Третья глава

Из ворот Смольного вышел высокий плотный человек в потертой бекеше. Он отыскал автомобиль, еще недавно принадлежавший матери царя Марии Федоровне, и попросил шофера отвезти его в Аничков дворец, где прежде жила эта самая Мария Федоровна, вдовствующая императрица, прозванная «злобствующей», а теперь поселился Народный комиссариат продовольствия.

Почти два месяца не был он в Петрограде — с тех самых пор, как уехал в Уфу сдавать дела. По дороге туда угораздило его простудиться, и он, добравшись до дому, слег с воспалением легких, так что вовремя не успел вернуться. Но когда пришла телеграмма из ЦК, предлагавшая немедленно приехать, еще как следует не выздоровев, он собрался и в тот же день отправился в Петроград.

И сразу, при первой же встрече, Ленин сказал ему:

— ЦК постановил назначить вас вместо Шлихтера.

— Вместо Шлихтера?! Народным комиссаром?!

Это пост политический, а я... Но моя задача ведь в том, чтобы добывать хлеб...

— Опять завели эту сказку про белого бычка! — рассердившись, прервал его Ленин. — «Добывать хлеб»! Какая еще может быть более политическая работа сейчас?! И вообще, довольно, товарищ Цюрупа. Довольно!

— Помилуйте, Владимир Ильич! Ну, как же так? Товарищем народного комиссара — это я еще понимаю, это туда-сюда... но народным комиссаром?!

И тогда, сдержавшись, Ленин заговорил мягче:

— Ну, посудите сами! В стране голод! Дороги не в состоянии пропускать грузы! А здесь — саботаж! Идет классовая борьба за хлеб — на нас наседают со всех сторон: кадеты, эсеры, меньшевики, особенно Громан. Умный, сильный враг! Но с ним приходится считаться. Словом, в продовольственном деле нам еще только предстоит захватить власть...

— Ну, хотя бы не сообщайте пока в газетах о моем назначении, — попросил Александр Дмитриевич.

— Это почему же? — удивился Владимир Ильич.

— Ну как же? Ведь я буду уже третьим наркомом продовольствия. А вдруг и меня придется снимать? Несолидно как-то получится — чехарда.

— Что ж? Пожалуй, это резонно.

И вот новоявленный «наследник» Марии Федоровны облачился в свой единственный костюм, старательно повязал далеко не новый галстук и едет по изрытому снежными колеями Невскому проспекту.

Пустынна и безмолвна главная улица России — совсем не то, что в прошлый приезд. Редкий извозчик попадется навстречу: протрусит озябшая лошадь, проскрипят на проталинах по торцам мостовой полозья — и не оживят картину, а только подчеркнут, усугубят общее уныние. И еще заметнее станут безлюдье, настороженное, выжидательное оцепенение вокруг.

По самой середине мостовой, там, где надо бы идти трамваям, устало движется цепочка балтийских моряков. Кто в стоптанных, но все же форменных ботинках, а кто уже и в пехотных сапогах, в обмотках. На рукавах бушлатов, на брюках там и тут следы золы да вдобавок дырки от углей: пообгорели, видать, согреваясь где придется в эту долгую нелегкую зиму.

Витрины магазинов кое-где разбиты, и снег запорошил полки, а потом подтаял, смазал все, снивелировал под один грязновато-серый цвет. А кое-где стекла бережно заколочены, и, чувствуется, притаился за ними кто-то, кто с великой надеждой ждет наступления лучших времен.

Не видать ни дворников, ни кухарок, спешащих на рынок и с рынка. Во всем ощущается дыхание близкой войны. Только мальчишки-газетчики, наголодавшиеся, нахолодавшиеся, обтрепанные, по-прежнему снуют на углу Садовой и все так же лихо, наперебой выкрикивают названия сенсационных заголовков, жуткий смысл которых вряд ли им понятен:

— Совет Народных Комиссаров получил текст германских условий мира...

— Обращение ко всем Советам...

«Как хорошо, что Маша и дети остались в Уфе, — невольно думает Александр Дмитриевич. — Там — глубокий тыл, а здесь — почти что фронт».

Автомобиль по диагонали пересекает Аничков мост. .

Слева медленно поворачивается вздыбленный конь и смиряющий его бронзовый укротитель, плывет назад чугунный парапет набережной, становится видна Фонтанка в коросте грязного льда, и справа, наконец, открывается кабинетский корпус дворца с белой колоннадой парадного подъезда.

Поблагодарив шофера, Александр Дмитриевич несколько неловко и смущенно выбрался из машины, похожей на большую карету.

Несмотря на то что о его назначении не сообщалось, служащие Народного комиссариата уже знают — наверняка знают и ждут: пожаловал как- никак новый министр...

Он старается держаться прямее, тверже, ступает продуманно и напряженно: его походка должна быть как его позиция в жизни. Пусть видят, пусть знают: идет министр первого в истории социалистического правительства. Крупный, энергично очерченный подбородок, лицо, исполненное решимости и достоинства, — облик человека выдержанного, но настойчивого и твердого.

Отворяется массивная, сияющая медью дверь.

— Желаю здравствовать, ваше... — огромный, сытый швейцар, в ливрее и с бакенбардами, словно поперхнувшись, поправляется, — гражданин товарищ!

Вздрогнув, Александр Дмитриевич на мгновение замирает, пораженный величием осанки и трубным голосом швейцара. Потом протягивает ему руку:

— Здравствуйте...

Но что такое? Кроме швейцара, в вестибюле дворца — никого. Цюрупа идет через анфиладу комнат, выходит в коридор, заглядывает в двери слева и справа — всюду одно и то же: аккуратно прибранные столы, запертые шкафы, ни одной брошенной впопыхах бумажки, ни одного сдвинутого с места стула. Люди, уходя отсюда, собрались не вдруг.

— Где же служащие? — спрашивает он у швейцара, почтительно сопровождающего его.

— Знамо где — бунтують. Вот пожалуйте в зал. Там они все...

Стараясь не скрипеть ботинками, Александр Дмитриевич входит в уютный зал, пристраивается в последнем ряду и оглядывается вокруг: высвеченные солнцем капители колонн и лепные карнизы, кажется, вот-вот поплывут куда-то, подхватят, унесут тебя ввысь. Приветливо мерцают хрусталики массивной литой люстры. И только шеренги спин в плюшевых креслах перед ним угрюмы и неподвижны.

На трибуне — седоватый, крепко сбитый человек в хорошо сидящем сюртуке. Он говорит:

— Все крестьяне в один голос заявляют, что не дадут хлеба, потому что у нас правительство большевистское.

«Все крестьяне»! — иронически вздохнув, отмечает про себя Цюрупа.

— И все сотрудники министерства продовольствия не признают эту власть, которую не признает вся страна.

«Ого! — невесело усмехается Александр Дмитриевич. — «Все»!.. «Вся»!..» — и тихонько спрашивает у соседа.

— Это кто? Громан говорит?

— Да, Владимир Густавович, — не повернув головы, отвечает сосед.

— Председатель Северной продовольственной управы и член «десятки»? — снова спрашивает Цюрупа.

— У нас только один Громан, милостивый государь! — ворчит сосед, всем видом давая понять, что старается не пропустить ни единого слова оратора и что грешно мешать ему сейчас в этом наиважнейшем деле.

«Да, Громан один. Матерый политик, ничего не скажешь», — думает Александр Дмитриевич и невольно припоминает все, что слышал о нем.

В социал-демократии Громан — человек далеко не случайный. Еще юношей, в девяностых годах прошлого века, потомок состоятельных благочестивых колонистов Вольдемар Громан вступил в революционное движение. В двадцать два года — первый арест, привлечение по делу «Совета объединенных землячеств», и студент, распрощавшийся навсегда с университетом, отправляется на три года в Вятскую губернию.

Однако ссылка не ломает его, не возвращает на стезю предков. Молодой Громан, едва очутившись на свободе, снова принимается за прежнее — работает в симферопольской организации, а после ее провала снова попадает в ссылку, на этот раз уже подальше — в Восточную Сибирь.

Только революция пятого года освобождает его, и опять он работает в социал-демократических организациях — работает, отдавая всего себя делу. Но, как и прежде, Владимир Густавович Громан — убежденный меньшевик, меньшевик еще со времен Второго съезда партии.

В тяжелые годы реакции он становится ликвидатором, входит в число редакторов меньшевистской газеты «Наше дело», борющейся против большевиков, против Ленина.

После Февральской революции Громан во главе продовольственного дела в Петрограде: он председатель продовольственной комиссии Петроградского Совета, видный меньшевистский деятель, принятый и допущенный всюду. С ним советуются, его мнением дорожат товарищи по партии, министры-меньшевики, да и не только меньшевики.

Октябрь отнюдь не выбивает у него почву из-под ног. На Всероссийском продовольственном съезде в Москве Громана избирают в знаменитую «десятку» — Всероссийский продовольственный совет, который фактически руководит и заготовками и снабжением по всей стране. Вместе с кадетом Розановым Громан стоит во главе «десятки» и проводит так называемую «нейтральную» по отношению к Советской власти политику. Однако хлеба у Советской власти почему- то становится все меньше и меньше... До сих пор столичный продовольственный аппарат в руках Громана. И сила его подкрепляется еще положением видного меньшевика, авторитетом ученого-статистика...

— Сейчас, — продолжал между тем Громан, — в стране у нас нет ни одной силы, которая не приняла бы характера политической силы. И наши продовольственные организации, к сожалению, тоже приняли политический характер.

«Браво, Владимир Густавович! — подумал Цюрупа. — Вот это уже святая правда! Но почему «к сожалению»?»

— Товарищи! — вкрадчиво, понизив голос, произнес Громан и тут же поправился: — Граждане! Наша родина в состоянии агонии. Мы перестали существовать и занимать какое-либо место в мировом концерте держав. Мы не имеем больше своего «я». С нами перестали считаться!

«Кто это «мы»? — все так же мысленно перебил его Цюрупа, но невольно согласился: — Вообще-то положение у нас действительно аховое. Немцы наступают, почти не встречая сопротивления, мобилизация Красной Армии совпала с роспуском старой армии и идет через пень колоду...»

— На путях Николаевской железной дороги, — как бы продолжал его раздумья Громан, — уже два дня стоит блиндированный поезд, готовый в любой момент принять пассажиров...

— Интересно, для каких это пассажиров он приготовлен? — как можно спокойнее, почти равнодушно поинтересовался сосед Цюрупы. — Уж не для господ ли народных комиссаров?..

— Об этом я не берусь судить, — многозначительно ответил Громан. — Я сообщаю только факты. Иностранным подданным — французам и англичанам — их посольства предложили покинуть Петроград в сорок восемь часов. Петроград и Петроградский военный округ — на военном положении. Псков и Ревель не отвечают на вызовы.

— Да что вы нас пугаете? — зашевелилась впереди Александра Дмитриевича спина, обтянутая мундиром.

— Германцы не имеют в виду никаких завоевательных целей! — недружно поддержали ее другие спины. — Немцы движимы только одним желанием — прекратить анархию в России и бороться с виновником ее — большевизмом!

— Да, да! — иронически усмехнулся Громан. — По-видимому, именно для этого Германия и предлагает нейтрализовать Россию и разделить ее на сферы влияния между основными европейскими державами?!

«Молодец! — не удержался Александр Дмитриевич. — Но чего же он хочет? Чего добивается? Куда зовет Русь?»

А Громан, терпеливо дождавшись, когда угомонится аудитория, обвел бастующих чиновников строгим взглядом, точно желая убедиться в том, что все здесь, все на своих местах, и спокойно, обстоятельно разъяснил:

— В стране происходит гражданская война, которая прежде всего является борьбой за власть, ибо власти реальной, которая бы располагала всей мощью государственного аппарата, в стране у нас нынче нет. — Тут он сделал паузу, чтобы все слушатели: и понятливые и непонятливые — успели уразуметь его мысль, и продолжал привычно, как лекцию, посвященную тому, что самому лектору давным-давно отлично известно: — Однако всякое выступление с открытым забралом ничего хорошего не принесет: сила анархии тут же раздавит нас. В то же время, если мы просто уйдем и уступим место Совету Народных Комиссаров, предоставив ему полную свободу в области продовольственного дела, ничего, кроме еще большей анархии и еще большей разрухи, мы не добьемся...

«Так вот куда ты гнешь? Слушатели твои рвутся в открытый бой, но ты понимаешь, что в этом бою их опрокинут, и ты лишишься всей своей армии. Тебе хочется и армию сохранить для себя, и сделать так, чтобы она, воюя, не воевала и, работая, не работала. Так-так... — Цюрупа снова посмотрел на шеренги одинаково напряженных, словно бы насупленных спин. — Их нейтралитет — для тебя победа, но ведь для меня — это смерть!..» — пронеслось у него в голове.

А Громан все говорил и говорил. Уверенно и зычно гудел его мягкий, отлично поставленный баритон:

— Нейтралитет, нейтралитет и еще раз нейтралитет! Я не разделяю ваши опасные иллюзии, хотя, как гражданин, сочувствую тем из вас, кто призывает к вооруженной борьбе с захватившими власть большевиками.

— Любой ценой! — крикнул вдруг сосед Цюрупы, вскочил со своего места и затряс кулаками: — Пусть с немцами! С богом, с чертом — с кем угодно! Только бы избавиться от большевистской черни. — И так же внезапно, как вскочил, плюхнулся на место, задышал тяжко, с надрывом, словно всхлипывая.

Александр Дмитриевич взглянул на его набухший, апоплексический затылок и даже пожалел его: вся жизнь этого человека, небось, прошла на государственной службе, — и вот сидит он, никому теперь не нужный коллежский советник, слишком полный, чтобы элегантно вместиться в парадный мундир, и слишком взволнованный, чтобы обратить внимание на того, кто сидит с ним рядом.

— Я сочувствую вашим взглядам, — повторил Громан, — обращаясь теперь уже только к соседу Цюрупы. — Сочувствую, но не разделяю их. И я по- настоящему счастлив, что среди вас не нашлось и, думается мне, не найдется ни одного сторонника большевистского направления. Во всяком случае, я хотел бы быть в этом уверенным.

Александр Дмитриевич поднялся со своего места:

— Напрасно! Напрасно вы на это рассчитываете! — внятно и веско проговорил он.

Все, как по команде, повернулись к Цюрупе. В зале стало тихо как в могиле. И только подвески хрустальной люстры да пуговицы вицмундиров продолжали поблескивать по-весеннему мирно и весело. Но вокруг были чужие, враждебные лица и слепые стекла очков, скрывающих невидимые, но конечно же злобные глаза своих обладателей.

Очки, очки — пенсне, монокли, даже лорнет у кого-то в дальнем углу...

Первым нашелся Громан:

— Что это значит? Кто вы такой?

— Народный комиссар по продовольствию! — раздельно представился Александр Дмитриевич.

И сразу — словно вдрызг разлетелись все стеклышки. Глаза, глаза, полные ненависти. Перекошенные злобой лица. Пунцовые от негодования лысины. Топот. И крики:

— Насильники!

— Убийцы!

— Немецкие шпионы!

— Долой совет непрошенных депутатов!

— Да здравствует Учредительное собрание!

«Эх, господа хорошие! Если б вы знали, как я умею ругаться... И как мне хочется обложить вас сейчас по всем правилам, хлопнуть дверью!.. А что, если вызвать отряд матросов? Они живо приведут вас в чувство... Нет, вы мне нужны. Кормить Россию надо, а без вас это пока невозможно!..»

Цюрупа решительно шагнул вперед, неловко одернул добротный, но сразу выдававший замах провинциального портного пиджак и, стараясь ни на кого не глядеть, под свист и улюлюканье прошел к трибуне, на которой все еще стоял Громан, видимо не собиравшийся уступать ему свое место.

А зал по-прежнему бесновался, кипел.

— Ну что ж? — обратился к Цюрупе Громан. — Вам остается только, подобно вашему предшественнику, вызвать вооруженную команду и арестовать всех присутствующих.

«Да, конечно, это больше всего бы тебя устроило... Тут уж был бы достигнут полнейший «нейтралитет», да еще не по твоей вине... Ишь, как спокоен! И все- таки ты боишься — боишься открытой войны. Понимаешь, что продовольственное дело для этого меньше всего подходит: ведь ты — социалист или по крайней мере называешь себя социалистом...»

Александр Дмитриевич взошел на трибуну и поднял руку, требуя внимания.

Зал продолжал неистовствовать.

Тогда он подошел вплотную к Громану и произнес, обращаясь к нему одному:

— Владимир Густавович! Неужели мы не можем поговорить спокойно?

Громан пожал плечами, ответил что-то, чего нельзя было расслышать, и упрямо не пожелал уступить места на трибуне.

Цюрупа уж было хотел начать говорить, стоя рядом со своим противником, но в этот момент двери зала распахнулись и тесной группой в него вошли члены только что назначенной коллегии Наркомата по продовольствию. Впереди шел Николай Павлович Брюханов — коренастый, плотный крепыш, в защитном френче, с кобурой нагана на офицерском ремне. Бородка, усы, как у д’Артаньяна, да и весь он чем-то напоминал мушкетера, готового отражать нападение, весь — воплощение решимости, непреклонности, надежности.

Как бы не давая усомниться во всем этом, следом степенно шествовали импозантный, видный Владимиров, высокий, стройный, внушительно-уравновешенный и такой же крупный, заметный сразу Свидерский: походка рассудительного человека, добрый, но проницательный взгляд, казалось, это идет умное спокойствие, предупредительная готовность, облачившиеся в черную пиджачную пару со строгим галстуком.

За ними — человек военного облика — Кузько, прапорщик-большевик, только что из армии, и шаг четкий, без колебаний, да и в поступках твердости ему, видно, не занимать.

Мануильский — жгучий брюнет, в безукоризненном английском костюме, сердито водил по сторонам пронзительным взглядом все видящих, все замечающих глаз — такого лучше не тронь: спалит, испепелит на месте...

Все они молча, но выразительно оглядывают зал и останавливаются рядом с Александром Дмитриевичем. Их спокойная уверенность невольно передается и ему.

Зал как-то сразу настороженно угомонился. Громан подался назад, и теперь Александр Дмитриевич легко оттеснил его и занял трибуну. Нащупав, как спасительный поручень, холодную литую подставку лампы, он сжал ее, глянул прямо в насторожившиеся лица:

«Теперь только не терять времени! Ошеломить! Бросить бомбу!»

Он набрал побольше воздуху и начал:

— Я слышал все, что здесь говорилось. И все- таки я уверен, что мы будем работать вместе.

При этих словах многие из присутствующих недвусмысленно покосились в сторону кобуры на поясе у Брюханова.

Александр Дмитриевич понимающе улыбнулся:

— Нет. Вы не должны опасаться. Это ваши новые товарищи по работе. Будем вместе работать для народа, для отечества...

— Избегайте употреблять будущее время! — нашелся наконец Громан и подступил к трибуне.

— Отчего же?

— Будете ли вы вообще существовать уже завтра?..

— Разворовали все, а теперь «вместе»!.. — снова оживились и задвигались чиновники. — «Народ»!.. «Отечество»!.. Ни денег, ни хлеба! «Вместе»!

— Мы — сотрудники Министерства продовольствия, а не Народного комиссариата, — крикнул кто-то из угла.

— Пусть так! — Удивительная ясность пришла вдруг к Александру Дмитриевичу — озарение спокойствия или спокойствие озарения. И он заговорил теперь убедительнее, проще: — Пусть даже завтра нас не будет вообще. Но сегодня — скажите мне по совести — какой порядочный человек, будь он служащим Министерства продовольствия или Народного комиссариата по продовольствию, какой порядочный человек может позволить себе устраивать забастовку, когда десять миллионов его соотечественников голодают?..

— Разруха в стране — результат захвата власти большевиками! — перебил его Громан. — Пока существует ваша власть, мы продовольственного дела все равно не спасем!

— Во-первых, — ответил Александр Дмитриевич, не давая опять разбушеваться слушателям, с пристрастием наблюдавшим за схваткой, — во-первых, страна голодала и год назад, когда нашей власти не было и в помине. В Министерстве продовольствия сидел тогда не я, а вы, милостивые государи! Это во-первых. А во-вторых, продовольственный аппарат, кормящий, плохо ли, хорошо ли, но кормящий миллионы людей, и сейчас находится в ваших руках! Я не посягаю на ваши убеждения, но думаю, что вы согласитесь со мной, употреблять этот аппарат в качестве орудия политической борьбы недопустимо, Больше того! Нечестно!

Эх, зря погорячился! Чуть сорвался — и опять гудят, беснуются министерские служащие.

— Они еще говорят о честности! — опять крикнул кто-то из угла высоким фальцетом.

— Спросите его, что он делал в день разгона Учредительного собрания! — яростно вопрошал другой голос.

Громан поднимает руку — и его единомышленники нехотя умолкают.

Дождавшись тишины, он обращается к Цюрупе и членам коллегии, тесно обступившим трибуну:

— А какой прок от нашего аппарата, если с момента захвата вами власти на местах нет подвоза хлеба?

— Это вам бы хотелось, чтобы его не было! — запальчиво не уступает Цюрупа. — Я только что приехал из Уфы. Товарищ Брюханов и товарищ Свидерский приехали со мной вместе... Мы собрали там в одном из уездов бедноту, раздали крестьянам помещичьи земли и скот, после чего подвоз хлеба в этом уезде сразу же увеличился. Не везет хлеб сельская буржуазия, та, что спит и видит гибель революции. Трудовое крестьянство нас поддерживает.

— Поздравляю вас, господа! — воскликнул с иронической галантностью рослый, выхоленный чиновник, поднявшись со своего места и разведя руки в нарочито почтительном поклоне: — Мы, кажется, уже приняты на курсы большевистской политграмоты.

— Долой красных агитаторов! Не желаем слушать весь этот вздор! — раздались крики.

— Граждане! Только что получено известие: Псков и Ревель большевиками сданы...

Все притихли и оглянулись. Вздрогнув, огляделся и Александр Дмитриевич, но уже нельзя было определить, кто крикнул о Пскове и Ревеле: человек этот, видимо, не очень стремился к популярности.

— Господа! — прогудел чей-то иерихонский бас. И Цюрупа тут же узнал его обладателя — это был тот самый коллежский советник, что сидел в заднем ряду, возле прохода, и жаждал увидеть погибель большевиков даже ценою сдачи Питера немцам.

— Господа! — повторил он. — Своим возмутительным декретом от десятого ноября минувшего года новая власть упразднила даже самый мой чин, дарованный мне по выслуге лет. Как личность, я для этой власти не существую. Но как демократ и гражданин, я ей отвечаю: — Ha-кося, выкуси! Вот тебе сотрудничество! Я отказываюсь дольше оставаться в обществе комиссаров и призываю всех последовать моему примеру.

Произнеся эту тираду, обладатель баса вскочил со своего места и пошел к двери. Его примеру последовали еще несколько человек.

— Нейтралитет, соблюдайте нейтралитет, граждане! — попытался задержать их Громан.

— Вот ужо немцы вам покажут «нейтралитет»! — на ходу выкрикнул барственного вида чиновник. — Узнаете, как чужие земли раздавать дармоедам!

— Нейтралитет, нейтралитет! — передразнил Громана Цюрупа и крикнул вслед уходящим: — Поведение ваше называется саботажем! И вся ответственность за это по законам военного времени ляжет на вас!

Не слушая его, министерские служащие, толкаясь в дверях, валом повалили вон.

И вскоре зал опустел. Только швейцар сочувственно маялся в дверях да лихой шофер императрицы Маринушкин, в хромовой тужурке, с галстуком-бабочкой, стоя с ним рядом, не то виновато, не то смущенно переминался с ноги на ногу — рассматривал медные застежки на своих крагах.

Из всех стоявших возле трибуны один Громан не был растерян. Он, не спеша, собрал бумаги, аккуратно сложил их и разгладил загнутый угол желтоватого листа.

— Вот он, результат вашей соглашательской политики! — с досадой заметил, обращаясь к нему, Цюрупа.

Не выпуская стопку бумаг, Громан развел руками:

— Я хотел только одного, — сказал он примирительно, — чтоб ваше падение прошло с наименьшими жертвами и для вас и для рабочего класса.

— Вечно они так! — не глядя на него, сердито проворчал Брюханов.

— Вот именно! — подхватил Свидерский. — Всегда хотят с наименьшими, а кончается наибольшими.

Громан критически оглядел друзей Цюрупы, стоявших у подножия трибуны. Всем своим видом он стремился продемонстрировать, что если и не совсем добился того, чего хотел, но не остался внакладе, не понес урону, а вот вы!.. На вас и обижаться- то нельзя.

— Дорогие товарищи! — устало проговорил он, как учитель, втолковывающий ученику общеизвестную истину, не стоящую выеденного яйца. — Неужели вам еще не ясно, что ваши часы сочтены? — И, считая, что сделал все, что от него требовалось, он спрятал бумаги в портфель и подчеркнуто громко щелкнул замком.

— Товарищи! — обратился Александр Дмитриевич к своим помощникам, никак при этом не реагируя на слова Громана и будто не замечая его. — Речами мы Россию не накормим, даже самыми сладкими... — И пошел вон из зала.

«Псков пал!.. Немцы в двухстах верстах от Петрограда...» — настойчиво проносилось в голове.

Цюрупа миновал одну анфиладу, свернул в другую, поднялся по мраморной лестнице. И тут, возле двери в приемную, на него обрушился матрос, гремевший пулеметными лентами, с деревянным футляром маузера на боку:

— Комиссар продовольствия вы будете?!

— Я, — озадаченно ответил Цюрупа.

— Наконец-то! Ждем, ждем вас! Как же так, дорогой товарищ?! Да вы что?! На собраниях прохлаждаетесь, а мы в окопах третьи сутки не жравши: как из Пскова ушли, так маковой росинки во рту не было!

В ту же минуту из распахнутых дверей приемной вывалилась прямо на Александра Дмитриевича толпа матросов, бородатых солдат, рабочих в замасленных картузах.

Окружив его и ого спутников, они загалдели, перебивая друг друга:

— Наш полк под Нарвой...

— А мы с Путиловского...

— Третий день не получаем...

— Бабы комитет разнесли!..

— На кой ляд нам оружие? Оружия у нас — во! Вы хлеба дайте.

— Бюрократы!

— К стенке вас ставить!

— Подождите, товарищи! — попытался урезонить их Александр Дмитриевич. — Давайте разберемся.

Но товарищи не хотели больше ждать.

— Хлеба давай, душа с тебя вон! — закричал один из тех, что стояли в задних рядах. — Хлеба!..

Спасибо, Брюханов и Свидерский помогли Цюрупе пробиться сквозь толпу. С их помощью Александр Дмитриевич протиснулся в приемную, вошел в министерский кабинет и осмотрелся.

«Хлеба давай, душа с тебя вон!.. — звенело в ушах. — К стенке вас ставить!.. К стенке...» И, однако, не было ни досады, ни обиды на людей, так бесцеремонно и зло кричавших только что все это ему в лицо. Напротив! Какая может быть обида, какая досада? Ведь они правы. Да, да, само собой разумеется, правы. Они поставили свою власть и требуют, чтоб она действовала. Иначе зачем же он здесь, Александр Цюрупа?

— Что же делать? Что делать? — прошептал он.

Потом подошел к окну, дернул за шнурок, поднял штору и выглянул на улицу.

По набережной, разбрызгивая снежную кашицу, топали красногвардейцы. Позади отряда, приотстав (видно, натер пятку), прихрамывая, семенил мальчик в гимназической шипели, отсюда, издали, чем-то очень похожий на Митю. Он всякий раз болезненно морщился, ступая на левую ногу, но пел вместе со всеми:

— Мы наш, мы новый мир построим...

«Да, поди построй, — с невольной иронией усмехнулся про себя Цюрупа и устало провел ладонью по лбу. — Вот так же где-то и мой Митя шагает...»

Митя! Его первенец, которого он по дороге в ссылку, от самого Петрозаводска, нес на руках, бережно закутав в полушубок. Тот самый Митя...

Как он обиделся, когда Александр Дмитриевич, узнав о его решении стать красногвардейцем, заметил:

— Рано тебе, сынок, слишком молод еще.

— А ты стариком был, когда в первый раз пошел под пули? — спросил он запальчиво.

Сколько таких Мить вокруг! Революция молода. Она принадлежит молодым и совершена для молодых. И об этом нельзя забывать. Надо привлечь в Наркомпрод революционную молодежь. Конечно, с образованием. Опыта нет? Зато им можно доверять. А опыт — дело наживное. Пойти в районы, в заводские комитеты, в институты: «Дайте крепких толковых ребят, которых можно быстро научить». Вот тогда мы посмотрим, господа коллежские советники! Вы еще будете проситься на работу!.. И вообще!.. Что-то вы, уважаемый товарищ, растерялись! Надо спокойно во всем разобраться. Прежде всего накормить Питер и армию. Две конкретные задачи. С них и начинайте. И, пожалуйста, без паники. Не поддаваться настроениям... Это прежде всего...

Александр Дмитриевич обернулся и оглядел собравшихся в кабинете товарищей. Все они тоже, кажется, были растеряны. Но ведь они вправе ждать, что именно он, Цюрупа, первым возьмет себя в руки и найдет решение, нащупает правильный путь. А уж они свою часть работы выполнят — на них положиться можно.

Вот у стола, выжидательно скрестив руки, стоит Брюханов. Серьезный, решительный человек. В свои сорок — уже старый партиец, в революционном движении с восемнадцати лет, большевик с тех самых пор, как существует это слово, участник Лондонского съезда в седьмом году, недавний председатель Уфимского Совета рабочих депутатов. Друг еще по Уфе, по всем тамошним комитетам, вместе дрались против эсеров и меньшевиков, вместе ставили Советскую власть. Но, несмотря на это, ладить с ним трудновато: у него всегда и на все свой собственный взгляд, свое мнение, он тверд, прям и упрям. Уж если заберет что в голову, если убежден, переломить его невозможно.

Ну и что ж? Это как раз и хорошо! Не даст зарваться, соскользнуть с прямого пути. Хорошо, что такой человек будет рядом.

Со Свидерским тоже не один пуд соли съеден: вместе работали в Уфе, вместе тянули непереносимо длинные дни ссылки. Умница! Образован, завидно начитан! Хороший литератор! И практик. А в партии социал-демократов еще раньше Брюханова: был связан с Петербургским союзом борьбы; ссылок и тюрем повидал без счета, а все такой же неунывающий, порывистый, веселый, как в юности. Сейчас сядет на стул против Брюханова и обязательно уронит с письменного стола пресс-папье. Ну вот!.. Все как по нотам! Смущенно вскакивает, поднимает, ставит пресс- папье на место и роняет бронзовую карандашницу. Неловкость Алексея Ивановича давно стала мишенью товарищеского острословия, темой для анекдотов. Но он не обижается. Да и куда девается вся его неловкость, когда он берется за настоящее дело! Милый, очень близкий человек!..

Торопливо помогает собрать рассыпанные карандаши Мирон Константинович Владимиров. У этого путь в Народный комиссариат продовольствия сложнее, не такой прямой. Правда, еще в девятьсот втором году он вступил в организацию «Искры», правда, был на Втором съезде, много поработал в партийных комитетах Петербурга, Гомеля, Одессы, Луганска, Екатеринослава, попал в ссылку, а потом бежал за границу, но там примкнул к большевикам-примиренцам, а во время войны сотрудничал с Троцким в газете «Наше слово» и только после Февральской революции вместе с группой «межрайонцев» вернулся в большевистскую партию и сразу же после Октября пошел работать в Петроградскую городскую управу, хорошо изучил тонкости продовольственного дела, его знают столичные работники, может быть очень полезен. К тому же все, с кем Цюрупа успел поговорить о нем, в один голос рекомендуют Мирона Константиновича как дельного, очень знающего специалиста, как доброго, мягкого и в высшей степени интеллигентного человека.

А этот? — сел за большой рабочий стол, терпеливо ждет, когда народный комиссар успокоится и приступит к делам. Это Кузько Петр Авдеевич. Вот! Достал карандаш, принялся затачивать — то ли не хочет зря терять время, то ли намек: «Шевелись, мол, брат Цюрупа, не проморгай, не проспи момент!» Заточил, прибрал стружки в пепельницу, обтер ножик промокашкой, сложил, спрятал в брючный карман, звякнув тоненькой цепочкой. Аккуратист, видать, и педант? Поношенный офицерский китель выглядит на нем как новый. Помнится, журналист, потом прапорщик, единогласно избранный председателем Совета солдатских депутатов... Да, немного найдется в царской армии таких прапорщиков... Хорошо бы его поставить во главе канцелярии. Обидится, пожалуй: «канцелярия» со времен Гоголя чуть ли не ругательное слово... А что, что поделаешь, други мои?! Нужна канцелярия — и никуда от этого не деться...

А возле Кузько — черноусый, молодой: лет тридцати — тридцати пяти, не больше... Мануильский, Дмитрий... — как его? — Захарович, кажется. Наслышаны, наслышаны о нем — биография такая же буйная и яркая, как его шевелюра, как весь он, стремительный, неожиданный, сильный. Участник Кронштадтского восстания матросов в шестом году, бежал из вологодской тюрьмы, в Париже в Сорбонне блестяще закончил юридический факультет, совсем недавно вернулся из эмиграции.

Да, неплохой подбирается оркестр...

Итак, кажется, все в сборе. Или нет? Отсутствует Шлихтер. Отсутствует Якубов. Оба в экспедициях за хлебом. Якубова совсем не знаю. Кто он такой? Наверно, из той же плеяды подпольщиков, что и все остальные?

А о Шлихтере особый разговор. Он успел сделать немало полезного: пришел в Наркомпрод в самый трудный момент, когда первый нарком — Теодорович вышел из правительства вместе с несколькими другими наркомами. Тогда Ленин срочно вызвал из Москвы Шлихтера и поручил ему организацию центрального аппарата и местных продовольственных органов.

Спасибо Шлихтеру: начинать Цюрупе не на пустом месте.

Однако «Цюрупа назначен вместо Шлихтера». Вот это «вместо» словно гвоздями прибито и не может не испортить отношения, не помешать в работе.

Да, таков уж человек, такова его природа. От века так было, так есть, так будет.

Будет ли?

Неужели мы не сможем стать выше этого — он и я?

Как мизерно, как ничтожно все это рядом с делом, которым нам предстоит заниматься!

А если он этого не поймет?

Ты бы на его месте понял. Почему же он не поймет? Надо, ты обязан сделать так, чтоб вообще не думать, не вспоминать об этом! И все! Кончен разговор на эту тему. Раз и навсегда!

Сколько разных людей перед ним! Хороших, знающих, умелых людей! Нет, не перед ним, а вместе с ним! Коллегия, коллеги, коллегиальный — товарищество, товарищи, товарищеский...

— Ну, что ж, коллеги? — Едва заметно улыбнувшись, Александр Дмитриевич подошел к столу, но не сел на председательское место, а продолжал стоя, подчеркнуто уважительно: — Приступим к делу? Как вы считаете?..

...И через полчаса споров и взволнованных обсуждений решили, кому куда ехать, за что в первую очередь браться.

— Время не терпит, — заключил Александр Дмитриевич, все так же стоя перед товарищами. — Прежде всего, снабжение армии под Псковом и Нарвой. Это — область Брюханова. Действуйте, Николай Павлович! Ни пера вам, ни пуха! Дальше, Петроград. Здесь без Громана нам никак не сладить: бросаем на него весь свой дипломатический резерв — Мануильского и Свидерского. На всякий случай, вот вам телефон Дзержинского и экипажа Балтфлота. Но только на всякий случай, помните! — Цюрупа выдержал паузу, чтобы слова его дошли, что называется, до ума, и еще раз предупредил: — Главное — дипломатия! Сила только в самом крайнем случае. В самом крайнем! Так... Теперь вы, Мирон Константинович. Вы немедленно отправляйтесь на Гутуевский остров. Все богатства таможни учесть и обезопасить от расхищения. В связи с наступлением немцев в городе участились случаи мародерства. Гутуевская таможня — участок, на котором можно не только получить колоссальные запасы продовольствия, но и показать всей этой публике, что твердая власть существует. Вот вам без силы не обойтись, так что уж сразу берите с собой отряд балтийцев. А вы, Петр Авдеевич, отвечаете за секретариат центрального аппарата. Тех чиновников, которые вернутся, милости просим, ставьте на работу немедля. Эх, нам бы хоть десяток-другой опытных канцеляристов!.. Что там такое? — Александр Дмитриевич обернулся в ту сторону, куда указывал глазами Кузько.

В дверях кабинета, теснясь и неловко уступая друг другу дорогу, показались несколько служащих: кое-кто при полном параде, в мундирах, большинство же в гражданском. Сразу видно, все это, так сказать, «вольнодумцы», свободомыслящие.

Наконец впереди депутации оказался высокий, стройный человек, с огромной, сказочной, как у Черномора, бородой, расчесанной надвое. Обогнув стол, ни за что при этом не задев и никого не толкнув, он остановился прямо против Цюрупы и торжественно объявил:

— Социалистическая часть комитета служащих не поддерживала и не поддерживает продовольственную забастовку. Мы просим считать нас в полном вашем распоряжении.

— Сколько же вас? — боясь разочароваться, с надеждой спросил Цюрупа.

— Пятьдесят три человека. — Обладатель смоляной бороды дружелюбно обвел глазами присутствующих.

Сейчас только Александр Дмитриевич как следует разглядел его. Он был очень еще молод — лет двадцать пять — двадцать семь, не больше. Крепкий, прямой, должно быть, энергичный и работящий. Что- то в его лице, в его облике сразу привлекало внимание. Не борода — нет. Не крупный прямой нос. И не высокий белый лоб. Нет, нет! Привлекали глаза! Большие, светящиеся умом глаза. Молодые, даже юные, располагающие к нему, значительные.

— Пятьдесят три человека! — почти мечтательно повторил Александр Дмитриевич и обратился к пришедшим. — Да вы проходите, товарищи! Все проходите! Все! Рассаживайтесь!.. Давайте знакомиться.

— Давайте, — просто согласился Черномор и протянул Цюрупе большую сильную руку. — Шмидт, Отто Юльевич — эсдек-интернационалист.

...С утра, как все, народный комиссар спешит на работу — минута в минуту.

Но что это? Отчего так людно, так оживленно в старом дворце?

Швейцар Иван Семенович уже усердствует возле самовара, который нарком велел вытащить из министерского буфета: пусть послужит для всех.

Молодые люди в очках, в студенческих шинелях теснятся у стола Кузько. Видно, пришло подкрепление!

Чиновники, вернувшиеся на работу, ждут у двери в кабинет, просят за того самого коллежского советника, который мечтал увидать народного комиссара на фонарном столбе:

— Примите его назад! Не помирать же человеку с голоду на старости лет. Бес попутал. Ведь специалист! Другого такого не найдете! Первый элеваторщик в России!

«В самом деле, надо подумать... — прикидывает Цюрупа. — В сущности, этот, по крайней мере, честно высказал свое отношение. Не лебезил, не прятался за спины других».

— Шут с ним! Примем назад, но смотрите, если что, — хмуря брови, соглашается он.

В кабинете на длинном рабочем столе ждет телеграмма от Шлихтера: идут еще два маршрута с сибирским хлебом.

Очень кстати! Очень!

Из окна видно, как у подъезда останавливается автомобиль, открывается лакированная дверца и на тротуар выходит Громан. И вот он уже перед народным комиссаром:

— Мы по-прежнему не признаем вашу власть, но работать вместе с вами согласны, потому что интересы рабочего класса... — мнется он, не зная, как закончить свою тираду.

«Что за идиллия, однако? Может быть, это просто сон? Ущипните меня», — хочется попросить Цюрупе.

Впрочем, нет. Не надо. Ларчик открывается просто.

— Спасибо, Владимир Густавович! — учтиво благодарит Цюрупа и думает: «Конечно, не в одних нас дело, но не зря все-таки мы отправили весь хлеб, который удалось собрать, под Псков и Нарву. Не зря...» — И продолжает свои мысли вслух:

— Значит, известие о том, что немцы остановлены под Псковом и Нарвой, до вас уже дошло? — не без лукавства спрашивает он Громана.

— Не понимаю... — пожимает плечами тот. — Какая тут связь? Почему вы решили?

— Да так уж... — Александр Дмитриевич отворачивается, прячет хитроватую усмешку.— Есть кое- какие приметы...



Загрузка...