Пятая глава

Комиссары продовольственных отрядов требовали у народного комиссара боеприпасы, пулеметы.

Солдаты требовали хлеба.

Делегаты Царицынского Совета — карболовую кислоту, зеленое мыло, кристаллическую соду. Клялись, божились, что Царицын завалит всю Россию хлебом, дайте только порядок и товары для обмена.

Представитель Витебска стучал по столу кулаком и кричал, что на губернию надвигается сыпной тиф и необходимо четыре тысячи пудов мыла, а нет ни кусочка.

Робкий старичок из зоопарка вкрадчиво убеждал «его превосходительство народного комиссара товарища Цюрупу», что за короткий промежуток времени мы лишились трех львов, двух барсов, одного ягуара, зебры, двенадцати обезьян и что, если их превосходительство безотлагательно не соблаговолит дать зоопарку мясо и фрукты, все остальные звери неминуемо скончаются от голода.

Без перерыва, без отдыха в отяжелевшей голове гудело, звенело, стонало:

— Кострома съела все семена. Для посева просим сто шестьдесят тысяч пудов овса, пятьдесят тысяч ячменя, тридцать тысяч яровой пшеницы, десять тысяч яровой ржи...

— Спрос на огородные семена в Москве увеличился в несколько десятков раз. Дайте хотя бы семена огурцов и капусты...

— Виды на урожай в Самарской губернии великолепные, но... Вот если бы не чехословаки!..

— Наркомзем зарегистрировал около четырехсот земледельческих коммун. Некоторые из них имеют инвентарь, у большинства же ничего нет...

— Для ремонта больных паровозов нет баббита, меди. Мало того, мастерские не выдают отремонтированные паровозы, требуют продовольствия...

— Россия обеспечена чаем только на восемь месяцев — необходимы своевременно семьдесят миллионов рублей для новых закупок...

— Из Перми сообщают, что на соляных промыслах прекратились работы: нет хлеба и фуража...

— Западная Сибирь задыхается от масла. Все склады союза маслодельных артелей переполнены, и масло некуда принимать.

Только положишь трубку одного телефона, как заголосит другой. На этот раз — прямой провод из Питера:

— Толпы голодающих крестьян засели в лесу под Тихвином. Когда показался поезд с хлебом, открыли беспорядочную стрельбу, во время которой десять человек были ранены и убиты. Овладев поездом, крестьяне отцепили девять вагонов с мукой и тут же на полотне принялись делить. При дележе произошла новая свалка. Снова несколько жертв. Три тысячи пудов муки рассыпаны по полотну железной дороги...

И так, в таком же духе, с самого утра до конца рабочего дня.

Но вот дверь тихонько отворилась, вошла озабоченная, словно испуганная Софья Григорьевна — секретарь:

— Александр Дмитриевич! К вам тут... — растерянно произнесла она. — Вас спрашивают...

— Кто спрашивает?

— Громан.

— Кто-кто?!

— Громан Владимир Густавович.

— Громан?! Меня?! Не может быть! — Цюрупа встал из-за стола. — Вы что-то путаете.

— Да нет же: Громан! Тот самый. Председатель Северной продовольственной управы.

— Странно... Очень странно!.. Ну что ж? Пусть войдет. — Александр Дмитриевич сел, снова поднялся и снова сел.

Одернув легкий чесучовый пиджак, Громан переступил порог. Респектабельный, прямой, импозантный, он все же чувствовал себя неловко.

Цюрупа тоже как-то робел. Одно дело схватки с меньшевиками на митингах — с трибуны, другое — в более или менее интимной обстановке, в кабинете, с глазу на глаз, да к тому же еще как-никак с человеком, который сам просит аудиенции. Существуют же, черт побери, воспитанность, деликатность...

«Но что ему надо? Что его привело? Зачем пришел?» — Александр Дмитриевич невольно одернул свою белую косоворотку.

И так, молча, оба стояли друг против друга. Наконец, когда неловкое молчание стало уж вовсе гнетущим, Громан пожаловался:

— Жарко у вас в Москве, очень жарко!

— Да, — поспешно согласился Цюрупа. — Жара в этом году необыкновенная, — и, испугавшись, что разговор тут же увянет, спросил: — Чему обязан? Какими судьбами?

— Да вот... по делам службы в Москве, — оставив без внимания первый вопрос, уклончиво ответил Громан. — Решил заглянуть к вам — все-таки трудимся на одном поприще.

««По делам службы?» — прикидывал между тем Александр Дмитриевич, старательно разглядывая белую костяную пуговицу на громановском пиджаке. — Думаешь, мне неизвестно, что уже четвертый день в Москве идет всероссийское совещание меньшевиков? Думаешь, не дошло до нас, что Череванин в своем докладе об экономической политике предсказал скорую гибель Советской власти? Ведь это его слова: «Чувствуя близкий крах, Советская власть делает последние судорожные попытки спасти себя. Чем иным можно назвать отправку в деревню продовольственных отрядов?» Да-с. И ведь ты, Громан, не возражал ему. Напротив! Ты поддержал его и предложил немедленно повысить твердые цены на хлеб. Не возражал ты и Колокольникову, призывавшему ликвидировать Советскую власть хотя бы ценою голода и кричавшему: «Вперед, к капитализму!» Так что же тебя привело ко мне? О чем нам с тобой говорить?»

Все это промелькнуло в голове у Александра Дмитриевича в одно мгновение. Но вслух он сказал:

— Прошу, — и, кивнув на кресло, пододвинул графин с водой. — Пожалуйста. Кипяченая.

— Ай, ай, ай, ай, ай, — натянуто улыбаясь, покачал головой Громан и налил в стакан. — Министр продовольствия пьет воду, правда кипяченую, но все же пустую воду!..

Цюрупа сделал вид, будто не понял, куда клонит гость, и не поддержал приглашения к неприятному разговору. Вместо этого он перешел к другой теме:

— Давно не был в Петрограде. Наверно, хорошо там сейчас? Белые ночи...

— Белые ночи?.. — Громана, однако, не так-то легко отвлечь от темы, которую он избрал. Отпив еще воды и вытерев губы снежно-чистым платком, он скорбно сложил руки и трагически произнес: — Петроград!.. Как-то раз, еще совсем недавно, мы с женой решили прогуляться по Невскому. И вот... — Он отхлебнул еще и выдержал паузу, чтоб сильнее заинтересовать собеседника. — И вот навстречу нам движутся какие-то невероятные люди в невероятных одеждах, причем белая ночь придает им совершенно мистический вид.

«Давай, давай! — про себя поощрил его Цюрупа, настороженно напрягаясь. — Неужели надеешься склонить меня в свою веру? Нет. Для этого ты слишком умен».

А Громан уже сам увлекся своим рассказом:

— Тут и солдаты в гетрах и шелковых носках, и молодые люди в визитках, с винтовками на плече, и старые хромающие генералы в рваных шинелишках, и какие-то мальчики в диких папахах, с ножами на животе. Проститутки бродят уже не в одиночку, а буквально толпами. И многие из них жалобно просят: «Накормите. Денег не надо».

«О! Да ты просто Гоголь! — иронически отметил про себя Александр Дмитриевич и тут же позавидовал: — Талантливо расписывает, что говорить. Однако пора и совесть знать. Регламент, регламент, милостивый государь!»

Но, видно, у Громана после натянутого молчания наступило возбуждение, прорвавшееся потоком слов:

— Пустынна и мертва наша бывшая столица, ставшая ныне «порфироносною вдовой»! Все двадцать четыре часа ее суток — сплошная «белая ночь». Озлобление отощавшего желудка разлито в воздухе. Под стать голодной меланхолии и нынешняя весна с дождями и температурой не выше пяти градусов. Каждый день возле какой-нибудь стены, на которой треплются оборванные афиши о лекции богоборца Шпицберга или «сплошной ночи веселья под управлением Саши Вермана», подбирают какого-нибудь сомлевшего от недоедания «саботажника»-горемыку, которому, в сущности, нечего саботировать. — Громан глянул на Цюрупу с вызовом. — С восьми часов вечера улицы пусты. Одни только «невские бабочки» «высоко держат знамя», создавая иллюзию большого города. Обыватель сидит дома, изобретает лепешки из кофейной гущи и котлеты из картофельной шелухи. Страха ни в ком уже нет, даже в обывателях, ибо нельзя же, в самом деле, до бесконечности пребывать в состоянии страха.

«Так, так... Грозишь? Обывателем стращаешь? Обыватель, верно, твоя главная и надежная опора...»

— Н-да... — задумчиво произнес Цюрупа после короткого молчания. — Картинку нарисовали!.. Не первый раз, однако, вы нас пугаете. Помните продовольственный съезд?

— Что съезд! Я помню и то, как после съезда комиссар Шлихтер арестовал нас всех — всю нашу десятку, как пришлось вмешаться Ленину, чтобы освободить «саботажников», как потом, когда назначили вас, вы сумели все же оттеснить нас от руководства продовольственным делом. И что ж? Чего вы добились? К чему привели ваши попытки?

— Именно это вы и пришли мне сказать?

— Простите. Нет. Я не счеты пришел сводить. Нет, нет! Положение сейчас таково, что все нормальные, разумные люди должны объединиться. Надо что-то делать, что-то немедленно предпринимать, чтобы предотвратить катастрофу.

— Зачем предотвращать? Вы ведь так жаждали падения Советской власти!

— Ваше падение откроет дорогу рассейскому Бонапарту — наступит злейшая реакция, мрак, средневековье — в крови и зловонии погибнет русская революция! Революция вообще!

— «Революция вообще»! И это говорите вы — человек, именующий себя марксистом! Вы еще в прошлом году предсказывали близкое наше падение, однако мы держимся вот уже сто девяносто восемь дней.

— Это можно отнести только на счет национального своеобразия... Для французов оказалось достаточным семьдесят два дня, для нас — и ста девяноста восьми мало. Но... исторический опыт, особенно опыт последнего времени, убедительно показывает, что даже русское терпение не вечно. Вы же умный человек, Александр Дмитриевич! Образованный статистик! Я читал ваши работы по экономике Симбирской губернии. Неужели вы не понимаете всей идиотской, всей парадоксальной трагичности положения?! Наиболее отсталая в экономическом отношении страна берет на себя наиболее прогрессивные, наиболее передовые задачи хозяйственного строительства!!! Неужели вы не понимаете, что это явная нелепость, явная несбыточность и, в конце концов, попросту авантюра?

— Знаете что!.. — Цюрупа встал и уперся кулаками в край стола, но в последний момент сдержался. — По этому пункту нам никогда не сговориться. Давайте ближе к делу. Чего вы хотите?

— Ближе к делу? — повторил Громан и тоже встал. — Извольте. Так же, как вы, я прекрасно понимаю, что отказ от хлебной монополии и твердых цен есть отказ от главнейших основ экономической политики революции — если хотите, удар по принципу. Но иного-то выхода, иного способа накормить голодающую страну сейчас не существует?

— Отказ от хлебной монополии и твердых цен — это тоже монополия, — спокойно возразил Цюрупа. — Только монополия для богатых — возможность для них свободно покупать хлеб по таким ценам, которые большинству трудящихся недоступны. Удивительно даже, что мне вам — вам! — это приходится объяснять. Как-то неловко, знаете ли...

— Ну, хорошо, — смутился Громан и отступил на полшага от стола. — Допустим, допустим, что в настоящее время нет необходимых условий ни для проведения хлебной монополии, ни для полной свободы торговли. А посему остается единственный реальный путь: привлечение к делу заготовки хлеба... — Он взглянул на Цюрупу, запнулся и предупредительно, точно защищаясь, поднял обе руки. — Нет, нет, конечно, на комиссионных началах, конечно, под контролем центральных продовольственных органов! Но привлечение опытных и знающих людей из частно-торгового мира.

— Та-ак! — тяжело опустился на свое место Цюрупа. — Вот это уже, действительно, ближе к делу. Непонятно только одно...

— Что именно?

— Почему с этим «делом» вы решили обратиться ко мне?

— Почему? Потому, прежде всего, что вы кажетесь мне наиболее разумным и компетентным из всех ваших товарищей. И в то же время именно вы, — Громан придвинулся к столу и, как пистолетом, уперся в грудь своего собеседника указательным пальцем, — именно вы повинны в той всеобщей дезорганизации, которую порождает ваша власть и которую, как я слышал, вы собираетесь усугубить, подготавливая новый, беспрецедентный декрет о каких-то классовых организациях в деревне — этих узаконенных основах для братоубийственной войны и всеобщего грабежа.

— Кто знает? Может быть, эти организации окажутся не так уж плохи? Поживем — увидим, — спокойно заметил Цюрупа.

— То же самое вы говорили о Бресте, однако жареные рябчики германской революции, насколько мне известно, не влетели прямым трактом в рот?

— Это слова Виктора Чернова!

— А я не боюсь повторять умные слова, чьи бы они ни были. Вот Ленин говорит вам: без помощи рабочих Компрод есть нуль. А где, где, я вас спрашиваю, эта помощь? С каждым днем изоляция ваша становится все очевиднее, ощутимее!

— Изволите принимать желаемое за действительное!

— У вас же земля горит под ногами! — сорвался Громан.

Цюрупа снова встал, и, разделенные столом, словно барьером, они с яростью уставились друг на друга. Не давая противнику раскрыть рот, Громан закричал:

— Вас уже не поддерживают даже те организации, где нет, или почти нет, ни меньшевиков, ни социалистов-революционеров, где вашей партии принадлежит ведущее место. В Твери, на губернском продовольственном съезде, громадным большинством голосов принята резолюция о свободной торговле хлебом. То же самое в Московском продовольственном комитете, в Саратове, Казани, Воронеже, Пензе... Я уже не говорю о наших, петроградских, организациях.

— Ваши организации — это еще не рабочий класс! — попытался укротить его Александр Дмитриевич, но тут же пожалел: напрасно, ох напрасно дал Громану новый повод.

А тот уже вопил на весь кабинет:

— «Рабочий»?! «Рабочий»?! — и стал вытаскивать из кармана какие-то бережно сложенные бумажки. — Вот! Вот! И вот! Беру наугад, первую попавшуюся! «Общее собрание кондукторов станции Смоленск Александровской железной дороги, обсудив вопрос о продовольствии, заявляет: так жить невозможно. Мы категорически просим принять меры, чтобы в кратчайший срок дать нам хлеба! Голодному не до работы; многие разъехались добывать хлеб для спасения голодающих семейств. Голодные кондуктора отказываются сопровождать поезда, грозит остановка движения. Терпения больше нет!» Вам мало? Вот еще! У меня все карманы набиты резолюциями, телеграммами, сообщениями. Голодные волнения сормовских рабочих вылились в стачку. И вам это, безусловно, известно! То же самое в Павловске, в Колпине, Рыбинске! Я опять не говорю, не упоминаю о Петрограде, где голодные волнения принимают уже погромную окраску! Вот еще письмо. Вот! Вот! Вот! В Дулеве остановились торфяные разработки! Выкса просит: «Не губите завод! Высылайте хлеба! Все меры исчерпаны!»

Ну что ты с ним сделаешь?! Насел — и ни дыхнуть, ни охнуть. Тычет прямо в лицо бумаги, шелестит перед самым носом.

— Вот! Вот! Вот! Читайте сами: «На митинг в Костроме были вызваны местные крупные мукомолы, которых толпа умоляла (вы слышите: «умоляла»?!) взять дело продовольствия в свои руки: «Не нужны нам эти комитеты и контроли, они нас погубили, пусть будет все по-старому — в торговле купец и покупатель, на фабрике — фабрикант и рабочий»». Боже мой! Боже мой! И это наша страна! Наша родина! Наш народ, которому мы отдали все, что могли, ради которого лишили себя юности, шли в ссылку, от всего отказывались!.. — Он вдруг опустился в кресло, задышал тяжело, с надрывом, точно вот-вот готов был разрыдаться. — Поневоле согласишься с Зинаидой Гиппиус: «Как в эти дни невероятные позорно жить!»

Громан вскочил, схватился за голову и неожиданно, круто повернувшись на каблуках, выбежал из комнаты.

«Зачем он все-таки приходил? — Александр Дмитриевич подошел к двери, приоткрыл, выглянул: да, действительно ушел, совсем ушел. — Чего он хотел? Прощупать? Сбить с толку? Запугать?.. Скорее всего, и то, и другое, и третье... Но если отбросить обычную меньшевистскую истеричность, он прав, во многом прав... «Без помощи рабочих Компрод есть нуль...» Н-да-а... Дела!.. Какой, однако, стих! Должно быть, из последних? «Как в эти дни невероятные позорно жить!» Н-да... Господи, о чем я думаю?! Им — стыдно жить... а Ленин гордится, что живет в эти дни...»

От дальнейших размышлений его отвлек вошедший в кабинет курьер Гриша:

— Вот. Срочная. Из Вышнего Волочка.

Александр Дмитриевич развернул телеграмму:

«Москва. Наркомпрод. Цюрупе. Общее собрание рабочих и служащих фабрик Рябушинского, Прохорова и завода Болотина констатирует, что мы в недалеком будущем обречены на голодную смерть, и требует разрешить нам свободные закупки в производящих губерниях. В противном случае за последствия, которые произойдут, всю ответственность возлагаем на вас и будем считать ваш отказ не государственной мудростью, а упорством, не отвечающим интересам голодного народа!»


— Александр Дмитриевич?!

— Да. Я слушаю.

— Здравствуйте! Фотиева говорит.

— Здравствуйте!

— Александр Дмитриевич! Тут записочка от Владимира Ильича: «Позвоните к Цюрупе (или его заместителю), прочтите ему прилагаемые бумаги и скажите, что я настаиваю на посылке нескольких вагонов голодным рабочим этих заводов».

— Каких заводов?

— Сейчас, сейчас. Читаю...

— Так. Я слушаю вас, Лидия Александровна.

— «Кострома. Двадцать третьего мая. Сегодня в два часа дня прекратили работу три фабрики. На собрании рабочих поднимался вопрос о свободной хлебной торговле, о созыве Учредительного собрания и создании новой власти. Большевистским ораторам не давали говорить. Резолюция: немедленная отмена по всей России хлебной монополии...» А вот совсем свеженькая телеграмма. Из Серпухова. Получена сегодня: «Положение серьезное. Созрел бунт. Фабрики приостановили работу на почве голода. Делу революции грозит опасность. Шлите хлеба. Совдеп...» Вам хорошо слышно?

— Да, хорошо.

— Читаю дальше: «Владимирская губерния две недели не получает ни одного вагона хлеба. Запасов никаких нет. Поступают угрозы на почве голода. Рабочие фабрик, заводов и торфяников бунтуют. Просьба принять экстренные меры к подвозу хлеба в губернию, иначе будет поздно...» «В Нижнем Новгороде двадцатого мая на почве уменьшения пайка толпы женщин и мужчин, бывшие в хвостах у продовольственных лавок, направились к городской продовольственной управе. По пути к ним примазались любопытствующие и злостные лица, шнырявшие по рядам. Возбужденная и возбуждаемая толпа набросилась на вышедшего к ней комиссара продовольствия и избила его...»

— Лидия Александровна! У меня весь стол завален такими телеграммами. В Симбирске на рынке толпа чуть не убила уполномоченного, который реквизировал хлеб. Ярославль уже двенадцать дней не получает ни вагона. Население захватывает грузы на станциях. Совещание рабочих Петрограда грозит политической забастовкой на всех заводах! Что еще у вас?

— Еще? Владимир Ильич набросал телеграмму в Кинешемский совдеп. Он придает этой телеграмме очень большое значение и хочет, чтобы вы тоже ее подписали.

— Хорошо. Я сейчас приду, — Цюрупа опустил трубку и задумался.

Каждый день до двух, до трех часов ночи бодрствует весь Совнарком: вроде совсем недавно прошел декрет о продовольственной диктатуре, а уже опять приходится отбиваться налево и направо — отстаивать новый декрет, развивающий, дополняющий начатое первым.

— Александр Дмитриевич! — напомнила о себе стенографистка. — Будете диктовать дальше или мне идти?

— Нет, нет. Это срочно. Давайте быстренько докончим. На чем мы остановились?

— «Вчера Совнарком рассмотрел и одобрил наши предложения о реорганизации Народного комиссариата. Таким образом, в одном государственном органе объединится все снабжение населения предметами первой необходимости и продовольствия, в масштабе всей страны будет организовано распределение этих товаров и подготовлен переход к национализации торговли предметами первой необходимости».

— Та-ак. Хорошо. Давайте дальше. Готовы? Диктую. Значительно видоизменив центральный аппарат снабжения, новые декреты решительно отметают хаос и в строительстве местных продовольственных организаций. Отныне во главе всего дела снабжения становится Народный комиссариат продовольствия. Все органы, до сих пор ведавшие распределением всякого рода предметов первой необходимости, — Главтабак...

— «Главтабак» писать с большой буквы?

— Пишите с большой! Запятая. Центросахар, Главкожа, Центротекстиль и прочие становятся в качестве распределителей лишь отделами Наркомпрода. Тем самым яснее очерчиваются и функции ВСНХ, который до сих пор стремился поглотить все хозяйственные ведомства, объять необъятное... Далее. На местах во главе уездных и губернских органов снабжения теперь становятся комиссары, избираемые Советами депутатов, причем уездный комиссар утверждается губернским, а губернский — народным комиссаром продовольствия. Тем самым на деле достигается именно такое сочетание централизма и подконтрольности, при котором местные интересы не поглощают общегосударственных.

— Минуточку, минуточку, Александр Дмитриевич!..

— Жду... Написали? С красной строки. К тому же при комитетах снабжения учреждаются особые отряды из тех, кого рекомендуют пролетарские организации. Отряды эти, понятно, будут способствовать организации трудового крестьянства против кулаков. Отныне дело снабжения, рассеянное ранее по бесчисленным городам и весям, отданное на усмотрение мелких представительных органов, зараженных эгоизмом своей околицы, опирается в лице народного комиссара продовольствия на центральный орган трудящихся классов республики — ВЦИК Советов и собирается в кулак революционной диктатуры, в результате которой неуловимые избытки хлеба попадут-таки к тем, кто мечтает о куске его... Точка! Перепечатайте и отправьте в редакцию. Они ждут.

«Да, все это, конечно, хорошо, но... продовольственное положение от наших декретов не становится лучше, — думал Цюрупа на своем пути из Верхних торговых рядов, где расположился Наркомпрод, в Кремль — к Ленину. — Надо немедленно начать создавать комитеты бедноты. А что, если и они не помогут? Что, если эта идея ложная?.. Что значит ложная? Это выходит — правы те, кто говорит, будто классовая борьба — чушь, выдумка, особенно применительно к деревне?.. И не стыдно тебе так думать?! Стыдно! А вдруг?..»

Он остановился посреди Красной площади и — была ли тут какая связь с предыдущим или не было — почему-то вспомнил, как позавчера, в николин день, здесь, на этом самом месте, шло всемосковское молебствие. Выдалось ясное погожее утро, и со всех концов Москвы извивающимися реками потекли на площадь крестные ходы. Из окна своего кабинета Александр Дмитриевич хорошо видел, как перед Никольскими воротами Кремля, возле часовни с особо почитаемой чудотворной иконой, собралась толпа. Ярко сверкали на солнце хоругви, на затянутых красным сукном щитах, окруженные тесным кольцом молящихся, медленно плыли иконы. «Христос воскресе из мертвых!» — звенело в весеннем воздухе, перекатывалось по площади. Постепенно принты всех московских церквей и богомольцы со всей Москвы грандиозным квадратом расположились перед Кремлевской стеной, у Иверских ворот и около здания городской думы. В сверкающих ризах появились патриарх Тихон и многочисленные священники. Благословясь, патриарх начал торжественное молебствие. И от края до края Красной площади разом запела многотысячная всемосковская паства: «Христос воскресе!» — так что окна кабинета задрожали.

Получасом позднее Цюрупе, так же как и сегодня, понадобилось перейти Красную площадь: он спешил в Кремль, на заседание Совнаркома и, с трудом пробиваясь сквозь толпу, хорошо видел лица людей, проникнутых верой в святость этих вызолоченных стягов, слегка позванивающих подвесками. Он, казалось, чувствовал на себе их единое дыхание. Казалось, под сенью церкви соединились — примирились все и вся: рабочие и лабазники, горничные в ярких платьях и адвокаты в черных сюртуках, убогие старушки в сереньких платочках и розовощекие дети, которых тоже здесь было немало.

«Господи, благослови!..» — возгласил патриарх, и разом все, вся Красная площадь — и духовенство и молящиеся — бухнулись на колени. Перед Александром Дмитриевичем было сплошное безграничное море склонившихся людей, уходящее далеко за Василия Блаженного в одну сторону и за Охотный — в другую.

«Неужели всего несколько дней назад здесь шагали красноармейцы, грохотали броневики с серпами и молотами на башнях, шли толпы людей, объединенных верой в торжество революции?»

Сейчас площадь была пуста, но булыжники, сплошь устилавшие ее, упрямо напоминали Александру Дмитриевичу ту равнину одинаково покорных спин, то страшное, угрожающее единство толпы.

Ленин встретил Цюрупу озабоченный, встревоженный, хмурый, без обычной живости, без искорки в глазах. Поздоровался, усадил, пододвинул бумагу:

— Читайте.

Взгляд привычно побежал по рядам печатных букв:

— «...Товарищи рабочие, деревенские богатеи производящих губерний утаивают и не сдают для голодающих рабочих огромные запасы хлеба... — читал Александр Дмитриевич, — Городская буржуазия ведет агитацию за уничтожение хлебной монополии, твердых цен и за введение свободной торговли хлебом. От агитации буржуазия переходит к провокации, умело и незаметно толкает голодных рабочих на выступления, волнения и беспорядки, стремясь захватить власть в свои руки...»

Цюрупа поднял голову:

— Владимир Ильич, верно ли это? Ведь часто голод толкает, просто голод!

— «Просто голод»! — сердито повторил Ленин и рывком поднялся из-за стола. — Приглядитесь позорче, дорогой товарищ Цюрупа! Всюду — да, да! — всюду, и Феликс Эдмундович подтверждает это на основе данных его помощников с мест! — всюду, где имели место выступления, вожди и вдохновители их — это пестрая идейная фаланга от черносотенцев до правосоциалистских групп: эсеров и меньшевиков, от мелких торговцев до помещиков и фабрикантов. Пора! — Он остановился прямо перед Цюрупой и тяжело опустил ему на плечо руку. — Пора до конца понять, что на народных страданиях и темноте спекулируют ярые враги народа и мещанская маниловщина цензовой интеллигенции! Все — решительно все! — эксцессы проходят под одним и тем же отчетливо сформулированным — или замаскированным! — лозунгом: «Долой хлебную монополию!»

— А вместе с нею и Советскую власть.

— Вот именно! Читайте, читайте. Это не терпит отлагательства.

И снова перед глазами побежали ровные, отбитые на машинке строчки:

«Товарищи рабочие, не поддавайтесь на провокацию темных сил, не играйте на руку буржуазии и контрреволюционерам, которые хотят вашими руками загребать себе жар и погубить все завоевания революции. Своими необдуманными выступлениями и самостоятельным товарообменом не вносите дезорганизации в тяжелую работу по добыванию вам хлеба. Совет Народных Комиссаров ведет теперь в огромных размерах обмен товаров на хлеб, приступил к реквизиции вооруженными отрядами у деревенской буржуазии залежей хлеба. Если хотите помочь, оказать содействие своей рабоче-крестьянской власти, действуйте организованно: выделяйте из своей среды лучших знатоков продовольственного дела для работы в советских продовольственных органах, вербуйте боевые отряды честных, неподкупных, решительных революционеров, верных защитников интересов рабочих и крестьянства. Провокаторов и агентов контрреволюции немедленно задерживайте и направляйте в Москву. Помните твердо: или мы организованно, с честью, выйдем из всех обрушившихся на нашу голову неслыханных затруднений, или же все неминуемо обречено на полную гибель. Третьего не дано. Совет Народных Комиссаров в ожидании близких результатов этих мер просит у вас, товарищи рабочие, революционной выдержки и сознательности для спасения завоевании революции и торжества пролетарской диктатуры.

Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».

Александр Дмитриевич подумал, пробежал весь текст еще раз, взял со стола лежавшую перед Лениным ручку и написал рядом с ленинской подписью: «Народный комиссар по продовольствию А. Цюрупа».

Когда телеграмму унесли за обитую белой клеенкой дверь, в коридор, Александр Дмитриевич тяжело и разочарованно вздохнул.

— Ну? Выкладывайте, что у вас. Что вас угнетает? — участливо спросил Ленин и уселся напротив него — в «посетительское» кресло.

— Да что же, Владимир Ильич... — замялся Цюрупа.

— Выкладывайте! Выкладывайте!

— Это ж все воззвания, прокламации, призывы... Пусть хорошие, правильные, но...

— ...голодных ими не накормишь, — за него досказал Ленин. — Так?

— В общем-то так... Дела с каждым днем все хуже и хуже. Нужны решительные и притом практические меры.

— Именно об этом я и хотел посоветоваться с вами! — Владимир Ильич легко поднялся, обогнул стол и уселся на свое обычное место. — Послезавтра в ЦК я буду предлагать их. Но сегодня мне хотелось бы знать ваше мнение. Что я предлагаю? Вкратце вот что. Военный комиссариат превратить в Военно-продовольственный, то есть сосредоточить девять десятых его работы на переделке армии для войны за хлеб и на ведении такой войны.

— Да. Это бы хорошо... Только надо, чтобы это были образцовые части.

— Непременно! Придется строжайше наказывать за всякого рода злоупотребления, за нарушения дисциплины.

— И успех отрядов измерять успехами их работы по добыче хлеба.

— Очень дельное предложение. — Владимир Ильич склонился над столом и быстро-быстро записал на листочке то, что сказал Цюрупа. Потом добавил: — В отряды действующей против кулаков армии, думаю, надо будет включить одну треть или даже половину рабочих голодающих губерний и беднейших крестьян.

— Н-да... — Цюрупа недоверчиво нахмурился. — Это, конечно, правильная мера, боюсь только, что она сделает наши отряды слишком разношерстными — увеличится опасность разложения.

— Резонно... Резонно...

— Как же быть?

— Вот что надо... Обязательно для каждого отряда издадим две инструкции: идейно-политическую — о значении победы над голодом, над кулаками, о диктатуре пролетариата как власти трудящихся — и военно-организационную — о внутреннем распорядке, о дисциплине, о контроле и письменных документах контроля за каждой операцией...

— Много ли значит в наши дни инструкция, Владимир Ильич?!

— Гм... Введем, кроме того, круговую поруку в отряде.

— Ну разве что так, — согласился Александр Дмитриевич. — А транспорт, Владимир Ильич, транспорт?!. В Сибири у нас — у всего Наркомпрода — девяносто девять автомобилей. Из них восемьдесят четыре стоят в несобранном виде!

— Я думал об этом. — Ленин снова склонился над листком для заметок и стал водить по нему жирным черным карандашом; нарисовал какие-то завитушки, колеса — автомобиль, потом вывел: «Транспорт» — и перечеркнул все большим вопросительным знаком: — Да... — Он вздохнул, прищурился, подпер скулу кулаком. — Транспорт!.. Транспорт!.. Транспорт!..

— А что, если мобилизовать перевозочные средства богатых лиц?.. — предложил Цюрупа.

— Правильно! Все — вы понимаете, все! — перевозочные средства, взятые у богатых, для работы по свозу хлеба!

— В Москве есть отличные автомобили-грузовики.

— И легковые можно пустить в дело! — увлекаясь, перебил Ленин и встал из-за стола.

— Керосин и бензин мы найдем! — тоже увлекся Цюрупа. — А сколько лошадей еще в городах! И какие лошади! Как будто никакой войны не было!..

— Да! Я видел недавно тройку на Тверской! Вы понимаете, Александр Дмитриевич, настоящую русскую тройку!

— Что тройка! В Тамбове, говорят, один помещик шестерней еще ездит — цугом!

— Как при Екатерине Великой!..

— Да, вот еще проблема, — спохватился Цюрупа. — Воровство приняло в последнее время небывалый размах... Надо учесть и записать каждый заготовленный фунт, каждую версту пробега, а грамотных людей мало...

— А вы мобилизуйте на должности писарей и приказчиков представителей состоятельных классов.

— Пожалуй что... Только вот разрешение...

— Какое вам теперь разрешение? Вы же диктатор, продовольственный диктатор страны.

Действуйте! — И Ленин, многозначительно усмехнувшись, возвратился к столу.

Когда он сделал еще одну пометку на своем листочке, Цюрупа спросил:

— Что же, Владимир Ильич, с комбедами пока подождем?

— Напротив! — Ленин встал и, оживившись, шагнул к нему. — Напротив! Надо готовить декрет и как можно скорее давать его во ВЦИК. Нужен продуманный, четко разработанный план организации и снабжения деревенской бедноты. Вы понимаете, не только организации, но и снабжения. Я подчеркиваю. Это крайне важно.

— Я понимаю, Владимир Ильич!

— И чтобы ни в коем случае не наломать дров! Не скомпрометировать дело в самом начале! Не сорвать его! Сколько вам потребуется еще дней на окончательную — детальную! — разработку?

— Думаю, через две недели проект декрета будет готов: мы работаем над ним ночами — всей коллегией.

— Да... «ночами»... — Задумчиво и виновато посмотрев на усталого, посеревшего собеседника, Владимир Ильич развел руками. — Что поделаешь? — Он опять сел и стал читать вслух то, что писал на своем листочке: — При проведении хлебной монополии признать обязательными самые решительные, ни перед какими финансовыми жертвами не останавливающиеся меры помощи деревенской бедноте и меры дарового раздела между нею части собранных излишков хлеба кулаков, наряду с беспощадным подавлением кулаков, удерживающих излишки хлеба... Да-а... А спать все-таки надо по ночам. Надо!

— А вы спите?

— Конечно.

— Почему же, когда мы кончаем работу и идем по домам, ваше окно все еще светится?

— Не может быть! Это не мое окно.

— Разве можно, Владимир Ильич, спутать с другой вашу лампу под зеленым абажуром? — И Цюрупа, лукаво улыбаясь, дотронулся до нее.

Ленин тоже улыбнулся и махнул рукой, словно говоря: «Попался, сдаюсь, что тут поделаешь!»

Провожая Цюрупу, он встал:

— Теперь мы зажмем деревенскую буржуазию! С одной стороны, военные отряды плюс продовольственные отряды рабочих, с другой — ваши комбеды. — И Ленин стремительно сдвинул кулаки, так что стукнули костяшки. — Давайте скорее декрет. — В глазах его заиграли веселые, озорные искорки. — Действуйте! И обязательно спите. Спите хотя бы два-три часа в сутки...


Александр Дмитриевич отхлебнул из стакана крепкого, горячего чая, взял карандаш и задумался.

Сколько событий за последнюю неделю! Хватило бы с лихвой на иной год! Что, однако, самое тревожное, что прежде всего приходит на память? Ну, конечно, прежде всего Грузия. Меньшевики там стали полными хозяевами.

Затем?

Затем восстание чехословацкого корпуса. Уже захвачена Пенза!..

Что еще?

Командующий Балтийским флотом адмирал Щастный чуть не устроил контрреволюционный переворот...

Москва объявлена на военном положении: раскрыт еще один заговор — на сей раз офицеров из «Союза защиты родины и свободы»...

Заговорщики, действующие в разных городах, часто незнакомые между собой, не подозревающие о существовании друг друга, все, «в один голос», главной своей задачей ставят подрыв продовольственного дела и транспорта...

Александр Дмитриевич машинально дотронулся до заднего кармана брюк, где лежал револьвер.

Да, он на месте, его браунинг № 107658.

И новый пропуск № 130, выданный только что «ввиду осадного положения Кремля», тоже на месте.

Цюрупа склонил голову, огляделся, точно не мог поверить в этот браунинг, в этот пропуск, во все, что творилось последние дни вокруг него.

Но факты — упрямая вещь, от них не спрячешься. Контрреволюция оживилась по всей стране. И повсюду степаны афанасьевичи уже открыто, вслух, во весь голос обещают своим неимущим односельчанам:

— Заставлю вас поставить мне дом двухэтажный под железом, приберу к рукам всю волость: хватит, побаловали! У меня враз сопьются все подлецы, так что никакая слобода никому и не приснится. А кому приснится... Там, даст бог, заведем и урядников и становых, будет опять волостное правление, и храм божий в полную исправность произведем. Буду я стоять в церкви на первом месте возле самого клироса, будут мне первому выносить просвиру и не в очередь давать лобызать святой крест и евангелие. Будут!..

И каждый день сюда, к нему, народному комиссару продовольствия Цюрупе, со всех концов России несутся вопли о помощи.

Вопли эти то облекаются в форму писем: «Голод обрушился на нас, и кулаки со своими прихвостнями обрекают нас на голодную смерть... Дайте нам красную боевую армию, и мы сломим буржуазные запоры и их западни, где спрятана жизнь голодающих людей», то превращаются в ходоков, приходящих поодиночке и группами.

Изможденные и голодные, оставившие позади не одну сотню, а подчас и тысячу верст, эти люди могли только просить — просить и жаловаться:

— Кулаки спрятали хлеб и продают на сторону из-под полы — в Костромскую губернию, по сто восемьдесят, а то и по двести рублей за пуд.

— Меняют на разные товары, а нам говорят: «Околевайте с голоду — ни зерна не дадим!»

— Если бы нам силу, а то ведь где ж ее взять?

«Так, — думал Александр Дмитриевич, слушая очередного ходока, и прикидывал: — Обязательно надо заставить искать хлеб не кого-нибудь, а самих голодающих в каждой деревне. И не просто голодающих, а объединившихся. Объединившихся! В этом вся суть. Именно! Так и в декрет записать необходимо. И в жизнь проводить только так! Вот тогда и сила появится. Совершенно ясно, откуда ее взять. Ясно...»

А ходоки все шли, все жаловались:

— Богатые хозяева говорят: «Теперь нет законов, и нам ничего не будет, делай что хошь».

«Нет законов? — снова задумывался Цюрупа. — Верно подмечено, господа богатые хозяева. Очень верно! Только будут вам законы, обязательно будут — и уж тогда не обижайтесь...»

Разговорчивый посетитель между тем развивал свою мысль, рисовал картину, как две капли схожую с той, что вчера рисовал другой пришелец из другой губернии:

— Был у нас в селе сход. Председателем волостного Совета избрали Савву Алексахина, секретарем — его родного брата Дмитрия Косого, оба завзятые контрреволюционеры. Кулаки и богатеи подвигаются к выборным, бедняки стоят в стороне. Председатель рисует мрачными красками власть Советов и говорит, что Москва не должна совать нос в наши дела — она нам не указ. Что же в результате? В результате мы просим отменить свободную торговлю и установить твердую цену, а они — Савва да Митька то есть и те, кто с ними, — вольную торговлю не отменяют, а продовольственный налог отменяют. А Митька, секретарь Совета, стало быть, так тот еще куражится: «До Москвы далеко. И она для волости ничего не сделает. А если приедут комиссары, то этим комиссарам надо глотку переесть», — так и говорит!

«Так и говорит, так и говорит... — про себя повторяет народный комиссар и тут же решает: — Тем более необходимы комитеты бедноты. Если во многих волостных Советах верх берут кулаки, мы не будем сидеть сложа руки. Действовать! Действовать!»

Однако не всегда удается сразу найти верный ответ, правильный выход из положения.

Вчера, например, приехал из Понырей командир продовольственного отряда. Толковый, основательный малый, с усами скобочкой, в тужурке, с маузером на боку — все как полагается, все чин по чину — питерский кадровый рабочий, партиец с девятьсот шестого, участник двух революций, Зимний брал, царских генералов в Ставке арестовывал — словом, бывалый человек, а приходит, тяжело и как будто виновато опускается у стола напротив Цюрупы и только руками разводит:

— Просто уж и не знаю, что делать, товарищ народный комиссар...

— Что такое? Говорите толком.

И командир-продовольственник начинает глуховатым, прокуренным баском:

— Значит, так... Хлеба мы нареквизировали там довольно, товарищ народный комиссар. Отправили его на ссыпной пункт — вроде бы все идет как надо. Да... Но не тут-то было. Кулаки по всей округе разослали гонцов: так и так, мол, отбирает Советская власть все продукты, какие только есть в селах, — не только хлеб, но и масло, и крупу, и яйца, а скоро и девок сверх шестнадцати годов реквизировать зачнут. Да...

— Да вы курите, курите, — подбадривает его Цюрупа. — Не стесняйтесь. Я тоже курильщик отчаянный.

— Да... — повторяет рассказчик протяжно, раздумчиво и продолжает: — Конечно, вокруг волнение поднялось. Отряды ихние, кулацкие то есть, организуются. С винтовками, с обрезами, даже пулемет откуда-то взялся — должно быть, с фронта запасливый хозяин прихватил.

— Даже пулемет?! — искренне удивляется Цюрупа.

— Именно! — подхватывает гость, оживляясь. — На полную серьезность дело идет. По всем дорогам ихние разъезды. Отряды кулацкие постепенно наш отряд обкладывают со всех сторон, но в бой, правда, не вступают.

— Не вступают? Отчего же? Как вы думаете?

— Кто их знает, товарищ народный комиссар? Издали все как-то на нас поглядывают, ждут чего-то вроде бы.

— А чего ждут? Как вы думаете?

— Чего ждут? Да, наверно, когда еще серьезнее все это завернется — гражданская война то есть. Да... Так вот. Только один раз за все время напали на нашего сопровождающего — боец из отряда хлеб сопровождал на ссыпной пункт. Остановили в поле четверо верховых, избили, две раны в голову нанесли, предупредили, что в другой раз убьют — пусть на себя пеняет, если согласится ехать, и все, больше ничего не было, никаких происшествий за полтора месяца. А тут вдруг заходим всем отрядом в один хутор, вернее, в деревню маленькую, всего-то двадцать шесть дворов. Зато дворы — один к одному, сплошь кулацкие. Обращаемся, конечно, как положено: так и так, граждане, сдавайте излишек хлеба для голодающих братьев — рабочих и крестьян. Но никто не сдает. Хоть бы пудик для смеху!

— Неужели никто? — насторожившись, придвигается к нему Цюрупа.

— Обязательно! Это уж у них повадка такая, товарищ народный комиссар. Ежели кто первый понесет, тому несдобровать потом: один за всех — все за одного, сидят по дворам и ни гу-гу, как мыши. Да... Ну, мы, конечно, ждать не стали, пошли по дворам. Заходим в первый двор — заборище, что твой частокол крепостной! — отворяем калитку, конечно, прикладами... Откуда ни возьмись — пес: рыжий, шерсть дыбом. Куда твоему волку — медведь, тигр! Не успели рта раскрыть — он бойца нашего товарища Лютова за горло! Ну, я, понятно, товарищ народный комиссар, в него пол-обоймы высадил, в этого самого пса. Только Лютову нашему это уже без всякой пользы... Да... Тут как раз хозяин выбегает — мурло вот такое, поверите? И хозяйка из хаты. И что же вы думаете? По ком она причитает? Кого ей жалко? «Ах, Букет ты мой, ах, надежа-хранитель!» Это пса так зовут, стало быть, — Букет! Вы представляете, товарищ народный комиссар?! Ну, я, конечно, вгорячах всех хотел в расход вывести, а хутор их поганый сжечь, но не знаю, какой ваш на то приказ будет...

Что же, в самом деле, предпринять? Как решать такие проблемы? А они ведь возникают каждый день...

Жечь? Стрелять?

Да ведь этак, чего доброго, не слишком ли много пострелять и сжечь придется?..

Как же все-таки быть?

Думайте, думайте, Александр Цюрупа, ищите разумный выход! Ищите — и обязательно найдете, как уже не раз бывало: найдете, потому что не можете, не имеете права не найти...

Так бегут сутки за сутками: вечерами — заседания Совнаркома и ВЦИК, по ночам — спешная подготовка декрета об организации и снабжении деревенской бедноты, с утра — текущие дела.

Вот входит в кабинет Отто Юльевич Шмидт. Как всегда, молодцеватый, прямой, весь какой-то начищенный, отутюженный. Цюрупа очень любит его. Между ними разница в возрасте — двадцать один год, и Александр Дмитриевич относится к Шмидту с отцовским радушием, чуть покровительственно, но вполне уважительно. Этот молодой приват-доцент, подававший большие надежды и оставивший университет ради служения революции, в Наркомпроде тоже оказался на своем месте. Уж если он берется за дело, то будьте спокойны — можете не проверять исполнение. И так во всем. Шмидт — это образец талантливой организованности и порядка.

Поднявшись ему навстречу, Александр Дмитриевич долго жмет его большую руку. Но что это с ним? Всегда такой уравновешенный и приветливый, начальник управления по продуктообмену сегодня чем- то расстроен.

Докладывает будто нехотя, вяло, как-то безучастно даже:

— ...Снабжение обувью и кожей... вывоз мануфактуры... покупка и продажа шерсти — все как будто идет нормально. — А Шмидт тяжело вздыхает и наконец признается: — Не знаю просто, что делать с Гутуевской таможней, Александр Дмитриевич!

Гутуевская таможня в Петрограде... Когда решили реквизировать скопившиеся там грузы, это вызвало международные осложнения — протесты, дипломатические демарши. Во время знаменитого пожара таможни, в январе, не столько погибли от огня, сколько были разграблены толпой мародеров полторы тысячи бочек семги, двадцать две тысячи бочек сельдей, полторы тысячи пудов кокосового масла. Но все это — капля в море. Богатства Гутуевской таможни по-прежнему остались несметными.

Цюрупа насторожился:

— Так что же там, на таможне?

— Вот подробный доклад, Александр Дмитриевич. Я специально посылал контролеров. Расхищение товаров приняло там, я бы сказал, угрожающий характер. Председатель разгрузочной комиссии таможни Михайлов считает себя, и, видимо, не без оснований, полновластным хозяином всех товаров.

— Постойте! — перебил Цюрупа. — Михайлов? Это не тот ли, что во время пожара один бросился на толпу вооруженных громил?

— Тот самый, — подтвердил Шмидт. — Так вот, Совнархоз Северной области считает эту комиссию своим, а не нашим исполнительным органом и распоряжается товарами как хочет.

— Так, так...

— Взгляните на последнюю телеграмму из Петрограда, — продолжал Шмидт. — Отдельные члены комиссии по разгрузке выдают разрешения на получение товаров кому хотят и без всяких документов.

— Если не считать документами кредитные билеты, — вставил Цюрупа. — Всякие «благодарности» — «барашки в бумажке» и прочее...

— Видимо, так, — снова вздохнул Шмидт. — На рынках идет спекуляция товарами из таможни, и это дело ведется настолько широко, что наша Северная управа постановила скупить косы, «чудом» перекочевавшие из-за прочных стен нашей же таможни в лавки Александровского рынка!

— Черт те что! — Цюрупа стукнул по столу и привстал. — Мы тут трясемся над каждой косой, над каждым серпом для комбедов!.. А они там!.. — Он буквально задохнулся от гнева. С трудом перевел дыхание, отошел к окну, отвернулся. Попадись ему сейчас этот Михайлов — он растоптал бы его, стер в порошок! Видимо, Шмидт затем и рассказал о делах на таможне, чтобы Цюрупа использовал чрезвычайные полномочия, данные ему декретом о продовольственной диктатуре, принял крайние меры.

Александр Дмитриевич потянулся к звонку — сейчас же, немедленно он издаст приказ: «Разгрузочную комиссию распустить, Михайлова — расстрелять!»

«Но почему этот Михайлов в январе жертвует собой, защищая богатства таможни, а в мае их разворовывает? Почему?!»

«Почему! Почему! — тут же передразнивает он себя. — О чем ты думаешь, когда речь идет о миллиардных ценностях? Но о чем мне думать?.. Во всяком случае, не о судьбе какого-то перерожденца! Особенно сейчас, когда тысячи людей вокруг гибнут от голода! О чем тут еще думать?! Дано же мне право расстреливать?.. И все же!.. Можно ли принимать решения в состоянии бешенства?»

Цюрупа вернулся к столу, взял уже остывший стакан, сделал глоток, другой:

— Вот что, Отто Юльевич! Поезжайте-ка в Питер. Давайте разберемся в делах комиссии осмотрительно, с толком, не торопясь. А с Михайловым пусть решит суд.

Вслед за Шмидтом в кабинете появился Свидерский. Он вошел, как обычно, прямо, решительно, походкой независимого и вполне уверенного в себе человека.

При виде его настроение у наркома несколько улучшилось: оно всегда улучшалось, когда Александр Дмитриевич видел Свидерского. Конечно, как у всякого, у Алексея Ивановича есть свои слабости, свои недостатки. При всей его небрежности и кажущейся отрешенности от забот о себе он довольно эгоистичен, а подчас и капризен, кое-кто даже считает его неврастеником. Должно быть, набалован еще в детстве, как необыкновенно способный ребенок. Но в общем это хороший, очень хороший человек, верный друг, отличный работник.

Кто бы лучше него мог организовать всю систему учета и распределения в Наркомпроде?

Кто так дельно и убедительно выступит в печати с отповедью меньшевикам или эсерам, мешающим строить продовольственный аппарат, встречающим буквально в штыки любое начинание Советской власти?

Кто объяснит так просто и обоснованно, так доступно и спокойно сомневающимся, колеблющимся работникам смысл сложнейших экономических процессов в постоянно меняющейся революционной обстановке и заставит каждого делать нужное дело, приносить пользу?

Думая о Свидерском, Александр Дмитриевич невольно перешел к мыслям о других своих товарищах — какая все-таки дружная, дельная подобралась у них коллегия! В других ведомствах, то и дело слышишь, ссорятся между собой, пишут друг на друга во все инстанции, поднимают на принципиальную высоту вопросы, которые порой выеденного яйца не стоят. А у них, в Наркомпроде...

Конечно, и у них бывают разногласия, споры, даже стычки! Без этого нельзя, немыслимо: полное единодушие возможно только на кладбище. Но при всем при том у них, в Наркомпроде, споры и потасовки бывают только — да, только! — по действительно принципиальным вопросам. И в конце концов все важнейшие вопросы решаются здесь единогласно. И отношения между членами коллегии остаются по- прежнему рабочие, дружеские, такие же, как у них со Свидерским.

— Да, так что же у вас, Алексей Иванович? — обратился к нему Цюрупа.

— Да что же... — развел тот руками так, словно был в чем-то виноват. — Подбили итоги нашей работы за май... Вот...

— Садитесь, садитесь! — Александр Дмитриевич хотел уже взять протянутую бумагу, но вдруг отдернул руку. — Уж не знаю, право, стоит ли смотреть. Просто боюсь взглянуть, честное слово!

— Да, итоги — мало сказать, плачевные...

— Что ж поделаешь? Возьмем себя в руки.

Помолчали немного.

— Сколько там у нас предполагалось всего для голодающих губерний? — спросил наконец Цюрупа, хотя цифру эту он рад бы, да не мог забыть ни днем, ни ночью, она снилась ему в редкие часы отдыха, не давала покоя за едой, за работой.

— Девятнадцать тысяч четыреста тридцать вагонов, — удивленно посмотрев на него, напомнил Свидерский.

— Та-ак. А сколько отправлено?

— Девятьсот шестьдесят три.

— Девятьсот шестьдесят три вагона?! Всего?! За весь май?!

— Да. Всего. За весь май.

— Я знал, что положение у нас критическое, по чтобы до такой степени!..

— Четыре и девяносто шесть сотых процента намеченного по плану.

— В чем же основные причины, по-вашему? Технические я имею в виду, конечно, не политические.

— А их сейчас ведь не разделишь, Александр Дмитриевич!

— Да, да, понятно! Действительно, сморозил глупость. Расстроили вы меня!.. Ждал, ждал этого... И все равно... как обухом по голове... Ведь мы же составили план, исходя из реальных возможностей, из реальных прогнозов на май! Девятнадцать тысяч четыреста тридцать вагонов — это и так негусто, это и так голодная норма для страны!

Свидерский неловко откашлялся и, как бы оправдываясь, продолжал:

— Около половины, а точнее, сорок восемь и пять десятых процента плана падают на такие сельскохозяйственные районы, как Таврическая губерния, область Войска Донского и Северный Кавказ.

— Да, мудрено сейчас получить оттуда хотя бы один вагон!..

— Далее идут губернии Вятская, Казанская и Курская. Из них предполагалось вывезти тысячу шестьсот тридцать вагонов. По разным причинам не вывезено ничего или почти ничего. Остальные пятьдесят один и пять десятых процента общего хлебного плана приходятся на долю губерний, могущих выполнить только часть наряда, и притом самую незначительную. Лучше других здесь по-прежнему выглядит наша, Уфимская, губерния, — Алексей Иванович невольно улыбнулся.

Не сдержался и Цюрупа: прикрыл ладонью рот, но все равно видно было, как расплылись у него губы — широко, добродушно. Подумал: «Вот черт! Экое самодовольство живет в человеке, экая приверженность к родным местам! И все-таки немало мы с Алексеем Ивановичем вложили в эту Уфимскую губернию и пота и крови, немало! Вот и результат. Не случайно ведь «лучше других». Разве легче заготавливать там хлеб, чем в Казани или Вятке? Аппарат есть — вот в чем дело. Крепкий, надежный аппарат создан. И комитеты бедноты. Пусть пока только в одном уезде, но есть. Есть! И наверняка этот — один! — уезд дал перевес всей губернии...»

— Молодцы уфимцы, Алексей Иванович!

— Да. Но и там всего-навсего двести пятьдесят восемь вагонов, или двадцать шесть процентов намеченного по плану.

— И все-таки. Все-таки! — не уступал Цюрупа. — Больше всех.

— Ну, я знаю, вы известный уфимский патриот — радетель и заступник.

— Грешен, грешен... — Тут же подумалось о Маше, о семье, но он не дал этим мыслям захватить себя. — Что ж? Пойдем дальше.

— Так... Теперь распределение, Александр Дмитриевич. В Москву направлено четыреста одиннадцать вагонов — сорок два и шесть десятых процента общей отправки, но всего лишь двадцать с половиной процентов назначенного. В Петроград — тринадцать процентов назначенного, в Новгородскую губернию — девять с половиной, в Калужскую, Нижегородскую, Петроградскую — от четырех до двух процентов назначенного.

Цюрупа слушал рассеянно — за этими, полными отчаяния и боли, взывающими о помощи цифрами перед его мысленным взором вставала истерзанная Россия. Неоглядный, раздольный простор полей, плодородие которых могло бы, кажется, накормить все человечество. И над ним, над этим простором, как символ беспросветного убожества, бабы, впрягающиеся в плуг вместо павшего коня, мужик, ковыляющий за сохой в лаптях — в тех же лаптях, что и при Екатерине... Нет, не озолотила мужика, трудового мужика война. Пусть твердят об этом озлобленные дороговизной горожане! Есть же статистика — точные данные, есть научный подсчет. Ведь если до войны за пуд хлеба мужик мог купить одиннадцать аршин ситца, то теперь — только пять. Вот где суть! И нельзя с этим не считаться, нельзя от этого отмахнуться! И в декрет о комбедах надо заложить принцип материальной заинтересованности. Прежде всего! Пронизать этим принципом весь декрет! Вот тогда это будет настоящий государственный акт, а не прокламация. Тогда трудовой мужик не на словах, а на деле будет заинтересован в существовании и прочности нашей власти...

Врете, врете, господа громаны! Пойдет мужик с нами! Пойдет, спасая и его и себя, рабочий.

А если нет?

Ведь комитетов бедноты еще нигде никогда не было. Этого еще никто в истории не делал...

А Свидерский тем временем все говорил и говорил о том, что вовсе не было отправок в Астраханскую, Могилевскую, Тульскую губернии, в Сормовский район.

«Ну как же тут не взбунтоваться?! — рассеянно отметил про себя Александр Дмитриевич. — Другое удивительно: терпение, стойкость, доверие к нам».

Словно из-под воды доносился густой зычный голос Свидерского. И сам он, с его бородкой и усами, с пенсне на шнурке, похожий на Чехова, казалось, был не здесь, а где-то далеко-далеко, где-то в Олонецкой губернии, в Туркестане или в Кронштадте, куда за весь май не отправлено ни пуда хлеба.

Сердце вырвал бы — только б не слышать всего этого!

В приемной между тем нарастал какой-то шум. И не успел Александр Дмитриевич сообразить, в чем там дело, дверь распахнулась, мелькнула белая блузка Софьи Григорьевны, пытавшейся преградить дорогу, и в следующее мгновение в кабинет вломилась толпа — затопила его.

Впереди всех, у самого стола, так близко, что слышно их горячее дыхание, — женщины. Расхристанные, яростные, крикливые. Платки у всех сбились, рукава закатаны: сейчас разорвут на куски. За ними — мужчины, судя по всему, рабочие. Их тяжелое молчание страшнее бабьей ругани.

Александр Дмитриевич встал словно навстречу катящейся волне и внезапно спокойным, даже каким-то слишком спокойным голосом произнес:

— Ну, здравствуйте, товарищи! Зачем пожаловали?

— В гости к тебе пришли, — пробасил кто-то из задних рядов, вызвав одобрительный смех в толпе.

— Неплохо придумали, — пересилив себя, улыбнулся Александр Дмитриевич. — О чем будем беседовать?

Первый порыв раздражения у ворвавшихся в кабинет людей угас: люди ждали отпора, окриков, может быть, испуга, а их встретили приветствием, улыбкой, предложением побеседовать.

Кто-то даже бросил:

— Здравствуй, коли не шутишь.

— Ну, что там, ребята? — напирали задние из дверей приемной. — На месте этот самый Цюрупа?

Просторный кабинет сразу сделался тесным и маленьким.

Александр Дмитриевич с трудом отстранил кого- то, дышавшего махрой и луком, усадил в свое кресло укутанную в платок пожилую женщину, протиснулся между стоящими по ту сторону стола и возвысил голос:

— Да, Цюрупа на месте. Проходите! Проходите! — и принялся рассаживать незваных гостей. — Вы — сюда, вы — вот сюда, а вы — здесь устраивайтесь. Так... Сюда... — Он взялся за стол, пытаясь его отодвинуть.

И сразу двое рабочих парней, переглянувшись и чуть не сбив его с ног, подхватили массивный дубовый стол, передвинули ближе к окну.

— Так. Сюда, сюда давайте. Рассаживайтесь. Всем хватило места?

— Ладно, чего там...

— Постоим.

— Не баре.

— Так. Я вас слушаю, товарищи. В чем дело?

И в ответ сразу же разноголосица:

— «В чем дело»?!

— Еще спрашивает!

— До каких же пор терпеть?!

— Голодуем!

— Нету никакой нашей возможности!

— Ты тут небось в три горла булки пшеничные жрешь, а мы...

— Вот у ей дочка, семнадцать годов, руки на себя наложила! «Не хочу, говорит, мама, больше, не могу больше!..»

— Прихожу со смены, а она висит...

Александр Дмитриевич поглядел на сидевшую напротив, у стены, женщину: ни слезинки в глазах, ни тени тоски в блеклом неподвижном лице — как будто и не о ее дочери говорят. Блеклые ресницы, блеклые брови, блеклая жидкая прядка волос под выцветшей косынкой. Сидит, сложив руки на животе, женщина как женщина — ничего приметного, рано увядшая, высохшая от тяжелой работы — такая же, как та, что бросилась когда-то под поезд, — муж, наверно, тоже убит на фронте.

Только теперь Цюрупа как следует рассмотрел пришедших: большинство — рабочие, но вот и чиновник в потертом сюртуке. А тот, патлатый, что стоит привалясь спиной к дверной притолоке и заложив ногу за ногу, должно быть, непризнанный Ренуар или Врубель. Но откуда так несет онучами? Ну, конечно! Вот он — дядя в выходных, с иголочки, лаптях. Небось на базар вырядился или в Кремль, к чудотворной иконе, и, вот вам, пожалуйста, увязался с толпой.

Александр Дмитриевич огляделся еще раз и вдруг подумал:

«Да знаешь ли ты, народный комиссар, что такое твой народ? Какой он? Может быть, ты в простоте душевной полагаешь, что он состоит всего-навсего из четырех категорий едоков? Из рабочих, служащих, людей так называемых свободных профессий и буржуазии?.. А не упрощаешь ли ты, дорогой товарищ? Что за ерунда лезет в голову?! В такой момент! А может, не ерунда? А что, если?.. Что, если ты справедливо разделил все население страны на категории, по которым следует делить продовольствие? Принцип классового пайка?..»

А вдруг это и есть решение вопроса?

Спохватившись, что посетители ждут, он устало провел ладонью по лбу и, все еще продолжая озабоченно думать о своем, вздохнул:

— Н-да, товарищи... Что же вам сказать?

— «Что сказать»?! Ты власть, ты и корми, — требовательно промолвил дядька в лаптях.

— А если нечем?

— Как это нечем? Да я раньше, бывалоча, да ни за что хлеб считал! Две копейки фунт!.. Хлеба было — завались. А выдумали монополию — вот он и пропал! — Это сказал мрачный человек в выцветшей солдатской гимнастерке со следами от погон. Он сидел на подоконнике, как-то тяжело обмякнув, и не спускал напряженного, обжигающего неприязнью взгляда с сухощавой, теряющейся в людской массе фигуры наркома.

«Инвалидов приравнять ну хотя бы ко второй категории», — заметил себе Цюрупа, а вслух возразил:

— Неверно говоришь. Хлеба в России стало меньше.

— Куды ж он подевался?

— А война? Разве четыре года русский мужик пахал и сеял, а не по окопам валялся? Разве посевной клин рос в те поры?

— Сами же пишете, что в семнадцатом году Россия собрала хлеба столько, что хватило бы на всех да еще осталось бы.

— Верно. Хватило бы. Но где тот хлеб? В Новороссии, в Малороссии, в Юго-Западном крае.

— Известно, — вздохнула молодая женщина, сидевшая на диване у стены, рядом с Цюрупой. — Хлеб наш у немцев.

— То-то и оно! — подхватил Александр Дмитриевич. — Осталась нам далекая Сибирь, Приуралье, часть Поволжья, несколько великороссийских губерний.

— Рожки да ножки.

— Да еще не производящие хлеба губернии. Вот такая картина. — Он осмотрелся, обвел взглядом людей, заполнивших до отказа кабинет: «Действительно, общество в миниатюре. Только четвертая категория блистательно отсутствует — все живущие с доходов на капитал от разных предприятий, пользующиеся наемным трудом...» Лица вокруг истомленные, хмурые — все понимают, все давно продумали и взвесили, но голод ведь и умника дураком делает и добряка — злыднем. — Что же вы хотите? Чтобы я вам сказал что-нибудь обнадеживающее? Пообещал? Или вам правда нужна?

— Правдой сыт не будешь...

— Да, правда такая: до нового урожая, результат которого может сказаться не раньше середины августа, ожидать облегчения не приходится.

— Утешил! — всплеснула руками рыжеватая беременная женщина, запахнула мужнин пиджак с путейскими пуговицами, накинутый на плечи, зябко поежилась и запричитала: — Обнадежил! Уж лучше бы соврал что-нибудь!

«Куда же этих-то отнести? — раздумывал между тем Цюрупа, не отрывая взгляда от темноватых пятен на ее скуластом лице. — А кормящих матерей? А домашних хозяек, у которых трое-четверо детей на руках да еще старики в семье?.. Приравнять к рабочим, занятым тяжелым физическим трудом? Пожалуй... А как же дети? На детей классовый принцип пайка не должен распространяться. Ни в коем случае!»

А женщина тем временем все причитала и причитала — с раздражением, капризно, плаксиво:

— Не можете править, так не брались бы, «рабочая-крестьянская» власть!

— Брюхо отсрочки не дает! — поддержали се.

— Или дай хлеб немедля, или ступай куда подальше...

— Что делать, вы спрашиваете? — Александр Дмитриевич пробрался на середину комнаты, выпрямился и поднял руку. — Давайте, на радость буржуям, сбрасывайте свое правительство...

— И сбросим! А ты как думал? И вся недолга!

— ...открывайте дорогу новому порабощению.

— Хватит нас агитировать!

— А если так, то не по адресу вы, друзья, обратились.

— Как так не по адресу?

— Ты комиссар продовольствия или не ты?

— Комиссар — я... А хлеб не у меня. И пшеничными булками я — вот горе-то — не обжираюсь.

— Похоже на то: больно уж ты несправный.

— Больно тошшой...

— Говоришь — хлеб не у тебя! А у кого же?

— У кого хлеб, товарищи? — Цюрупа огляделся и остановил взгляд на добродушном круглолицем мастеровом лет сорока.

Он сидел перед Александром Дмитриевичем и все время согласно кивал косматой головой, виновато улыбался. К нему и адресовал теперь Цюрупа свои доводы:

— Хлеб у кулака. Война кулаку — мать родная: денежки — в кубышку, хлебушек — в яму, полежит пока, а там, бог даст, или цены твердые кончатся, или Советская власть.

Круглолицый сочувственно кивнул.

— И хлеб надо у кулака отнять, — как бы одному ему предложил Александр Дмитриевич. — Надо вступать в продовольственные отряды и идти походом на деревенскую буржуазию.

Круглолицый опять кивнул, как бы одобряя сказанное, шмыгнул носом и обстоятельно утерся.

— Вот и все, товарищи! Ничего другого я вам предложить не могу. Ничего другого я не знаю. Другого выхода у нас нет.

В ответ — гробовая тишина, какая-то осуждающая неподвижность, оцепенение.

Только круглолицый все кивал, все никак не мог остановиться: такое, видимо, благодушие и просветление снизошло на него. Но вдруг он оттолкнулся от спинки кресла и выпрямился:

— Товарищи! Здесь комиссар говорил, другие также... Я одобряю, я свое не могу выразить. Меня в заводе: «Ты кто?» Я говорю: «Ни к кому я не принадлежу, я неграмотный». Дай мне работу, я тебя накормлю. — Его круглое доброе лицо, красное от волнения, казалось, излучало дружелюбие, смирение, расположение ко всему вокруг. — На завод ребята с газетами приходили, все горлопанили. Я задним стоял, товарищи, я ни к кому не принадлежал, мне работу дай... Кто погорластее был, он в комиссарах горлопанит, а нам велит: ходи вокруг биржи... Мы вокруг биржи ходим, потом вокруг Москвы пойдем, потом вокруг России... Как же так, товарищи? — И круглолицый сел так же внезапно, как поднялся.

«Вот тебе и единомышленник, черт тебя побери! — с досадой чертыхнулся про себя Александр Дмитриевич. — Надо же! Выбрал себе собеседника! — и тут же успел подумать: — Безработных надо в первую категорию: не виноваты ведь, что без дела сидят». — И вслух, сердито, бросил:

— Чем ходить вокруг биржи, лучше в продотряд записался бы!

— Кто?! Это я-то? — круглолицый даже привстал. — Да вы что? В своем разуме? Только что с позиций — и опять в отряд?! Ты — власть, ты сам меня накормить должон. А не то слезай лучше с кресла-то!

— Товарищи! — начал Александр Дмитриевич. — Неужели вы все с этим согласны?

Но товарищи еще теснее сгрудились вокруг круглолицего и даже похлопали ему. А он счастливо улыбался и все твердил:

— Никогда за мной этого не было, чтоб говорить. Но теперь... Я по всех митингах пойду... Вон чего захотел: «В отряды»! Чтобы я — на свово же мужика! На свово же брата!.. «В отряды»!..

— Товарищи! Товарищи! — перебил Цюрупа. — Мы зовем вас в поход не на своего брата-мужика. Не трудящийся мужик переводит хлеб на самогонку! У него так же, как у вас, нет хлеба. Мы готовим новый декрет... Мы думаем, что вы поступите неосмотрительно, вы станете на защиту кулака, если откажетесь нам помочь!..

Ответом ему было все то же отчужденное молчание. Только беременная женщина как бы сама с собой вслух посоветовалась:

— «Помочь»! «Помочь»! А нам кто поможет?

И люди стали потихоньку, стараясь не глядеть друг на друга и на Цюрупу, выходить из кабинета.

Яростный — бунтовой — порыв выдохся, угас, и уходили хмурые, недовольные, обиженные, словно с похмелья. Казалось, будто здесь, в кабинете, за эти полчаса произошло что-то стыдное, и вспоминать о происшедшем неловко, тягостно.

Александр Дмитриевич молча посмотрел па Свидерского, затиснутого толпой в дальний угол и стоявшего там со своим отчетом, оглядел затоптанный пол, самокруточный окурок на подоконнике, свое рабочее кресло, нелепо торчавшее посреди комнаты, стол, отставленный к окну, и с иронией, с горечью, со злостью вспомнил:

«Без помощи рабочих Компрод есть нуль!»


— Владимир Ильич! Нужны какие-то экстренные, чрезвычайные меры! Нельзя дальше так! Нельзя!

— Погодите, батенька! Что с вами? Вы на себя не похожи... Да что с вами, Александр Дмитриевич?

— Сил не хватает! Все бурлит вокруг! Захлестывает! Нельзя так дальше!

— Выдержка, выдержка, друг мой. Уже начинают разворачиваться наши силы. Вот войдем во ВЦИК с вашим декретом...

— Да что ВЦИК?! Полтораста человек в зале бездействующего ресторана!.. А вокруг — море разбушевавшееся! Стихия!

— Да погодите, погодите, Александр Дмитриевич. Успокойтесь.

— Владимир Ильич! Для ведения новой, еще более решительной политики в продовольственном деле нам нужны силы и поддержка всего пролетариата, а пролетариат голодает...

— Да, да. Положение серьезное, очень серьезное. Я понимаю ваше состояние. Не извиняю, но понимаю. Присаживайтесь. Отдохните. Переведите дыхание.

— Владимир Ильич! Что, если собрать заседание ВЦИК в Большом театре? Не в «Метрополе», а именно в Большом театре! И не обычное, не очередное, а экстраординарное! Заседание-бой! Заседание-суд! Созвать рабочих, депутатов Московского Совета, представителей Всероссийского и Московского советов профсоюзов, районных Советов, заводских комитетов, всех профсоюзов столицы — одним словом, образовать этакий широчайший, можно сказать, всенародный форум.

— Так... И вам на нем выступить?

— Мне? Нет, Владимир Ильич! Тут надо ударить из главного калибра.

— ...«Из главного»?..

— Непременно. Я готов: пожалуйста, выступлю. Но думаю, что не тот случай, чтобы мне выступать. Правильнее будет вам: ведь и вопрос и момент самые критические, и мы не имеем права упускать хотя бы малейшую возможность, не имеем права рисковать.

— Да, пожалуй... Надо действовать самым решительным образом, драться, не щадя сил...

— Только так. Иначе, я не знаю, Владимир Ильич...

— Гм... Вынести на всероссийский суд нашу продовольственную политику в прошлом и планы борьбы с голодом на будущее? Апеллировать на этом суде к пролетариату? Гм... Резонно. Вот только противники наши... Вы не боитесь, что они используют эту трибуну, этот, как вы назвали, форум, против нас?

— Это уж от вас будет зависеть, Владимир Ильич.

— Надо поговорить со Свердловым. Попробуем соединиться с ним по верхнему коммутатору... Яков Михайлович? Добрый день! Яков Михайлович! Здесь товарищ Цюрупа предлагает созвать чрезвычайное и, как он выражается, всенародное заседание ВЦИК по продовольственному вопросу — о борьбе с голодом, выступить мне и дать решительный бой всей контрреволюционной сволочи. Да. Я тоже думаю: пора, давно пора! Даже поздно мы спохватываемся. Вот именно! Да, да. Именно! Он и предлагает в Большом театре.

Когда? Нет, завтра не смогу: не успею подготовиться. Давайте четвертого июня. Так... Так. Очень хорошо. Договорились... Лидия Александровна! У вас есть контрреволюционные газеты? Очень хорошо! Безусловно! Их всегда надо иметь под рукой. Приготовьте мне, пожалуйста, на вечер все, какие у вас есть, за последние десять дней.


И вот четвертое июня.

Большой театр, фойе — кулуары ВЦИК. Все в сборе. Толкуют о новых назначениях, о военных действиях на чехословацком фронте, об умершем тридцатого мая Плеханове. Шумно и людно. Меньшевики тесной кучкой сгрудились возле входа, на видном месте.

Александру Дмитриевичу, стоящему со Шмидтом неподалеку от них, хорошо слышно, как Дан говорит пощипывающему бородку Мартову:

— Передают, будто бы граф Мирбах, проезжая на автомобиле по Москве, был крайне удивлен тем, что на перекрестках столько интеллигентных людей продают газеты. «Неужели, — говорит, — в России так много интеллигенции, что излишек ее должен торговать газетами?»

Вместе с ними, сверкая очками, смеется Громан. Он хотя и не член ВЦИК, но пришел на заседание: ведь оно расширенное...

— Вы слышали? — говорит Мартов, покосившись в сторону Александра Дмитриевича. — В хлебные губернии посылаются чрезвычайные продовольственные диктаторы!

— Громадная ошибка! — замечает Череванин, тот самый, что неделю назад, на меньшевистском совещании, предсказал скорую гибель Советской власти.

— Безусловно, — продолжает Мартов. — Они же совершенно незнакомы с продовольственным делом, а учиться некогда... — И многозначительно смотрит на Цюрупу.

— Слава богу! — подхватывает Колокольников. (Это он на том же совещании кричал: «Вперед, к капитализму!») — Слава богу, что за спиной всех этих диктаторов здравствует и процветает свободный мешочник! Им сыты все, в том числе и диктаторы.

— Сыты? Все? — с деланным удивлением переспрашивает Мартов. — Позвольте! Позвольте! Вы просто не в курсе. Разве вы не знаете, что мы на всех парах мчимся к социализму? Что идеал «уравнительная голодовка» уже близок к осуществлению? Разве вы не видите вокруг трогательное единение, радостную солидарность в готовности осуществить поговорку «На людях и смерть красна»?

— Велик же у этих людей запас злобы! — обращается Александр Дмитриевич к Шмидту, но так, чтобы и «этим людям» было слышно.

— Нет! — в том же тоне подхватывает Отто Юльевич. — Им просто весело! Их очень веселит народное бедствие.

— Да. Пожалуй, вы правы. Ведь чем крепче хватка пресловутой костлявой руки, тем чаще будут сообщения о разгромах Советов, убийствах комиссаров и других событиях того же рода.

— Безусловно! Безусловно! — соглашается Шмидт. — Не так уж трудно понять истинные мотивы красноречивой травли всех наших мероприятий со стороны этих милых, высококультурных джентльменов... Постойте! Кажется, Владимир Ильич подъехал?

Заметив входящего Ленина, Мартов отвернулся и нарочито громко, специально для него, сообщил:

— Говорят, у гроба Георгия Валентиновича был венок с такой надписью на ленте: «Русские бы диктовали мир в Берлине, если бы русские социалисты в дни мрачных бурь шли по пути, указанному тобой».

Сосредоточенный, собранный, весь уже в предстоящем выступлении, Ильич замедлил шаги, увидел нескольких рабочих, сочувственно толкущихся вокруг меньшевиков, обернулся к Мартову:

— Говорят, там был и другой венок: «Политическому врагу, но великому русскому патриоту от монархиста В. М. Пуришкевича»... — и пошел к выходу на сцену.

Наконец все расселись: правые — справа, левые — слева, потом почтили память Плеханова, и Яков Михайлович дотронулся до своего колокольчика.

— Слово имеет докладчик от Совета Народных Комиссаров товарищ Ленин, — объявил он.

Александр Дмитриевич, устроившийся в партере, среди своих (с одной стороны — Шмидт, с другой — Свидерский), оглядел притихший зал: галереи, бельэтаж, амфитеатр. Сверху донизу все забито, все заполнено до отказа, некуда яблоку упасть. Темные косоворотки с белыми пуговицами, выцветшие гимнастерки, блузы, блузки, поддевки, тельняшки, перекрещенные пулеметными лентами, несмотря на жару. Сосредоточенные, настороженные, ждущие лица.

В ложах — корреспонденты, толпы корреспондентов: знакомые френчи вперемежку с клетчатыми пиджаками, визитками, смокингами иностранцев.

Взгляды всех, как в фокусе, сходятся на невысоком человеке за кафедрой, стоящей на сцене.

Не торопясь, так, чтобы всем было слышно, он говорит:

— Везде, как в воюющих, так и в нейтральных странах, воина, империалистическая воина двух групп гигантских хищников несла с собою полное истощение производительных сил. Разорение и обнищание дошли до того, что в самых передовых, цивилизованных и культурных странах, в течение не только десятилетий, но и столетий не знавших, что такое голод, война довела до голода в самом подлинном, в самом буквальном значении слова...

Александр Дмитриевич повернулся, отыскал впереди неподалеку большую, посеребренную сединой голову Громана.

Тот сидел в углу, на крайнем кресле первого ряда, возле Мартова. Лицо его было невозмутимо спокойно. Казалось, ничто сказанное никак его не затрагивает, и даже обычной издевки нет в его взгляде. Со скукой слушает он что-то давно ему известное, решительно его не касающееся.

А между тем Ленин вспоминает как раз о том, что должно больше всего на свете волновать и заботить Громана:

— Голод масс служит теперь во всех империалистических странах лучшим полем для развития самой бешеной спекуляции, для наживы неслыханных богатств... Идти по этому пути мы не желаем, кто бы нас на этот путь ни толкал сознательно или бессознательно... мы стояли и будем стоять рука об руку с тем классом, с которым мы выступали против войны, вместе с которым свергали буржуазию и вместе с ним переживаем все тяжести настоящего кризиса. Мы должны стоять за хлебную монополию до конца, но не так, чтобы узаконять капиталистическую спекуляцию в крупных или мелких размерах, а чтобы бороться с сознательным мародерством. И здесь мы видим большие трудности, более тяжелые опасности борьбы, чем когда перед нами стояли вооруженный до зубов против народа царизм или вооруженная до зубов русская буржуазия, которая не считала преступлением проливать кровь тысяч и сотен тысяч русских рабочих и крестьян в июньском наступлении прошлого года, с тайными договорами в кармане, с участием в дележе добычи, и которая считает преступлением войну трудящихся против угнетателей, единственную справедливую, священную войну, о которой мы говорили в самом начале империалистической бойни и которую теперь неизбежно все события на каждом шагу связывают с голодом.

«Не слишком ли просто Ильич говорит? — забеспокоился Цюрупа. — Никакой пиротехники, никаких барабанов... Не слишком ли спокойно и буднично для той задачи, которую предстоит нам сейчас решить?»

Но тут же он услышал чей-то громкий шепот с другой стороны прохода — с эсеровских кресел:

— ...Счастливое исключение в ряду советских краснобаев — таких пустомель и иудушек головлевых от большевизма, как Зиновьев.

— Да. Лютый враг революционной фразы! Противник ложноклассических поз.

— Не любит потрясать картонным мечом и извергать словесную вату.

— Ему совершенно чужда алармистская шумиха, избегает словесных громов, которые никого не устрашают, и молний, которые никого не испепеляют.

Александр Дмитриевич несколько успокоился, одернул шептавшихся:

— Тише, пожалуйста! — и стал опять слушать Ленина.

— Буржуазия увидала себя побежденной, — спокойно продолжал Ленин развивать свою мысль. — И тут начинается раскол российской мелкой буржуазии: одни тянут к немцам, другие — к англо-французской ориентации, и оба направления сходятся в том, что голодная ориентация их объединяет.

На креслах, где расположились большевики, встрепенулись — заплескались аплодисменты.

Громан вздрогнул и насторожился.

— Чтобы показать вам, товарищи, наглядно, как не наша партия, а ее враги и враги Советской власти объединяют спор между немецким ориентированием и англо-французским ориентированием на одной программе: вследствие голода свергнуть Советскую власть, — чтобы вам показать, как это происходит, я позволю себе вкратце процитировать отчет о последнем совещании меньшевиков. Этот отчет был помещен в газете «Жизнь».

— Ложь! — взвился над партером Колокольников.

— Клевета! — завопил Громан.

— Позор!

— Долой! Долой!

И Мартов, и Дан, и Суханов, и все рядом с ними затопали, зашумели, задвигались.

— Так их! — захлопали в другой стороне партера.

— Браво!

— Правильно!

Свердлов встал и затряс колокольчиком:

— Покорнейше прошу собрание успокоиться!

Ленин провел ладонью по голове, словно поправляя волосы.

— Мы узнаем из этого же отчета, — невозмутимо продолжал он, — как присутствующий на заседании председатель Северной продовольственной управы Громан, пользуясь, как сказано там, огромным запасом личных наблюдений и опытом всяческих наблюдений, — я добавляю от себя, только в буржуазных кругах, — делал такие выводы: «надо, — он говорил, — два средства применить: первое — нынешние цены должны быть повышены, второе — должна быть назначена особая премия за срочную доставку хлеба»...

— Ну и что же? — крикнул Громан, обращаясь к галереям.

— Почему же это плохо?! — поддержал Мартов, по-прежнему не меняя своей нагловато-вызывающей позы — все так же развалясь в кресле первого ряда, положив ногу на ногу и скрестив руки на груди.

— Да, придется услыхать, как это плохо, — стремительно повернулся к нему Ленин и тут же, обратясь ко всем, продолжал: — хотя оратор, и не получивший слова, но пользующийся им из этого угла, думает вас убедить в том, что ничего плохого нет...

И опять захлопали слева, и опять безмолвствовала галерка, а справа смеялись — нарочито, неискренне, но смеялись. Смеялся Мартов, смеялся Громан, Колокольников, Череванин, Дан.

И снова Александр Дмитриевич забеспокоился, напрягся.

А Владимир Ильич чувствовал себя отлично и продолжал говорить как ни в чем не бывало:

— Да, как бы над этим вы ни смеялись, но это остается фактом, — представители меньшевиков, в связи с продовольственным отчетом, Советскую власть называют не пролетарской, а негодной организацией.

Шумом, криками взрывается с таким трудом водворенная тишина.

— Гражданин Ленин! — Порывисто поднявшись, Дан трясет кулаками. — Как же иначе? Неужели всерьез принимать ваши донкихотские потуги одолеть голод?!

— Ваша власть, — вторит Громан, — делает все, чтобы не дать населению продовольствия!

«Это уж прямой камешек в мой огород», — невольно констатирует Александр Дмитриевич.

— Главная причина — Брестский мир! — дуэтом кричат эсеры Ильин и Дислер. — Сосчитайте, сколько хлеба вы оставили немцам!

— И от нас, от Череванина и Громана, Ленину не так-то легко будет отмахнуться!

— В такой момент... — пробует начать Ленин.

Но шум и крики заглушают его слова, в шуме и криках захлебывается колокольчик Свердлова. Разойдясь, Дан свистит, как ушкуйник. Мартов с остервенением топает.

— Спокойствие! Спокойствие! — призывает Яков Михайлович. — Гражданин Мартов!.. Гражданин Дан!.. А вы вообще не имеете права, гражданин Громан! Я вынужден буду вас удалить, или ведите себя как подобает гостю...

— В такой момент, — повторяет Ленин, — когда восстание контрреволюционеров в связи с голодом и в использование голода стало на очередь дня, тут никакие опровержения и никакие хитросплетения не помогут, а факт остается налицо.

Он выходит из-за трибуны и бесстрашно движется вдоль рампы в ту сторону, где сидят раскрасневшиеся, распоясавшиеся меньшевики:

— Перед нами политика в указанном вопросе, прекрасно развитая и Череваниным, и Громаном, и Колокольниковым. — Он останавливается прямо против них. — Перед нами оживление гражданской войны, перед нами поднимающая голову контрреволюция...

И, указав рукой на своих противников, Ленин смотрит вверх, словно приглашая всех взглянуть па живую контрреволюцию.

— Смотрите-ка! — толкнул Александра Дмитриевича Свидерский. — Молчат! Что это с ними?

Между тем Ленин вернулся к трибуне, облокотился об ее край и перевел дыхание:

— Победа в восстании неизмеримо легче. Победа над сопротивляющейся контрреволюцией в миллион раз легче победы над задачей организационной... Такие трудности не преодолеваются в месяц. В истории народов бывали десятилетия, посвященные преодолению меньших трудностей, и эти десятилетия вошли в историю, как самые великие и самые плодотворные десятилетия. Никогда неудачами первого полугодия и первого года величайшей революции вы не посеете в нас уныния.

Александр Дмитриевич огляделся, и ему показалось, что за барьером верхнего яруса сидит тот самый безработный — тот круглолицый, что приходил с толпою к нему в кабинет. «Да нет, это не он. Как он сюда попадет? И что ему тут делать?»

— Когда нам будут указывать, — говорил Ленин, — как указывает Громан в своем докладе: «ваши отряды, которые идут собирать хлеб, они спиваются и сами превращаются в самогонщиков, в грабителей» — мы скажем: мы прекрасно знаем, как часто это бывает, в таких случаях мы это не прикрываем, не прикрашиваем, не отмахиваемся от этого якобы левыми фразами и намерениями. Да, рабочий класс китайской стеной не отделен от старого буржуазного общества. И когда наступает революция, дело не происходит так, как со смертью отдельного лица, когда умерший выносится вон. Когда гибнет старое общество, труп его нельзя заколотить в гроб и положить в могилу. Он разлагается в нашей среде, этот труп гниет и заражает нас самих. — Ленин снова посмотрел на Мартова и его окружение.

Цюрупе даже неприятно стало — неловко, страшно. Как же так? Не слишком ли? Не в духе Ленина так грубо говорить о противнике, а тем более о Мартове, с которым он участвовал в организации петербургского «Союза борьбы», редактировал первые номера «Искры»... Ну, а если бы Мартов был сейчас на месте Ленина?.. Стал ли бы он миндальничать, когда речь идет о жизни и смерти, когда в драке некогда и невозможно определить, какой удар необходим, а какой лишний?

Ленин выждал, передохнул несколько секунд и продолжал:

— Иначе на свете не происходило ни одной великой революции и не может происходить... Иначе социалистическую революцию никогда родить нельзя, и иначе, как в обстановке разлагающегося капитализма и мучительной борьбы с ним, ни одна страна от капитализма к социализму не перейдет. И поэтому мы говорим: наш первый лозунг — централизация, наш второй лозунг — объединение рабочих. Рабочие, объединяйтесь и объединяйтесь! Это старо, это не кажется эффектным, новым, это не обещает тех шарлатанских успехов, которыми манят вас...

Александр Дмитриевич опять посмотрел вверх: да, пожалуй, это он — тот круглолицый. Ведь безработные тоже получили право послать сюда своих представителей. Вцепился обеими руками в борт, подался вперед, весь — внимание. Неужели все это ему доступно? Интересно? Нужно? Трудно поверить! После того как он так своеобразно «понял» Цюрупу?! Нет, это не он. Вон как слушает! Не моргнет, не дышит — ловит каждое слово, несущееся с трибуны:

— ...У нас нет иного аппарата, кроме сознательного объединения рабочих. Они выведут Россию из отчаянного и гигантски трудного положения.

Объединение рабочих, организация рабочих отрядов, организация голодных из неземледельческих голодных уездов, — их мы зовем на помощь, к ним обращается наш Комиссариат продовольствия, им мы говорим: в крестовый поход за хлебом, крестовый поход против спекулянтов, против кулаков, для восстановления порядка.

— Что еще за крестовый поход? — крикнули с галерки.

— Крестовый поход, это был такой поход, когда к физической силе прибавлялась вера в то, что сотни лет тому назад пытками заставляли людей считать святым. А мы хотим и думаем, и мы убеждены, и мы знаем, что Октябрьская революция сделала то, что передовые рабочие и передовые крестьяне из беднейшего крестьянства считают теперь святым сохранение своей власти над помещиками и над капиталистами.

Аплодисменты, вспыхнувшие в левой части партера, поднялись к амфитеатру, к бельэтажу, передались, как эхо, в первый ярус и затихли.

— ...Мы строим диктатуру, — продолжал Ленин, — мы строим насилие по отношению к эксплуататорам, и всякого, кто этого не понимает, мы с презрением отбрасываем...

И опять аплодисменты из левой части партера поднялись к ярусам, правда дружнее, но все же не дошли до самого верха, угасли где-то на полдороге.

— Объединяйтесь, представители бедноты, — вот наш третий лозунг. Это не заигрывание с кулаками и не нелепая мера повышения цен. Если мы удвоим цены, они скажут: нам повышают цены, проголодались, подождем, еще повысят... Во всем мире передовые отряды рабочих городских, рабочих промышленных объединились, объединились поголовно. Но почти нигде в мире не было еще систематических, беззаветных и самоотверженных попыток объединить тех, кто по деревням, в мелком земледельческом производстве, в глуши и темноте отуплен всеми условиями жизни. Тут стоит перед нами задача, которая сливает в одну цель не только борьбу с голодом, а борьбу и за весь глубокий и важный строй социализма. Здесь перед нами такой бой за социализм, за который стоит отдать все силы и поставить все на карту, потому что это — бой за социализм...

Снова раздались дружные хлопки, взмыли по ярусам.

— Пусть трубят во все трубы, пусть сеют панику с череванино-громановской колокольни голоса, призывающие к уничтожению и снесению Советской власти. Кто занят работой, этим сеянием паники будет меньше всего обеспокоен: он будет останавливаться на фактах, будет видеть, что работа идет и что новые ряды объединяются, что такие ряды есть.

Цюрупа, не отрываясь, смотрел на Ленина и не узнавал его. Нет, это был уже не тот человек, к которому он привык, с которым пил чай, который смеялся, когда рассказывали смешной анекдот. Всего этого просто не мог тот Ленин, который был сейчас перед ним: весь движение, порыв, сосредоточенность, убежденность, сила.

«Логика боя» — вдруг припомнилось Александру Дмитриевичу чье-то сравнение. Почему именно сейчас пришло ему в голову это сравнение, сразу не определишь. Но он почти осязаемо представил себя в бою — тяжелом, жестоком, вершащем судьбы. И надо, необходимо сейчас же, немедля из всех возможных решений принять одно — единственно верное, потому что только в нем выход, только в нем спасение и для тебя и для множества других людей.

— Товарищи, работа пошла и работа идет. Мы не ждем головокружительного успеха, но успех будет. Мы знаем, что вступаем теперь в период новых разрушений, в полосу самых трудных, самых тяжелых периодов революции. Нас нисколько не удивляет, что контрреволюция поднимает голову, увеличивается сплошь и рядом число колеблющихся, число отчаявшихся в наших рядах. Мы скажем: бросьте колебаться, проститесь с вашим настроением отчаяния, которое хочет использовать буржуазия, ибо в ее интересах сеять панику, беритесь за работу, мы стоим с нашими продовольственными декретами, с планом, опирающимся на бедноту, на единственно верном пути. Перед новыми историческими задачами мы призываем вас еще и еще к новому подъему. — Ленин сошел с трибуны, приблизился к рампе и стоял теперь прямо перед Александром Дмитриевичем, перед всем залом, расставив ноги и чуть занеся назад обе руки, словно атлет, готовящийся поднять непомерную тяжесть и уверенный в том, что поднимет ее. — Эта задача неизмеримой трудности, но повторяю еще раз, необычайно благодарная задача. Мы здесь боремся за основу коммунистического распределения, за действительное создание прочных устоев коммунистического общества. — Ленин вытянул вперед правую руку, точно указывая на то, что хорошо видел. — За работу все вместе. Мы победим голод и отвоюем социализм. — И на мгновение он застыл, замер, точно отлитый, — весь неподвижность и весь движение, целеустремленность.

— Все равно вы обречены! — первым пришел в себя Мартов.

Но его реплику уже почти никто не услышал.

Зал шелохнулся — весь, целиком. И в то же мгновение — Цюрупа даже вздрогнул — лавина аплодисментов ринулась с галерки, с ярусов, затопила партер, заглушила выкрики меньшевиков, вопли эсеров, отдельные голоса их соседей. Казалось, эти стены, привыкшие к неистовствам поклонников Неждановой, Собинова, Шаляпина, не выдержат и вот-вот обрушатся.

Зал бушевал — только бурей он мог вознаградить себя за те минуты напряжения, в которые молча старался не пропустить, не потерять ни единого слова из тех, что бросал в него невысокий плотный человек, спокойно стоявший теперь на сцене.



Загрузка...