Колокол на храме Христа Спасителя ударил ко всенощной, но тут же замолк, точно чья-то властная рука схватила его за язык.
Александр Дмитриевич улыбнулся, подумал сквозь дрему, что, наверно, это красноармейцы запретили сегодня трезвонить, повернулся на другой бок и заснул.
Когда он поднялся и прибрал свой небольшой скромный номер, половицы в коридоре уже постанывали под тяжестью торопливых сапог и скрипучих штиблетов. Цюрупа наскоро умылся, побрился, позавтракал хлебом с солью, запив его кипятком из доброго самовара, сохранившегося в «Первом доме Советов» еще с тех времен, когда он был просто гостиницей «Националь» и никто из москвичей даже вообразить не мог, что здесь после переезда из Питера поселятся многие советские учреждения и члены большевистского правительства.
Застегнув пальто, Александр Дмитриевич взял портфель. И тут же спохватился: ведь сегодня Первое мая! После сутолоки и спешки непрерывных хлопот и заседаний, успевших войти в привычку, совершенно неестественным казалось состояние, когда не надо было никуда торопиться.
До начала демонстрации оставался почти час!
Цюрупа, не раздеваясь, опустился в кресло возле письменного стола. На глаза попался календарь. Давно ли, кажется, кончились восьмисотые годы? А вот уже девятьсот восемнадцатый на дворе, подумать только! Как летит время!
От нечего делать он перевернул страничку, потом другую — аккуратные, чистые странички гостиничного календаря, — ни пометок, ни записей, все одинаковые.
Одинаковые?..
Каждый день, каждый час этого года по-своему врубился в память.
«Первое февраля»... Что было тогда? Опубликован декрет о создании Красной Армии...
«Восемнадцатое февраля»... — немцы и австрийцы начали наступление против нас, заняли Двинск. На утреннем заседании ЦК Ленин потребовал немедленно послать германскому правительству телеграмму о возобновлении мирных переговоров. Шесть голосов «за», семь «против». На вечернем заседании: семь членов ЦК «за», шесть «против», один воздерживается — решено обратиться к Германии с предложением немедленно подписать мир.
«Девятнадцатое февраля»... — австро-германские войска заняли Минск, Луцк, Ровно.
«Двадцатое» — Полоцк!
«Двадцать первое» — Оршу и Режицу. «Социалистическое отечество в опасности!»
Двадцать третьего февраля в десять часов тридцать минут утра Совет Народных Комиссаров получил текст германских условий мира. В ЦК — четыре голоса «против», четыре «воздержавшихся», семь — за предложение Ленина: немедленно принять германские условия мира.
Двадцать четвертого февраля в четыре часа тридцать минут утра ВЦИК ста шестнадцатью голосами против восьмидесяти пяти, при двадцати шести воздержавшихся, постановил принять предъявленные Германией условия мира. Немцы заняли Юрьев, Остров, Псков.
Двадцать пятого февраля немцы заняли Ревель.
«Как раз в этот день я был назначен народным комиссаром...» — невольно подумал Александр Дмитриевич и продолжал перебрасывать листки календаря...
Первого марта австро-германские войска вместе с гайдамаками вступили в Киев.
Третьего марта в Брест-Литовске подписан мирный договор с немцами.
Восьмого марта Седьмой съезд партии принял резолюцию об утверждении Брестского мира.
Двенадцатого марта Советское правительство переехало в Москву. В тот же день оккупанты заняли Чернигов.
Тринадцатого — пала Одесса.
За ней пали Николаев, Херсон, Кременчуг, Полтава, Кривой Рог, Екатеринослав, Харьков, Белгород, Мелитополь, Симферополь, Севастополь, Таганрог, Ростов...
Двадцать третьего апреля в Москву прибыл германский посол граф Мирбах.
Двадцать восьмого Ленин определил очередные задачи Советской власти так:
«Мы, партия большевиков, Россию убедили. Мы Россию отвоевали — у богатых для бедных, у эксплуататоров для трудящихся. Мы должны теперь Россией управлять... Первый раз в мировой истории социалистическая партия успела закончить, в главных чертах, дело завоевания власти и подавления эксплуататоров, успела подойти вплотную к задаче управления... Это — самая трудная задача, ибо дело идет об организации по-новому самых глубоких, экономических, основ жизни десятков и десятков миллионов людей. И это — самая благодарная задача, ибо лишь после ее решения (в главных и основных чертах) можно будет сказать, что Россия стала не только советской, но и социалистической республикой».
Выйдя из подъезда, Александр Дмитриевич не пожалел, что надел пальто: дул северный ветер, и, несмотря на ласковое солнце, в воздухе веяло скорее мартовской, чем майской прохладой.
Вывески над магазинами Лапина, Перлова и отделением «Нью-Йорк Сити Банк’а» чья-то догадливая рука закрыла кумачом с неровными белыми буквами: «Победив капиталистов, мы должны победить собственную неорганизованность — только в этом спасение от голода и безработицы».
По Моховой, вдоль лабазов и ларей Охотного ряда, с Тверской небольшими группами уже спешили люди со знаменами и винтовками. Грянула музыка. Толпы штатских сменили красноармейцы. Лихо цокая по булыжнику, проскакали кавалеристы. А вот загромыхали и артиллерийские повозки.
Постояв немного на углу, Цюрупа поспешил в Кремль.
Там перед зданием судебных установлений уже собирались члены ВЦИК, сотрудники Совнаркома, народные комиссары. В неизменном драповом пальто с бархатным воротником, в мягкой кепке, надетой каким-то одному ему свойственным образом, появился Ленин.
Вот он — идет быстро, смотрит остро. Остановился вдруг перед памятником, водруженным на месте убийства великого князя Сергея Александровича, и, словно впервые увидев его, подзывает коменданта Кремля.
— Здравствуйте, товарищ Мальков. Поздравляю вас с праздником! — и, покосившись на монумент: — Что же это, дорогой мой? Памятника Каляеву у нас нет, а эта мерзость все еще высится?!
— Рук не хватает, Владимир Ильич! — пожаловался Мальков.
— Рук?.. — Ленин оглядел рослого, крепко скроенного и ладно сшитого коменданта от бескозырки до начищенных матросских башмаков под раструбами клешей и обернулся к Цюрупе: — Ну, что, товарищи? Добавим рук? Несите веревки, Павел Дмитриевич!
Расторопный комендант сбегал куда-то. И не успел Цюрупа, что называется, глазом моргнуть — в руках у Ленина оказалась добротная пеньковая веревка. Комендант хотел ему помочь, но он сам сноровисто и быстро затянул узел, связал петлю и накинул ее на верхушку памятника:
— Беритесь, товарищи! Все вместе! Дружно! — Работа нравилась ему, и, предвкушая ее результат, он возбужденно улыбался, нетерпеливо натягивал веревку.
Александр Дмитриевич стал за ним, ощутил позади себя знакомый табачный дымок и мягкий шорох тужурки Свердлова, взялся за веревку.
— Раз, два — взяли! — скомандовал Ильич. — Е-ще взяли! Разом, разом, товарищи! Да нет, не так.
Все вместе! Сразу! Все вместе! Раз, два... Па-бере-гись! — крикнул он, как заправский крючник, и, схватив Александра Дмитриевича под руку, оттянул его в сторону.
Со звоном и грохотом бронзовый монумент рухнул на булыжник.
— Вот так! — Довольно потирая руки, Ленин глянул на него и обернулся к Цюрупе, приглашая порадоваться. — Отольем из этого истукана снарядные гильзы, чтобы стрелять в защитников самодержавия!.. Ну, что ж, товарищи, кажется, нам пора?
Красная площадь пестрела флагами, на Верхних торговых рядах, на Кремлевской стене, на здании Исторического музея — всюду колыхались яркие полотна с лозунгами: «Да здравствует Совет Народных Комиссаров!», «Мир и братство народов».
На площади, несмотря на громадную толпу и все вливавшиеся со стороны Иверской колонны демонстрантов, было тихо. Мимо братской могилы бойцов Октябрьского восстания толпа двигалась потоком.
Кто-то один где-то в глубине движущейся людской массы запел:
— Вы жертвою пали...
И через мгновение песня побежала во все стороны, разрослась, захватила всю площадь. И вот уже вся толпа, как один человек, поет. Поет Ленин. Поет рядом с ним и вместе с ним Цюрупа. Старое-старое и вечно неожиданное чудо — песня! Боль, радость, отчаяние, непреклонность сотен, тысяч людей в одном порыве, в строгом, объединяющем всех ритме...
Внезапно Александр Дмитриевич застеснялся: показалось, что он заглушает голос Ленина и все смотрят только на него, с осуждением. Он умолк и стал слушать, как нарождался и умирал в каждом слове, в каждом звуке баритон Ленина, как самозабвенно отдавался Ленин песне. В ней не просто отразилось дело его жизни — в ней жило, быть может, нечто более важное сейчас: то необъяснимое и ни с чем не сравнимое движение души, когда человек весь открыт для тысяч других, так же открытых для него.
И Александру Дмитриевичу вдруг подумалось, что, быть может, вот только поэтому — потому что суждены тебе такие мгновения — ты можешь считать свою жизнь не бессмысленной, не напрасной.
«Кажется, зарапортовался? — прервал себя Цюрупа и смущенно оглянулся, точно кто-то из стоявших вокруг и во весь голос певших людей мог услышать его мысли. — Сколько нагородил! А все дело в одном: музыка. Музыка — вот и все... Мать, помнится, говаривала: «Если Сашу не звать к обеду, неделю не вспомнит про еду, а без песни дня не может прожить». Отец улыбался: «Страсть к музыке — признак человека доброй воли». Доброй воли... Почему я об этом вспомнил?..»
Задумавшись, Александр Дмитриевич не услышал, как на площадь вкатили разукрашенные грузовики, и заметил их только, когда первый — с огромным глобусом и портретом Карла Маркса — проплыл совсем рядом и обдал керосиновой гарью.
Снова шли мимо пешие и конные, штатские и военные, военные, военные... Цюрупа сразу обратил внимание на то, что все они в добротных шинелях и ботинках со свежими обмотками, в руках поблескивают ложа новеньких тульских трехлинеек, там и здесь — очень густо! — строй нарушен задранными дулами пулеметов.
После демонстрации, позволив увлечь себя людскому потоку, Александр Дмитриевич поднялся к Московскому Совету и здесь задержался. Посреди площади вместо памятника Скобелеву возвышалось теперь сооружение, похожее на ящик, обтянутый красным сатином. Перед ним собралась тысячная толпа.
Когда Цюрупа подошел, с деревянных ступенек трибуны говорил человек в форме французского моряка. Его сменил турок. Потом на возвышение поднялся венгр. За ним — поляк, немец, серб, словак, финн...
Звучала в холодном воздухе чужая речь, безбожно перевирали слова переводчики-доброхоты, но Александру Дмитриевичу все время казалось, что он отлично понимает каждою оратора.
Над сатиновым кубом вырос молодой чернявый мастеровой с казацкими усами:
— Товарышшы! — хриплым дискантом выкрикнул он, но тут же сорвался, передохнул и заговорил просто, по-человечески: — Тут многие сомневаются насчет Рады, что там расстрелы да виселицы. Так я вам зараз скажу, что правильно сомневаются. Я вам зараз скажу, что там робится на Украине. Я только что с Киева. Бежал. Расстрелов да виселиц я не бачил. Немцы уже начали жалеть веревки да пули — они просто загоняют людей в какой-нибудь амбар и пушшают туды газы...
Украйна!.. Милая, дорогая сердцу земля твоего детства!.. Как там сейчас, на Днепре, в родных Алешках? Подождать бы этого парня — расспросить: может быть, он там был?
Но надо спешить!..
Александр Дмитриевич вернулся к «Националю», отыскал поджидавший его автомобиль и покатил на Ходынку: там в двенадцать часов начиналось главное торжество — первый революционный смотр первой социалистической армии с участием авиаторов!..
А потом, уже после обеда, его снова потянуло на улицу. В Охотном, на Тверской — всюду в людных местах какие-то полупьяные мужики и чистенькие старушки назойливо предлагали прохожим резеду, гиацинты, нарциссы, тюльпаны и даже розы, бог весть какими путями доставленные в столицу с юга, отрезанного гражданской войной. Видно, и правда, коммерция сильнее войны?
День разгулялся: припекало солнце, настроение было весеннее. Александр Дмитриевич шел по тротуару и повторял про себя в такт шагам: «все равно! — все равно! — все равно!»
Если б его спросить, что именно «все равно», он, пожалуй, ни за что не ответил бы, — не определил, что имеет в виду. Это было и «все равно победим», и «все равно увидим небо в алмазах», и еще многое, многое другое — не вместишь в строгое определение, сразу делающее любое чувство плоским и примитивным. Наверное, даже разумеется, со стороны все это выглядело бы глупо. Но ведь он повторял все это про себя, он никому не навязывал свою радость, не лез ни к кому с нею. И потом вообще постоянная «умственность» вряд ли служит признаком постоянного ума. Словом, «все равно!» — вот и все, хоть ты что!
«Все равно! — все равно! — все равно!» — Он подошел к дядьке с пунцовой лоснящейся рожей, у которого нарасхват брали нарциссы:
— Почем цветы?
— Два рубля.
— Два рубля?! Букет?
— Какой букет? Штука.
— Одна штука?! Один нарцисс?.. Эх! Была — не была! — Александр Дмитриевич пошарил по карманам, купил белый с желтой серединкой цветок и понес его перед собой, как свечу. Но тут же смутился. «Какой же у меня глупый вид!» — подумалось ему, и, заткнув цветок за лацкан пальто, он осторожно расправил нежные лепестки.
От нарцисса горьковато пахло весной, лужайкой, счастьем.
Такие же точно нарциссы цвели у них из года в год перед домом в Бекетове. И дети украдкой от Маши рвали их. Да и Маша любила их рвать и ставила на стол в его комнате...
Маша! Милая, родная моя! Увидеть бы тебя сейчас!.. Была бы ты рядом — со мной!.. И ты, и Волик, и Вадим, и Валюша, и Петя... Петя, наверно, уже совсем мужчиной стал и рвется в армию — к Мите?.. Может, я напрасно не взял вас с собой? В такое время надо быть всем вместе — держаться друг за друга. Что, если белые займут Уфу и узнают, кто вы?.. Найдутся «добрые» люди: укажут — подскажут, не спрячешься... Нет! Не хочу об этом думать. Не могу! Все обойдется, все будет хорошо... И лучше, что вы пока в хлебной Уфе, а не в голодной Москве.
...В голодной Москве...
И тут же случайно услышанный разговор помог ему окончательно перейти от праздничного парения к будничным заботам.
— Вы слышали? — драматическим шепотом (на всю улицу) сообщал один прохожий другому. — В Петрограде пуд ржаной муки — тыща рублей! Люди падают прямо на улицах...
— Эт-то что! — охотно отозвался другой. — На Лиговке, сват сам видел, в узком переулке — очередь, человек сто девушек, одна лучше другой, чистые графини! Купец набирает и отправляет за границу. Вам ясно, для чего?.. За кусок хлеба!..
— Дожила Россия!
— Докатилась!
— Ничего!.. На Охтинском рынке вон уже была голодная демонстрация. В Новгороде разнесли Совдеп — в щепки. Ничего-о!..
— Говорят, государственный запас в январе был почти три миллиона пудов.
— Негусто.
— А сейчас — только триста тысяч...
«Да, господа хорошие! Это, к сожалению, так. Так, черт побери!» — с досадой подумал Александр Дмитриевич и повернул обратно.
Перед тем как войти в гостиницу, он на минуту задержался, окинул взглядом фасад, лозунги, закрывавшие вывески пустых магазинов. Да, именно. Именно! «Победив капиталистов, мы должны победить собственную неорганизованность...»
Его почему-то вдруг охватило злое недовольство собой. Что он, собственно, сделал за эти первые месяцы после революции? Да ничего! Так, плыл по течению. Вот уже два месяца он народный комиссар, а воз и ныне там. Под его руководством продовольственный аппарат, созданный до того Временным правительством, продолжал действовать по инерции. Местные продовольственные комитеты плохо ли, хорошо ли, но выполняли хлебные наряды. Потом часть комитетов была распущена и дела их переданы в продовольственные отделы Советов, часть же, в виде продовольственных управ, продолжала существовать, подчинившись Советам. А хлебный запас тем временем таял и таял...
Конечно, у правительства все эти месяцы было не так-то много времени, чтоб заниматься Наркомпродом: львиную долю сил и внимания отнимали переговоры в Бресте, жестокая борьба в ЦК по поводу заключения мира с Германией, наступление немцев...
Но разве он, Александр Цюрупа, не народный комиссар?
Чего он ждет?
Ведь совершенно очевидно, что так дело идти не может!
Ведь даже при царе был четкий централизм продовольственной системы, строгое соподчинение всей заготовительной агентуры страны!.. Даже у Временного правительства — в Министерстве продовольствия, при Прокоповиче, положительно давала себя знать подчиненность заготовительных и распределительных органов контролю общественного представительства — местным продовольственным комитетам!
Постой, постой!..
Что, если?..
Что, если взять у обеих этих систем то, что было в них рациональное? У царского аппарата — строгую дисциплину и четкость структуры, у министерства Прокоповича — гласность, отчетность? И слить воедино?
А что, если в самом деле? Пора навести порядок.
Пора!
— Владимир Ильич! Я хочу с вами посоветоваться.
— Да. Слушаю вас, Александр Дмитриевич! Садитесь.
— Если дальше так у нас пойдут дела с продовольствием, вряд ли мы просуществуем больше двух-трех месяцев...
— Истина горькая, но справедливая. Однако я думаю, что вы не намерены ждать сложа руки эти два-три месяца?
— Безусловно...
— Давайте-ка вот что, Александр Дмитриевич, готовьте в спешном порядке специальный декрет. Я подумаю и вечером дам вам свои предложения, так, чтоб уже восьмого мая поставить ваш доклад в повестку Совнаркома...
И вот — восьмое мая, заседание Совета Народных Комиссаров.
Длинный стол: пятнадцать мест с одной стороны, пятнадцать с другой. И такая же длинная повестка дня: от введения военного положения в Кубанской области до назначения членов коллегии по делам пленных.
Чичерин просит денег для выполнения Брестского договора.
Стучка докладывает, как проводится в жизнь закон об отделении церкви от государства, и предлагает принять специальный декрет о борьбе со взяточничеством.
Свердлов пришел с ходатайством ВЦИК об ассигновании десяти миллионов рублей на усиление культурно-просветительной и литературно-издательской деятельности.
За столом на своих обычных местах народные комиссары, их заместители, приглашенные товарищи.
Во главе стола, вернее уже за другим, приставленным к нему, как вершинка буквы «Т», — Ленин. В левой руке — часы, правая — наготове над листком для заметок.
Александр Дмитриевич поднялся со стула, поудобнее разложил на мягком сукне нужные бумаги, откашлялся, оговорился:
— Это материал, который завтра мы должны представить на заседание ВЦИК.
Все присутствующие повернулись к нему.
Ленин подпер скулу рукой, приготовился слушать доклад о продовольственном положении. А оно незавидное, ох, незавидное.
И выглядит нарком продовольствия незавидно: не такой уж старый, ровесник, сорок восемь лет, а какой усталый, больной, под глазами черные дуги, нос заострился.
— Пресечение линии Ростов—Воронеж, — глухо звучит его голос, — и возможность пресечения линии Тихорецкая—Царицын отрезают нас от Кавказа...
— Тридцать пять и восемь десятых процента всех паровозов находится в том состоянии, когда их называют больными...
— Очень часто на местах в порядке совершенной самочинности и странно понимаемой самостоятельности местные продовольственные и непродовольственные органы, в том числе и Совдепы, отменяют закон о хлебной монополии...
Александр Дмитриевич обвел взглядом присутствующих.
Свердлов переговаривается вполголоса с Чичериным.
Стучка задумался.
Невский подпер голову кулаком и следит за бабочкой, которая бьется о стекло и никак не догадается перелететь на соседнюю — открытую — половину окна.
Ленин старательно рисует что-то на своем листочке, и дым от чьей-то папиросы, видно, очень беспокоит его.
Но у всех лица одинаково сосредоточенные, одинаково хмурые и озабоченно-усталые. Еще бы! Ведь им говорят сейчас о таких вещах, от которых мороз должен подирать по коже:
— Далее следует указать на реквизицию хлебных грузов в пути, — все так же глуховато, но внятно, не сбиваясь, продолжает Цюрупа. — Это позволяют себе учинять и Совдепы, и железнодорожники, и попросту группы каких-то лиц, неведомо откуда взявшихся и собирающихся толпами, а в результате хлеб, уже заготовленный и погруженный, не доходит до места потребления...
— Бичом продовольственного дела стало мешочничество. В Курской губернии, например, действуют до двадцати тысяч мешочников, в Тамбовской — около пятидесяти тысяч! Все эти люди, идущие из голодных мест, не останавливаются ни перед чем. Там, где появляются мешочники, работа продовольственных органов прекращается, ибо нарушается жизнь транспорта, исчезают твердые цены, и приводит это к тому, что по твердым ценам никто не желает сдавать хлеб...
— Ваши десять минут истекли, — напомнил Ленин.
— Картина, к несчастью, ясная и печальная! — вздыхая, заметил Свердлов. — Но что делать? Вы что-нибудь предлагаете?
— Ввиду важности вопроса, я думаю, дадим докладчику еще пять минут? — Владимир Ильич поглядел вокруг и, определив, что все согласны продлить время Цюрупе, снова обратился к нему: — Ваши предложения?
— Я, товарищи, перечислил только беды, так сказать, организационного порядка. Но сплошь и рядом мы наталкиваемся на нежелание, упорное нежелание населения, главным образом, конечно, деревенской буржуазии, сдавать хлеб.
— Вот! Вот где корень вопроса! — привстав с кресла, прервал его Ленин. — Голод не оттого, что хлеба нет в России, а оттого, что буржуазия и все богатые дают последний решительный бой господству трудящихся, государству рабочих, Советской власти на самом важном и остром вопросе, на вопросе о хлебе!
— Именно поэтому, — все так же уверенно продолжал Цюрупа, — именно поэтому мы и предлагаем выход, который, на наш взгляд, кажется единственно возможным: на насилие буржуазии, владеющей хлебом, над голодающей беднотой ответить насилием.
— А конкретно? — прищурился Ленин.
— Ввести в стране продовольственную диктатуру.
— А еще конкретнее?
— Еще конкретнее? — Александр Дмитриевич передохнул, отхлебнул воды из стакана. — Во-первых, суровая и непреклонная центральная власть в области продовольствия плюс незыблемость монополии и твердых цен. Во-вторых, беспощадная борьба с хлебными спекулянтами плюс немедленное изъятие всего избытка хлеба, сверх запасов, необходимых для посева и личного потребления до нового урожая.
— Так, так, так... — Ленин наклонил голову. — Интересно!.. — И, подумав, спросил в упор: — Значит, вы намерены стать у нас хлебным диктатором?
— Я или кто другой, — смутился Цюрупа. — Не в том дело, Владимир Ильич. Но хаос должен быть решительно отметен, иначе... — Он не договорил и повернулся к наркомам: — Вам, товарищи, уже роздан проект декрета. Название его говорит само за себя: «О предоставлении народному комиссару продовольствия чрезвычайных полномочий по борьбе с деревенской буржуазией, укрывающей хлебные запасы и спекулирующей ими». — Взглянул на председателя, добавил не без обиды: — Кажется, я уложился в пять минут? — И сел.
— Погодите! Погодите! — Поняв намек, улыбнулся Ленин. — Дадим вам еще пять, еще десять! Сколько понадобится! — И обратился ко всем остальным: — У кого какие соображения, замечания по поводу проекта декрета?
Но никто не торопился высказываться, все задумчиво молчали.
Александр Дмитриевич нетерпеливо смотрел на лица тех, кто сидел против него, на широкий лоб Ленина. Бугры над его бровями то напрягались и сдвигались, то расходились. Но вдруг Ленин поморщился, отложил ручку и стиснул голову руками.
Вспомнив железное пожатие этих рук, Цюрупа подумал о том, как, наверно, сейчас неуютно, как трудно этой голове. А его голове — а ему, Цюрупе? Разве ему легче? Сколько сил отдано этому декрету! И как-то его еще оценят здесь товарищи — Совет Народных Комиссаров?.. Попробовали бы сами за неделю — за одну только неделю! — подготовить такой государственный акт!.. Всей коллегией пришлось заниматься этим, день и ночь обсуждали, спорили, улучшали: ведь одно неверное слово оставь — и пойдет оно по России миллионами «не тех слов», миллионами «не тех дел» обернется. Советовались с рабочими, с партийцами, с ходоками от крестьян, с видными продовольственниками, со специалистами-учеными, а главное — ездили в деревню обсуждать декрет, так сказать, от противного — к «справным» мужикам. Один из них особенно запомнился Александру Дмитриевичу: нестарый еще, лет сорока пяти, грамотный, бороду бреет, на жену не кричит, сажает за стол с гостями. На поле у него — правильный севооборот, во дворе — молотилка, сеялка, лобогрейка, в хлеву — симментал чистокровный кольцом в ноздрях позвякивает: «хороший бык — половина стада»... Посидели за самоваром, посетовали на то, что вот не надо бы, а все льет да льет дождь, и перешли к разговору по душам. И тут вдруг словоохотливый радушный хозяин как-то сразу поскучнел. Что Александр Дмитриевич ни спросит, на все отвечает неохотно, односложно, не то что насчет перезимовки пчел или про плодовую почку на яблонях.
— Степан Афанасьевич, не прикинете... хлебушек водится в округе у мужиков?
— Откуда ж ему быть? Весна...
— А прошлогодний?
— Я чужому добру не учетчик! — Степан Афанасьевич пододвинул к себе газету «Дело народа» с шапкой во всю полосу — «Завтра пасха» и стал внимательно изучать передовицу «Да воскреснет!».
«Многозначительный, многообещающий заголовок», — невольно подумал Александр Дмитриевич, вспомнив, как усердно и последовательно эсеровское «Дело народа» призывает сбросить Советскую власть, но не отстал, спросил прямо, неделикатно:
— Ну, а у вас есть прошлогодний хлеб?
— У меня?.. — Степан Афанасьевич, не выпуская газеты, глянул в окно и все так же спокойно, мирно: — Смеркается уже. Вы бы, мил человек, поспешали к дому. А то, неровен час... Мужики у нас серьезные. В прошлый раз повстречали одного тут возле моста — тоже на машине: комиссар...
И надо было видеть лицо Степана Афанасьевича в тот момент. Вообще-то ничего особенного, даже примет особых нет; вот разве что глаз правый голубее левого, или так кажется, оттого что свет из окна падает, да пшеничный чуб прикрывает не то шрам, не то ссадину на просторном чистом виске. А так лицо как лицо — обыкновенное, обветренное, дышащее здоровьем, как у большинства сельских жителей средних лет. Стоит Степан Афанасьевич посреди горницы, не высок и не мал ростом, — только рука, скомкавшая край газеты, выдает волнение. Попробуй тронь его — скомкает вот так же.
Да, степаны афанасьевичи — сила. Их немало, у них своя партия, свои газеты, свои члены ВЦИК, свои пулеметы и пушки. А главное — у них хлеб.
Нешуточное дело — одолеть их. И для этого Наркомпроду нужна сила. Сила и власть! Чтоб слушались в других ведомствах, если речь заходит о хлебе... Чтоб любого под суд, кто мешает!.. И... Да, да! — нечего закрывать глаза, со Степаном Афанасьевичем шутки плохи. Или он нас, или мы его — применять вооруженную силу.
О-хо-хо! Ну и возок на вас навалился, уважаемый Александр Дмитриевич Цюрупа!
Говорят, будто кто-то пустил по этому поводу очередную шутку: «Что сделать, чтобы слон нажил грыжу? — Посадить его решать продовольственную проблему!..» Конечно, очень неуместное сейчас острячество. Но, что ни говори, доля правды здесь есть. За полгода после Октября уже сменилось три наркома продовольствия! Теодорович вышел из правительства на десятый день своей работы. Шлихтер к началу февраля успел перессориться и вступить в хронические конфликты буквально со всеми. И Первый советский продовольственный съезд, и Высший совет народного хозяйства потребовали его отставки.
Теперь он — Цюрупа. С ВСНХ у него тоже не очень теплые отношения. ВСНХ, особенно Рыков, его председатель, наверняка против Цюрупы: ведь еще несколько дней назад, двадцать пятого апреля, на сессии Московского продовольственного комитета председатель продовольственной управы потребовал немедленной отмены твердых цен и предоставления свободы закупок местным органам. Это бы еще полбеды, но московских продовольственников поддержали в ЦК: Рыков и Каменев... Рыков и Каменев поддерживают не только Московский, но и другие областные комитеты, которые в последнее время буквально бунтуют против монополии, против Наркомпрода, против Цюрупы... Конечно, их можно понять: ведь продовольственное положение с каждым днем ухудшается — люди все яростнее требуют от них хлеба, хлеба, хлеба. Но...
— Ну что ж? — Ленин первым нарушил молчание. — В общих чертах товарищ Цюрупа, по-моему, прав. Суть схвачена верно.
— Дельный декрет, — согласился Свердлов.
— Но... — начал Чичерин и обернулся к Цюрупе, как бы заранее прося извинения за то, что он, человек, в общем-то далекий от этих проблем, все-таки вмешивается: — Не слишком ли резко предлагается здесь поступать по отношению к крестьянству?
— «Резко»?! — удивился Свердлов. — Что значит «резко», когда в стране идет война? Когда за кусок хлеба брат убивает брата?!
— Напротив! — подхватил Ленин. — По-моему, в этой части декрет даже несколько либерален. — И привстал с места. — Следует сильнее подчеркнуть основную мысль о необходимости, для спасения от голода, вести и провести беспощадную и террористическую...
— Террористическую? — вскинул глаза Чичерин и поморщился. — Это уж, по-моему, слишком, Владимир Ильич. Слишком!
Сразу насторожившись, Александр Дмитриевич ревниво не сводил с него взгляд: «Тебе бы со Степаном Афанасьевичем потолковать! Посмотреть бы ему в лицо!.. — подумал он. — Впрочем, что это я? Еще не выслушал возражения, а уже не согласен! «Мой декрет!» «Мое предложение!» Не смейте касаться! Что за ограниченность? Слушай лучше: не кто-нибудь — Чичерин возражает».
— Да, именно. Именно! — настаивал между тем Ленин. — Террористическую борьбу и войну против крестьянской и иной буржуазии!
— Не слишком ли? Не слишком ли, Владимир Ильич? — упорствовал Чичерин. — Ведь, насколько я понимаю, данный декрет — это не просто комплекс необходимых чрезвычайных мер, которые должны снасти революцию от голодной смерти. Речь идет о нашем отношении к крестьянству вообще. Декрет заложит основы нашей продовольственной политики, определит отношения...
— Совершенно верно! Согласен с вами, товарищ Чичерин! Тут надо вот что сделать. И это крайне важно для всей вашей работы, товарищ Цюрупа! У вас в проекте декрета сказано, что в случае обнаружения хлеба, не заявленного к сдаче, половина стоимости этого хлеба выплачивается тому, кто укажет на сокрытые излишки. Очень хорошо! Очень правильная мера! Но надо еще внести добавление о долге трудящихся, неимущих и не имеющих излишков крестьян объединиться для беспощадной борьбы с кулаками. Я тут записал свои замечания. Возьмите, — Ленин протянул через стол небольшой листок. — У кого есть еще? Так. Давайте... Мелкие поправки сделаны прямо в тексте.
— Владимир Ильич, — напомнил Бонч-Бруевич, — Алексей Иванович просил выслушать заявление областных продовольственных организаций, прежде чем принимать декрет окончательно.
— Ах, да! — спохватился Ленин. — У Рыкова есть особые соображения... Ну хорошо. Думаю, все же целесообразно будет сейчас принять декрет в целом и поручить доработать его к завтрашнему заседанию Совнаркома — к шести часам. Ввиду чрезвычайной важности вопроса поставить первым пунктом завтрашней повестки доклад Цюрупы и содоклад Рыкова.
«Ну вот! — с досадой подумал Александр Дмитриевич. — Чего больше всего боишься, то и случается! Держитесь теперь, уважаемый товарищ Цюрупа!..»
И действительно, назавтра заседание Совнаркома началось боем. Едва только Александр Дмитриевич прочитал исправленный текст декрета, как слово взял Рыков:
— Я категорически протестую, — слегка заикаясь, начал он. — Диктаторские меры в этом вопросе излишни: они ничего не дадут.
— Может быть, вы объясните почему? — насторожился Ленин. — Какие у вас конкретные замечания по проекту декрета?
— Дело не в отдельных замечаниях. Необходимо изменение всей продовольственной политики. То, что предлагает Цюрупа, — это фанатизм человека, оторванного от жизни. — Рыков сделал пол-оборота в сторону Александра Дмитриевича, улыбнулся ему, точно хотел сказать: «Платон мне друг, но истина дороже», и уже мягче добавил: — Вы посмотрите, что делается вокруг, реально оцените обстановку...
— Нуте-с, нуте-с...
— На юге Акмолинской области еще хранится немолотый хлеб урожая тринадцатого года! Крестьяне говорят: «Берите», но не хотят везти за сотни километров, чтобы получить приблизительно по восемьдесят копеек за пуд по твердым ценам. В Новгородской губернии на протяжении вот уже многих месяцев результат деятельности заготовительных органов равен нулю, а между тем из этой губернии даже сейчас мешочники-спекулянты вывозят сотни, тысячи пудов по двести рублей за пуд! Я не буду затруднять ваше внимание другими примерами. Все это очевидные факты.
— Безусловно, — согласился Ленин.
— Поэтому, — продолжал Рыков, — от имени областных продовольственных организаций я предлагаю следующее, — он наклонился, достал из портфеля заготовленный листок и, опять распрямившись, заговорил, растягивая начала слов: — Установить плату за провоз хлеба, считая твердые цены франко-амбар, то есть фактически увеличить их. Второе. Установить временно премию за провоз хлеба. Третье. Сосредоточить все дело в руках государственных органов, представителей Комиссариата продовольствия, местных продкомов (не менее одной трети мест) и других.
— Как понимать «и других»? — спросил Ленин.
— Сейчас поясню. Четвертое. Привлечь к заготовке хлеба кооперативные органы, а где они недостаточно развиты — частные торговые общества.
— Ого! — иронически заметил Цюрупа. — Вот это и есть «и других»?..
— Я повторяю: надо реально оценивать обстановку! — оборвал его Рыков. — Пятое. Установить твердые цены на предметы первой необходимости (главным образом на мануфактуру). Это, как вы понимаете, также дает выгоду мужику в товарообмене и косвенно поднимает цены на хлеб.
Ленин одобрительно склонил голову и черкнул что-то на своем листке.
— Наконец, шестое. Ввести в состав коллегии Комиссариата продовольствия представителей от крупных областных продовольственных объединений. — Победно глянув на Цюрупу, Рыков добавил: — То есть не диктатура, а демократия! — усмехнулся и сел.
— Н-да... — задумавшись, заключил Ленин. — Если не считать твердых цен на предметы первой необходимости, ваше предложение диаметрально противоположно тому, что предложил парком продовольствия...
— Все, что я предлагаю, — это вынужденное решение, — устало пояснил Рыков. — Если хотите, признание в собственном бессилии тех, кто, простите мне бесконечное повторение, привык реально смотреть на жизнь — в глаза правде. Разве в состоянии мы сейчас провести те практические меры, с помощью которых можно было бы добиться осуществления диктатуры?
От сизого дыма папирос и трубок даже веки щипало, хотя уже пооткрывали все окна. Ленин поморщился, вышел из-за стола, сел на подоконник и высунулся насколько мог.
— Продолжайте, продолжайте, — обернулся он.
Рыков снова взглянул на Цюрупу:
— Ну скажите мне, уважаемый товарищ парком продовольствия! Есть у вас вооруженная сила, чтобы заставить какой-нибудь, к примеру Елабужский, Совет изменить его «твердые» цены? Это один Совет. А ведь речь идет обо всей России!.. Океан-океанище хозяйств, хозяйчиков! И каждый сидит на своем сундуке с хлебом и — убей его! — не отдаст ни зерна!
— Отдаст! — сорвавшись, перебил Рыкова Цюрупа. — Отдаст! Иначе грош нам цена! — и тут же, взяв себя в руки, продолжал спокойнее: — Именно это и предусматривает наш декрет — именно меры, конкретные меры для того, чтобы взять хлеб со всего океана, со всего океанища!
— Ваш декрет лишь констатирует, что власть не чувствует за собой силы — декларирует чрезвычайные меры, а на деле... Я понимал бы диктатуру, если были бы в действительности органы, которые могли бы ее осуществить.
— Будут!
— Когда? Сегодня в «Нашей Родине» пишут, что каждый москвич получает меньше еды, чем канарейка, живущая в редакции...
— Верно... — поднялся Цюрупа. — Верно, что положение критическое, что для создания продовольственной диктатуры нужны время и средства. Здесь мы не расходимся в оценке обстановки, в реальном, как вы изволили заметить, подходе к действительности. Но разница лишь в том, что фанатик Цюрупа верит в возможность создания дисциплинированного и всеобъемлющего продовольственного аппарата, а реалист Рыков не верит. Из этого неверия и проистекают практические его предложения.
— Это, простите меня!.. — взметнулся Рыков. — Это все слова — поэзия, уместная на митинге.
— Позвольте!
— Нет уж! Вы позвольте! Если нам дорога Советская власть, надо немедленно начать давать разрешения на приобретение хлеба. Если же России нужен свой Скоропадский, тогда нужно строго соблюдать хлебную монополию, не изменять твердых цен и поддерживать декрет о продовольственной диктатуре!.. Владимир Ильич! Я все понимаю. Я допускаю, что при свободной выдаче разрешений на закупку хлеба мы будем платить по шестьдесят рублей за пуд, а продавать по сорок. Пусть! Но ведь в этом же наше спасение!
— Не спасение, а гибель! Именно в этом гибель! — горячился Цюрупа. — Ваши конкретные предложения равнозначны сдаче социалистических позиций в коренном вопросе революции.
— Опять поэзия! Вы докажите...
— И докажу. Дайте мне только развить мою мысль. Я докажу!
— Товарищи! К порядку! — нахмурился Ленин, встал с подоконника, уселся на свое место. — Нельзя ли все-таки поменьше курить? — обратился он к Рыкову, хотя курили почти все. — Пожалуйста, товарищ Цюрупа.
— Так вот... — Александр Дмитриевич перевел дыхание: «Что такое? Почему так покалывает сердце? Как тяжело дышать...» Он еще раз глубоко вздохнул, собрался с мыслями:
— Керенский в свое время поднял твердые цены на сто процентов. И что же? Несколько крупных помещиков обогатились неслыханно, а через самый короткий промежуток времени подвоз хлеба прекратился вообще: крестьяне стали ждать дальнейшего повышения цен. Это, так сказать, из области истории. А вот современность: Вятский продкомитет поднял цену в два с половиной раза и... остался без хлеба. В Харькове (в хлебной Украйне!) благодаря отмене хлебной монополии Центральной радой пуд хлеба стоит нынче четыреста рублей! Теперь простой расчет: при месячном наряде в четырнадцать миллионов пудов хлеба (что фактически является голодной нормой для страны) определяемая товарищем Рыковым разница между закупочной и отпускной ценой в двадцать рублей на пуд даст сумму в двести восемьдесят миллионов за месяц, или... или... около трех с половиной миллиардов в год!
— Круглая сумма! — невольно вздохнул Петровский.
— Товарищи! — жестом успокоил всех Ленин. —
Времени у нас в обрез. Надо успеть на заседание ВЦИК. Продолжайте, товарищ Цюрупа!
«Как болит сердце! Как щемит, ноет! Вот уж истинно грудная жаба... Ох...»
Александр Дмитриевич снова попытался набрать воздуха, который никак не хотел входить в легкие, словно его вдруг не стало в комнате:
— Итак, три с половиной миллиарда надо будет откуда-то взять... Но откуда у товарища Рыкова уверенность, что закупочная цена на хлеб остановится на шестидесяти рублях? У меня такой уверенности нет. И у вас ее быть не может, товарищ Рыков! Я полагаю, что первый же опыт «выдачи нарядов направо и налево» поднимет закупочную цену значительно выше шестидесяти рублей. И тогда суммой в три с половиной миллиарда нам не обойтись.
— И хлеба не будет, и финансы подорвем! — произнес кто-то.
— Я с большим интересом слушал товарища Рыкова, — продолжал Александр Дмитриевич, — и охотно последовал бы за ним в области практических рекомендаций, ибо не меньше товарища Рыкова опасаюсь за судьбу революции, но... всякий рецепт должен оправдываться законами экономики, а не душевным настроением. Экономических же обоснований как раз и не видно в советах товарища Рыкова: отменить хлебную монополию или поднять цены на хлеб — значит обогатить спекулянтов, накормить богатых и уморить голодом бедняков. Вот вам и вся «поэзия»!
Цюрупа с трудом улыбнулся, поднял руку, чтобы стереть пот со лба, и вдруг рухнул на стул.
Кровь стучала в висках, в ушах звенело. Сердце колотилось и ныло, к горлу подступил жесткий горячий ком и сводил язык, губы жгущей сухой судорогой. Хоть бы стакан воды, хоть бы глоток!.. Но графин стоял далеко: на столе, перед Лениным, и неудобно было отвлекать товарищей от решения дела, которое не могло больше ждать ни минуты. К тому же не хотелось показывать оппоненту свою внезапную слабость: пусть думает, что Цюрупе легко даются такие выступления, что он побледнел и опустил очи долу просто так, в упоении собственным красноречием. Словно сквозь сон, словно из-под воды доносился до него ленинский баритон:
— Голосуем декрет, предложенный товарищем Цюрупой, со вчерашними поправками... Та-ак... Кто против? Нет. Кто воздержался?
Напрягая всю волю, чтобы не потерять сознание, Александр Дмитриевич поднял взгляд: воздержался Рыков.
В глазах все поплыло, замелькало, смешалось: и мятый костюм Рыкова, и очки Бонч-Бруевича, и стол, покрытый сукном... Нет, не надо было всю ночь сидеть над текстом декрета, хоть бы пару часов следовало соснуть. Хоть бы часок!
Он уперся кулаками в стол, поднялся, выпрямился наперекор всему: «Нет же, нет, не свалюсь!» — и пошатнулся. Но в то же мгновение, знакомая — тут не ошибешься, чья это могла быть еще — рука жестко обхватила его, поддержала и помогла устоять:
— Что с вами, батенька?
— Ничего, Владимир Ильич.
— Выпейте воды.
Он хлебнул из стакана, и сразу же серая муть перед глазами прояснилась, очертания предметов стали резкими, как в синематографе, когда сперва изображение не в фокусе, а потом вдруг становится отчетливым. Прямо перед собой Александр Дмитриевич увидел встревоженные глаза Ленина. Вздохнул глубоко, сделал еще глоток, еще, еще:
— Ух!.. Хорошо! Спасибо...
— Как же так, дорогой мой? Почему не бережете вы казенное имущество?
— Какое казенное имущество, Владимир Ильич?
— Наркома Цюрупу. А ведь вам еще предстоит — сегодня же! — отстаивать декрет во ВЦИК. А там один Федор Дан чего стоит! Это вам не Рыков! Не-ет...
И несколькими часами позже Александру Дмитриевичу пришлось убедиться в справедливости этих ленинских слов.
Просторный и уютный зал ресторана «Метрополь», уже привыкший к словесным баталиям с тех пор, как из него выкинули столики, составили стулья рядами, а на помосте для оркестра водворили председательский стол Свердлова, то и дело содрогался словно от взрывов.
И Дан и Мартов, как дважды два, доказывали, что ни одна из мер, предложенных народным комиссаром продовольствия, к желаемому результату не приведет, что надо ждать только краха хлебной монополии вместе с крахом всего народного хозяйства, что продовольственная катастрофа задавит не только Советскую власть, но и саму революцию.
И Дан и Мартов откровенно смеялись в лицо Александру Дмитриевичу во время его доклада, держались уверенно, показывая всем, и особенно иностранным корреспондентам, что меньшевики живы- здоровы, что они заседают здесь, в высшей инстанции страны, в ее парламенте, что они — сила, которую нельзя сбрасывать со счетов.
Меньшевиков поддержали правые эсеры.
Левые эсеры, как всегда, заколебались.
Но вот Ленин сказал что-то Шлихтеру, сидевшему с ним рядом.
Шлихтер поднялся на трибуну...
Чаша весов начала склоняться в другую сторону: Шлихтера и Цюрупу поддержали большевики — члены ВЦИК, и в конце концов Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет большинством голосов принял декрет о продовольственной диктатуре, представленный наркомом Цюрупой.
После заседания Александр Дмитриевич вышел из «Метрополя» вместе с Лениным.
Владимир Ильич достал часы:
— Батюшки! Семнадцать минут второго!
— Да-а... — вздохнул Цюрупа. — Двадцати четырех часов в сутках нам явно недостаточно.
— И все-таки это чертовски здорово: свергать буржуазию! — довольно улыбнулся Ленин. — Пройдемтесь пешком? Тут ведь совсем недалеко. — Он махнул рукой шоферу. — Поезжайте, товарищ Гиль! Отдыхайте. — И, закинув снятое пальто за спину, зашагал, мечтательно поглядывая на ночное весеннее небо.
«Как он может столько работать? — думал Цюрупа, шагая рядом с Лениным по пустынной и тихой Воскресенской площади. — Как выдерживает? Как успевает? Ведь одни только наши — продовольственные — заботы сколько сил и времени отняли! Кроме декрета о диктатуре обсуждали и приняли еще постановление о мобилизации рабочих на борьбу с голодом. А еще — вместе со мною — Ильич написал телеграмму всем губсовдепам и губпродкомам: «Петроград небывало катастрофическом положении. Хлеба нет. Выдаются населению остатки картофельной муки, сухарей. Красная столица на краю гибели от голода...» Потом звонил в Главод, чтобы ускорили перевозки хлеба, в НКПС — требовал детально разработать план ремонта больных паровозов. И ведь все это только по нашим делам! А еще — заключение перемирия на германо-украинском фронте, статья «О «левом» ребячестве и о мелкобуржуазности», заседания ЦК — внешняя политика. И еще, и еще...»
— Нет! — отвечая на какие-то свои мысли, убежденно произнес Ленин. — Я бы не поменялся судьбой ни с кем из живших до нас и ни с кем из тех, кто будет жить после!.. Какая ночь, а? И звезды! Бледные, точно размытые: едва просвечивают. Но все же просвечивают! Майские звезды!.. Скажите, вы помните себя влюбленным?
— А вы? — задумчиво улыбнулся Цюрупа.
— Еще бы!
И оба умолкли.
Патрульный, одиноко цокавший коваными каблуками по булыжнику против здания городской думы, взял на караул.
— Здравствуйте, товарищ! — Ленин приложил ладонь к козырьку фуражки, взял Цюрупу под руку, вздохнул. — Хорошо бы сейчас стоять этак где-нибудь в лесочке, в таком тихом голубеньком лесочке, чтобы лопнувшими почками пахло, — ждать с ружьишком... — И, пройдя еще несколько шагов, вдруг остановился перед столбом на краю тротуара, посмотрел вверх. — А фонари так и продолжают саботажничать?
— С первого мая, — кивком подтвердил Цюрупа.
— Вы знаете, — обернулся Ленин и снова откинул мешавшее ему пальто. — Я где-то читал, что первые уличные фонари появились в Москве в тысяча семьсот тридцатом году. И многие почтенные жители тогда возражали: «К чему заводить уличное освещение? Порядочные люди по ночам дома сидят, а ловеласы и бродяги пусть в темноте расшибают себе носы и ломают ноги». Точно так же, как Дан и Мартов возражали вам сегодня!
— Вы думаете?
— Уверен! Сделано полезное, нужное дело. Но!.. Это только начало. Надо твердо запомнить, что без помощи рабочих Компрод есть нуль. Надо реорганизовать всю систему Наркомпрода — превратить ее в единый и могучий государственный аппарат.
— В министерство?
— Не совсем. Впрочем, называйте как хотите. Не в названии суть. Далее. Как это вы сегодня говорили о бедноте в своем докладе?
— Это о тех местах, где деревенская беднота организовалась? И про то, что в этих местах изъятие хлеба у деревенской буржуазии шло гораздо успешнее?..
— Вот, вот, вот! Очень хорошо! Очень правильно!
— Жизнью проверено, Владимир Ильич. Мы у себя, в Уфимской губернии, это испробовали — в одном уезде. Результаты блестящие!
— Не сомневаюсь!
— А что, если б нам развить это дело, развернуть на всю Россию, а?
— На всю Россию?..
— Охватить ее сплошной сетью организаций беднейшего крестьянства — комитетов бедноты, скажем?
— Да. Вот тогда мы были бы непобедимы. — Ленин опять посмотрел вверх на слепой фонарь, мрачно рисовавшийся посреди белесого посветлевшего неба. — Не хотят, проклятые, светить за восьмушку! Не хотят — и баста! Ну что ты с ними сделаешь?! — И, рассмеявшись, он чуть не выронил пальто, подхватил его, снова взял Цюрупу под руку. — Пойдемте, пойдемте, Александр Дмитриевич! Приходите ко мне завтра, вернее, уже сегодня, с утра.