Золотому Ангелу
шепчет Небесный на ухо,
Подле него, неподвижного,
над панорамой паря:
«Чудится, будто Петровская
зашита столица наглухо
В погребальный мешок беспросветного января».
Лик опустил страдальчески,
в линии улиц вглядываясь,
Избороздивших морщинами
мертвенность города страшную.
«Где твоего заступничества,
брат златокрылый, — клятвенность?
Что с твоей сталось вотчиной? —
именем Отчим спрашиваю!..»
Но, на своей высокой сидя игле,
Слова не молвит Хранитель столицы северной:
Скорбному небу взор вверяя рассеянный,
Немо он тонет в надленинградской мгле,
Тонет в ладанном плаче живого брата —
Столь безутешен подле парящий брат…
Ночь. Два неравных Ангела: нерв и злато.
Выше — лишь звёзды.
Ниже — лишь Ленинград.
Заживо запелёнана
тишью столица сажевой;
Рвётся из города в звёздную рябь
шпиля поблекший шип.
Ангел молчит на его острие,
точно на кол посаженный,
Золотом плоти, как Ленинград,
в плен мешковины зашит.
Братец-то стонет вокруг него,
высь кругами расчерчивая,
Реет над градом, который вмёрз
в адовый круг кольца.
Тянется времени нерв вороной,
словно нить гуттаперчевая;
Нервный Ангел верен себе:
не поднимает лица,
Рвано рыдая рьяной пургой
в крыши. Парализован
Город внизу. Город манит его
зорким беззвонным зовом.
Рушится камнем горячая плоть
в омут столицы северной.
Ангел в городе. Тот поглотил
страсть его — толщею серой.
Ангел видит Град изнутри.
Видит бескровные улицы,
Те, по которым когда-то текла
жизнь неизбывным движением.
Тычется в стёкла ослепших домов
здраво-настойчивой умницей,
Вздорно осмеян
собственным в них отражением.
Слепы дома так, что Сын Высоты
видит их тусклыми склепами;
Слепы, словно из глины сна
Смертью самою слеплены.
Только вот этот один, угловой,
в пару других шириной,
Манит его огоньком нутряным,
искрою — тёплой, шальной.
Бабочкой Ангел летит на огонь,
что заприметил в окне;
Телом к разбитому льнёт стеклу, крылья кромсая в кровь.
В комнате — стол. У стены — кровать.
Печь пылает, как нерв.
Женщина-призрак ломает стул, чтоб отопить кров.
Зло исступлён истопницын труд. Мечется пара рук,
Серых, что ветки иссохшие, рук. Пламя, полней пылай!..
Наледь паркета, кровать у стены. Девочка-полутруп
Взором зелёным грызет потолок.
Кашель раскрошен в лай.
Ангел-то смотрит за часом час,
чуть не лишаясь чувств,
Тело изранив битым стеклом,
душу же — тем, что глядел.
Думает, бедный: «Как воздух чёрств!.. Точно не докричусь».
Над Ленинградом — блокадная ночь. Скоро — блокадный день.
Женщина, ветками рук дрожа,
падает грудью на стол;
В зеве печурки кровавым цветком
теплится жизнь ещё.
Женщине страшно: у самой стены
дочь на кровати — пластом.
Женщина видит её глаза
и худобу щёк.
Женщине страшно: немеет рот,
сердце звенит, как гонг;
Зверем несётся к полкам она, книги сгребает с них…
Обезобложенный Пушкин — в огонь,
голый Гоголь — в огонь;
Лермонтов — следом, товарищей потеснив.
Ангел-то смотрит за часом час
(хоть и смотреть — невмочь),
Кровью небесной на битом стекле
не устаёт рдеть.
Пламень отцвёл. Выдыхая пар,
мать и бледная дочь
Греют друг друга, в кровати дрожа
парой живых сердец.
Бледность небес над Столицей Петра —
ночи блокадной предел.
Тяжко, как солнце с востока — ввысь,
мать с кровати встаёт.
Ангел видит: немощь её
крепче мощи людей;
Видит икону, икону в руках,
серых, как невский лёд…
…В комнате стол. На столе хлеб —
граммов двести на глаз.
Наледь паркета, кровать у стены. Девочка, кажется, спит.
Пламя в печи отдаёт золотым, точно иконостас;
Женщина рвано рыдает в окно:
слёзы жгучи, как спирт.
Завтракать скоро. Хлеб на столе.
Это строжайший пост.
Пост — только красный угол-то гол…
то есть, конечно, пуст.
В лужах паркет, что асфальт по весне. Пламя, что райский куст,
В печке цветёт. За разбитым окном
город тих, как погост.
Ангельской кровию в этом окне
новая рдеет заря:
Тонет пурпурная сладость её
в надленинградской мгле.
Женщина хлебом кормит дочь,
всхлипывая втихаря.
Женщина верит: заступник златой
прочно сидит на игле.