Седьмая глава

«Дорогой Александр Дмитриевич! Вы становитесь совершенно невозможны в обращении с казенным имуществом.

Предписание: три недели лечиться! И слушаться Лидию Александровну, которая Вас направит в санаторий.

Ей-ей непростительно зря швыряться слабым здоровьем. Надо выправиться!

Привет! Ваш Ленин».


«13.VII. 1918 г.

Наркому тов. Цюрупе предписывается выехать для отдыха и лечения в Кунцево в санаторию.

Предс. СНК В. Ульянов (Ленин)».


Александр Дмитриевич спрятал два листочка из ленинского блокнота, которые бережно хранил, и выглянул в окно.

Экое буйство зелени! Вековые вязы лениво раскачиваются под напором теплого ветра. Скворцы, уже ожиревшие, выкормившие птенцов, важно расхаживают по утоптанному песку аллеи.

Тишина, безмятежность, минувший век! Трудно поверить, что вокруг бурлят страсти — миллионы людей воюют. Деникин занял Тихорецкую и Армавир. Расстрелян Николай Романов. Чехословаки захватили Симбирск и Уфу.

Да, Уфу!

А Маше с детьми не удалось выехать. И от них никаких известий.

Нет! Невозможно, невозможно сидеть сложа руки в этом усадебном благополучии!

Он схватил пиджак и стремительно вышел из душной комнаты. Пройдя через парк, поднялся на косогор — и перед ним открылось ржаное поле. Рожь, цветущая рожь, рассеченная межами, колыхалась под ветерком до самого леса. И тучки золотистой пыльцы там и тут носились над упругими голубоватыми волнами хлебов.

Как хорошо! Легкость какая! Кажется, сразу два десятка лет скинул. Вскочить бы сейчас в седло и скакать, скакать!..

Он занес ногу, чтобы шагнуть, но под ней, как живые, зашевелились хлебные стебли. Остановился. И не сорвал, а только прикоснулся к ближнему колоску, оглядел торчавшие из-под чешуек пыльники, прикинул, как бы взвешивая: «Нет, еще пустой. Скоро будет новое зерно. Скоро... Скорее бы!»

А пока — пустой...

Никогда еще не ждал он так урожая, никогда так нетерпеливо не вглядывался, не вслушивался в природу. Конечно, и раньше ему было знакомо нетерпение земледельца, ожидающего плоды своего труда. Но теперь, теперь было совсем другое. В этом маленьком цветущем колоске, известном еще людям бронзового века и не подвластном ни войнам, ни революциям, воплотились сейчас судьбы и войны и революции.

Александр Дмитриевич выпустил колос, подтолкнул его ладонью, словно напутствуя, помог распрямиться и задумчиво двинулся дальше по тропе вдоль межи.

И сразу же мысли вернулись к семье.

Маша! Маша! Как я люблю тебя!.. Помнишь, как мы увидели друг друга в первый раз на собрании кружка ссыльных, в Уфе? Ты сказала мне: «Здравствуйте, товарищ!» И я назвал тебя так же — «товарищ». Будто бы ничего особенного, а вот, поди ж ты, помнится, словно вчера было... А потом в вашем старом доме, где так любили музыку и любили танцевать — ты, и твои милые сестры, и я вместе с вами... Помнишь, как мы читали тургеневские «Вешние воды» и клялись, что никогда в жизни не расстанемся? И мы ведь сдержали слово. А теперь... теперь... Нет! Не могу, не хочу об этом думать!.. И ведь ты могла бы выйти замуж за человека из своей среды — сидела бы в родовом имении, занималась бы хозяйством, заботилась, чтобы побольше варенья, солений, грибов на зиму запасли... А ты выбрала меня и со мной — тюрьмы, неустроенность: с малолетним сыном на руках, ожидая второго, — за мной в ссылку! В тартарары! И ни словом, ни взглядом никогда не упрекнула! Не пожаловалась. Ни упрека, ни вздоха за всю жизнь!

Он с трудом оборвал ход своих мыслей и взглянул на поле слева: «Эх, разве так пашут?! Горе-земледельцы! Ведь не лебеду же вы, в самом деле, сеять собирались... Вот справа пропахано! И посеяно — так что хлеб даже васильки душит. Степана Афанасьевича какого-нибудь надел. А то комбед пахал, наверняка!»

Он повернул к Москве-реке, спустился по свалу. Березы да елки сменились вековыми осокорями с толстой растрескавшейся корой. В проеме листвы сверкнула вода. Возле нее под кустами молодого тальника на опрокинутой бадейке сидел дряхлый дед — ловил рыбу.

Цюрупа осторожно, чтобы не помешать, приблизился к нему.

— Ништо, — не оборачиваясь, прохрипел дед. — Все одно не клюет: должно, к перемене погоды.

— Пожалуй, — Александр Дмитриевич посмотрел на небо, увидел легкие белые полосы, тянувшиеся с северо-запада и разраставшиеся над самой головой. — К ночи, глядишь, дождик надует.

— Ни к чему бы теперь, — вздохнул дед.

— Да, — согласился Александр Дмитриевич, присаживаясь неподалеку от него на свой пиджак. — Самое цветение хлебов.

— Закурить у вас не будет?

— Как же?! Пожалуйста.

— Ух ты! «Ира»! — Заскорузлыми черными пальцами дед было полез в протянутую коробку, но тут же спохватился, обтер их о полу старенького армячишка, бережно взял папиросу, причмокнул. — Другой год, поди, и не видал таких — не то что курить. — Он посмотрел на папиросу с сожалением: зажигать или не зажигать? — и, словно отчаявшись (все равно, мол, и не такие ценности гибнут теперь в этом непутевом мире), припалил от папиросы Александра Дмитриевича, сильно, глубоко затянулся, закашлялся. — А, будь ты!.. Не принимает душа посля махры. — И запричитал вдруг, заохал: — Ноне все не ко времени, все некстати. Льет — без нужды, сушит — когда полив позарез. Бога прогневили!

Покуривая, Цюрупа не перебивал. А деду, видно, только уши чьи-нибудь и нужны были — не спросил даже, кто, зачем, откуда: лишь бы живая душа, чтобы излить наболевшее, накипевшее.

— Аким, старшой мой, забодай его комар! — жаловался он. — Как же?! Председатель хамбеда. — Он нарочно сказал не «комбеда», а «хамбеда» — видно, чьим-то злым языком пущенное словцо накрепко прилепилось в последнее время к новорожденной этой организации. — Как же?! Николая-угодника из переднего угла долой: «предрассудок темной массы»! Из Москвы привез старика с белой бородой — Карла Марксов, вишь. Ему первое место. По бокам еще двоих прибил: один — глаз прищурил, другой — в шапке, борода клинышком, лицо немужицкое... Сидит под ними, ровно под святой троицей. Всю избу бумажками залепил: курить нельзя, плевать нельзя, матерным словом нельзя. Земельный декрет, продовольственный декрет, по бабьим делам декрет...

Цюрупа слушал с ревнивой настороженностью. Было обидно слышать, как пренебрежительно отзывались о его детище. Но, с другой стороны, и интересно. И хотелось поподробнее расспросить болтливого и, видно, неглупого старика.

А тот меж тем поправил опарыша на крючке, перебросил удочку и снова предался витийству:

— Приехал тут один из Москвы, в кожаном картузе, начал нас речами охаживать: «Вы, — говорит, — крестьяне, — серпы, мы — молотки. Давайте союз держать!» Союз, бодай тебя комар. У Лисеева — работники, а у нас?.. Отсеялись — это еще полбеды — лукошко выручило. Уберем, бог даст, серпом да косами, а молотить как? А у Лисеева — молотилка паровая! Наши бабы, когда начали усадьбу княжескую шерстить, все больше на посуду, на занавески налегали, а Лисеев... У него и до того шесть коней было, так он еще трех першеронов с княжеской конюшни свел. Э-хе-хе!.. Семь бед — один комбед...

Когда старик выговорился, Александр Дмитриевич деликатно попросил его познакомить с сыном.

— А ты кто такой? — удивился дед, словно только что увидал пришельца.

— Я агроном.

— А-а... — разочарованно протянул дед, но в деревню все-таки свел.

Аким оказался вполне толковым и дельным малым. Прошел всю империалистическую фельдфебелем, в окопах подружился с большевиками, раздавал солдатам «Правду», собирал для нее серебряные георгиевские кресты и медали, потом, уже во время июньского наступления, в прошлом году, «принял полную дозу свинца», после чего вернулся домой и взялся за дела.

— Город ведь нам помог, а ежели мы городу не поможем, опять помещик вернется: все назад отдай — и землю и прочее.

Но дела у Акимова комбеда шли еще хуже, чем расписывал отец. Княжеское хозяйство растащили, а своего не наладили.

— Уж больно народ обозлился, — оправдываясь, объяснял Аким. — «Бей, круши!» — и вся недолга. Триста лет терпели. И своего-то не щадят — не то что помещицкого. Вон, к примеру, в Воскресенском посаде ограбили недавно дом Овчаренки, жену убили и свояченицу. Ну, милиция тут же поймала которые убийцы: Гришка Шелаев, Федот Матвеев и Федька Барыбин. Самый старший из них — Федот, восемнадцать лет. Сбежалась толпа, человек триста. Отняли ребят у милиции, милиционеров в подвал, на замок, и давай самосуд чинить: прямо на площади, посреди посада. Сперва плетьми били, потом железными прутьями, уши резали, потом, еще живыми, в огонь бросили. А на другой день объявилось, что не они вовсе и убивали-то...

Александр Дмитриевич походил с Акимом по полям, посоветовал, где лучше расположить тока, как правильнее на будущий год навозом распорядиться, и невеселый, расстроенный вернулся в санаторий.

Да, мало, мало декретировать комбеды, надо еще и поставить их на ноги.

Вечером, за ужином, к нему подсел приехавший навестить его Свидерский. Как всегда, полный сил, бодрый, порывистый, он сразу напустился на Александра Дмитриевича:

— Что это вы такой грустный?! Родина его рисовой кашей кормит, а он — очи долу, нос повесил... Негоже, негоже, дорогой мой! Ну, хотите, я вас развеселю?

— Не развеселите.

— А вот и развеселю! Ну? Побьемся об заклад?

— Рад бы в рай, да грехи не пускают.

— Ну, сколько ставите?.. Если я выиграю, вы бросаете курить, если проиграю — можете отстричь мне усы. Хорошо?

— Боюсь, что вам придется ехать отсюда бритым...

— Вот! Вот вы уже и улыбаетесь. Так что же, идет?

— Идет, — согласился Цюрупа. — Только...

— Без всяких «только»! Слушайте! — перебил Свидерский, опрокинув солонку и поспешно собирая ножом соль. — Вам что-нибудь говорит имя: Малышев Сергей Васильевич?

— Ну как же! Наш первый красный купец.

— Вот именно. Мы его отправили недавно на трех баржах из Нижнего по Волге для прямого товарообмена. Нагрузили на баржи ситцу, мыла, гвоздей — словом, наскребли все, что было, все, что смогли достать. Плывет он день, плывет другой — никакого результата: деревни далеко, никто про красного купца не знает. Ситец, гвозди лежат нетронутые в трюме, хлеба — ни фунта. Тогда Малышев причаливает к берегу, реквизирует у батюшки из ближайшего прихода граммофон и единственную пластинку...

— Вечно вы с вашими анекдотами! — недовольно отмахнулся Цюрупа.

— Какие анекдоты?! — всплеснул руками Свидерский и снова рассыпал по скатерти только что собранную соль. — Быль! Чистая правда! Малышев сам мне рассказывал! И комиссар подтверждает. Принесли они граммофон на баржу, поставили пластинку да как грянули... «Боже, царя храни!» Всполошились вокруг: «Что такое? В чем дело? Уж не государь ли убиенный воскрес из мертвых?» Со всех деревень сбежались крестьяне. «Да ты что делаешь?!» — кричит Малышеву комиссар. А тот смеется: «Пускай! Лишь бы хлеб несли...» И понесли со всех деревень да принялись менять на ситец, на веревки, на топоры. В общем, до Казани не доплыл — вернулся с тремя полными баржами: двести сорок тысяч пудов.

— Двести сорок тысяч?! — недоверчиво переспросил Цюрупа.

— А вы как думали?!

— Вот тебе и «Боже, царя храни»! — Александр Дмитриевич затрясся от гулкого басовитого смеха. — Гу-гу-гу!.. — да так, что из-за соседних столов обернулись.

Он смутился, замолчал и виновато нахмурился.

— Ну вот, — улыбнулся Свидерский. — Давайте сюда папиросы. Хоть бы на ночь не курили! И ешьте, ешьте, пожалуйста: стынет ведь.

Александр Дмитриевич неохотно ткнул ложкой: как-то в горло ничего не шло. Он вот тут ест кашу на молоке, а в Питере суточный паек красноармейца — восьмушка хлеба и четверть фунта сухарей. И надо воевать, двигаться, работать.

И где-то на Южном фронте на подобном пайке воюет Митя, его Митя, сын...


Посреди ночи грянула гроза. Александр Дмитриевич проснулся, испуганно приподнялся и сел на кровати.

Как, однако, легко дышится. Не то что с вечера, когда он с трудом уснул. И листьями мокрыми пахнет...

Ослепительная ломаная трещина расколола небо в окне, и по крыше, по разбушевавшимся вязам лихо забарабанил дождь.

«Хорошо! Закурить бы, — он протянул руку под подушку. — Экая досада: отдал Свидерскому последнюю коробку... А вдруг все это зря — с комбедами? Ведь предупреждали: и Дан, и Мартов, и эсеры — предупреждали, что комбеды только деморализуют деревню. Особенно если дать им право распределять хлеб, мануфактуру, плуги и лопаты со скидкой — в зависимости от хода заготовок в данном селе...»

Новая вспышка ослепила его.

«Бум, бум, бум, бу-бум...» — покатилось по лесам, по полям, по долам.

Александр Дмитриевич притворил окно, задвинул шпингалеты, присел на подоконник, но тут же поднялся:

«А разве деморализация деревни самогонщиками — меньшая опасность? А кулацкие подачки и всевозможные вспомоществования под разными предлогами? Разве они не привязывали бедноту к «справным мужикам»? Нет, господа хорошие! Чтобы там ни толкуйте, а принцип материальной заинтересованности мы провели через весь декрет правильно. Правильно! Теперь трудовой мужик прямо заинтересован в том, чтобы поскорее выкачать излишки из крупных кулацких хозяйств. Задумано верно, и господа да́ны просто сердятся, и сердятся оттого, что комбеды зачеркивают еще одну их надежду на крепкого мужичка... Задумано верно, но вот как все это провести в жизнь?»

«Как?»

Опять беловатым заревом вспыхнуло небо, и задребезжали стекла от громового удара.

«Нужна какая-то неистовая, всеопрокидывающая, все ставящая на место сила... Такая вот, как эта молния...»

И тут ему вспомнился десятый или одиннадцатый год. В ту пору он был управляющим в имении князя Кугушева под Уфой. И однажды в разгар уборки хлеба крестьяне отказались работать: было воскресенье. На выручку разбитной приказчик послал три ведра заводского спирта, и это всемогущее средство сделало свое дело. Молотьбу окончили около четырех часов и здесь же, на току, распили спирт. Из сотни людей половина была — местные, другая половина — пришлые. И вот под влиянием винных паров кто-то кому-то бросил обидное слово, тот ответил тем же, и глупейший, вздорный антагонизм, подогретый спиртом, прорвался наружу. Вспыхнула драка — сначала между двоими, но затем побоище разрослось и охватило всех. Урядник и три стражника оказались бессильными сделать что-либо. И тогда приказчик послал за Цюрупой.

Когда Александр Дмитриевич прискакал, дрались уже чем попало и из соседних деревень сбегались на выручку доброхоты — и к той и к другой стороне. Цюрупа успел увидеть, как здоровенный бородатый дядя взмахнул косой — и как не было правого уха у его «супостата». Тот пригнулся, съежился, заверещал по-звериному, а на дядю уже насели втроем — с вожжами, с вилами, с вальцом от молотилки.

Александр Дмитриевич до сих пор хорошо помнил, как все это было страшно, жутко, отвратительно... Однако он спрыгнул с лошади и, не раздумывая, кинулся в самую гущу дерущихся, в самую кашу озверевших, слепых от ярости людей. Оттолкнул одного, отшвырнул другого, третьего, спокойно поднял руку и крикнул:

— Прекратить сейчас же!

Почему они сразу остановились? Почему послушали его? Пожалуй, он и сам тогда не смог бы этого объяснить. Но сто человек побросали колья, выхваченные из плетней, вилы, камни, кнуты, неохотно, но побросали. Видно, во взгляде его, в голосе, в движениях была какая-то необычная, неожиданная сила?

Да, да, именно так — была прежде всего такая подчиняющая убежденность, что нельзя было не услышать, не почувствовать ее в каждом его слове, в каждом шаге...

Вот что нужнее всего и сейчас: сила, убежденность, решимость.

И если ты претендуешь на то, чтоб сейчас руководить людьми, если тебя поставили на такое место, то уж изволь полной мерой реализовать свои благие порывы, так же как тогда, на том побоище.

Капризный излом снова вспорол небо, врезался в самую гущу черной листвы:

«Трах-та-ра-рах-тах-тах...» — садануло прямо над головой.

Александр Дмитриевич невольно отпрянул, но тут же вернулся, распахнул настежь обе створки окна и, придерживая их, раскинул руки, подставил грудь порывистому острому ветру:

«Что там толкуют о шаровой молнии? Плевали мы на молнию! Двум смертям не бывать!.. Зато как хорошо дышится! Как хорошо думается! Все сделано правильно. Надо только собраться, сосредоточиться и сделать еще один, самый важный, решающий шаг, как тогда, в имении, против страха, против сковывающего оцепенения...»

Утром он выписался из санатория и в полдень был уже в кабинете Ленина.

Владимир Ильич встретил его, словно продолжая разговор, начатый вчера:

— Что это такое?! Что такое, я вас спрашиваю?! — раскатисто звенел его голос.

— Что, Владимир Ильич? В чем дело? — В первый момент Александр Дмитриевич решил, что Ленин сердится оттого, что он до срока вернулся из санатория.

Но слишком уж разгневан он был. Не ходил, а метался из угла в угол, не говорил, а метал слова:

— Безобразие! Насмерть ругаюсь с вашим заместителем. Продовольственное положение из рук вон! Момент наивысшего напряжения: обострение борьбы с контрреволюцией, кулацкие восстания, принимаем специальные декреты о привлечении к заготовке хлеба рабочих организаций, об уборочных отрядах... А Брюханов, изволите ли видеть, когда я ему напоминаю, что надо всеми силами налечь на то, чтобы оба декрета на практике слились и дали нам наши отряды, Брюханов отвечает, что, по его наблюдениям, у рабочих особого желания принять участие в уборке не замечается!..

— Может быть, он попросту хотел констатировать факт, — заступился Цюрупа. — А на практике предпримет все возможное?..

— «Попросту»! — набросился на него Ленин и с маху хлестнул свернутой в трубку бумагой по столу. — Вы почитайте, что он пишет дальше. «Попросту»! Из его записки я заключаю, что Компрод неправильно понимает и применяет декреты. Видите ли, «у рабочих особого желания не замечается»!..

Он иронически, с каким-то задорным, недобрым вызовом склонил голову набок, остановился прямо против Цюрупы и заглянул ему в глаза так, словно требовал сейчас же, немедля душу перед ним выложить:

— Где доказательства? Где обращение Компрода? От какого числа? В какие заводы разослано? Когда и сколько?.. Боюсь, что Компрод ничего этого не сделал (судя по молчанию товарища Брюханова), а занимался черт знает какой бюрократической волокитой?

Он был обижен и потрясен одновременно: ведь мешали его работе, его делу, и это лично задевало его, возмущало все его чувства.

— Владимир Ильич! — начал Цюрупа. — Я, признаться, пришел, чтобы посоветоваться именно об этом. Надо бы, мне кажется, двинуть не только за хлебом, но и на помощь комбедам отряды рабочих. Однако...

— «...Но и на помощь», — повторил Ленин. — Садитесь, — и, чуть успокоившись, отошел за стол, к своему креслу, задумался. — Ну-с. Так что вас смущает?

— Я сомневаюсь: смогут ли рабочие, сумеют ли? Ведь сейчас не то, что полгода, не то, что даже три месяца назад. Сейчас в деревне ни в коем случае нельзя перегибать.

— Да. Это бесспорно. Наверно, вы, вместо того чтобы отдыхать в санатории, ходили по соседним деревням?

— Что вы, Владимир Ильич! Разве я первый раз в село попал? И потом — можно ли его узнать с наскока, за один визит? Просто я на досуге много думал...

— Безусловно! — оживился Ленин. — Средняя часть крестьянства колеблется.

— Колеблется, несмотря на наши промахи и поражения, — задумчиво произнес Александр Дмитриевич. — Землю-то мы ей дали, не кто-нибудь, а мы.

— И она готова нас поддержать, — за него досказал Ленин.

— Убежден! — подхватил Цюрупа. — Но среднему крестьянству очень не нравятся наши крайности. Очень! И поэтому я не уверен, смогут ли рабочие провести такой сложный, требующий, если хотите, известных дипломатических навыков и способностей курс. Речь идет об отношении к нам большей части крестьянства. Это очень важно...

— Да, безусловно, это вопрос нашей жизни и смерти.

— И это очень трудно, — продолжал Цюрупа.

— Трудно, дорогой Александр Дмитриевич, трудно... — Ленин задумался, встал, походил по кабинету и как бы вдруг спохватился: — Но возможно.

— Надо обладать находчивостью, — помолчав, заметил Цюрупа, — умением, выдержкой и гибкостью настоящих политиков...

— А почему вы думаете, что у рабочих всего этого нет? Конечно, мы отберем для такого дела лучших из лучших. Наше время, я совершенно убежден, выдвигает таланты, которые раньше казались невозможными. — Ленин пристально и многозначительно оглядел Цюрупу и тут же, словно извиняясь за недавнюю горячность, присел рядом с ним в другое, посетительское кресло и спросил: — А как вы отдохнули? Поправились? Как самочувствие?

И, уже провожая, остановился у двери, добавил на прощание, жестко, не допуская никаких скидок на особое, товарищеское, отношение, дав понять, что, ругая Брюханова, он и его, Цюрупу, отчитывал:

— Либо мы поднимем рабочие массы на серьезное движение за хлебом и за удушением кулаков — этого Компрод пока не делает, — либо никакой Компрод вовсе и не нужен.


За несколько дней сколотили отряды, собрали в них самых умелых, самых сметливых, чтобы могли и молотилку наладить, и локомобиль пустить. Командовать поставили тех, кто постарше да поопытнее. И вот они сидят перед отъездом в кабинете Цюрупы — сталевары с «Гужона», токари с Рогожской, кузнецы, клепальщики, слесари — все видавшие виды, не так чтобы старые, но и не молодые уже люди: помнят и Баумана и баррикады на Пресне.

После выступления наркома поднимается с места Сергей Михайлович Бирюков — партиец из рабочих, член исполкома Моссовета, крепкий, ладный, надежно сбитый мужичок. Видать, что еще и себе на уме — такого надолго хватит.

— Попробуем, — обещает он за всех, — постараемся с умом, без применения силы.

— Смотрите! — напутствует их Цюрупа. — Ну, желаю удачи!

...А днем позже Бирюков и его товарищи выезжают из Москвы. И скоро начинает идти хлеб и из Курской губернии, и из Саратовской, из Тульской, Орловской, Рязанской. Маршрут за маршрутом...

Наконец заявляется и сам Бирюков — посвежевший, обветренный, загорелый.

— Ну, рассказывайте, Сергей Михайлович, как и что.

— Да что же?.. — мнется Бирюков, но не может сдержать довольную лукавую улыбку, в которой расплывается все его широкое лицо. — Отмолотились, стало быть. Одних токов крытых поставили шестнадцать штук — по всему уезду. Общественную мельницу пустили, крупорушку. А коней перековали, плугов, телег перечинили — без счета.

— Ну, а с хлебом-то, с хлебом как же?

— С хлебом? Да очень просто. Приезжаем в волость всем отрядом... Председателем комбеда Зайцев там Иван Иванович, солдат бравый, хоть и об одной ноге. «С этакой, говорит, командой? Да я мигом все до зернышка у них отберу!» — «Нет, погоди, дорогой товарищ! Об этом и думать забудь: Ленин не велел». Тут он сразу приуныл: «Ах ты, мать честная! Что же делать-то?» — «Давай, говорим, мозговать». А тут как раз на сахарном заводе оркестришко остался: две трубы, барабан, скрипка. Ну, собрали сход, Зайцев выступает: так и так, мужики! Международное положение... Внутреннее положение. Вот письмо Ленина и Цюрупы — обращение, стало быть, ваше читает от Совета Народных Комиссаров ко всем трудящимся. Прочел и спрашивает: «Даете хлеб или как?» Все молчат. «Петров, даешь хлеб?» — «Погожу» — «Оркестр! Играй ему похоронный марш!» А в окнах народ, глазеют во все глаза. Сыграли похоронный марш, Зайцев опять: «Сидоркин, даешь хлеб?» —


«А! Мать вашу! Даю!» — «Ладно! Играйте ему «Интернационал»!» Так и пошло. Поехали в другое село: на одной телеге — музыканты, на других — пустые мешки. Перво-наперво созываем сход: «Ну, мужики, с чего начнем — с похоронного марша или с «Интернационала»?» А мужики уже в известности, уже прослышали про наш порядок. Да и помогли мы им маленько как-никак, и не даром — за хорошую цену хлеб берем — вот что главное. «Эх, туды вашу растуды! — кричат. — Катай «Трынцанал»!»

Александр Дмитриевич поднял трубку телефона:

— Владимир Ильич? Здравствуйте! Тут Бирюков приехал из Курской губернии... Да, да, тот самый: депутат Моссовета. Рассказывает очень любопытные вещи. Хорошо. Сейчас придем.

В кабинете у Ленина Сергей Михайлович повторил свой рассказ.

Ленин посмеялся, а потом к Цюрупе:

— Вот видите. А вы сомневались...

Когда Александр Дмитриевич вышел из Кремля, в голове у него вдруг зашумело, она сразу стала тяжелой, словно чем-то налитой. А в груди — не продохнешь, похоже, как если бы и в самом деле жаба заворочалась.

Он вернулся и тяжело присел на лавочку возле чудотворной иконы, и сейчас густо осажденной богомольцами, осторожно погладил левый бок:

«Ох! Неужели опять?..»




Загрузка...