Восьмая глава

Новый урожай...

С таким нетерпением, с такой тревогой ждали его и, кажется, дождались наконец.

Но...

Заместитель народного комиссара продовольствия Николай Павлович Брюханов докладывал Ленину положение дел:

— Начавшаяся в свое время повсеместно жатва недоспелого хлеба сильно повредила нам — снизила и без того незавидный урожай.

Ленин сидел как-то бочком. Правая рука его, положенная на стол, ни секунды не оставалась без дела: то скользила по листку для заметок, то переворачивала карандаш и пристукивала им в такт словам Брюханова, то отодвигала в сторону и листок и карандаш. По временам он вскидывал взгляд на Брюханова и хмурился.

Тогда Николаю Павловичу вдруг начинало казаться, что Ильич думает о заболевшем Цюрупе, и он сбивался.

— Классовая борьба в деревне принимает все более изощренные формы, — собравшись с мыслями, продолжал Брюханов. — В Пермской губернии, например, духовные отцы зовут свою паству к свержению Советской власти не вообще, а путем разгрома комитетов бедноты. Любопытнейшее сообщение получено вчера из Тверской губернии. В деревне Сорокине Савцынской волости до сих пор властвует помещик.

Рука Ленина замерла на несколько мгновений.

— Да, до сих пор. Вот письмо.

— Нуте-с, нуте-с!

— «Наша деревня — это нынче особенная деревня, ибо у нас еще есть поработители и их рабы, — читал Николай Павлович, — и только маленькая кучка свободных граждан. До сих пор крестьяне не выгнали помещика-миллионера Бориса Голубева. Больше того, многие продолжают работать на него...»

— Черт-те что! — Ленин отошел к окну, стал смотреть на сбегавшие по стеклу капельки дождя, но вдруг обернулся. — И все же это пустяки! Да, именно пустяки по сравнению с главным. А главное в том, что хлеба нам по-прежнему не хватает. Не хва-та-ет, — повторил он раздельно и снова умолк.

Соглашаясь с ним, Николай Павлович тяжело вздохнул. Да и как же не согласиться с Владимиром Ильичем? В городах и на фабриках Смоленской губернии пять дней уже не выдают ничего. Ярославль снова сидит без хлеба. В Наркомпрод, в Совнарком, к Ленину приходят тысячи писем: рабочие требуют отменить запрет на провоз продовольствия из сел в города, разрешить закупки и обмен всем, кто пожелает. Даже такая крупная организация, как Московский Совет, добивается права на самостоятельные заготовки и свободный провоз хлеба...

— Что вы думаете о разрешении на льготный провоз хлеба в города? — перебил его мысли Ленин.

— Что я думаю? — переспросил Брюханов. — Я, Владимир Ильич, целиком поддерживаю Александра Дмитриевича: нельзя отступать от монополии ни на шаг.

— Но рабочие вполне резонно говорят нам: вы не можете накормить нас с помощью своей монополии — дайте нам возможность самим накормить себя. Что вы на это скажете?

— То же самое: отступать от монополии нельзя.

— А если временно?

— Ни на час. Ни на минуту.

— Это твердое убеждение?

— Да, Владимир Ильич. Безусловно.

Ленин подошел к нему, глянул в упор и словно признался:

— Невыносимо видеть страдания голодающих рабочих. Просто невыносимо...


Сергей Михайлович Бирюков отворил дверь служебного входа, вошел в пустую комнату директора- распорядителя, пристроил пальто на вешалке у стены, повернулся. Глядь — рядом человек, и уж очень знакомая спина.

Да ведь это Ленин!

— Здравствуйте, товарищ Бирюков!

— Здравствуйте, Владимир Ильич!

— На спектакль?

— Да вот, новую пьесу посмотреть. Говорят, уж очень хорошо Алексей Максимович написал.

— Мне тоже хвалили. Ну что ж? Пойдемте...

Никем не встреченные, они прошли в директорскую ложу, а там народу — не протолкнуться.

Откуда только набились? Все больше женщины. Принаряженные, шумливые, разгоряченные чем-то, должно быть ожиданием.

Едва удалось Бирюкову с Лениным усесться: спасибо, капельдинер принес два стула.

А женщины никакого внимания на пришедших не обращают — тараторят о своем:

— Вы на Зацепе, на Зацепе посмотрите, что делается!

— Да что ваша Зацепа? Вот у нас, на Трубе!..

— Спекулянтам везде рай божий.

— На Таганке прямо с возов мука белая — крупчатка. Как в мирное время!

— Да, поди укупи ее — «как в мирное»!.. Вы сколько за свой оренбургский платок взяли?

— Шесть фунтов.

— Шесть фунтов за такой платок! Он до войны шесть рублей золотом стоил! Ручная работа! Чистый пух!

— Это еще хорошо. Конечно, если бы не в Москве, если б за Серпухов съездить...

— Там бы да! Там за такой платок целый пуд бы взяли, не меньше.

— Да как же! Выпустит тебя заградиловка!

— А и выпустит, так оттуда не привезешь: все до фунтика отберут.

— Да угомонитесь вы! — цыкнул Сергей Михайлович.

Но Ленин остановил его:

— Оставьте. Пусть отведут душу.

Вот уж и свет меркнуть стал, а они все никак не уймутся:

— Чего она этим добивается, наша власть? Все равно ж мы свое, последнее меняем. А поехали бы — так выгоднее сменяли б, для рабочего выгоднее.

— Они свой товар везут, мироеды-спекулянты: им и заградиловка нипочем. А мы — не смей!

— И кто это все только придумал?!

— Э-хе-хе! Верно говорят: справедливости добиться можно, только для этого не хватит жизни...

Едва закончилось действие и поплыл занавес, все женщины повскакали, как по команде, и бросились вон. Одна из них задержалась возле Ленина:

— Чего ж вы сидите? В буфете другой раз чай с сахарином дают и печенье!..

— Это что! — продираясь сквозь стулья, заметила вторая театралка. — Вот в Большом — там чай с сахаром бывает!

— Благодарю вас, — привстал, пропуская их, Владимир Ильич. — Мы с товарищем только что пили.

Появился импозантный, величественный Сумбатов-Южин, директор театра:

— Владимир Ильич! Извините, что так плохо приняли! Проглядели! Прошу вас... пойдемте, усадим вас в другом месте.

— Ничего, ничего! Зато я получил из первых рук сведения о спекуляции на московских рынках. А вы, товарищ Бирюков, с нами пойдете?

— Да нет. Разрешите уж мне здесь остаться, Владимир Ильич.

Прозвенел звонок — и ложа постепенно наполнилась.

— А где же товарищ ваш? — спросила Сергея Михайловича та женщина, которая предпочитала оперу драме.

— А это ведь Ленин был, — улыбаясь, объявил он ей.

— Ленин?!. Побожитесь!.. Ой, мамоньки! Рассердился небось на нас, болтливых?

— Наоборот. Спасибо вам велел передать: за информацию.


— Александр Дмитриевич?! — Ленин удивленно развел руками и остановился посреди светлого совнаркомовского коридора, преградив дорогу. — Вы получили мое предписание?

— Да, получил.

— Что там говорится?

— Ну, мало ли...

— А все-таки?

— Я забыл...

— Забыли?! Тогда я вам напомню: «За неосторожное отношение к казенному имуществу (два припадка) объявляется А. Д. Цюрупе первое предостережение и предписывается немедленно ехать домой»... Домой! Ясно, кажется?

— Ясно.

— Почему же вы здесь?

— Владимир Ильич, я приехал с разрешения врача и в его сопровождении для разговора с вами. Всего десять минут! Очень прошу! Если заняты, я подожду в соседней комнате. Буду ждать до бесконечности!

— Лучше уж тогда ждите дома у себя или у меня. Я постараюсь... Приду, как только освобожусь. Впрочем... Десять минут? Зайдите в кабинет...

— ...Владимир Ильич! Я просто отказываюсь понимать! Отказываюсь верить своим ушам!.. Сейчас объявлено постановление президиума Московского Совета, подрывающее всю нашу продовольственную политику, — и мне говорят, что вы, вы — первая наша опора, первый и самый надежный защитник монополии! — поддерживаете его!.. А в постановлении этом устанавливается право на льготный провоз по полтора пуда хлеба в голодные местности для рабочих!..

— Временно, временно!

— Так, значит, это правда?.. — Цюрупа тяжело опустился в кресло.

— Временно. И при условии особого свидетельства и особого контроля, — добавил Ленин.

— Это не меняет дела.

— Вы уверены?

— Я убежден! Вы представьте, какая вакханалия начнется! Как только будет опубликовано соответствующее разрешение, тысячи, да что — миллионы голодных людей хлынут в деревню! За вашими «особыми свидетельствами» дело не станет! Вся заготовительная работа будет дезорганизована. О транспорте я уж и не говорю!..

— Да, это можно себе представить, — устало вздохнул Ленин. — И все же. Рабочие буквально болеют от голода. Отчаяние овладевает массами. Запасы съедены, поступлений мало. Наступил самый трудный, критический момент для социалистической революции... В этих условиях нужна гибкость, тонкость, умение сообразовываться с обстановкой. Необходимо маневрировать. Надо сделать все от нас зависящее, даже пойти на уступки.

— Это не уступка, Владимир Ильич, а гораздо хуже. Вы же знаете, что льготный провоз ничего не даст. Вон в Петрограде уже попробовали, и что же?

— Да, я знаю. Первые дни льготный провоз вызвал благоприятный для нас политический перелом и частичное облегчение продовольственного кризиса, но потом дело еще ухудшилось.

— Вот видите, Владимир Ильич!

— И все же, все же, дорогой Александр Дмитриевич!.. Во-первых, все-таки было «частичное облегчение». А во-вторых, мы должны пойти на этот льготный провоз хотя бы ради того, чтобы на примере, на фактах показать сомневающимся рабочим и партийным работникам, что всякая иная продовольственная политика, всякое колебание в проведении монополии, всякое отступление от нее может привести к гибельным последствиям.

— Ну это уж слишком дорогая цена за подобный урок. И слишком велик риск...

— Во-первых, должен заметить вам, что делать революции вообще рискованно и опасно. Это во-первых. А во-вторых, что мы можем сейчас предпринять? Какой у нас выход еще? Все наши заготовки до сих пор носили эпизодический, да, да, даже, если хотите, партизанский характер. Пока у нас нет стройной, по- настоящему государственной системы налогов и заготовок, мы вынуждены будем изворачиваться, идти на всевозможные ухищрения — словом, заниматься в конечном счете все той же партизанщиной и кустарщиной.

— Бесспорно, Владимир Ильич! И мы уже готовим переход к такой системе, которая гарантирует нам ежегодный минимум в триста шестьдесят миллионов пудов. Но сейчас речь об этом злополучном полуторапудничестве.

— Да поймите же, Александр Дмитриевич! Это крайняя мера. Выход из безвыходного положения. Своего рода продовольственный Брест, после того как Деникин занял Северный Кавказ и Царицын почти перестал нас кормить... Лучше, в конце концов, пойти на некоторую уступку свободной торговле, но зато помочь голодающим рабочим. Именно сейчас, в критический момент, когда можно потерять все, мы должны поддержать рабочий класс.

— Как будто я против этого!.. Но ведь путь-то, путь выбран ложный!

— Путь не выбран. Вы ошибаетесь. Путь для нас остался один-единственный: временное разрешение льготного провоза хлеба.

— Не знаю, не знаю, Владимир Ильич!.. Поддержку рабочему классу это разрешение окажет на копейку, а Компрод развалит на сто рублей!

— Трудно вас переубедить.

— Да, я по-прежнему категорически против организованного да еще санкционированного сверху мешочничества.

— Тем не менее должен напомнить, что соответствующее решение принято, и вам придется его выполнять.

— Хорошо. Я подчиняюсь. Заградительные отряды будут свободно пропускать рабочих, везущих продукты, но...

— Принимаем ваше заявление к сведению без всяких «но».


«...Усердно прошу товарищей продовольственников понять необходимость этой меры. Прошу товарищей употребить совершенно исключительные усилия для увеличения заготовок...

Наркомпрод А. Цюрупа».


В кабинет решительно вошел Леонид Исаакович Рузер — член коллегии, ведавший заградительными отрядами, то есть практически всей борьбой с мешочничеством. Но решимости его хватило ненадолго. Как только взгляд его встретился со взглядом поднявшегося ему навстречу наркома, вид у Рузера стал растерянный. Он замешкался, поплотнее притворил дверь и только после этого положил на стол перед Цюрупой неровно исписанный листок.

Ну, так и знал! — конечно, заявление:

«Прошу освободить меня от работы, так как я не нахожу больше формулировки ни для одного распоряжения по запросам мест...»

«А я будто бы нахожу?! — раздраженно, с досадой подумал Александр Дмитриевич. — И однако же не пишу заявлений...»

Он поднял взгляд на скорбно ссутулившегося товарища, чтобы сказать что-нибудь вроде — «надо, необходимо, как же в такой момент», но ведь и сам он не верил во все это. Что, если завтра его поставят на место Рузера? Ведь Рузер будет вправе над ним смеяться, а может быть, даже злорадствовать. И справедливо!

Взгляды их встретились снова.

«Дела-а... — все раздумывал Александр Дмитриевич. — Уж если такой человек, как Рузер!.. В партии с восемьсот девяносто девятого, участник трех революций, до назначения в Наркомпрод был заместителем председателя исполкома объединенных советов Румынского фронта, Черноморского флота и Одесского военного округа. Насмотрелся всякого, не дрогнул, когда пришлось топить боевые корабли в Новороссийской бухте. Совсем недавно введен в коллегию — на самый трудный, самый, можно сказать, мучительный пост, а уже успел навести порядок во многих губерниях, на важнейших дорогах и вокзалах, даже в столице. Недаром слово «заградиловка» стало едва ли не самым страшным для мешочников всех мастей. Да-а, дела!..»

Теперь только Александр Дмитриевич по-настоящему понял, даже не понял, а скорее ощутил, сердцем почувствовал, какую опасность несет с собой этот злополучный льготный провоз. И тут же выругал себя за покладистость. Надо протестовать, надо бороться!

«Бороться?.. Но ведь Ленин настроен решительно... Он, пожалуй, ни перед чем сейчас не остановится, и дело может дойти до моей отставки».

«Ну и что же? Нашел о чем думать в такой момент! А ты подумай о других, обо всех. Раз убежден, что прав, иди до конца, — продолжал Александр Дмитриевич разговор с самим собой. — Иди и не оглядывайся, иди против кого угодно, хоть против папы римского, хоть против самого господа бога».

— Хорошо, — спокойно сказал Александр Дмитриевич, — обсудим это все вместе.

И после бурного заседания коллегии он понес Ленину заявление Рузера:

— Никто из членов коллегии, Владимир Ильич, ни коллегия в целом не нашли тех формулировок, которых не нашел и Рузер...

— Гм... Что это, не то ультиматум — отставка всех, не то колебания всех при решимости одного?

Цюрупа отвел взгляд, но промолчал.

— Не советую сейчас так ставить, — убеждал его Ленин. — Лучше налечь изо всех сил на заготовки в Ельце, Петровске плюс другие образцовые уезды и, только получив известие: идут столько-то сот вагонов, поставить вопрос тверже.

— Не могу я! Не могу, Владимир Ильич!.. — сорвался Цюрупа. — Так невозможно работать.

— Ну что ж... — твердо и, как послышалось Цюрупе, с сожалением и укоризной сказал Ленин.

— Лучше действительно в отставку! — словно бросаясь куда-то очертя голову, произнес Александр Дмитриевич.

Произнес — и тут же испугался: что, если в самом деле придется расстаться с этой работой?

Ну и что же?..

Нет, не «ну и что же»! Наркомпрод — его дом, его труд, его радость. Как представить себя без коллегии, без товарищей, без вечных хлопот о хлебе насущном — не для себя, для людей?

Прежде ему казалось, что он не слишком-то любит свою работу. Он словно пренебрегал ею, даже слегка бравировал этим пренебрежением. И вдруг выяснилось, что дороже ее для него нет ничего на свете.

— Хорошо, — все так же твердо заключил Ленин. — Пока идите, а завтра на Совнаркоме разберемся...

Это было двадцать девятого августа.

А назавтра, тридцатого августа, во дворе завода Михельсона после митинга прогремели три выстрела из револьвера.

Но Александр Дмитриевич не слышал их и не знал о них пока. Как всегда в «партийные дни», он выступил на одном из тех рабочих собраний, которые стали обычными по пятницам, поговорил с обступившими его товарищами, распрощался и поспешил в Кремль к половине восьмого — на заседание Совнаркома.

Стрелки часов показывали без двадцати восемь, а заседание не начиналось: не приехал Владимир Ильич.

«Что такое? — забеспокоился Цюрупа. — В чем дело? Ленин никогда не опаздывает. Никогда?.. Именно — никогда. В этом, между прочим, проявляется его уважение к другим. Да, да. И пора бы уже перестать удивляться его внимательности, чуткости, заботливости... Как же иначе? Разве может быть иначе? После веков хамского барства и барского хамства царских сатрапов впервые во главе Российского государства утвердился разум труженика, его истинная, в высочайшем смысле слова интеллигентность и воля... Таким, и только таким, должен быть Ленин. И надо, не боясь, не стесняясь показаться неоригинальным, подражать ему во всем этом».

Без десяти восемь, однако, а Ленина по-прежнему нет...

Все наркомы в сборе. Расселись. С недоумением поглядывают друг на друга. Молчат, словно предчувствуя что-то недоброе.

Может быть, Владимир Ильич задержался на митинге: ведь у него сегодня не обычный «партийный день» — не одно, а два выступления перед рабочими. Положение в стране напряженное, обстановка накаляется до предела, продовольственный кризис, кажется, достиг апогея. Еще вчера убийство Урицкого могло показаться нелепым вымыслом, а сегодня...

Сегодня Урицкого уже нет в живых.

Восемь часов ровно! Нет, надо что-то делать, куда-то идти...

Александр Дмитриевич встал, но тут же сел.

Он переглянулся с Петровским, посмотрел на стоявшего возле окна Бонч-Бруевича, снова достал часы.

Две минуты девятого...

Три минуты...

Пять минут...

«Урицкий... Урицкий... Эсеры... А если они опять?..»

Нет! Невозможно, невыносимо так ждать...

Ленин!

Однажды на заседании Совнаркома он все писал, писал что-то, старательно подчеркивал, подрисовывал, обводил. А когда вышел, Цюрупа украдкой глянул на оставленный листок. Там во всю ширь чернело только одно слово:

«Время!»

Выше всего, пуще всего он бережет время. «День, потерянный для работы, никогда не возвратится». И он работает больше всех — по восемнадцать часов в сутки.

«Время!»

Неужели действительно что-то стряслось?

Нет! Нет! Не должно быть! Такой живой, такой веселый!.. Как он приехал тогда к нам в Уфу, в конце девятнадцатого — в начале двадцатого века?!.. Плохонький провинциальный отель, потом квартира старого народовольца, самовар, табачный дым, споры, словесные сражения до хрипоты — и он, тогда молодой порывистый человек, увлекает нас планом создания в России революционной марксистской партии...

А в пятом году? Когда я приехал в Петербург и мы вместе шли с конспиративной квартиры на заседание ЦК?..

Я рассказал ему тогда, как однажды ночью к уфимской типографии Гирбасова подкатило несколько саней с рабочими-боевиками, как они связали сторожа, разобрали станки, погрузили в сани и — поминай как звали. Потом пришлось подыскивать надежного, знающего гравера, добывать краски, бумагу, шрифт — словом, начала выходить одна из самых крупных большевистских газет — «Уфимский рабочий».

Понятно, обо всем этом Александр Дмитриевич рассказал, умолчав о том, что все это было сделано при его участии. Но Ильич, конечно, догадался — сощурился, сказал, отвечая на свои мысли:

— Вот любят у нас жаловаться, что людей нет. А ведь, как только возникает дыхание революции, настоящие люди находятся...

Зачем, зачем он ездит без охраны?! — перебил себя Цюрупа. Сколько раз ему говорили! Предупреждали!.. Известно же, что многие «миролюбивые» купцы обещают миллион тому, кто убьет Ленина! Что за легкомыслие, черт возьми!..

Никогда, никогда он не заботился, не думал о себе. Каких трудов стоило собрать для него особый паек! А что вышло? «Поймите, наконец! — сердился он, сразу же отослав в детский дом и масло, и сахар, и гречневую крупу. — Поймите, что из подобных мелочей люди делают вывод: «нам — одно, им — другое...». А уж коли возникнет этакое разделение, о какой рабоче-крестьянской власти может идти речь?»

А что было, когда он однажды вошел в кабинет Цюрупы и увидел на стене свой портрет! Скосил глаза, недобро прищурился и спросил:

— А где же ризы? Оклады? И прочее кадильно-елейное убранство?

И в то же время как тонко он умеет выйти из неловкого положения или сгладить впечатление от неловкости товарища! На первом заседании Совнаркома, где присутствовал Александр Дмитриевич, обсуждали, как управлять водным транспортом. Владимир Ильич предложил увеличить коллегию до двадцати человек. Цюрупе это показалось безумием, и он сгоряча выступил против. При голосовании сразу же выяснилось, что все, кроме него, за предложение Ленина. Тогда, не спрашивая, кто против, Ильич деликатно помог Александру Дмитриевичу снять его возражение, сделал вид, будто ничего не случилось, и тут же перешел к следующему вопросу.

И свою собственную неправоту он умеет признавать по-своему, по-особенному: не роняя достоинства, но и не обижаясь, так, как подобает Интеллигенту с большой буквы. На другом заседании Совнаркома обсуждали проект декрета, написанный Владимиром Ильичем. В нем говорилось, чтобы кулаки сдавали хлеб в срок под расписку, иначе — самые строгие меры, вплоть до расстрела. Цюрупа сказал:

— Что же мы, будем массовые расстрелы производить?

Ленин покосился на него и ответил спокойно, будто ничего не произошло:

— Пожалуй, возьму свое предложение обратно.

В результате такой декрет не появился.

На первых порах продовольственный вопрос был для Владимира Ильича новой областью, но он очень быстро вошел в круг дел, и Цюрупа приобрел в нем надежного защитника и в Совнаркоме и в ЦК. Однако это не мешало Ленину неизменно присылать Цюрупе для просмотра свои статьи о продовольственной проблеме:

— Прочтите, нет ли тут чего-нибудь подходящего.

Статьи эти были написаны без поправок и перечеркиваний, видно было, что человек задумал, сел и написал.

Ильич умеет учиться не только по книгам: ведь у каждого, кто к нему приходит, есть что-нибудь, что стоит перенять, с каждым можно и нужно посоветоваться. Поражает его жадное внимание к людям, его практичность. Он старается вычерпать из тебя самое значительное, самое лучшее. А потом учит тебя твоим же добром. И ты чувствуешь, как твои собственные мысли становятся тоньше, глубже.

— Везут! Везут! — воскликнул вдруг Бонч-Бруевич и бросился от окна к дверям.

Не раздумывая, не мешкая, Цюрупа вместе со всеми поспешил за ним.

Уже выбегая из коридора на лестницу, Александр Дмитриевич спохватился:

«Почему он сказал «везут»?»

Никогда еще знакомая, исхоженная совнаркомовская лестница не казалась ему такой длинной. Сердце колотилось исступленно и прерывисто. Он летел вниз, перепрыгивая, как мальчишка, через две ступеньки, и дышал так тяжело, будто не спускался, а взбирался на кручу.

Ленин был бледен и, сразу видно, очень слаб. Но, отказавшись от чьей-либо помощи, он сам стал выбираться из автомобиля.

«Жив! Жив! Жив!..»


— Владимир Ильич! Как здоровье?

— Теперь лучше. Спасибо.

— До чего приятно видеть вас опять в Тайницком саду, на вашей дорожке!..

— Да оставьте, пожалуйста! Что за повышенный интерес к моей персоне? Бонч пытается даже сделать из меня Макса Линдера — понаставил киношников за каждым углом!.. Завтра, как обычно, приходите на заседание Совнаркома.

— «Как обычно»?.. «Как обычно»?! Обязательно!

— Впрочем, вам ведь запретили работать по вечерам.

— Все равно! Приду.

— Как у вас дела в Компроде?

— Ох, не спрашивайте. Будем воевать с вами.

— Что такое?

— Да все то же: полуторапудничество!

— Значит, вы по-прежнему?..

— А как же иначе? Такой неразберихи, такой разрухи еще не было, Владимир Ильич! Только спекулянты в восторге, называют постановление Московского совдепа «полуторапудовой волей».

— А вы не преувеличиваете? Не упорствуете, отстаивая ваше мнение только потому, что оно ваше?

— Обидно слышать... Да разве можно в таком деле заботиться о собственном престиже? Но если мне не верите, спросите кого угодно. Вот, давайте остановим первого встречного. Товарищи! Товарищи! — Александр Дмитриевич оглянулся и сделал несколько шагов в сторону группы рабочих, сгружавших дрова с подвод. — Погодите минутку. С вами хочет поговорить товарищ Ленин.

— Ленин?!

— Вот, пожалуйста, Владимир Ильич! А я молчу...

— Здравствуйте, здравствуйте, товарищи! Спасибо, спасибо, все хорошо, приступаю к работе, — отвечал Ленин на беспокойные вопросы обступивших его людей. — Вот о чем я вас хотел спросить. Кто-нибудь из вас за хлебом ездил в последние дни?

— Ну как же!

— Я ездил.

— И я.

— Моя баба ездила. И вот его тоже.

— Ну и что? Как? Удачно?

— Да что там, Владимир Ильич! В поездах что делается — и не вспоминать лучше. Я в прошлом годе с фронта возвращался, в Мазурских болотах тонул, а такого не видел...

— А на местах что творится! — перебил второй грузчик, тоже в обтрепанной выцветшей солдатской рубахе, тоже не слишком молодой, но и не старый. — Приехали мы в одну деревню, а там уже все обобрано, в другой — то же самое. Прошли деревень двадцать — ни фунта не купили: ни муки, ни зерна. Купить может только спекулянт, и только у кулака.

— К одному заходим — рожа во, решетом не накроешь! Ухмыляется: «За что, товарищи, боролись, на то и напоролись... Деньги ваши мне без надобностев. У меня их вон и так три мешка «керенок» да ваших пудика полтора наберется — хошь соли, хошь с кашей ешь, хошь на стенку клей. Вы бы вот, — говорит, — приехали с сапожками, с суконцем...»

— Так и говорит?

— Так и говорит — прямо.

— Но вы же сами, вы и ваши товарищи, недавно требовали этого разрешения — самим ездить за хлебом, — отступил на полшага Ленин. — Вас же предупреждали, что так будет... — он покосился на Цюрупу.

— Мало ли что требовали, — заметил только что подошедший возница с кнутом за голенищем. — Полуторапудовка эта только буржуям карман набивает, а бедноту еще больше голодит.

— Владимир Ильич! Вы читали сегодня «Известия»?

— Нет еще. А что такое?

— Да вот тут заметочка: «Полуторапудовая вакханалия» — так и называется. Позвольте, я прочту. Она коротенькая. Значит так: «...вакханалия».

— Это вы уже читали! Дальше.

— «...Вакханалия... Иного подходящего названия для нынешнего разгула мешочнической удали нельзя подыскать.

Это именно сплошная вакханалия, безотчетная, бессистемная, узаконенная». Вы слышите, «узаконенная»?!

— Слышу, слышу!..

— «И в губернских, и в уездных, и в волостных продовольственных организациях все продовольственники характеризуют положение стереотипной фразой: «Абсолютно немыслимо работать, выбили нас из колеи москвичи своим полуторапудовым декретом».

Всюду, где показывается этот всепожирающий и всепокупающий полуторапудовик, цены на предметы первой необходимости бешено скачут вверх. Вся масса «голодных»... — Вы заметьте, «голодных» взято в кавычки... — Вся масса «голодных» направилась преимущественно на юг. Близ Ртищева находится целый ряд деревень, где молотили хлеб и, по имеющимся у отделения Зернобанка сведениям, готовились его ссыпать в государственные зернохранилища. Появились полуторапудовики, и вот результаты: ссыпка ниже всякого ожидания. Ссыпают от двухсот пудов до пятисот шестидесяти (максимум за шестнадцатое сентября!), в то время как вывоз мешочников быстро растет: седьмого-девятого сентября было пятьсот пудов, а числу к шестнадцатому повысился до полутора тысяч пудов». Вы чувствуете, Владимир Ильич, чем все это пахнет?

— Дальше, дальше читайте...

— Читаю: «Мешочники закупили почти всю имеющуюся муку, заняли в селах все пекарни, печи, выпекли массу хлеба и вывезли. Села по линии Ртищево—Балашов в течение шести дней очистили совершенно не только от хлеба, но и от картошки, масла, фруктов, мяса, колбасы. Цены стоят доподлинно московские, и эта мешочническая волна тут почти не останавливается, а движется на юг и занимается теперь грабежом района Козлов—Балашов—Три Острова. Огромная часть мешочников везет с собой товар, причем особенно поучителен подбор его: пудра, одеколон, духи — дешевые сорта, гребни, музыкальные инструменты...»

— А вы, Александр Дмитриевич, — перебил Ленин, — вы много пудры отправили в деревню для обмена?

— Мы?.. Мы все больше на гвозди налегаем да на косы.

— И когда только мы отвыкнем от этого барского, опрометчивого, бьющего в первую очередь нас самих пренебрежения к деревне?!.

— Это учтем, Владимир Ильич, учтем. Но дослушайте, совсем немного осталось. Два слова об инвалидах. После декрета каждый маршрутный поезд имеет при себе «вагон для инвалидов». Этот вагон фактически является самым доподлинным мешочническим притоном. Туда садятся два-три инвалида, а при них, как правило, компании очень подозрительных, бойких, смелых и крикливых людей с мешками, коим числа нет. Я десятки раз наблюдал за пять-шесть дней путешествия по этой линии, как в инвалидный вагон не пускали настоящих инвалидов: очевидно, не принадлежавших к шайке...

— Ну, хорошо. Что вы хотите доказать? Что мы ошиблись? Что решение о льготном провозе было неправильным? Что правы были только вы?

— Я хочу сказать, что, если мы сейчас же не отменим, не запретим все это, государственные заготовки будут парализованы.

— Хорошо. Действуйте. И немедля.




Загрузка...