В какую дверь теплушки ни выгляни — степь да степь, холмистая, запорошенная снегом равнина по обе стороны железнодорожного полотна. Далеко-далеко — по самому горизонту трусит, обновляя санный путь, лошадка, запряженная в розвальни. И, должно быть, жалким, беспомощным кажется одинокому вознице поезд, натужно старающийся одолеть эту невозмутимо белую пустыню, лишь кое-где вспоротую упрямыми гребнями пахоты.
Ползет и ползет поезд, трусит и трусит лошадка. И чудится, будто и лошадка, и скирды соломы, разбросанные там и тут, да и сам поезд вмерзли в залитую солнцем бесконечность и не будет — никогда не будет! — конца этой утомительной дорожной страде.
Рослый, худощавый человек в поношенной бекеше отошел от дверного проема, смахнул угольные пылинки с крупного обветренного лица, сдвинул большие, круто изогнутые брови, присел в углу на нижние нары, потом прилег и невольно прислушался к тому, что говорили пассажиры, теснившиеся вокруг печурки посреди вагона.
Это были все те же, надоевшие ему за пять дней пути разговоры случайных попутчиков.
— А почем там сало-то? — опять интересовался один из них.
— Сало? А шут его знает, — отвечал другой. — Не видал ни разу, врать не стану. Фунт хлеба — рубль!
— Ржаного?!
— А то еще какого? А вы почем пшеницу брали?
— Тридцать рублей пуд.
— Ух ты! Шесть твердых цен!
— Еще хорошо, что деньги берут, а то, бывает, подавай им ситец да керосин, а об деньгах и слышать не желают — хоть ты что!
— Да-а... А у нас, в Туркестане, люди уже друг дружку есть стали. Стариков убивают, которые работать не могут, детишек...
— Будет врать-то!
— Чего врать?! Сам видел! Вот те крест!
— А у нас, в Енисейской губернии, склады от хлеба ломятся. В одном Минусинском уезде, слышь, мильен двести тысяч пудов наготовлено!
— За морем телушка — полушка...
— Чугунки нету, лошадей за войну всех, какие посправнее, подгребли... Вот и лежит хлеб. А вывезти не на чем.
— В Томской губернии то же самое, говорят. И в Канске. И в Акмоле. Хлеба — завались. Самогонку из него варят почем зря!
— Вот те и свобода — самогонку из хлеба гнать! Одно слово — переворот!
— А ты бы помалкивал. В политику мы не мешаемся. Наше дело маленькое. Купить да продать...
— А хорошо бы сейчас, братцы, бутылочку первачка!
— Да уж хоть бы денатурочки! Говорят, очень от ревматизма помогает. Ха-ха-ха!..
— Гы-гы-гы!..
— Хи-хи-хи...
Александр Дмитриевич Цюрупа — так звали человека в бекеше — закрыл глаза. Но сколько можно спать?! Отоспался ведь он за дорогу и за прошлые месяцы, да и впрок. Нет уж, лучше постоять у двери, поглядеть на низкое зимнее небо, на снежную степь. Даже они менее унылы и однообразны, чем разговоры у печки.
А над снегами тем временем взмыл дымок, другой, третий. В пологом провале открылись унылые серые избы, крытые соломой, стога по задворкам, мальчишки с салазками на свинцово-сизой глади застывшей реки. Сеченая-пересеченая, видавшая и Стеньку, и Пугача, и усмирительные походы Суворова, — такая же, как сто, да и тысячу лет назад, тянулась вдоль дороги вереницей покосившихся хибарок большая деревня.
Колеса вагона прогромыхали по мосту, застучали по стрелкам и наконец затихли. Посыпались с крыши мешочники:
— Какая станция?
— Далеко до Рязани?
— Кипяточку бы!
— А шанпанского не хочешь?
— Стоп! Куды прешь?
— Осади! Осади, говорят!
От станционных тополей, сквозь шеренгу черных милицейских шинелей пытались пробиться к поезду люди с мешками, узлами, чемоданами, бидонами.
Александр Дмитриевич поплотнее запахнул бекешу и, захватив чайник, спустился по стремянке, перешел через пути и поднялся на перрон.
— Ваш документ, гражданин-товарищ?!
— Пожалуйста. Где водички добыть?
— Во-он колонка. Ежели не застыла только. Проходите, проходите: ничего интересного тут нету.
— Как это нету? — остановился Цюрупа. — Оч-чень интересно! Кто это вас надоумил? Да вы что?! Потрошители вы или милиция?! Что вы делаете, «граждане-товарищи»?! Что делаете?
Но милиционеры не обращали на него никакого внимания. Каждого, кто хотел пройти на перрон, они заставляли раскрыть свой багаж и вынимали из мешков и чемоданов бережно увязанные в бумагу свертки, пакеты, мешочки с мукой, баночки с медом и складывали все это на платформу грузовой тележки, стоявшей рядом.
— Еще раз повторяю, — внушительно басил приземистый плотный милиционер, с окладистой рыжеватой бородой-лопатой. — Разрешается провоз съестного не больше трех фунтов на человека. Все, что сверх трех фунтов, подлежит немедленному изъятию. Распоряжение продовольственной управы. Грамотные? Читайте!
На тележке между тем уже выросла целая гора пакетов и свертков. На вершине ее соблазнительно поблескивало колечко колбасы.
В эту минуту к одному из красногвардейцев, помогавших милиционерам, пробилась худенькая, рано увядшая женщина с мешком, перетянутым надвое и перекинутым через плечо.
— Как же мне быть? — умоляюще глядя на человека с ружьем большими детски-доверчивыми глазами, спросила она. — У меня два пуда муки...
— Не слыхала, что ли? Приказ! — отрубил он. И, опустив глаза, принялся сосредоточенно расправлять красную повязку на замасленном рукаве своего старого «семисезонного» пальто.
— Я из Питера ведь, — заторопилась женщина, обеими руками обняв мешок. — Специально за тем и ехала: говорили, в Пензенской губернии хлеб дешевый. Шуба от мужа осталась — хорошая шуба! Муж у меня убитый, еще в позапрошлом году, под Перемышлем. А детей — трое.
— Все вы так: «муж убит, дети», — проворчал, подойдя к ним, бородатый милиционер.
— Да нет же! Не обманываю вас... Честное слово! — уже сквозь слезы умоляла женщина. — Не спекулянтка я! Двенадцать верст пешком шла! По степи!.. По снегу. Ничего же у нас в Питере не достать! Дети голодают!
— И здесь так же будет — допусти вас только! — Милиционер повернулся к Цюрупе, ища у него поддержки. — Все повывезут! Дай только волю! — И мешок с плеча женщины в один мах перелетел на тележку.
Александру Дмитриевичу показалось, что все это видится ему во сне, и первым его побуждением было — протереть глаза. Но нет, это был не сон: вокруг стояли вполне реальные, живые люди, с давно не бритыми лицами, пар от их дыхания клубился в воздухе, до их шершавых шинелей можно было дотронуться.
— Позвольте! — опомнившись, взволнованно обратился он к милиционеру. — Я работаю в продовольственной управе!.. О каком распоряжении вы толкуете?!
— Некогда мне всякому объяснять! Сами должны понимать! — отстранил его милиционер.
— Нет такого закона! — гневно воскликнул Александр Дмитриевич.
— У вас нету, а у нас есть.
— Как же я в Питер без хлеба вернусь? Не могу ведь я без хлеба... — стонала между тем женщина, ухватив за рукав шинели бородача. — Не могу! Не могу-у-у...
— Да что же это такое?! Сил нет смотреть!.. — взорвался Цюрупа. — Отдайте ей мешок! Сейчас же! Слышите?
— Проходите, гражданин-товарищ! Проходите! Не ввязывайтесь! — миролюбиво басил бородач.
«Не ввязывайтесь! — с горечью подумал Александр Дмитриевич. — И действительно, куда мне одному против них, против всех? Задержат, поволокут, а поезд тем временем — поминай как звали...» Но вопреки всему, что пронеслось в этот миг у него в голове, он шагнул к тележке и схватился за мешок.
— Отойдить! — рванул его за рукав бородач.
— Да как же так можно?! Как можно не понимать чужого горя? Жандармам в пору так поступать!
— А за оскорбление при исполнении знаешь что бывает?
— Вы!.. Вы!.. — задохнулся Александр Дмитриевич, опять вцепившись в мешок. — Держиморда вы этакий!
— Что-о?! — взревел бородач. — Савостьянов! А ну-ка, проводи к начальству.
— К начальству?.. Что ж? Хорошо. Оч-чень хорошо! Пошли к начальству!
И, с трудом пробившись сквозь толпу, шагая впереди милиционера, Цюрупа вбежал в кабинет начальника станции, где за столом, окруженный «просителями», сидел упитанный молодой человек в путейской форме.
Цюрупа протянул ему свой мандат.
— Так, — бесстрастно вздохнул путеец, даже не взглянув на пришедшего, и рассеянно пробежал глазами но строчкам: — «...председатель Уфимской продовольственной управы... на Всероссийский съезд...» Ничем не могу помочь. Нет у меня паровозов. Нет! Вы понимаете?
— Да я не о паровозах, — произнес Александр Дмитриевич и взглядом указал на своего конвоира.
— Что такое? В чем дело?
Сбиваясь и едва переводя дыхание, Цюрупа рассказал про женщину и про ее беду.
— А-а, — разочарованно протянул начальник и кивнул милиционеру. — Ступайте.
— Велите вернуть ей муку, — напомнил Александр Дмитриевич. Он пришел в себя, и в голосе его зазвучали привычно спокойные требовательные ноты.
— Не могу я дать такое распоряжение. И не отдам. Как же так: ей вернуть, а ему? Ему? Ему? — Начальник указал на людей, осаждавших стол. — Неужели вам, продовольственнику, надо это объяснять?
— Я понимаю, — еще спокойнее согласился Цюрупа. — Вы правы — продовольственное положение... Специальный приказ местной управы... Но мне кажется, что при любых обстоятельствах человек может... больше того, обязан оставаться человеком. — И он посмотрел прямо в глаза собеседнику.
— Э-э, дорогой мой!.. — протянул с привычной фамильярностью начальник станции и, отодвинув от себя его мандат, утомленно вздохнул. — Пустяками заниматься изволите, пустяками! — И, уже встав и разведя руками, добавил: — Ни-че-го не могу сделать. И никто не может. Голод! Понимаете, что это значит? Чего тут только не натерпишься, возле этого вот трескучего идола... — И он указал на телеграфный аппарат, установленный на соседнем столе, у окна. — Знаете, что произошло несколько дней назад в Москве, на Казанском вокзале? Там солдаты убили машиниста маневрового паровоза: отказался, видите ли, везти! Среди бела дня! И такие же случаи самосудов имели место в Харькове, в Костроме, Бузулуке, Бугульме!.. Поезда переполнены сверх всякой возможности. Подвижной состав приведен в полную негодность. Ни о каком расписании не может быть и речи... А вы тут толкуете о мешке муки...
В это время аппарат зазвенел и из него поползла лента с бесконечными точками и тире.
— Воинский — с фронта, — сообщил начальнику телеграфист. — Через полчаса будет.
— Опять! — с досадой произнес тот и заторопился. — Все, граждане! Разговоры окончены. — Он запер ящики стола, протиснулся сквозь недовольно гудевшую толпу и пошел к двери.
Александр Дмитриевич, решив, что начальник торопится встретить эшелон, последовал за ним. Но тот первым делом отправился в билетную кассу и, приоткрыв дверь, крикнул кассиру:
— Воинский!
Кованое оконце тотчас же затворилось. А начальник, прошептав что-то машинисту и кондукторам, собравшимся на перроне, двинулся совсем не в ту сторону, куда ему бы следовало идти.
— Куда же вы? — спросил его Цюрупа.
— Как куда? Наутек. У меня, как-никак, жена, сынишка. — И, улыбнувшись, начальник доверительно сообщил: — В соседней деревне отсиживаются.
— Отсиживаются?
— Ну как же! На Украине солдаты не нашли начальника станции, так дочь его шестилетнюю избили... До смерти... Так что, милостивый государь, единственное, что мог для вас сделать, я сделал — дал паровоз вашему поезду. Забирайте свою протеже и бегите, пока воинский не прибыл. Адье!
«Протеже» сидела на лавочке у перронной изгороди и, против ожидания, выглядела спокойной.
— Пойдемте, — позвал ее Цюрупа. — Сейчас отправление.
Но она покачала головой и отвернулась.
— Идемте! Место я вам найду в нашем вагоне... Вам же ехать надо.
— Куда? — Она посмотрела мимо него, мимо платформы и состава, облепленного темно-серой копошащейся массой людей.
— Доберетесь до Москвы, а там и до Питера, — попытался он утешить ее. — Что ж делать?..
Залязгали буфера, поезд подался назад, потом вперед и медленно тронулся.
— Идемте же!
— Куда?
— Как куда? Ничего вы здесь у них не высидите...
Она снова покачала головой.
Александр Дмитриевич увидел свой вагон, проплывавший мимо.
— Едемте! Последний раз говорю... — Он побежал через пути, догнал медленно двигавшуюся лесенку, поймал протянутые руки и оглянулся.
Женщина поднялась со скамеечки и двинулась к поезду: ну, вот и хорошо, давно бы так.
— Скорее же! Скорее!
Она приблизилась к поезду и остановилась, словно в нерешительности.
«Ту-туу!» — хрипловатым тенорком, с присвистом загудел паровоз. Толпа на перроне заволновалась и скрыла происходящее от Александра Дмитриевича.
И сразу же на крыше завопили мешочники и те, что стояли у двери вагона:
— Сорвалась!
— Упала!
— Да нет: сама! Сама бросилась!
— Право слово, сама!
Цюрупа рванулся к двери, но его удержали. И хорошо! Что бы он мог теперь сделать?
А поезд, не задерживаясь, набирал и набирал ход. Вагоны снова застучали на стыках, утонули в снегу излучины путей, потом составы, сгрудившиеся на станции, верхушки тополей, кирпичный кубик элеватора. водокачка, похожая на шахматную ладью...
Через некоторое время станция осталась далеко позади, а Цюрупа все смотрел и смотрел в ту сторону.
— Простынешь, — тронул его за плечо один из соседей по нарам и, навалившись, задвинул дверь.
Александр Дмитриевич беспомощно оглянулся, поставил на печурку пустой медный чайник, начищенный Машей в дорогу, и тяжело опустился на койку.
А если б его Маша вот так, как эта женщина?.. За полторы тысячи верст — одна, чтобы накормить детей... Нет, не имел он права оставлять ее там, на станции!
Что теперь чувствует тот милиционер-бородач? Он ведь был по-своему прав, этот ревнитель законности и порядка: ему приказали — он действует. Разве он один виноват в смерти женщины? Всюду анархия, хаос! Как ему самому во всем этом разобраться?..
Цюрупе вспомнилась давняя голодовка в шацкой тюрьме: навязчивые, неотступные мысли о еде, галлюцинации, сны. С какой жадностью видел он тогда перед собой все тот же кусок житного хлеба, который мать отдала когда-то хромому нищему! Потом пришло изнеможение: не было сил натянуть брюки, обуться, поднять руки. Потом пена на губах товарища по камере, санитары со смирительной рубашкой...
Его товарищи и с ними вместе он, Цюрупа, тогда выдержали, добились своего, но чувство голода запомнилось на всю жизнь, и с тех пор не было для него большего страха, чем страх, что снова придет это чувство. Он боялся голода всегда.
И теперь, став продовольственным работником, он с каждым днем все больше и больше убеждался, что боязнь эта не напрасна. Прав поэт, тысячу раз прав: «В мире есть царь...» Нашествия варваров, наводнения, землетрясения — ничто по сравнению с ним, с голодом...
Александр Дмитриевич невольно подумал о тех, кто сейчас, в первый месяц революции, должны ломать голову над тем, как прокормить огромную, истерзанную войной, замерзающую страну. Если бы ему предложили стать на их место или идти в отряд смертников, он, наверное, бы выбрал отряд.
И надо же было так случиться, чтобы спустя неделю после этого в кабинете Председателя Совета Народных Комиссаров произошел разговор, круто изменивший судьбу Александра Дмитриевича.
Только окончилось заседание ЦК. Свердлов задержался у Ленина. Яков Михайлович достал папиросу и уже было вставил ее в мундштучок, но вовремя спохватился: Ильич не терпел табачного дыма. Свердлов спрятал спички в карман тужурки, подсел к столу и пожаловался:
— Что нам делать с Комиссариатом продовольствия, Владимир Ильич?
— Прежде всего надо делать сам Комиссариат продовольствия. — Ленин невесело улыбнулся, встал из-за стола и прошел из угла в угол громадной светлой комнаты. — Комиссариат этот есть пока только на бумаге, практически же его у нас нет! Как, впрочем, нет еще и государственного аппарата вообще. Да, да! Не возражайте, Яков Михайлович! Не спорьте. То, что удалось создать за месяц, это очень, очень много, это грандиозно... по сравнению с Парижской коммуной. Но если принять во внимание масштаб задач, которые нам предстоит решить... Все, что пока у нас есть, все это или плохо, или работает против нас. Особенно Народный, — он сделал ироническое ударение на этом слове, — комиссариат продовольствия! Гнездо саботажников!
— Мне кажется, Владимир Ильич, что преемник Теодоровича хорошо понимает принципы нашей продовольственной политики, но что касается практической стороны...
— Да, он слишком прямолинеен, слишком любит идти напролом. А сейчас, когда все еще так зыбко, когда приходится считаться с Громаном, с его «десяткой», враждебной нам...
— И между тем, по существу, руководящей пока продовольственным делом! — вставил Свердлов и, подумав, добавил: — Надо нам не столько декларировать, сколько строить, строить.
— Нужна мягкая твердость. — Ленин устало опустился в кресло напротив Свердлова и тоже задумался.
Но вдруг рука его доверительно, почти нежно коснулась колена собеседника:
— Есть у меня один человек на примете.
— Кто такой?
— Цюрупа. Не слышали? Александр Дмитриевич Цюрупа.
— Цюрупа? Как же не слышал? Такая редкая, запоминающаяся фамилия! Мне говорил о нем недавно Кривов. Рассказывал, что выступление Цюрупы на продовольственном съезде в Москве, где превозносили генерала Духонина, а нас предавали анафеме, произвело на всех впечатление разорвавшейся бомбы. Представляете обстановку? Съезд, созванный еще Временным правительством, — эсеры, меньшевики, кадеты! «Большевик» и «Совет Народных Комиссаров» — бранные слова, а «Вся власть — Учредительному собранию!» — руководящий лозунг... И вдруг на трибуну поднимается человек и спокойно заявляет: «Я — большевик, и стою на позиции «Вся власть — Совету Народных Комиссаров!..»»
— Да, — Ленин слегка наклонил голову, как бы оценивая сказанное, — это наш товарищ, целиком наш. Я познакомился с ним, кажется, в девятьсот первом... Нет, в девятисотом году. Надя должна была дожить свой срок ссылки в Уфе, и мы прямо из Шушенского приехали туда. — Он мечтательно улыбнулся, припоминая что-то далекое и невозвратимое, тягостное и вместе с тем милое, и задумался так, словно рядом никого не было, но тут же, спохватившись, чуть виновато заметил: — Да-да... Так вот о Цюрупе. Это убежденный, горячий революционер, еще искровской закалки. Скромнейший человек. Не оратор, не писатель, но прекрасный организатор. Практик, труженик... Пока некоторые — да что некоторые, — многие наши товарищи на местах после Февраля митинговали и дискутировали, он там, в своей Уфе, копил и копил для революции хлеб. И сразу же после двадцать пятого октября, когда с продовольствием у нас в Питере стало невмоготу, двинул весь этот накопленный хлеб к нам сюда. Может быть, даже наверняка, это помогло нам одолеть Керенского.
— Все это очень хорошо, — вздохнул Яков Михайлович. — Но одно дело — губерния, а другое — государственные масштабы.
— Цюрупа, я убежден, отлично понимает смысл и значение того дела, которому себя отдает. Он агроном по образованию, полжизни провел в деревне — знает ее лучше нас с вами. Для Компрода это сейчас едва ли не самое главное.
— Самое главное для народного комиссара, извините меня за пропись, быть политиком.
— Думаю, и этого в нем достаточно. В самые трудные времена не колебался, не юлил, а неизменно стоял на большевистских позициях. От Февраля к Октябрю он — председатель губернского комитета партии. Избран председателем городской думы — в Уфе. Спокоен, уравновешен. Огромная воля. Ясная голова. Прост, умеет ладить с людьми и в то же время гнуть свое.
— И все-таки, — вздохнул Яков Михайлович, — так сразу из губернии в наркомы? В министры?!
— Яков Михайлович! — засмеялся Ленин и погрозил пальцем. — Не успел стать президентом, как уже... — Он склонился к Свердлову и, оглянувшись по сторонам, зашептал: — Признаюсь вам по секрету, я тоже до сих пор никогда не был премьер-министром. — И, снова сделавшись серьезным, внезапно закончил: — Кроме того, я и не предлагаю Цюрупу сразу в наркомы... — И тут же сам себя перебил: — И все же в Наркомпроде нужен человек, на которого мы могли бы полностью положиться, особенно теперь...
— Да, — согласился Свердлов. — Заключение мира с Германией потребует от нас всех сил, предельного напряжения. Я предвижу осложнения даже в ЦК.
— Вот именно. — Ленин помрачнел, глубокие суровые складки упрямо сошлись у него на лбу. — Давайте для начала попробуем Цюрупу в роли товарища наркома. Не возражаете?
Свердлов молча кивнул головой.
Вокзал в Петрограде, казалось, нарочно, наперекор всему и всем, ничем не напоминал о недавних днях революционной борьбы. Все было здесь на своих местах, все привычно и подчеркнуто обыденно — и носильщики в белых грязноватых фартуках, шеренгой встречавшие поезд, и буфет, и «комната для хранения», куда так же, как всегда, можно было сдать багаж.
И так же, как «в доброе старое время», первый, кто встречал приезжающих при выходе из вокзала, был бронзовый городовой всея Руси — царь Александр Третий.
Но едва лишь Цюрупа сделал несколько шагов по площади, в глаза ему бросилось красное полотнище, натянутое поперек Невского проспекта:
«Вся власть — Учредительному собранию!»
Под ним гудела толпа. Опять толпа! И здесь люди собираются толпами при каждом удобном случае... И здесь давка, ругань, выкрики.
Он подошел ближе и услышал:
— Погодите!
— Вот придет Каледин!
— Каледин вам покажет!
— Фонарей не хватит на всех!
— Долой совдепию!
— Долой Совет Народных Комиссаров!
Сейчас только Александр Дмитриевич обратил внимание на то, что в этой странной толпе демонстрантов пестрят чиновничьи фуражки, шинели юнкеров, бобровые воротники, каракулевые папахи, дамские шляпки с модными вишенками, — словом, все атрибуты «приличной» публики.
И тут же, стараясь перекричать друг друга, взад и вперед носились мальчишки-газетчики:
— Финляндский сейм утвердил закон о независимости!
— Вооруженное восстание казаков в Оренбурге!
— Центральная рада отказалась пропустить советские войска на Дон!
— Открытие четвертого съезда социалистов-революционеров!
— Отъезд в Брест-Литовск советской делегации для возобновления мирных переговоров!
Нестройный гомон мальчишечьих голосов перекрыли хлопки недалеких ружейных выстрелов...
Цюрупа двинулся дальше по улице. Потом подозвал извозчика.
Навстречу попадались люди на костылях, с пустыми рукавами потертых шинелей. На заборах, на стенах домов, на трамвайных мачтах, в пустых витринах красовались сотни самых разнообразных объявлений:
«Вашу судьбу вы узнаете, прислав свой адрес и марку для ответа, по адресу...»
«На днях выйдет в свет № 1-й «Журнала для мужчин». В журнале помещается все интересующее каждого мужчину...»
«Доктор Волпян — специалист-венеролог. Лечение препаратом «606»...»
«Секретные болезни навсегда излечиваю с гарантией...»
...Вход в здание Смольного института благородных девиц был открыт для всех. Судя по всему, жизнь там била ключом. Это чувствовалось еще издали: у ограды по обе стороны въезда уже успела образоваться извозчичья и автомобильная биржа. Экипажи то и дело подъезжали и уезжали. И странно было видеть, как из лакированных саней и шикарных, сверкающих никелем «бенцев» выпрыгивали озабоченные небритые люди в солдатских шинелях, в кожанках и бушлатах, перетянутых пулеметными лентами.
Цюрупа расплатился со своим возницей и зашагал по двору. У главного входа его встретили мрачные жерла небольших орудий, в вестибюле — часовой:
— Нельзя без пропуска. Сначала надо в комнату номер семь.
Комната номер семь была видна издали по длинной очереди, протянувшейся вдоль коридора первого этажа. Не в пример хвостам, в которых люди стояли за продуктами и были объединены общностью цели, в этой очереди — одни пришли, чтобы добыть разрешение па вывоз продуктов, другие — выяснить всякого рода недоразумения с обысками, были здесь и такие, которых терзало любопытство, и приплелись они, должно быть, издалека, чтобы посмотреть, как живут, что поделывают и что намерены делать загадочные большевики. «Побывать в Питере и не взглянуть на Смольный?!» — вероятно, это стало поговоркой у простодушных провинциалов.
— Скажите, пожалуйста, товарищ, — с трудом выжав из себя последнее слово, обращался бобровый воротник к важничающему подростку в обмотках, — где тут комната сорок три?
А тем временем сидевший за столом подтянутый, статный дежурный, почти не задумываясь, чиркал на клочках бумаги свою подпись и охотно выдавал входные билетики с обозначением номера комнаты, где посетителям предстояло получить полное удовлетворение и ответы на любые вопросы. Комнат этих в Смольном было, наверно, столько же, сколько нужд и страстей человеческих!
Как только дежурный успевал управляться со своим делом? Не может же быть, чтобы он так, наугад, наобум, шлепал обозначения комнат на пропусках.
— Вам куда, гражданин?
Цюрупа протянул телеграмму-вызов.
И сейчас же — не успел он, что называется, глазом моргнуть — в руке у него оказалась бумажечка с размашистой, лоснящейся закорючкой и обозначением: «Комната № 86».
А проворный молодой человек привстал и чуть любезнее, чем всем остальным, сказал:
— Нет, нет, не туда, товарищ! На второй этаж, пожалуйста... По лестнице... На второй.
И вот наконец приемная Ленина — большая комната, разгороженная двумя деревянными диванами на две неравные части. В просвете между диванами — небольшой белый столик. За ним — миловидная женщина средних лет в батистовой блузке и пальто внакидку. Спрашивает у посетителей: кто, зачем, откуда? И только потом приглашает войти за линию диванов. Это и есть собственно приемная — простой стол с чернильницей, еще диван, несколько венских стульев.
Цюрупа открыл дверь и несмело шагнул в соседнюю комнату, но это еще не был служебный кабинет Ленина — это была следующая, тоже большая и наполовину пустая комната, должно быть, канцелярия Совнаркома: здесь стояли три стола, столик с пишущей машинкой, два шкафа, несколько стульев да наскоро сколоченная вешалка у входа в кабинет.
В комнате было довольно прохладно, но раз есть вешалка... Александр Дмитриевич повесил на нее бекешу и папаху, причесался, откашлялся и постучал в дверь.
— Да, да! — ответили из-за двери. — Войдите.
Председатель Совнаркома показался Александру Дмитриевичу незнакомым, каким-то совсем не таким, каким он себе его представлял. Цюрупа растерянно остановился в дверях: что такое?! Или это не он? Но ведь прошло немало времени...
Между тем коренастый плотный человек поднялся из-за стола, пошел навстречу, улыбнулся — и сразу возле глаз его, по углам, затеплились лапки-морщинки от располагающего, одному Ленину свойственного, прищура.
Он! Только борода сбрита в подполье и еще не успела отрасти. Но рука все такая же сильная. Александр Дмитриевич вспомнил рассказы товарищей о том, что Ленин отлично плавает, метко стреляет, неутомим в работе.
— Мария Петровна жива-здорова? — спросил Владимир Ильич, усаживая Цюрупу. — А дети? Сколько их у вас теперь? Уфимцы говорили мне, будто вы нынче — почтенный отец семейства... — Спрашивал он с тем обычным товарищеским радушием, которое было свойственно ему не только в личных, но и деловых отношениях. Правый глаз был у него прищурен, левый сосредоточенно всматривался в собеседника. — Где дети учатся? Не помешали последние события их школьным занятиям?
Александр Дмитриевич смущенно, пожалуй, даже чуть виновато кашлянул.
— Детей у нас пятеро: старший, Дмитрий, уже в восьмом классе, а младшему, Волику, пяти еще нет. В общем, все хорошо, Владимир Ильич. — Цюрупа посмотрел на своего собеседника так, точно хотел сказать: «Я ценю вашу чуткость, но так же, как и вы, понимаю, что сейчас не время для разговоров о здоровье жены».
Ленин поймал этот взгляд, едва заметно кивнул и сразу, без перехода, с места в карьер объявил:
— Мы хотим назначить вас товарищем народного комиссара продовольствия.
— Продовольствия?.. — недоверчиво переспросил Цюрупа и с удивлением посмотрел на Ленина.
Ленин утвердительно кивнул.
Александр Дмитриевич ожидал чего угодно, только не этого. Только не Комиссариат продовольствия!
Он испуганно оглянулся, точно взывая о помощи, но сразу же понял, что делать нечего. В самом деле, что ему оставалось?! Категорически протестовать? Просить другую работу?
Не тот человек перед ним: чем яростнее будешь возражать, тем убедительнее он опрокинет твои доводы — прижмет к стенке.
Но...
Нет! Нет! Нет! Ни за что! Куда угодно, только не в Комиссариат продовольствия!
Он пустился на хитрость:
— Владимир Ильич! Я же никогда не состоял на государственной службе!
— И я не состоял.
— Мне ехать надо... — растерянно произнес Александр Дмитриевич, но тут же спохватился, что слова эти далеко не самые уместные в данных обстоятельствах, и оттого заволновался еще больше.
— Куда ехать? — улыбнулся Ленин и жестом усадил его в кресло у стола.
— Домой, в Уфу, — все так же смущенно продолжал Цюрупа.
— А вам известно, друг мой, что не далее как месяц и три дня назад партия большевиков совершила пролетарскую революцию? И, если мне не изменяет память, вы состоите членом этой партии, а стало быть, подчиняетесь ее партийной дисциплине?
— Да нет... Я не в том смысле... — Александр Дмитриевич встал и, поискав, куда девать руки, ухватился за спинку кресла, обтянутую чехлом. — Я... Ведь сидя здесь, у вас, в Петрограде, хлеба революции не добудешь.
— Гм... — промолвил Ленин и нахмурился, словно ему вдруг напомнили о самом тяжелом. — «Хлеб революции...» — задумчиво повторил он и заходил по кабинету.
«Вон как изменился при одном упоминании о хлебе, — сочувственно размышлял тем временем Цюрупа. — Еще бы! Это вам не переговоры с иностранными министрами: там, самое худшее, перехитрят тебя, — и не бой с «контрой»: самое худшее — убьют... «Хлеб революции» — верно спаяно: не «для революции», а именно ее — революции! — хлеб. Оторви одно от другого, и... Недаром в каком-то языке, говорят, слово «хлеб» означает «жизнь».
Ленин остановился прямо против Цюрупы и сказал ему:
— Послушайте, Александр Дмитриевич! — он коснулся ладонью борта его пиджака. — Сколько хлеба вы могли бы там добыть, у себя в Уфе?
— Пудов, ну... — Цюрупа запнулся, прикидывая: конечно, в губернии можно собрать миллионов тридцать. А вдруг сорвется?.. Наобещаешь и не выполнишь... Лучше пообещать меньше, а привезти больше. — Двадцать пять миллионов, Владимир Ильич! За эту цифру я, пожалуй, мог бы ручаться.
— Двадцать пять миллионов! — повторил Ленин. — Это, конечно, неплохо, очень неплохо. Но... — и он опять заходил из угла в угол. — Вы, безусловно, знаете, сколько хлеба поступало ежегодно на внутренний рынок России?
— Миллиард двести миллионов пудов, — не задумываясь, назвал Цюрупа хорошо известную ему цифру.
— Вот именно! — продолжал Ленин. — Это, как вы понимаете, и есть то количество, которое необходимо для нормальной жизни страны и которое мы должны заготавливать.
— Заготавливать, почти не имея денег, — произнес Цюрупа, — столько хлеба, сколько помещики и крестьяне поставляли на рынок?.. Это невозможно.
— Безусловно, — согласился Ленин. — Этого уровня на первых порах нам не достичь.
— Хотя бы половину! — вздохнул Цюрупа. — Хотя бы шестьсот миллионов пудов в первый год!..
— Дай бог, триста! — возразил Ленин. Он остановился, сел на свое место и добавил спокойно, без тени пафоса: — Если мы этого не добьемся, гибель революции, как вы понимаете, неизбежна.
— Миллиард двести миллионов и триста миллионов... — вслух прикинул Цюрупа. — А едоки те же.
— Едоки те же, аппетит разный! — подхватил Ленин. — Вы понимаете, о чем я говорю?
— Не очень. Аппетит у всех, Владимир Ильич, отличный. Особенно теперь! Никто не жалуется.
— Хлеба у нас нет! — рука Ленина жестоко рубанула воздух, так, что листки бумаги, лежавшие на столе, зашелестели. — Посадите буржуазию на восьмушку, а пролетариату дайте хлеб.
— Что же это, Владимир Ильич? Классовый паек?
— Гм... Может быть... Может быть! Называйте как хотите — я твердо знаю одно: рабочим должен отпускаться полный продовольственный паек, а прочим классам населения, особенно нетрудящимся, паек уменьшается и доводится, в случае необходимости, до нуля. Как вы сказали? «Классовый паек»? Очень верно! Да, это политика, это, если хотите, наша продовольственная программа. И вам, хотите вы или не хотите, придется проводить ее в жизнь.
— Но... мало ли кроме меня подходящих, преданных делу людей?
— Преданных много, знающих, умелых — единицы. Большевики-специалисты на вес золота. Плохо, плохо подготовились мы к захвату власти. Военные есть. Дипломаты есть. А вот дельных хозяйственников... — он огорченно развел руками. — Трезвоним, трезвоним: «Экономика — основа!» А на деле?.. Ну, хорошо! — и, резко оборвав себя, он в упор глянул на Цюрупу, нахмурился, насупился отчужденно, сурово, точно вдруг пораженный внезапной догадкой. — Погодите, погодите!.. А может быть, вы просто боитесь оказаться на одном фонарном столбе с Лениным?..
Это был уже удар наповал! Как теперь отказываться? Любое возражение он расценит как трусость. Цюрупа протестующе поднялся и укоризненно воскликнул:
— Владимир Ильич! Как вы можете?!
— А что? Ничего особенного: время тревожное, вы почтенный отец семейства... Мало ли нынче «преданных», которые предпочитают пока сидеть по углам, выжидать, как-то оно еще будет, чья возьмет?..
— Владимир Ильич!..
— Дело житейское и вполне объяснимое: назначение в Совнарком не сулит ни привилегий, ни дивидендов. Почва под ногами зыбкая: что ни день — заговоры, покушения...
— Обидно слышать...
— Обидно? Ну, извините. Сколько же вам понадобится дней, чтобы съездить домой и закончить свои дела?
— Владимир Ильич! Ну пошлите меня на фронт! Ну, не знаю, куда угодно — на любую, на самую трудную, самую опасную работу, — только не в Наркомпрод!
— На самую трудную, самую опасную?.. Труднее, опаснее этой сейчас нет. И вы это знаете, прекрасно знаете! И давайте не скрывать от себя, товарищ Цюрупа, что трудная, очень трудная и опасная эта работа лавров вам не принесет никаких, ведь люди привыкли принимать кусок хлеба как нечто само собой разумеющееся, как должное, и любой ваш успех не будет, никогда не будет по-настоящему замечен и до конца оценен. А в то же время малейший промах, и все шишки — на вас, всех собак — на вас! Но есть хорошее русское слово «надо». Сейчас вы нужны партии именно на этой работе. И кроме вас, некому за нее взяться. Так что ответьте мне, пожалуйста, на мой вопрос: сколько вам понадобится дней, чтобы съездить домой и закончить свои дела?
— Ну... туда — дней десять, там — хотя бы недельку, и оттуда... Вернусь не раньше чем к Новому году, Владимир Ильич.
— К Новому году?! Сегодня двадцать восьмое ноября. Та-ак... Двадцатого декабря вы должны приступить к работе.
— Владимир Ильич! У меня же нет аэроплана!
— Завтра заседание Совета Народных Комиссаров. Приходите непременно. Свердлов и я «окажем вам протекцию», — он иронически подчеркнул три последние слова. — В ЦК, надеюсь, вашу кандидатуру утвердят. И... Словом, будем ждать вас к двадцатому. Всего хорошего! До свидания!