье желаний!

Орёт, жилы шейные надулись, побагровел, вскакивают голштинцы, тянут шпаги из ножен, бухают кулаками, чарками.

— Хох! Хох! [85]

Летят на пол осколки хрусталя, хлебные корки, кости, обкусанные крылья каплуна, фазана. Добыча собакам… Кушанье насыщает, владения же — никогда.

Лакеи, ух, суетятся возле Карла Фридриха! Данилыч отодвинул фаршированную утку, кисел показался соус пикан. До сих пор ему первому подавали, первому из вельмож. Теперь потерпи! Очередь вторая. Членом императорской фамилии сделался голштинец.

Что дальше будет?


— Даудз лаймес.

Слова, запавшие с детства. Много счастья… Екатерина бросала их как заклинанье деревьям Летнего сада, мокрой земле. Земля весенняя, земля животворная — вся в улыбках весенних лужиц.

— Земес мате…

У неё просили счастья. У матери-земли, древней богини латышей, которая мирно уживалась с христианством в пасторском доме Глюка. Девочка спрашивала, как выглядит родившая всё живое? Её не вырезали из дерева, не высекали из камня. Но она понятнее, чем Троица русских, поляков…

— Ты помнишь, Эльза? Подкова, моя подкова… Я же сказала, что её цыгане украли.

Выкопала, трудясь на огороде, — помятую, ржавую. И вернула земле. Подкову, самую большую свою драгоценность. Ночью, превозмогая страх, пошла в поле, зарыла под дубом, где крестьяне приносили жертвы, поили богиню кровью петухов, медовухой, пивом.

— Грех, Кэтхен! Язычество.

Смеётся Екатерина. Сегодня счастье распирает её — как только сердце выносит столько! Даудз лаймес… Почём знать, может, растрогал богиню дар семилетней девчонки, сиротки. Она избранница. Матери-земли, Бога церквей — не всё ли равно! Ей нечего стыдиться своего мужицкого рода. Вот-вот разыщут её сородичей, привезут в Петербург — всех, всех! Люди посланы… Если найдут первого мужа её, драгуна, сдавшегося в Мекленбурге, — хорошо, поступит на русскую службу, в полк. Теперь её воля… Бояре пусть бесятся — теперь они не страшны. До сих пор она полагалась на Меншикова, теперь есть защита сильнее — зять.

— Ты понимаешь, Эльза? Если они взбунтуются… Если вдруг революция… Он позаботится о нас с тобой. В Швеции… В Голштинии, на худой конец…

— Благодарность, Кэтхен, редкое качество в наш век.

Увы, редкое. Папа говорил…

— Нет, нет, он так обязан мне.

Поведала то, что не откроет никому другому, ни единой душе. Задуманное давно… Эльза Глюк, сводная сестра — тайн от неё нет.

Летний дом опустел — лишь несколько комнатных слуг осталось, прочие в Сале. Музыка несётся оттуда. Царица на минуту пожалела, что лишила себя удовольствия. Но ведь надо, надо… что ж, она вознаградит себя, устроит маленький спектакль.

— Холла [86], Лизхен! Валерьянки!

Кошки мигом почуяли, сбежались на запах — вся пятёрка её величества. Испробовали угощенье — и началось … Живот надорвёшь, до чего забавны они, опьяневшие, до чего похожи бывают на людей. Чёрный кот — толстяк — чисто Апраксин. Государь прозвал… Нахохотались подруги, Эльза сварила кофе, Екатерина нарезала хлеб, сложила бутерброды — ломтик чёрного, ломтик белого, колбаса промеж, сыр немецкий, с тмином.

Потом императрица облачилась в траур полный, дабы выйти к народу, к войскам.

Ворота Летнего сада по её приказу распахнуты, входи любой. «Разных чинов люди пущены для гулянья», — не преминул заметить современник признательно. Господин в расшитом кафтане, купец в сапогах, смазанных дёгтем, работные в цеховых униформах, предписанных царём. Этот, шляпа котелком, длинный кафтан, пуговицы по белому обшлагу рукава, — из Арсенала. Тот с Литейного двора, делатель пушек, вид имеет военный — башмаки, чулки, кафтан солдатского покроя, короткий.

Новичок опускает глаза, проходя мимо обнажённой Дианы, старовер плюётся — камнем запустил бы, да полиция тут как тут, стережёт дорогие итальянские изделия. Стоят просвещенья ради. Царь повелел… Натура, Божье созданье — прекрасна.

Праздник в семье монаршей — праздник и для подданных. Тоже заповедь Петра. Екатерина улыбалась прохожим, строгим взглядом останавливала того, кто норовил повалиться в ноги. Запрещено царём. Вышла на луг, где выстроились гвардейцы.

«В то ж самое время отворили две фонтаны, которые текли винами красным и белым. И как Ея Императорское величество изволила гвардию всю в строю стоящую обойтить и пришед изволила стать посредине луга близь большого глобуса, и тогда начали солдаты гвардии стрелять беглым огнём…»

Немецкий глобус, подарок Петру, огромен — внутри сферы стол, кресла, сядут двенадцать человек, над ними свод яко небесный — Солнце, Луна, астры, блистающие золотом. Не забыла Екатерина наказ супруга — снова вынесена модель сия на Царицын луг, опять же просвещенья ради.

«…и после стрельбы все те солдаты к фонтанам, которыми пущено было вино, привожены поротно и довольствованы как питьём, так и ествами, для чего приготовлено было несколько жареных быков (со птицы) и баранов».

Туши на вертелах над кострами, повара в фартуках, орудуя топорами, увесистыми тесаками, отсекают куски, протягивают солдатам. Вино в бочке, именуемой фонтаном, при ней виночерпий — поворачивает рукоять крана. Екатерина, расточая улыбки, пила из солдатской кружки, чокалась, как бывало на войне. Изволила спрашивать, кто был под Ригой, кто брал Баку?

— Служите мне. Как супругу моему…

Некоторых узнавала, ласково расспрашивала. Женился? Ребёнка ждёт?

— Зови крестить!

Бравый воин смотрит влюблённо. Воистину матушка. Как при царе было, так и при ней.

Дымят костры и на том берегу. И там сочатся жиром туши, плещет вино. Вся мастеровщина хлынула на Троицкую площадь. Полиция покрикивает, раздаёт зуботычины, осаживает, унимает драки. Дай волю — разнесут, потопчут.

Чуть померкло — взвились в небо ракеты, рассыпались многоцветными брызгами. На плотах, отражаясь в Неве, запылали вензеля новобрачных, короны их, соединённые их сердца. Долог весенний день, а то богаче и ярче было бы огненное зрелище.

Наутро снова гремят салюты, трезвонят колокола. Снова залито в бочки бургундское, сложены костры. В Сале накрывают столы на четыреста персон.

Два дня велено праздновать, разделять чрезвычайную радость императрицы.


Охрип Данилыч, кричавши:

— Весна приносит розы. Из них которая краше? Молодая наша… Разве неправда?

Шпагу обнажал, грозя тому, кто осмелится противоречить. Переводил дух и:

— За неё, господа…

Пригубив, стонал с гримасой крайнего отвращенья:

— Горечь-то, ой!

Одна рифма сама возникла, другую сочинил на ходу, отвечая тосту Бассевича. Желания пусть исполняются, коли добра взыскуют.

— Добро да цветёт, злое в яму бредёт.

Экспромт имел успех. Захлопал даже Феофан, учёнейший ритор. Герцог ёрзал, вылупив глаза, тыкал министра в бок, требуя перевода.

От тостов светлейший отяжелел. На лугу, сопровождая царицу, балагурил через силу.

— Гляди, матушка, что за молодцы! Откуда родом? Ярославцы? Ура, красавцы! А вы чьи? Здорово, москвичи, румяны калачи!

Память подсказывала прибаутки старые — так ободрял, бывало, работных, зачинавших Петербург. Сирых, босых, согнанных из губерний сюда, на болото, на голод, на съеденье комарам, роившимся тучами.

Отшумела свадьба — и возлияния, тяготы обер-маршальские, огорчения взяли своё. Приболел, залёг в постель, у окна, открытого в Летний сад. Домой ехать отказался. Хорошо, что успел, готовя Салу, пристроить для себя покои. Позиция авантажная — её величество рядом.

Навестила болящего.

— Эй, Алексан-др! Я решила… Хватит вопить «ура». Пора оставить этот обычай. Стать европейцами.

— Мы русские всё же, мать моя.

Уже был разговор. «Виват» в горле застревает. Военным сие новшество не понравится.

— Зятю, небось, угодно?

Выпалил, рассердившись. Прогневил.

— Ты глуп, Александр!

— Спасибо, матушка! Однако, посуди — государь не менял. «Ура» — оно дорогое, полтавское… Хлещет из горла — а-а-а-а! Чуешь?

У неё свои доводы — с голоса герцога. Россия, Голштиния, Швеция будут действовать воедино. Понимай — добывать Шлезвиг, бить Данию, Англию.

— Я решила.

Новый припев, с недавних пор. Разумейте — именно я, самодержица, без чьего-либо наущенья…

Порешила также поручить герцогу Преображенский полк. Это Данилыч предвидел. Со смертью Петра полк лишился верховного шефа, а таковым должен быть член монаршей фамилии. Кроме голштинца некому… Вздумает своевольничать? Ну, средство найдётся. Гвардейцы надёжны. Ещё загодя, в апреле, князь возвёл пятьдесят унтер-офицеров в прапорщики, а сим манером и в потомственное дворянство. Командир-то покамест он…

В Семёновском — Бутурлин, имеющий шефом Екатерину. По зову князя привёл к его постели старших начальников из обоих полков. Новость выслушали, понурились. Данилыч щипал свой ус, подмигивал.

— Чай, герцог не волк. Мы, чай, не зайцы.

Спросил, нет ли жалоб. Сполна ли, всем ли выдано жалованье. Нет ли достойных для повышения в градусе или для награжденья. Представить список. Потом, смеясь, поведал:

— «Виват» велено кричать.

— Что ж, крикнем, — добродушно заурчал Бутурлин. — Труд не велик.

Данилыч кивнул.

— Значит, коли парад, так «виват». А служба службой, герцогу не встревать. От сей докуки вы избавлены. Ему устав наш не прочесть. Команды наши, не знаю, выучит ли… Говорите, господа, говорите! Служит воинство, служит, — а тужит о чём?

Бутурлин гладил пышные усы, отращенные недавно, генеральские.

— Толкуют насчёт войны, господин фельдмаршал. Везде толкуют — в полку, в народе, на свадьбе вот… Один голштинец ярился — «смерть датчанам!». Вестфален, датский посол, аж побледнел. Слышно, — матушка-царица в поход пошлёт. Верно или врут? Государь не велел ссориться с Данией из-за Шлезвига, малости такой.

— Не велел, — подтвердил князь. — Одним, без алеатов, ни в коем случае.

Договор с Швецией [87], заключённый в прошлом году, незыблем. Условились обе державы добывать герцогу Шлезвиг уговором или оружием. О том секретная есть статья. Положим, не секретная уже — послу Франции известно.

— Продали?

— Кто разнюхал?

Фельдмаршал дёрнул плечом небрежно. Вздохнул, пошевелил пальцами.

— Секреты — вода, в горсти не удержишь. Сегодня тайное, завтра явное.

Мог бы назвать Бассевича, будь прямая улика. Ганноверец по рожденью почитатель Георга, короля Англии и Ганновера. Британского посла в Петербурге нет, так есть французский. Горохов докладывал — Бассевич с Кампредоном дружит.

Лакей Кампредона Пьер оказался падким на рубли. Один из молодцов Горохова к нему подсел в питейном доме, познакомился. Выведывал постепенно. Гости у посла по четвергам, разные гости — земляки, датчане, пруссаки. Дурачатся — один больше всех заячьего рагу слопал, другой по-поросячьи визжит неподражаемо. Что ещё? Неужто одни потешки? Нет — есть в компании избранные. Принимает их Кампредон поодиночке. Это Бассевич, датский посол Вестфален… Пьер подслушивал, но шептались тихо.

Поди-ка, с ведома герцога… Сказано царице, сказано и повторено — осторожнее с зятем, с министром его! Двуличны сии союзники. Сердится, не верит.

Не хочет верить.


Свадьба отзвенела, но не забылась. Угли на площади сгребли, в Неву скинули, дух ествы курится.

— Мне ломоть отсекли с баранью голову. Во! А винцо господское слабое.

Кто не пробился к угощенью, тот слюни роняет, слушая. Отведал вчуже. Детям, внукам — скажет — гулял на свадьбе, сыт был и пьян, милостью её величества.

— Царевну, говорят, неволей к венцу свели. Так нешто девок спрашивают? Её государь сосватал.

— Жемчужина-то у ей! Видали в церкви?

— Король какой-то подарил, слыхать. Нам от всех держав уваженье.

— Вороные-то немецкие! Эх, вороные, чистый бархат!

Шестёрка да карета богатейшая — раскошелился прусский король. Матушка царица проехала в слободы, по набережной — дала людям поглядеть.

— Голштинцы отчалят скоро. И с Богом! Хлеб дешевле будет.

Вздорожало всё шибко последние годы. Кто виноват? Мнения различные. Недород из лета в лето, крайнее разоренье крестьянства, наплыв иноземцев.

— Везде шныряют, в соборе гвоздь хранится, с креста Господня. Шасть — немец! Епископ с поклоном, морген, морген. В руки дал. Немцу-то…

— Ой, грех!

— Пришлый человек извещал — отступили мы от истинной веры, потому и земля не родит.

— Едоков много. В Питере вот, не сеем, не жнём… Один с сошкой, семеро с ложкой.

— С сошкой-то я барский был, а здесь царский.

Адмиралтейский он — синий бострог, сапоги. Корабль «Не тронь меня», спущенный недавно, — вон на Неве! Любуйтесь! Силища морская, на страх супостатам.

— Не дай Бог, война!

— Губернатор заезжал к нам намедни… Сильнее нашей державы нет. Англичане — и те боятся. Они на что корабельщики, а наш вон этот как распустит паруса… Враз обгонит.

Куртка-бострог покроем матросская, медные пуговицы сияют, лоснятся сапожки добротной кожи. Пётр с умыслом одел адмиралтейцев, литейщиков, оружейников в униформу — гвардия они, работная гвардия. Рабское выколачивал. Учредил, оглядываясь на запад, ремёсленные цехи, цифирные школы, где обучали грамоте, арифметике, геометрии. Создатели новой столицы — суть помощники царя, участники дел великих. Втолковывал сам, разговаривая запросто, сам и пример подавал — скромностью, трудолюбием. Мы все, мол, служим отчизне. Цель наша — процветание России; её могущество — общая польза людям всяких званий.

Також и губернатор. Голос другой, жидковатый, а речь царская. Подобно государю идёт к народу, не гнушается. Ягужинский тоже, Голицын, Апраксин — приветливы, но всё же с Александром Данилычем не сравнить. Он-то хватил тут горя — на болоте.

О том, о сём судят горожане, выходящие из церкви в воскресный день. Будет ли хлеб дешевле? Можно ли унять обманщиков-торгашей?

— Царь окоротил бы …

— Они живучи, ироды.

— На Москве самозванцев изловили. Двое… Один будто Алексей-царевич, и другой тоже.

— Лбами бы хрястнуть бесстыжих.

Питер самозванцев не видел, юроды бродячие, проклинающие царя-антихриста и затеи его, редко добираются сюда, редко встречают сочувствие. Город от всех российских отличный, гвардеец среди городов, готовый к походу.

Пороха, пушек, ружей — вдоволь и с лихвой. Хлеба нехватка, зато вкус свадебного гостинца на зубах.

Светлейшему от её величества вместо благодарности за старания — афронт. Ягужинского обласкала, супруге его приколола вензель статс-дамы. Узнал, вернувшись домой после целительной мыльни.

Хоть снова в пар.

— Голштинец устроил. Как же! Сватушке милому Пашка-то шаркал в Вене.

Умаслил цесаря — брак России с Голштинией выгоден-де Австрии. Число верных ей алеатов возрастёт. Благословил цесарь, да и пенсию назначил Пашке, прилепил к себе с тех пор.

— Союз двух сердец, — недобро усмехался князь, ковыряя вилкой отварную стерлядь. — А сколько союзов вокруг рождается! Да прочных-то мало.

— Всяк человек ложь, — вставила Варвара.

Дарья, выслушав речение князя благоговейно и помолчав, промолвила:

— Лабиринт Минотавра.

Рассуждения политические, труднодоступные её тревожат. Лабиринт, потёмки, чудище где-то в засаде. Ушла проверять Сашку — ленится, надобно усадить за уроки.

С Варварой отвёл душу Данилыч:

— Зятёк ненаглядный… Гусь ощипанный…

Горохов прозвал. Странная на гербе Ольденбургов птица. По мысли-то лебедь — что иное мог заказать рыцарь Эгилмер, основатель рода? Оперенье белое, шея длинная, но косолап и толст. Хилое было художество. Исправлять, верно за грех почитают. А два зверя коротконогих, хвосты закручены — неужто львы? Собака на задних лапах — ей-то зачем секира нужна? Символы неких деяний, быльём поросших. А спеси-то у голштинца! Теперь на Апраксином доме лепит герб, будто навек вселился.

— Катрин носится с зятем. Душу вынет. Машет на меня как на муху!

— Обожди чуток. Похмелье у неё.

— Во чужом пиру, — встрепенулся Данилыч. — Как с ней быть? Остеречь её хочу, да опасно — зятю выложит.

— Баба она.

— В том и беда.

— Такой Бог создал, — Варвара метнула лукавый взгляд. — Ты пугай её!

— Заладила. Прежде она бояр боялась. Храбрая стала амазонка.

— Пугай! Сочини пугало! Какое? Моя башка бабья, твоя мужеская.

Сознаёт вековуха, умнейшая из женщин, — предел ей положен. Насчёт пугала сам мозгует. Дома и в пути, в постоянных рейсах с берега на берег.

«Не тронь меня» снаряжён, грузно осел под орудиями. Флагманом выйдет в море, главой эскадры. С ним семнадцать кораблей линейных, пять фрегатов, семьдесят галер. Случается, когда пушек много, сами начинают стрелять. Избави Бог! Коли тешить царицу, так залпами холостыми… Того же мнения и Остерман — виртуоз дипломатии, и Апраксин. Старый моряк близорук, невольно может попасть впросак.

Взад-вперёд снуёт ладья светлейшего, навещает вельмож и возит к себе на обед. Кто откажется? Нигде так не поешь, не попьёшь. Консилии с новой знатью и со старой, с президентами всех коллегий. Убеждённость общая — впору дыры латать, а не воевать. Даже Ягужинский, заклятый враг западных держав, настроен мирно.

— О всякой малости, — говорит князь, — докучать матушке воздержимся.

По привычке заканчивал:

— Понеже в трауре она…

Пришли к ней светлейший и Остерман — самые ловкие. Что говорить, о чём умолчать — условлено. Умеряют пыл амазонки. Дела военные, дела губернаторские… На стрелке Васильевского острова, где имеет быть обитель наук, строят квартиры для профессоров и прочее необходимое. Открытие — в августе. Там криво, тут косо, там подрядчик доски сбыл на сторону… Данилыч, почитай, живёт в своей гондоле.

На венецианскую, судя по картинке, не похожа. А кто её видел, посудину дожа? Понравилось слово Данилычу, вот и окрестил, дабы отличить от лодок разного калибра, плавающих по Неве. Борта полосатые, красно-зелёные, расшитый золотом балдахин, двадцать четыре гребца в красных ливреях, подобранные по стати и по голосам, рулевой-запевала. На мачте флаг с княжеским гербом.

Не чета голштинскому…

Эмблемы заслуг собственных — не наследство, не купля — реют над головой светлейшего. В центре — пылающее сердце. Ещё не было княжеского титула, государь своей рукой начертал сию фигуру, дал камрату — на вымпел, на будущий герб. Сердце, пылающее любовью к отчизне… Потом геральдисты в Вене дополнили, изобразили на щите, чем заслужен высокий градус. Лев, держащий две скрещённые трости, означает власть, корабль и пушка — виктория на воде и на суше. Облекает щит горностаевая мантия, атрибут монарха. Равно и корона, отличная от графской, вассальной, крупная, длиннопёрая — свидетельство прав наивысших.

Такая же у голштинца… Из всех российских вельмож — у Меншикова, у него одного… Герцогством, королевством может владеть бывший пирожник.

Права есть — нету земель.


— Поверьте, мой друг, я не меньше вашего желаю, чтобы русские были задвинуты в прежние границы.

Признание, ставшее частым у Кампредона. Говорил об этом кавалеру ла Мотрей, к счастью, отбывшему из Петербурга, писал в Париж. Оправдывал безуспешность своей миссии. Теперь вот парирует наскоки Вестфалена.

— Англия не нападёт. Побудить Георга я не берусь. Нужен повод со стороны России.

— Так что же — ждать?

— Поспешность нужна… как это здесь говорят? Для ловли блох. Я утверждаю, русские при Петре достигли вершины могущества и сейчас — только вниз…

Он был уверен, рано или поздно соотечественники воздадут должное его проницательности, его таланту. Прочтут донесения, мемуары. Пускай де Бонак кичится орденами — султанским и царским. Ему-то в Стамбуле полегче было…

— Русские не зевают, — сетует датчанин. — Людей на верфях… Муравейники… Линейные корабли, экселенц, линейные…

Исхудал посол, болен желудком. От нервов недуг… Конечно, в Финском заливе, в шхерах всё решают галеры. Большим судам плыть далеко… Но флоты Англии, Франции, Дании — заслон серьёзный. Опаснее русских.

— На юг их направить, на юг, — кипит Вестфален. — Франция, простите меня, не сумела.

Упрёк нравится Кампредону. За что превозносят де Бонака? За что? Он щурит хитрые глазки, терпеливо поучает младшего партнёра. На Пруте русские едва не сломали себе шею [88]. Шанс был упущен. Вероятно, не последний…

— Обратимся к Балтике. Покамест ситуация в пользу русских. Кстати, известно ли вам, что в Швеции мастера из Петербурга? Помогают союзнице, чинят военные суда.

— Вот видите!

У датчанина узкие белые, почти детские руки. Кожа нежная, прозрачная. Резко размешивает шоколад, проливает на блюдце. Неуравновешен.

— Если бы я мог поговорить с моим королём…

— Перенесу вас на крыльях, — смеётся француз. — Что вы скажете ему?

— Вы спрашиваете! Он должен прямо снестись с Георгом. Война! Зачем русские выходят в море?

— Морская прогулка.

— Да, так всем отвечают. Но Екатерина дала понять… Для неё интересы зятя… семейные узы… Как это провинциально, экселенц! Выпирает происхождение. Между тем страна голодает, погрязла в рабстве. Странный народ, экселенц! Непостижимый народ.

Он тоже рассчитывал: после смерти Петра мужики, солдаты, измученные войнами, восстанут, вернутся старые порядки, столицей снова станет Москва, ослабеет государство.

— Пётр сумел соблазнить, околдовать… Чем? Он унёс тайну в могилу. Народ, который за ложку мёда съест мешок соли…

Утомлённый страстным монологом, Вестфален вытер платком потный лоб. Пахнуло мускусом. Запах любит мужественный — отметил про себя Кампредон. Подбивает плечи сюртука ватой.

— Величие, мой друг, величие. Его ждут правители, жаждут и народы. После как-нибудь пофилософствуем… Войны не будет… Пока, в нынешнем году не будет. Царица грозит, голштинцы машут кулаками, но министры против. Меншиков сплотил их… Я полагаю, война отсрочена, судьба дарит нам время. Важно использовать… Мы должны вырвать Швецию из русских лап.

— Но при Карле Фридрихе…

— Бросьте, милый мой! Он ничтожество. Сам по себе он никому не нужен. Шлезвиг? Провинции, отнятые русскими, подороже стоят. У шведов свои расчёты. Я имел интересный разговор с Бассевичем. К тому же сюда едет шведский посол.

— Ставленник русских.

— Так порешили? Не торопитесь! Конечно, совещаться с ним мы будем порознь — вы, я и Бассевич. Цедергельм тонкий политик. Цель у нас, надеюсь, будет единая.

Собеседники ещё более понизили голос. Лакей Пьер напрасно вжимался в дверь.


Иосиас Цедергельм [89], среди товарищей Юсси, в России не новичок. Вместе с офицерами штаба после Полтавской битвы оказался в плену. Сибири он избежал — видный сподвижник Карла, член риксдага был на особом счету. Участвовал в шествии побеждённых через Москву, шагал в одной из первых шеренг.

Был замечен Петром.

Война ещё длилась, когда начались консилии об обмене пленными. Кого послать в Стокгольм? Шведа, честного шведа. Царь поил Юсси, изучал. Швед смотрел в глаза прямо. Конец сомненьям положила Екатерина.

— Это честный крестьянин, — сказала она.

Родился барон в глуши, в лене Северный Юлланд, где отец корчевал лес, пахал землю.

Отпущенный под честное слово, пленник исполнил порученье и возвратился в Петербург. Обрести родину позволил Ништадтский мир. Изменился Юсси, некогда яростный поклонник Карла XII. На трибуне риксдага — кроткий пиетист [90], лютеранин вольнодумный и любвеобильный. Притчей из Евангелия, а то и поговоркой из Северного Юлланда увещевал он партию патриотов. У них одно на уме — реванш, союз с Англией, война. Бесчувственны к бедам народа.

— Довоевались! Поля зарастают лесом, пахать некому. Где не пашут, там дьявол пляшет. Злоба сеет плевелы, злоба погубит род человеческий.

Он в партии голштинской, преобладающей. Глава её Арвид Хорн, премьер-министр, не раздумывал долго, кого послать в Россию.

— Ты послужишь Швеции как добрый христианин, — сказал он дружески.

Польщённый в душе, Юсси отказывался. Дипломаты хитрят, врут не краснея — нет, не привык он… Пора о душе печься, ведь за пятьдесят уже. Намерен завершить свои дни в благочестии, аскетически, как велят отцы пиетизма.

— Ты в России персона грата, — доказывал Хорн. — Будешь ангелом мира.

Русские близко. Стокгольм в смятении. Их прогулка морская — это, возможно, война с Данией. Швецию втянут. Карла Фридриха посадят на престол силой. Швеция обязана помогать ему. Шлезвиг, чёртов Шлезвиг!

Нужен новый договор. Герцог женился, стало быть, он вправе получить приданое.

— Но эстонские острова…

— Крохи…

Арвид отпер железный шкаф, хранящий самое секретное, вынул листки, исписанные мельчайшим, словно трусливым почерком. Сказал, что от Бассевича, вчера, с курьером.

«Осмелюсь заявить вашей светлости, что наступил благоприятный момент для того, чтобы возвратить Швеции её владения, отнятые в результате злополучной войны, и обеспечить ей в союзе с Россией роль не раба, а господина».

По мере чтения глаза Юсси лезли на лоб. Приданое герцога — Эстляндия, Лифляндия, Ингерманландия, Выборг, провинция Псковская. Запрашивать крупно, дабы было что уступить. Оставить русским выход к морю — Петербург, он же столица образуемой империи, которая до поры пусть именуется Российской. Глава её — Екатерина, покуда она жива, потом императорский титул перейдёт к Карлу Фридриху. С передачей ему прибалтийских земель центр империи естественно переместится в Швецию. Царевна Елизавета и царевич Пётр удовольствуются внутренними губерниями, Москвой, Сибирью.

— Дьявол! — вырвалось у Юсси.

Была шведская империя, рухнула. Наказана гордыня. Суд Божий свершился над Карлом. Одуматься бы… Бисерные буковки роились, как муравьи. Облик дьявола-искусителя возник за ними.

— Читай! — усмехнулся Арвид. — Читай!

Дальше следовали советы тактические. Екатерина не русской крови, она честолюбива, она обожает зятя — три струны, на которых надо играть. Проект сообщить ей по секрету, от имени шведского правительства. Герцог посвящён лишь в малой степени, русские сановники в полном неведении. Важно привлечь Меншикова. Он против войны из-за Шлезвига, как и многие при дворе. Адски тщеславен. Украина — богатейшая часть империи, и он имеет там поместья. Пусть будет там королём. Титул ему — имперскому князю — доступен.

Заверить, внушить… Изворачиваться, заманивать, возбуждать худшие свойства людей. Это предстоит делать ему — Юсси, если он поедет.

— Нет, — сказал он.

— Ты принимаешь всё за чистую монету, — возразил Хорн. — Империя — она в облаках… Нам нужен мир. На год — и то прекрасно. И хотя бы Лифляндию. Тогда добро пожаловать герцогу. Триумфальный въезд…

Да, Юсси представляет себе. Толпы ликующих. Победа для партии. Хлеб подешевеет сразу. Земля в Лифляндии добрая, не то что в Северном Юлланде. Верно и другое — без приданого герцог едва ли добудет шведский трон.

— Он-то откажется от Шлезвига. А русские? Они же толкают его туда. Нет, не по мне служба, Арвид… Ничего нам не вернут. Поплатились, Бог велел терпеть, уволь, не гожусь я…

— Ты, Юсси, только ты.

Отпустил, дав срок до утра.


Приехал он сюда как к себе домой. Какова же столица после Петра? Каменных домов стало больше — и мостовых, фонарей. Сооружают переправы через Неву — дощатый настил на заякоренных судах. Спешат, в светлую июньскую ночь не прекращают работу. Пётр запретил, ему чудилась помеха для судоходства. Но преграду легко расцепить. Странно — обиду за Петра почувствовал швед.

Невскую першпективу, проложенную пленными — сам однажды водил их сажать деревья, — бойко застраивают. Обширную усадьбу отхватил придворный портной, возвёл дом с лепнинами, господский. У Мойки в театральном здании шла репетиция. Крикливо звучал женский голос. Посыпались камни, творящие гром.

Самодержица прибыла на репетицию. Досмотрев, раздала актёрам по червонцу. Посол попросил аудиенции. Ответила неопределённо. Пусть он отдохнёт после путешествия, освоится.

— Бедный Юсси! У нас мало плезиров. Танцы я разрешаю, но люди из сочувствия ко мне…

Говор стих, придворные окружили их кольцом. Екатерина закончила громко, внушительно:

— Все оплакивают моего супруга.

— Ваше величество…

Комок в горле, неожиданно… Слова соболезнования застряли.

— Вы любили его, Юсси.

Любил? Нет, это сложнее. Необычайное обаяние Петра покорило его на всю жизнь. Против воли…

Тёплый бархат скользнул по щеке. Тяжёлые руки легли на плечи.

— Вы полюбите и вашего будущего короля. Его нельзя не любить.

Сказала по-домашнему, будто вводя в семью. Лакеи разносили угощенье. Взяла два бокала с подноса.

— Навеки вместе, да?

О Боже, как мельчает это понятие! Вино было крепкое, сладкое чересчур. Простилась нежно, поцеловала липкими губами. Ощущение некоторой нарочитости осталось от этой встречи.

Живёт он — о, редкая честь — в Зимнем дворце, весьма опустевшем. Елизавета отселилась вместе с матерью, двор царевича — во флигеле, окнами на канал. Ночью за стеной возятся крысы. Откуда-то глухо — топот башмаков, женский визг. Утром посол совершает моцион — по лугу, в саду. Наблюдает бабочек, жуков, любуется цветами, восхваляет природу, как подобает пиетисту.

Увидел царского внука [91]. Рослый не по летам, толстый, с кислым выражением лица, будто объевшийся. Его сестра Наталья — милый, резвый ребёнок — застынет, восхищённая бабочкой, потом вприпрыжку догоняет. Левенвольде-старший, высокий, нескладный, что-то объяснял резким, каркающим гоном. Наследник брёл понуро, глядя в землю.

Насколько же природа совершеннее чертогов, возведённых людским тщеславием! В гостиной, где послу накрывали стол, сумрачно, душно, запах от пыльных гобеленов, от грузных дорогих портьер затхлый, горький. Екатерина прислала ему одного из своих пажей — юноша появлялся к обеду и ужину, стоял за спинкой стула и глотал слюну. Неестественно прямо, будто статуя в зелёном кафтане с красными отворотами, с золотым позументом. Ел Юсси часто один, иногда с Бассевичем, с русскими вельможами. Говорили о пустяках — паж беседу стеснял.

Делиться важным с Бассевичем, с герцогом послу и не нужно. Голштинец пока не король. Первый официальный визит — к Остерману.

Он из тех, что к старости усыхают. Худоба схимника, белые обтянутые кожей скулы, глаза-щёлочки, то колющие, то засыпающие. Брезгливо, невежливо морщится, отхлёбывая вино, которым потчует гостя. Когда слушает, глаза исчезают под ресницами — они жёлтые, цвета опавшей листвы, как и брови.

— Нерасторжимый союз, ваше сиятельство. Россия и мы, Швеция, в нашем понимании, части одной империи, великой северо-восточной империи…

Продиктованное, обязательное… Юсси кажется, что говорит кто-то другой за него. Вице-канцлер наклоняет голову утвердительно.

— Да, нерасторжимый…

Пряди грязно-серого парика свесились, цепкие бескровные пальцы теребят их, схватывают.

— Не-рас-торжимый…

В правой руке одна прядь, в левой пучок. Сплетает жгутом, сосредоточенно, и сдаётся — забыл о присутствии гостя. Та прядь затерялась, её не различить. Что это — намёк? Он ведь известен своими иносказаниями, увёртками.

— Рост великой Российской империи, — продолжал Юсси, — ради мира, взаимной выгоды…

Он комкает урок, переводит дух. Пальцы завораживают. Расплели косу, свивают опять.

— Ве-ли-кой им-пе-рии…

Ни тени иронии. Зато пальцы отвечают откровенно — неравен этот альянс, выгод для Швеции добивается посол.

— Его королевское высочество… В силу брака с принцессой Анной имеет право претендовать на… определённые уступки.

— Оп-ре-делённые, — отозвался Остерман как эхо. — Мы желали бы знать, — и космы парика, откинулись, — впустит ли Швеция наши корабли? В свои гавани?

Удар наотмашь. Юсси смутился. Может быть, соврать, обнадёжить? Признал — инструкций он не имеет.

— Что отсюда следует, экселенц?

Юсси молчит.

— Следует то, что ваше правительство не намерено поддержать претензии герцога на Шлезвиг. Предпочитает удовлетворить его за счёт России. Так? В нарушение договора. Так, экселенц?

Он перешёл в наступление.

— Обстоятельства в связи с женитьбой изменились, — пробормотал Юсси. — По нашему мнению, возникает необходимость в новом договоре.

— В новом до-го-воре, — надоедливо проскрипел вице-канцлер. — Если будет угодно её величеству, — прибавил он быстро, отчётливо, поучающе.

— Но вам, экселенц, неугодно, — вымолвил Юсси, повинуясь озорному порыву, и прикусил язык. Понял — так держи язык за зубами. Нарушил он правила дипломатической игры.

— Её императорское величество, — сказал Остерман, явно сердясь, — есть суверен самодержавный.

Вздохнул, взял со стола оловянный ларчик, достал пилюлю, с неожиданным проворством кинул в рот. Пил воду из стакана мелкими глотками. Юсси не сразу уразумел — разговор окончен.

Стена, равнодушная стена… Скорее враждебная. Здесь нельзя выражать собственные мысли — даже Остерману, главному дипломату России. Министру нельзя высказать свои мысли прямо. Тирания. Увы, придётся привыкнуть!

Стайка гусей гуляла по берегу — незамощённому, размытому ночным дождём. Юсси потревожил их и едва спасся, добежав по мосткам до лодки. Гребцы слегка надрезали вёслами водную гладь, несла Малая Нева, ширилась, сливаясь с Большой, раздвигая каменные фасады столицы, лицемерные фасады, прикрывшие нищету.

Следующий визит — к Меншикову. Фаворит, соправитель, второе лицо в государстве. Екатерина — женщина ума обыкновенного, князь — ум выдающийся. И воспалённый тщеславием. Пиетисту стыдно — он призван обличать порок, а тут он вынужден поощрять его, растлевать душу человека. Что оправдывает? Единственно — забота о мире.

Юсси подавляет в себе сомнения, робость — с пальмовой ветвью мира прибыл он в Россию.


— Господи! Да за что же?

Охает Дарья, стонет, сейчас брызнут слёзы. Услышала — ушам не поверила. Ужасно, ужасно!

— Король я… — смеётся Данилыч. — Ты королева. Величество.

— Да на что нам…

Король или гетман — разницы Дарья не видит. Украина. Киев… Уехать, бросить всё… Про Киев не скажет худого, хорошо было, там её обвенчали с Александром, освятили долгое греховное сожительство. Но теперь, из столицы… Корона? Опала для мужа, во что ни ряди.

— Чем прогневил? Горе моё! В ножки паду Екатерине, отмолю. Чего натворил?

— Тьфу! Королевство же дают… А это что значит? Часть империи.

— Ой, горе-горюшко!

Схватилась за сердце. Не уловила шутки. Супруг шлёпнул по щеке мягко.

— При чём царица? Швед посулил.

— Чего?

— Швед, говорю…

— Этот? Юсси?

— Слеза ты Божья, — обозлился Данилыч. На жену, на Юсси, только что отбывшего, на пустую шведскую приманку. — Вопишь на весь город. Смеялись мы. Смешинка в рот залетела.

Шутливое настроение пропало. Не та оказия, чтобы зубы скалить. Разбередил швед. Вошёл — и привиделся Днепр, настигнутые у переправы офицеры Карла, разгромленного Карла, успевшего-таки улизнуть к туркам [92]. Цедергельм, простоватый, скроенный топорно, выделялся среди штабных баронов и графов.

— Значит, амбашадур [93]… Так…

Обнялись как старые приятели. Сколько выпито вместе — бочка, поди… В компаниях, вместе с царём. Пели, кукарекали, ржали, кто во что горазд. Поседел Юсси. Трезвенник ныне — глоток один, и хватит.

— Тогда и я воздержусь. Башка чтоб трезвая была, — веселился князь. — Опутает амбашадур. Бывало, я тебя в плен брал, теперь ты меня.

— Зачем? — кротко ответил Юсси. — Все люди должны быть свободные.

Вон куда загнул.

— У нас без понужденья ничего доброго не сделают. Государя покойного слова.

Отобедав, пошли в Ореховую. Святилище своё выбрал князь для беседы. Почему? Тянуло туда… Нужно было присутствие Петра, ощутимое там особенно. Юсси, увидев портрет, притих благоговейно. На портрет падала тень, Пётр на нём лишён красок молодости, без возраста.

— Ну, знаю я, с чем ты приехал. Остерман сказал. От меня, — и Данилыч лихо подмигнул, — нет секретов. Да… Дело непростое.

С вице-канцлером условлено — проект придержать. Подавать его царице боязно. Посла одного к ней не допускать. Само собой — завоёванное не возращают.

— Скажу напрямик, многого хотите. Спасибо, Петербург оставляете нам.

Откровенен и Юсси.

— У нас риксдаг, — напомнил он. — У герцога много противников.

— Подсахарить его?

— Риксдаг, — повторил посол, разводя руками. Нет, не болтун. Всё тот же Юсси.

— Голштинцы намекали… Закидывали удочку. А Шлезвиг? Шведам он ни к чему — верно я понял?

Как царь обращался с дипломатами, так и он — камрат его. Рубит гордиевы узлы. Юсси не обидишь этим. Претят ему разные экивоки.

— Шлезвиг, — протянул он. — Что нам дороже? И вам… Шлезвиг или мир?

Заговорил об империи, мирной, справедливой. Поистине великая — от Голштинии до Тихого океана. Издевался Остерман… Тут бы рассмеяться, окатить Юсси, благочестивого Юсси холодной водой… В облаках сия империя. Нет, дослушать…

— Это свободный союз… Авторитет есть… Авторитет другой, без палки.

Зажёгся и словно на амвон взошёл. Народы будто бы только и ждут, во сне видят… Короли, герцоги, графы, вступающие в империю, вольны распоряжаться в своих государствах. Войны на севере Европы упраздняются. Перестали же воевать владетели германские, под Габсбургами. Более того — Швеция будет стараться покончить с рабством, которое в России ещё свирепствует и позорит Европу. Нет, не указом, а рекомендацией, своим примером.

— Чур тебя! — прыснул Данилыч. — У нас языки режут за это.

— Терпит Господь, — поник Юсси. И вдруг: — У тебя есть власть? Нет власть…

Смутился и сбивчиво, корёжа слова, начал объяснять. В России никакой господин не может уничтожить у себя во владениях рабство. А если бы он, князь, стал сувереном? Неужели ожесточилось сердце?

Вскорости и прозвучало слово, вызвавшее бурю в душе Данилыча, — король.


Блеснула уже однажды корона, блеснула лучами, как утреннее солнце на горизонте, поманила и затуманилась, погасла. Курляндия была за тем горизонтом.

Зять царя умер, трон герцогский пустовал [94]. Авось посчастливится занять… Двести тысяч рублей обещано было Августу — королю Саксонии и Польши за посредничество. Деньги казённые, Пётр Алексеевич сам отчислил. Спросил только, рванув к себе за волосы:

— Служить мне будешь?

— Кому же, фатер! — ответил камрат недоумённо и с обидой.

Иного не мыслил, как, возвысив себя, ввести Курляндию в границы родного отечества. С согласия ландтага — ихнего баронского сейма. Обделать по-европейски… Сожалительно — не сумел союзник Август купить баронов, либо уклонился. Сорвалась негоция.

И вот — Украина…

Многое в этом слове. Пламя и дым Полтавы, истоптанные армией шляхи, пепелища Батурина — оплота Мазепы. Князь разорил город и домогался его, себя видел гетманом. В мечтах уносился дальше — в Варшаву. Может ведь сейм избрать гетмана, имперского князя королём, тем более если под той же короной и Украина. Разные веры? Что с того! Тот же Август правит лютеранами и католиками. Намекал светлейший царю… Сердился фатер.

— Ишь, куда хватил! Король… И меня ещё сковырнёшь, а? Навешу вот лоток с пирогами…

По указу царицы Батурин пожалован, но уже не тянет управлять казачьём в мирное время, улаживать тяжбы между полковниками.

Данилычу везут пшеницу с Украины, пеньку и сало, стекло и глиняную посуду, ткани, замки, кожи, крымскую соль. Товар сбывает в Питере и за границей. Дома держит кобзарей — воют жалостливо, до слёз прошибая, поют и мажорно, славят милостивого князя. Набольший он на Украине помещик и заводчик. И довольно того… На войне всякое мнится возможным, мир отрезвляет. Всё же нет-нет да оживали сладостные видения. Корона курляндская, корона украинская. Из Киева шествовал с почётным эскортом, с музыкой в Варшаву и в иные грады Европы.

Мнилось — снова война… Кавалерию ведёт, атакует. Немцы говорят — мечтания скачут вольно, таможня не взыщет.

Поместий хоть вдвое больше имей, хоть вдесятеро — не образуют они государство. Князь — а где княжество? Занозой впилось… Звание, герб, но без опоры земной. Изъян, который с телесным уродством сравним, с хромотой, к примеру … у мелкого ландграфа владение меньше уезда нашего, однако он выше тебя. Монарх он, презирать может…

Голштинец глуп — что сморозил намедни! Не угодно ли фюрсту принять титул герцога Ингерманландии? Балбес готов ходатайствовать перед императрицей. С превеликим плезиром… Данилыч холодно поблагодарил. Не ругаться же… Сказал, что ему хорошо и на губернаторской должности.

Сегодня Юсси… У него-то приманка краше. Король Украины, в преогромной империи. По его словам — российской, а на деле-то шведской. За что взялся, праведник? Бычился, гнусавил, не знал куда девать длинные свои ручищи. Мерзит ему вербовать изменников.

Авантажей-то всяких наплёл… Слияние с Европой, просвещенье народа… Начатое мудрым царём довершится…

— С просвещеньем уж сами как-нибудь… — шепнул Данилыч, повернувшись спиной к шведу.

Ходил из угла в угол, кипел внутри, а послу изображал мучительное колебание — то чесал за ухом, то дёргал ус — один раз пребольно, чуть не вскрикнул.

Принц Меншиков, демон алчности, славолюбия, ослеплён короной. Юсси поверил, кажется… Ушёл обнадёженный, на подвох он вроде неспособен — блаженный богомолец.

— Ты видел, фатер?

Как не похвастаться Неразлучному сейчас, в любимой им Ореховой, где веет дыханье его. Струится, ласкает лицо…

Ушёл Юсси и будет ждать аудиенции у царицы. Его позовут. Толкнётся сам-один, не впустят, Горохов ручается. Женский ум слаб, долго ли смутить!

Завоёванное не отдадим. Нет, фатер! Море твоё, гавани твои храним. И парадиз твой, всё тобой содеянное…

Светла летняя ночь, лик на портрете ясен. Внемлет Неразлучный, всегда присутствующий.


«Теперь нам лучшее время есть, чтобы шведы свои потерянные земли паки возвратили…»

Канцелярист, близоруко водя носом по бумаге, читал проект Бассевича. Доставлено курьером, из Копенгагена. Раздобыл и перевёл русский посол Михаил Бестужев [95]. В датском министерстве есть у него наймит, снабжает секретами.

Очень кстати присылка.

Светлейший и Остерман, слушая чтение, кивали понимающе и мрачнели. Стало быть, заговор против России. Бассевич стакнулся с Данией. К тому шло. Писал же Бестужев — отступного просит Карл Фридрих у противников. Денег — датских, английских, взамен Шлезвига. Там — на рожон переть, а царица великодушна…

— Двурушники, — бросил князь и выбранился длинно, смачно.

Из остывшего камина пахнет золой. Пятна пролитых чернил на полу. В окне нет стекла, чиновники подрались, выбили — нанесло комаров. Тоскливо у Остермана — что дома, то и здесь, в Иностранной коллегии. Президент оцепенел в кресле, будто забылся. Данилыча подмывает гаркнуть в ухо, завешенное толстой завесой парика, растолкать.

— Козырь у нас, экселенц.

Политесы прочь — огласить цидулу Бассевича перед царицей и сенаторами. Изобличить голштинцев, показать, какова их политика…

Мнётся Остерман. Шевелит губами, приник к столу, царапает ногтём шершавое сукно. Захрипели часы, прерывая свой бег, намерены бить. Торопится время. И словно рубеж некий надо одолеть под звон иноземного механизма, после чего принять решение. Немедленно.

У вице-канцлера тоже сипело и клокотало внутри, прежде чем изрёк с горькой гримасой:

— Это нельзя так… Катастроф.

Поднял руки с ужасом, словно перед чудищем стоглавым.

— Андрей Иваныч, — сказал князь с нервным смешком. — Потолок, что ли, обрушится во дворце? Откроем правду царице.

— Правду… Пра-вду…

Начертил что-то ногтём на шершавом сукне, разгладил и снова начертил.

— Сколько есть человек, столько правда. Правда как порох бывает. Пуф!

Ох, бережёт себя! Его-то порохом не опалит — за версту обойдёт, лукавец. Боязно — вдруг рассердит самодержицу взрывчатое известие.

— Не пойдёшь со мной, Андрей Иваныч, — я пойду к ней. Скажу — хоронится Остерман. Сама позовёт тебя.

Заспорили.

Стонал вице-канцлер, остерегал — прогневается её величество, да не на голштинцев — на нас. Поверить в изменнический их поступок ей трудно. Письмо Бассевича поберечь пока, пригодится. Имеется прожект шведского посла — с ним же переговоры, ему и ответ обдумать.

— Мало, Андрей Иваныч! Ударить, чтобы всю машинацию искромсать. Не прутиком…

— Саблей, фельдмаршал?

— Воля твоя… Пойду один.

Сдался вестфалец с видом мученика. Данилыч вскочил, в порыве благодарности обещал ему ящик венгерского вина. Поехал к царице, известил сенаторов — собраться завтра, в четыре пополудни. Выбрал для консилии кафтан гвардейских цветов, зелёный с красным.

Предстоит сражение.

Задачу оного светлейший определил двойную — шведские условия отвергнуть, голштинцев привесть в конфуз. Зловредное их влияние на царицу если не снять, то умалить хотя бы, изобличив Бассевича. Оказия драгоценная. Покарает Неразлучный, если он — камрат его — не убережёт государство от врага.

Деревья перед Летним дворцом разрослись, ветви гнулись от гнёзд, пернатые любимцы Екатерины кормили птенцов. Птичья музыка вторглась в зелёную гостиную, где расселись вельможи, и кабинет-секретарь Макаров силился перекричать её. Императрица появилась в чёрном, с тонкой ниткой жемчуга, взгляд её блуждал по раритетам на полках — окаменелостям, раковинам, древней посуде. Казалось, слушает птиц. Сперва недоумение обозначилось на её лице, затем неудовольствие. Макаров дочитал шведский прожект договора.

— Эй, что они думают? — спросила она резко, схватила нитку, натянула её. — Мы дураки? Моя Рига… Митау, Курланд… Думают, я слабая женщина, я согласна… Нет, нет, — и крепкое царское словцо слетело с её уст. — Император проклянёт нас…

Затем, под нескончаемый птичий грай, раскрылись козни Бассевича. Данилыч, не спускавший глаз с владычицы, увидел боль, обиду и пожалел её. Она протянула руку.

— Дай сюда!

Взяла бумагу, впилась в неё, зачем-то посмотрела на свет, вернула Макарову.

— Враки это… Англичане это, против герцога…

Остерман собрался что-то сказать, закашлялся, светлейший опередил его.

— Бестужев честно служит твоему величеству.

Вниманием не удостоила, обернулась к вице-канцлеру. Тот отдышался, зашамкал наигранно старчески, болезненно.

— Можно предполагать и так, кхе-кхе… Фальшивка… Как вы изволили заметить, ваше величество.

Утешил, хитрец.

— Конечно… Аглицкая проделка, — решила она и бросила светлейшему безмолвный упрёк. Удалилась высокомерно, едва кивнув.

Загрузка...