Еще в тот день, когда делегаты Царицынского Совета расписывали, сколько хлеба могли бы они дать — будь у них настоящий порядок, Александр Дмитриевич подумал:
«Как же использовать эту отдушину? Как вывезти оттуда запасы зерна?»
И теперь он решил посоветоваться об этом с товарищами на очередном заседании коллегии.
— Да, — задумчиво произнес в ответ на его вопрос Николай Павлович Брюханов. — В хозяйственной жизни там сейчас царит неразбериха.
— А точнее сказать, там полный развал, — поправил его Свидерский. — После сдачи Ростова Царицын как ноев ковчег: нахлынуло все — и чистые и нечистые. Схватки с анархистами сопровождаются артиллерийской перестрелкой.
— Да, — вновь заметил Брюханов, откинулся на спинку стула и пустил густую струю табачного дыма. — Можно представить, в каком состоянии там заготовки, транспорт и продовольственное дело вообще...
— И все-таки!.. — поднялся со своего места Александр Дмитриевич. Он всегда обращался к товарищам по коллегии только стоя. — Все-таки... Нет, не может быть такого положения, чтобы нельзя было навести порядок.
— В Нижнем Поволжье работают тысячи компродовцев, — поддержал его Мирон Константинович Владимиров. — Там есть заготовительный аппарат. И руководит им такой умелый, такой энергичный организатор, как Якубов.
— Аппарат есть, продовольственники есть, — озадаченно вздохнул Цюрупа, — а между тем в хлебном Царицыне, в Астрахани, в Саратове твердых цен нет и в помине.
— Вот именно! — подхватил Брюханов. — Местные Советы постарались! Отменили! И, как говорили делегаты оттуда, там идет настоящая вакханалия спекуляции.
— Но ведь можно через ВЦИК и Совнарком нажать на тамошние Советы, — заметил сидевший у окна и до сих пор молчавший Шлихтер.
— Можно, — согласился Брюханов. — А транспорт? По слухам, он там вконец разрушен.
— Но, по тем же слухам, — не уступал Шлихтер, — на маленьких станциях вокруг Царицына, по заводам и по депо разбросано множество почти здоровых паровозов. Об их существовании власти и не догадываются! А если их использовать, то по линии Царицын — Поворино — Рязань можно пустить на Москву до десяти маршрутных поездов в сутки!
Александр Дмитриевич с благодарностью посмотрел на него: ему хотелось, очень хотелось сдвинуть это дело с мертвой точки, и каждое возражение Брюханова со Свидерским коробило его, хотя они говорили правду, чистую, но горькую правду.
— Пустить-то можно, — опять вздыхал Николай Павлович и смотрел на Владимирова, который сочувственно кивал ему, — а с чем? Вы попробуйте наберите столько хлеба! Десять маршрутных поездов в сутки!..
— Ну, пусть не десять, — возразил Цюрупа, по- прежнему стоя и не выпуская из виду Шлихтера, словно держась за него и опираясь на него. — Пусть восемь маршрутов в сутки. Это же двести тысяч пудов! Пять дней — и миллион! Месяц поработать как следует, и продержимся до нового урожая.
«Только бы вышло! Только бы не сорвалось!» — думал он, оглядывая молчаливых, насупившихся товарищей.
Один только Шлихтер, оживившись, поднял голову, встал и, направляясь поближе к Цюрупе, уже хотел было что-то сказать.
По в этот момент опять вмешался Свидерский:
— Свет клином сошелся на этом Царицыне! Почему бы нам не использовать другие районы? Почему не нажать на них изо всех сил, не бросить туда все имеющиеся для товарообмена запасы? В Вятской губернии тоже немало хлеба. И в Тамбовской. В Воронежской, Курской...
— Все это так, — примирительно поднял руки Александр Дмитриевич. — И другие районы мы будем использовать. Но ведь после захвата белогвардейцами и австро-германцами Ростова путь через Царицын — единственная ниточка, связывающая нас с Доном и Кубанью, а сам Царицын — ключ к богатствам Юго-Востока — к хлебу, прежде всего, конечно.
— К мясу, рыбе, нефти! — опять поддержал его Шлихтер и подсел на свободный стул у самого стола Цюрупы.
— Безусловно, — кивнул Александр Дмитриевич. —
Именно там, на юго-востоке Европейской России, основные запасы, на которые в создавшейся обстановке нам можно рассчитывать, чтобы продержаться до нового урожая.
Наступило молчание. Все о чем-то думали, стараясь не глядеть в сторону Цюрупы.
Наконец Брюханов, смотревший в окно — на Красную площадь, повернулся, придушил в пепельнице-подкове окурок и встал.
— Пожалуй, вы правы, — признался он и тут же оговорился: — Но надо послать в Царицын очень крепкого, очень надежного человека. Такого, чтоб навел — обязательно навел! — порядок. И гнать, гнать оттуда все съестное, пока есть возможность.
— Я тоже так думаю, — тихо, но твердо произнес Александр Дмитриевич. — Или это будет сделано, и мы получим оттуда хлеб, или... — Он недоговорил и тяжело опустился на свое место.
Сразу после коллегии им пришлось ехать в Хамовники — на интендантские склады.
По странному, не раз осмеянному товарищами предрассудку, Александр Дмитриевич опасался, что взорвется бензин, и, как всегда, уселся на заднем сиденье автомобиля.
Плотный, пышущий теплом уходящего дня, Шлихтер, должно быть, постеснялся занять место впереди, — устроился рядом.
Цюрупа молча придумывал, что бы сказать, чем разрушить это тягостное, отчужденно-неловкое молчание, возникавшее всякий раз между ними, когда они оставались с глазу на глаз в нерабочей обстановке.
Заговорить о погоде?
Глупо.
Поинтересоваться здоровьем жены?
Но они ведь не так уж близко знакомы, чтобы вопрос этот не был расценен как пустая любезность.
Что же еще? Что еще говорят в подобных случаях?
Целую вечность шофер раскручивал неподатливый мотор, усаживался за руль, выводил автомобиль к Иверским воротам. Мучительно медленно потянулись мостовые Воскресенской площади, Охотного ряда, Моховой в затейливом узоре свежей весенней травки, пробивающейся между булыжниками. Проплыли мимо университет, манеж, Румянцевский музей.
Шлихтер повернулся, хотел что-то сказать, но только отмахнулся от осы, залетевшей в кабину, и вздохнул.
Молчал по-прежнему и Цюрупа. Он покосился на соседа и вспомнил рассказ Свердлова о том, как из Смольного он приехал в Аничков дворец и объявил Шлихтеру, что президиум ВЦИК решил заменить его на посту народного комиссара продовольствия другим товарищем.
— Почему? — стараясь скрыть волнение, поднял взгляд Шлихтер и тут же отвел его. — Разве президиум находит неправильной мою позицию?
— Нет. Наоборот. Но вокруг вашего имени у группы продовольственников создалась такая атмосфера недоброжелательства, что это не может не помешать вам наладить работу...
— Находит ли нужным президиум, чтобы я ушел вообще от продовольственных дел?
— Нет. Президиум не будет возражать против того, чтобы вы остались в коллегии, но я имел в виду предложить вам какую-нибудь иную, равнозначную нынешней, работу.
«Он не спросил у меня ни тогда, ни после, — рассказывал Цюрупе Свердлов, — какой именно пост имел в виду для него президиум ВЦИК. Сказал только, что останется в коллегии Наркомпрода и немедленно поедет в Сибирь, чтобы побыстрее наладить продвижение хлебных транспортов в Петроград и другие важнейшие центры».
И поехал! И привез хлеб! Много хлеба! Правда, отношения с ним у Цюрупы сложные, но работник он великолепный — этого отрицать нельзя.
«Отрицать нельзя... — недовольно подумал Александр Дмитриевич, укоряя себя. — И откуда эта канцелярская чопорность, эта убийственная холодность в моем отношении к товарищу? — Положив ладонь на теплый подлокотник, он опять покосился в сторону Шлихтера. — Почему бы не взять да и не сказать: «Слушай, Александр Григорьевич! Плюнем на все, что стоит между нами, и будем...»»
Но разве Шлихтер ведет себя как-нибудь не так? Разве он дает повод для подобных излияний? Ни словом, ни делом он за все время их совместной работы ни разу не то что не подорвал престиж наркома — ни разу не посягнул на него. А как он выступил тогда, во ВЦИК, когда пробивали декрет о продовольственной диктатуре!.. От Мартова и Дана только пух летел: задавил их, совершенно забил фактами, опытом, знанием жизни... Настоящий практик — Практик с большой буквы — умелый, знающий, дельный. Что он, Цюрупа, видел от Шлихтера? Только помощь, помощь и еще раз помощь. А что касается взаимных лобызаний... Словом, тут уж насильно мил не будешь.
А жаль...
Словно услыхав его мысли и как бы в ответ на них Шлихтер вдруг улыбнулся чему-то и просто, без всякого нажима, без насилия над собой нарушил молчание, казавшееся нерушимым.
— Знаете что, Александр Дмитриевич? — обратился он к Цюрупе и глянул прямо в глаза.
— Да? — с готовностью насторожился тот.
— Я вот все думал, думал после нашей коллегии... Это очень правильно — сделать основную ставку сейчас на Царицын. Хлеб там есть. Есть, — повторил он убежденно и снова приветливо, как-то совсем по-новому посмотрел на Цюрупу. — Сколько хотите! Я по примеру Сибири знаю. Только взять этот хлеб можно не иначе, как применив принцип классовой борьбы.
— «Принцип классовой борьбы...» — задумчиво повторил Александр Дмитриевич, провожая взглядом каменную глыбу храма Христа-Спасителя, облупившиеся стены домов, афишную тумбу на углу Остоженки, у Пречистенских ворот. — И Ленин, и все мы считаем этот принцип основой основ. Для нас это азбучная истина. Но нельзя все надежды возлагать только на вооруженную силу. Не следует забывать и о товарообмене.
— Товарообмен товарообменом, — возразил Шлихтер, привычно подкрепляя свои доводы неторопливыми вескими жестами больших сильных рук. — Но, мне кажется, прежде всего надо иметь в виду вот что: в Западной Сибири я повидал не так уж мало хозяев, у которых есть излишки хлеба в пять, в десять, а то и в тридцать тысяч пудов.
— Тридцать тысяч пудов!.. — покачал головой Цюрупа. — На одну семью!.. — И заметил: — В Царицынском районе наверняка картина та же. А может, излишков там и побольше?
— Вот именно! — подхватил Шлихтер. — Хозяин, имеющий тридцать тысяч пудов хлеба, продаст нам его в обмен на ситец далеко не весь. Далеко не весь! Это само собой разумеется, это естественно. Он продаст, вернее, обменяет столько, сколько ему надо будет, чтобы получить совсем немного ситца. Совсем немного! Только лишь необходимое для его семьи количество. Вот в чем корень продовольственной проблемы не вообще, а в ее ограниченном смысле.
— Попросту говоря, для получения хлеба сейчас, немедленно?
— Да. Для получения хлеба сейчас, немедленно, — подтвердил Шлихтер.
— Пожалуй, вы правы... Даже безусловно правы. И это надо обязательно иметь в виду при выборе человека для командировки в Царицын и ему самому — тому, кто поедет туда...
Когда автомобиль остановился у интендантских складов, первым из него вышел Шлихтер.
— Спасибо вам, Александр Григорьевич, — вслед ему произнес Цюрупа.
— За что? — удивленно обернулся Шлихтер.
— За все, — чуть заметно улыбнулся Цюрупа, выбираясь из машины.
На ближайшем заседании Совнаркома Александр Дмитриевич спрашивает Ленина запиской:
«Владимир Ильич! Как решен вопрос об использовании армии для борьбы для взятия хлеба? И если он решен утвердительно, то как это дело будет оформлено — в порядке ли соглашения с Комиссариатом Военным или в порядке издания декрета?»
Ленин дважды подчеркивает слова:
...«в порядке ли соглашения с Комиссариатом Военным», переворачивает листок, отвечает на обороте:
«Именно в таком порядке. Сегодня же (из моей будки) созвонитесь с Троцким, дабы завтра он все пустил в ход.
Сейчас только я написал Шляпникову, чтобы он ехал на Кубань. Он сегодня должен договориться с Вами. Советую сегодня же назначить его от СНК».
Цюрупа вырывает из своего блокнотика листок, передает новую записку:
«Сталин согласен ехать на северный Кавказ. Посылайте его. Он знает местные условия. С ним и Шляпникову будет хорошо».
И Ленин отвечает:
«Я согласен вполне. Проводите обоих сегодня».
Солнечный лучик пробился между шторами, осветил генеральский нос, мягко шибанул в глаза.
Петр Николаевич потянулся, чихнул и легко приподнялся на широкой постели. Потом встал, по теплому домотканому половичку подошел к окну и раздвинул занавески:
— Господи! Благодать-то какая!
В ясном утреннем небе над городскими крышами, еще тронутыми росой, играли, переливались розовыми бликами, синевой, багрянцем, голубизной золотые главы собора. Слева от них простирался изумрудный луг, сплошь распоротый черноземными шрамами рвов. За последние недели там пришлось расстрелять ни много ни мало — четыре тысячи человек.
Генерал поспешил перевести взгляд вправо.
Где-то там, на гордом обрыве, бронзовый Ермак все так же, как и вчера, и в прошлом году, и в детстве его превосходительства, протягивал сибирскую корону московскому царю. А еще дальше, за поросшим кустами займищем, — Дон, и за Доном уже не бронзовые Ермаки все так же крепко поддерживают корону...
— Мы еще посмотрим! Мы еще увидим! — произнес генерал больше для себя, чем для кого бы то ни было. И действительно почувствовал, как эти слова пробудили в нем ослабевшую было уверенность, что все кончится благополучно.
— Ты что, Петя? — приподнялась на локте жена. Посвежевшая, разрумянившаяся, она еще не совсем проснулась. — Опять сочиняешь?
— Сочиняю?.. Да, пожалуй, — чуть смущенно согласился он. — Вспомнилось, как шел на встречу с главным болтуном всея Руси...
— Когда? В прошлом году? В октябре? В самую смуту?
— Что, если записать, а? Ведь забудется потом. А сейчас так явственно, так отчетливо все представилось...
— Господи! Что за несчастье быть женой сочинителя! Да еще генерала! — кротко улыбнулась она, взяла со столика свой петербургский блокнот в сафьяновом переплете, карандаш и, все так же лежа, приготовилась. — Ну, я слушаю тебя.
— Что, если начать, ну, скажем, так?.. «Месяц лукавым таинственным светом заливал улицы старого Пскова. Романтическим средневековьем веяло от крутых стен и узких проулков. Мы шли, как заговорщики... Да, по существу, мы и были заговорщиками — двумя мушкетерами из старого романа. Ночь была в той поре, когда, утомленная, она готова уступить утру и когда сон обывателя становится особенно крепким, а грезы фантастическими. И временами, когда я глядел на закрытые ставни, на плотно опущенные занавески, на окна, затуманенные каплями росы и сверкающие отражениями высокой луны, мне казалось, что я сплю, и этот город, и то, что было, и то, что есть, не более как кошмарный сон. Я шел к Керенскому, к тому самому Керенскому, который...» Ну, как, не слишком длинно?
— Немного вычурно, по-моему.
— Ничего. Потом уберем. Давай дальше: «Нет! Я никогда, ни одной минуты не был поклонником Керенского. Я никогда не видел его, очень редко читал его речи, но все мне было в нем противно до гадливого отвращения. Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все якобы умел. Когда он был министром юстиции, я молчал. Но когда Керенский стал военным и морским министром, все возмутилось во мне. «Как, — думал я, — во время войны управлять военным делом берется человек, ничего в нем не понимающий?! Ведь военное искусство — одно из самых трудных именно потому, что оно помимо знаний требует особого воспитания ума и воли. Если во всяком искусстве дилетантизм нежелателен, то в военном искусстве он совершенно недопустим. Керенский — полководец!.. Петр Великий, Румянцев, Суворов, Кутузов, Ермолов, Скобелев и... Керенский!..»»
— Ты бы хоть оделся! — прервала жена. — Ну что ты машешь руками у окна. Да еще в одном белье? Увидит еще кто — подумает, генерал Краснов не в себе...
— Ах, право, друг мой! Ты меня сбиваешь! — Петр Николаевич недовольно поморщился, но все же отошел от окна и продолжал диктовать, уже расхаживая по спальне. — «Он разрушил армию, надругался над военной наукою. За то я презирал и ненавидел его. А вот иду я к нему этой лунной волшебной ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к верховному главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизни вверенных мне людей в его полное распоряжение? Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к родине, к великой России, от которой отречься не могу. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Буду ненавидеть и проклинать его, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее; пойду помогать ему, если он за Россию...»
Генерал опустился на край кровати, положил руку на талию жены, ободряюще, успокоительно погладил ее, но внезапно сгорбился и, с трудом сдерживая рыдания, прошептал:
— Ничего... Ничего... Ничего, друг мой...
Ему вспомнился весь тот бессмысленный, удручающий поход на Петроград вместе с Керенским, когда выяснилось, что защищать этого демократа, кроме горстки корниловцев-монархистов, некому. Вспомнилось, как он велел Керенскому бежать из Гатчины буквально за несколько минут до прихода большевистского отряда матросов. Потом — плен, поездка с комиссарами в Смольный, лица солдат у входа, крики: «К стенке, к стенке лампасников! Никаких переговоров!» Потом — домашний арест на петербургской квартире, свобода под честное слово, прогулка на автомобиле по городу, потом Новгородское шоссе, ночь и голос шофера в темноте: «Любые деньги за бидон бензина, плачу золотом!» Наконец, родной Новочеркасск, войсковой круг, выборы атамана... Он выбран...
В свои сорок девять генерал Краснов был вполне еще свеж, брав, розовощек, не жаловался на желудок и не менял привычек.
И сегодня, как всегда, сразу же после завтрака, он отправился в кабинет, уселся в кресло и принялся перебирать газеты. Просматривал он их с особым удовольствием — с пристрастием и любовью, свойственными только причастным к нелегкому газетному делу людям. Сейчас генерал выискивал вести «оттуда» — с большевистского севера совершенно так же, как некогда он, военный корреспондент на русско-японской войне, искал на газетных листах свои первые сообщения об охране побережья у Кайджао и боях за Дашичао.
Наметанный его глаз, быстро пробегая строки, не содержащие нужных сведений, легко выхватывал главное.
Вот развернута «Великая Россия»...
«Обязательные постановления Советской власти...» «Сообщения с Европейского театра военных действий...» «Обстрел немцами Парижа...» Так... Так... «Ограбление Народного комиссариата земледелия начальником караула Цепляевым... Сам поставил часового, сам обезоружил и затолкал в кухню рядом, сам привел под револьвером кассира. Похищено два миллиона...» Ерунда! «В воскресенье вспыхнул пожар на Казанском вокзале. Взрывы вагонов со снарядами были слышны по всей столице...» Ерунда! «Пароходное движение на Волге приостановлено. Грузы подвергаются опасности разграбления, что уже и было с пароходом «Суворов»...» Хм! «Что уже и было»! Так, так, так. Что еще? Ага! Вот: «На Тихвинской улице, в доме сорок восемь, повесился от голода тринадцатилетний мальчик Михаил Кошелев...» Жаль мальчишечку, жаль, но... «На Брянской улице, в доме семь, застрелилась девица М. А. Овчинникова, двадцати четырех лет. На Второй Брестской улице, в доме двадцать, застрелилась М. П. Крашенинникова...» Любопытственно! Любопытственно... «Повесился от голода!..» — «От голода»! Любопытственно... Так. Что у нас там следующее? Всероссийская сплетница, знаменитая в прошлом госпожа «Копейка» — ныне «Газета для всех»? Ну-с? Что там для всех?
«Холера... Сыпной тиф...» Вздор! Дальше: «По вечерам за «Питторесками», где заседают Бурлюки и дуют, скрыты занавесками, испытанные коньяки, где «незнакомка» мейерхольдится, чтоб местный ужин оплатить, сыскной милиции приходится весьма рачительно следить...» Лихо, но маловразумительно! Бурлюки? Постойте, это же те самые? Выпивохи-художники? Приду — распоряжусь, чтобы высекли их на Красной площади за надругательство над искусством. Так... Так... «Цирк Никитиных. Грандиозное представление. Последняя новинка! Пантомима с прозой на сцене и арене: «Герой старого режима Гр. Распутин» в шести актах с апофеозом. Участвуют более ста персон и знаменитый хор московских цыган Папина, при участии Ильмановой. В заключение грандиозный блестящий апофеоз «Свободная Россия»». Ишь ты! «Пантомима с прозой»! Ловко! — усмехнулся Краснов, помотав головой, и снова углубился в чтение.
Через некоторое время он позвонил.
Вошел адъютант, щелкнул каблуками.
— Будьте добры, голубчик, пригласите ко мне полковника Мамонтова и генерала Фицхелаурова.
Вскоре явились полковник и генерал. Поздоровались.
— Присаживайтесь, присаживайтесь, господа.
— Позвольте полюбопытствовать, — не дав хозяину рта раскрыть, приступил к нему с расспросами нагловатый, никогда не дающий забыть о силе его кавалерийских дивизий Фицхелауров. — Позвольте полюбопытствовать, Петр Николаевич, чем завершилась ваша поездка для встречи с Антоном Ивановичем в станицу Манычскую?
«Будто не знаешь! — подумал Краснов. — И все- таки спрашиваешь, чтоб еще раз подчеркнуть, что ты — моя главная и основная сила? Или чтобы намекнуть на то, что в случае чего переметнешься к нему? Или просто так — кольнуть лишний разочек? Или и то, и другое, и третье?»
Но вслух генерал как можно любезнее объяснил:
— Я прямо сказал Антону Ивановичу: «Движение на Царицын при том настроении, которое замечено в Саратовской губернии, сулит вашим добровольцам несомненный успех. Царицын даст вам хорошую, чисто русскую базу, пушечный и снарядный заводы и громадные запасы войскового имущества, не говоря уже о деньгах».
— Ну, а он что же, Деникин?
— Да как-то, знаете ли, все неопределенно: ни да ни нет. «Подождать надо», «повременить», «подумать», «не зря молва окрестила Царицын Красным Верденом...»
— Чего тут ждать?! — вспыхнул Мамонтов. — Занятие Царицына сблизило бы, а может, и соединило бы нас с чехословаками и Дутовым, создало бы единый грозный фронт. Это же малому ребенку ясно! Позвольте мне, ваше превосходительство! Я его и без Антона Ивановича — с налету возьму, этот «Красный Верден»!
— Не увлекайтесь, голубчик! Не увлекайтесь! — попридержал Мамонтова Краснов, мягко улыбаясь. — Но бесспорно одно: опираясь на Войско Донское, обе наши армии — добровольцы Антона Ивановича и наша — могли бы начать марш на Самару, Пензу, Тулу, занять Воронеж...
— Что он, в самом деле?! — грозно, с темпераментом истого южанина бросил Фицхелауров и, насупившись, сдвинул свои густые чернющие брови. — Наверно, один хочет, без нас?
— Но не в этом дело сейчас, господа. — Краснов встал, всем своим видом давая понять, что если общие заботы о судьбе родины делают его и его собеседников в какой-то степени равными, то все же здесь армия и старший в ней — он. — Я вас позвал сейчас вовсе не за этим. Получено важное известие из Москвы.
— Из Москвы?!
— От кого?
— Вот. Читайте. — Краснов протянул им газету.
— Что это?!
— «Правда»?! — изумился Мамонтов. — Старая окопная знакомая, чтоб ей ни дна ни покрышки!
— Да, — усмехнулся Краснов, — главная большевистская газета за тридцать первое мая.
— За тридцать первое мая?! — в недоумении переспросил Фицхелауров и тут же вспомнил. — Ах, да! У них же свой стиль! По-настоящему это что же — за восемнадцатое мая, что ли, газета? Не слишком-то свежая, однако...
— Что поделаешь? — вздохнул Петр Николаевич. — Читайте, читайте, господа! — И указал длинным пальцем на столбец. — Вот хотя бы это.
— «Немецкий генерал Эйхгорн, — принялся торопливо читать вслух Мамонтов, — подал руку русскому генералу Скоропадскому, а Скоропадский подал руку казачьему генералу Краснову. И три генерала, поддерживаемые германскими штыками...» — Он осекся и взглянул на Краснова.
— Н-да, — вздохнул тот и отвел сразу потяжелевший взгляд. — Должно быть, именно это и смущает Антона Ивановича: наша ориентация, наши взаимоотношения с немцами...
Ручки боится испачкать! — словно выругался Мамонтов.
— Экая чистюля этот Аптон Иванович! — подосадовал и Фицхелауров.
— При чем здесь «чистюля», «ручки»?! — вдруг вспылил Краснов. — По слухам, англичане обещают ему даже танки.
— Даже танки?!
— А вы как думаете?.. Отбросим эмоции, господа! — Он распрямился и принял строго официальный вид. — Теперь читайте вот это.
— «Член Совета Народных Комиссаров, — опять зачастил Мамонтов, — Народный Комиссар Иосиф Виссарионович Сталин назначается Советом народных комиссаров общим руководителем продовольственного дела на юге России, облеченным чрезвычайными правами. Местные и областные совнаркомы, совдепы, ревкомы, штабы и начальники отрядов, железнодорожные организации и начальники станций, организации торгового флота, речного и морского, почтово-телеграфные и продовольственные организации, все комиссары обязываются исполнять распоряжения тов. Сталина. Председатель Совета Народных Комиссаров: В. Ульянов (Ленин). Управляющий делами Совета: Влад. Бонч-Бруевич. Секретарь Совета: Н. Горбунов».
— Та-ак, — произнес Мамонтов и задумчиво повторил: — Сталин... Не слыхал.
— Кто он такой? Вы его тоже не знаете? — спросил Краснов у Фицхелаурова.
— Его настоящая фамилия Джугашвили, — заметил тот.
— Черт их там разберет с их фамилиями! — проворчал Мамонтов.
— Э-хе-хе, Константин Константинович!.. — вздохнув, с укоризной заметил Краснов. — Надо знать. Надо знать своих противников.
— Извините, если что не так, Петр Николаевич! — вытянулся Мамонтов.
— Полноте. Так вот. На него возлагается, как вы понимаете, недвусмысленная задача. Большевистский комиссар продовольствия Цюрупа строит на хлебе, который добудет Сталин, весь июньский план снабжения.
— Весь июньский план?!
— А как же? Запасов у них — никаких. Сибирская железная дорога отнята. Сообщение по Волге прервано. В Поволжье — чехословаки. Не случайно же Ленин — сам Ленин — заботится о том, чтобы были приняты срочные меры для охраны железнодорожных линий Тихорецкая—Царицын и Лихая— Царицын.
Краснов подошел к огромной карте юго-востока России, висевшей на стене, и отдернул легкую штору.
— Ясно как божий день! — перебил его Фицхелауров. — По этим направлениям кубанский и донской хлеб они хотят перекачать в Царицын, чтобы оттуда...
— Вот именно, — кивнул Краснов. — Неплохо бы, кстати, оповестить об этом наших станичников — как можно шире. Вы понимаете меня?.. Да-с... И о том, что по линии Царицын—Поворино предполагаемый хлеб должен переправляться в Москву. Неплохо придумано! — перебил сам себя генерал и нагнул голову, прищурился, точно оценивая противника и собираясь его боднуть. — Неплохо! В создавшемся положении это для них самое мудрое решение. Видно, этот Цюрупа, держащийся в тени на шумных большевистских митингах, вовсе не отличается застенчивостью, когда речь заходит о решающем деле? Однако... — Он понизил голос и поднял указательный палец. — Вы понимаете меня? Хлеб должен пе-ре-прав-лять-ся! — Краснов возвратился к столу, уселся в свое кресло. — Вот именно! — Пе-ре-прав-лять-ся...
— Но вряд ли, ваше превосходительство, у нас хватит сейчас сил, чтобы взять Царицын, — обернулся к нему Фицхелауров.
— А зачем нам его брать? — Краснов посмотрел на Мамонтова и тут же поправился. — То есть мы его возьмем, непременно возьмем в свое время. Может быть, даже вместе с Антоном Ивановичем! Но пока... Вы взгляните на карту, господа! Это, пожалуй, как раз тот нечастый случай, когда вполне оправдывается девиз «с нами бог». Действительно, — он легко встал и проворно подошел к карте, — чтобы господин Цюрупа получал от своего царицынского эмиссара хлеб, нужно, чтобы все линии — поставляющие и особенно линия на Москву — действовали бесперебойно. А чтобы господин Цюрупа не получал хлеб, достаточно перерезать одну линию, связывающую Царицын с центром, ну, хотя бы, скажем, вот здесь. — И красивый белый палец генерала остановился возле крошечного кружочка с надписью «Станция Алексиково».
— Станция Алексиково... — повторил Ленин и отошел от карты, закрывавшей всю стену между дверьми в коридор и в зал заседаний Совнаркома. — Станция Алексиково... — Он снова подошел к карте и снова впился взглядом в маленький кружочек, название которого никому ничего не говорило еще неделю назад.
Казалось, спина Владимира Ильича, всегда туго наполнявшая черный пиджак, сделалась ́у́же и как-то ссутулилась, сникла. Под недавно стриженным затылком пролегла темная складка — словно он хотел вобрать голову в плечи.
Александр Дмитриевич почувствовал: нет, не смотрит он на карту, вернее, смотрит, да не видит ее.
И чего там смотреть? Все уже тысячу раз смотрено-пересмотрено!
Седьмого июня чехословаки заняли Омск.
Восьмого — Самару.
Девятого на столе наркома путей сообщения Александр Дмитриевич видел список городов, в которые из Москвы нельзя ехать: Архангельск, Бологое, Валдай, Владивосток, Вологда, Вятка, Мурманск, Ново-Сокольники, Оренбург, Орша, Одесса, Опочка, Пенза, Симбирск, Смоленск, Ямбург...
Десятого июня Сталин телеграфировал из Царицына:
«Поезда и отдельные группы вагонов с продовольственным грузом стоят на станции без движения ввиду разгильдяйства служащих или вмешательства отрядов, без толку заполняющих запасные пути».
За один день и ночь Александр Дмитриевич собрал и отправил на помощь самых лучших, самых честных продовольственников-практиков, чтобы скорее навести порядок на пути продвижения хлеба! Наладить заготовки! Укрепить продовольственный аппарат! (Как хорошо все-таки, что вовремя позаботились, и этот аппарат там уже в основном создан.)
Двенадцатого июня в Царицыне уже «стояли на колесах и отправлялись на Москву пятьсот тысяч пудов хлеба и полторы тысячи голов скота».
Но... В ночь на тринадцатое июня белоказаки Краснова захватили станцию Кривая Музга — на линии, ведущей к Дону, и станцию Алексиково — на Поворинском направлении, отрезав Царицын от Москвы.
Пятнадцатого июня Сталин телеграфировал:
«Музга взята нами, Алексиково и Урюпино также. Железнодорожное сообщение восстановлено. Сегодня отправляю Москву и на север пятьсот тысяч, полмиллиона пудов хлеба».
А шестнадцатого июня — новая телеграмма:
«Сегодня к утру положение круто изменилось. От Алексиково к северу казачья кавалерия сняла нашу пехоту и отобрала орудия. Железная дорога прервана. Хлеб направляем обратно в Царицын».
«Станция Алексиково»!
Цюрупа представил себе: вот так же, как они с Лениным, с тревожной надеждой и отчаянием на эту крохотную точку смотрит сейчас вся оставшаяся внутри кольца фронтов Россия. Нет, не вся: многие, очень многие смотрят со злой радостью, с упованием. И ему невольно вспомнилось, как совсем недавно, проезжая мимо Сухаревской башни, он попросил шофера остановиться.
Кто знает, может, просто прихоть это была, а может... Еще с юности Александр Дмитриевич любил бродить по базарам — любил их неукротимое движение, хлесткий говор, пестрое многолюдство, яркую россыпь товаров, по которой всегда можно узнать, как и чем живет округа, съехавшаяся сюда торговать. Да, базар всегда лицо города, может быть, и не в фас и даже не в профиль, но все же лицо. Каково-то оно теперь — это лицо — у главного города страны? Словом, так или иначе, но в тот раз он остановил машину и отправился на Сухаревскую толкучку.
И сразу она обдала его, так сказать, «духом времени». Мальчишка, торговавший с лотка папиросами «Ира», привлекал к себе внимание покупателей, покрикивая:
Революция заграничная,
Вещь, само собой, отличная,
Но пока что — вот синица!
Шлет Мирбахов заграница!
— и приплясывал «Барыню» на манер фокстрота.
Прохожие оглядывались, посмеивались, охотно покупали папиросы: и приезжие и москвичи, среди которых заметно было немало людей в штатском, но с военной выправкой.
Монахи, устроившиеся возле торговых рядов с плетеными корзинами, разложили на чистеньких тряпицах белые булки с воткнутыми в них аккуратно обструганными палочками. На палочках, как маленькие флаги, красовались бумажки с надписями: «1 ф. 8 р.», сливочное масло— «1 ф. 29 р.», табак — «1 ф. 60 р.». Были здесь и шоколад, и колбасы домашнего производства, и настоящее малороссийское сало.
— Пожалуйте, пожалуйте, ваше сиятельство! — зазывали они и обтрепанную цыганку, и отставного генерала, и Александра Дмитриевича, и штатских с военной выправкой.
— Постимся, братие, постимся, — отмахнулся Цюрупа, лукаво и чуть виновато улыбаясь.
— Вроде бы не время! — заметил один из монахов — тучный, с одутловатым плоским лицом, похожим на сковороду.
— По новому стилю завсегда время! — лихо вмешалась личность неопределенного возраста и неопределенного цвета, но с определенным запахом сивухи и с лотком, висящим на шее. А на лотке чего только не было! Пуговицы и подтяжки, дамские украшения и аптекарские товары, колоды карт и молитвенники, детские соски и порнографические картинки — ни дать ни взять, ходячий универсальный магазин Мюра и Мерилиза.
А вот еще один торговец — китаец. Весь обвешан сорванной со стен чьей-то спальни обивкой и какой- то невообразимо пыльной дрянью, но не унывает, а знай нахваливает товар:
— Шибко шанго! Шибко шанго!
Еще «коммерсант» — уже из другого клана торгового интернационала: татарин. Еще... Еще!..
Да, ходячих мюров и мерилизов здесь хоть отбавляй.
Из корзины, неизвестно как держащейся на чьей- то голове, нарасхват идут копченые куры: покрупнее — десять рублей, помельче — семь.
— Отчего так дешево?
— Оттого что копченые.
— А отчего копченые?
— Оттого что несвежие, — философски замечает подвыпивший лоточник и многозначительно подмигивает Цюрупе.
Оживленно и весело в толпе. Разговоры вокруг самые что ни на есть животрепещущие:
— Вы слышали? Объявлена регистрация ценных бумаг.
— То аннулируют, то регистрируют! Вы пойдете?
— За кого вы меня принимаете?!
— Если регистрируют, значит, признают их ценность. Думаю, самое время скупать.
— Вы полагаете?
— А как же! Вон Краснов-то!.. Вы что, не слышали?.. То-то и оно! И так уже по семьдесят пять процентов дерут — это за аннулированные-то бумаги! Хи-хи-с!
— За «аннулированные»? Надо же!
— Почем червячки?
— Шестьдесят рублей фунт.
— Господи! Разорение! Хоть выброси аквариум.
— Ничего, мадам! Скоро черви подешевеют. Скоро все станем кушаньем для червей, как сказал Гамлет — принц датский...
— Не забыли — завтра состязания — полуфинал? Пойдете?
— А! Чего я там не видел?
— Ну уж это вы зря, мамочка! Команда «СКЗ», я вам доложу!.. Один голкипер Соколов!.. А бек Бочаров?! А центрхавбек Селии?! Если б не ударялся иногда в виртуозность, больше б думал об успехе всей команды!..
— А вот кто забыл купить рыболовные крючки?! Крючки рыболовные — самоловные! В наши дни рыбная ловля не развлечение, а пропитание.
«В самом деле!» — усмехнулся Александр Дмитриевич, вспомнив, сколько удильщиков сидит сейчас от зари до зари по берегам Москвы-реки.
— Норвежские крючки! Не нужны червячки!..
— А вот вафли — слаще меда, фабричная упаковка, пять рублей — дешевка.
— Знаем мы ваши вафли! Надысь принесла домой, а там щепки да битый кирпич. «Фабричная упаковка»!..
От края до края широкой улицы с бульваром посередине — платья, обувь, старая мебель, снедь.
— Сережки бриллиантовые есть.
— Почем?
— Семь тысяч.
И с видом заговорщиков двое отходят в сторонку — к стене Спасских казарм.
А у стены играют в «три листика». «Игроков» целая труппа: парнишка-банкомет лет семнадцати и четверо бритых, как актеры, господ в чесучовых пиджаках, в жестких соломенных шляпах, с золотыми перстнями на пальцах. Эти «партнеры» делают игру — заманивают какого-нибудь дядю, выгодно опроставшего свой мешок от сервиза из фамильной коллекции графа Юсупова, и банкомет забирает у него деньги с помощью нехитрой карточной манипуляции.
Разнообразие товаров вокруг удивительное, и покупатель находится на все, даже на сережки за семь тысяч!
Но и здесь Александр Дмитриевич был поражен тем, что увидел у обочины тротуара. Сидя на каменных плитах, пристроился торговец с большой бельевой корзиной. Торговец как торговец, ничего особенного. Подвернутый фартук, смазные сапоги, картуз. Видно, что не здешний (похож на прасола — в Москве такие не живут).
— Откуда? — спросил у пего Цюрупа.
— Курские мы.
В корзине у торговца — хлебные куски, навалом, гора кусков. Черствые. По фунту, должно быть, и более. Хлеб всех сортов. Александр Дмитриевич давно уже не видал такого: добрый, ржаной, испеченный в русской печке, со следами угольков и золы на нижней корочке, сеяный, белые, пшеничные горбушки, даже краешек кулича вызывающе смотрит из. угла корзины изюмными глазками.
— Почем торгуем?
— Разно. Этот вот пять рублей, то — девять, эта краюха — десять... шесть, восемь. Какую возьмете...
— Чего ж так дорого?
— Да нешто это дорого? Прошлый раз я до Питера добрался — вот там да! Там поторговал! Этакий вот кус — четвертная, а то и тридцатка! И только дай, только покажи! «Дорого»!.. Видал бы ты меня здесь, кабы не заградиловка тамошняя: ни умаслить ее, ни обойти — лютует...
— Откуда ж у тебя столько кусков?
— А это, видишь, — охотно объяснил «прасол», — у нас в Курске компания образовалась... вроде как бы нищих. Побирушками их у нас зовут. Вот они, значится, нанимают мужиков, которые посправнее, возить куски в голодные, значится, края.
— Христорадный хлеб... — задумчиво произнес Александр Дмитриевич.
— Да, так и называют. Богатеющие эти побирушки, я вам доложу! Жаднющие! Три процента нам положили и проезд — без харчей! Сроду не видал таких жадных!
— Н-да-а...
— Эх, кабы не заградиловка! Я б им!.. Они, видишь, с нас по московским ценам считают...
Александр Дмитриевич помешкал, взял кусок кулича, но тут же смущенно оглянулся: ничего не скажешь, хороша картинка — народный комиссар продовольствия покупает на Сухаревке христорадный хлеб!.. Увидел бы корреспондент какой меньшевистский! Или сфотографировал бы!..
Он поспешно положил обратно злополучный кусок.
«Прасол» заботливо поправил его, проворчав:
— Чего лапать было, коли денег нет? Ты допреж заплати, а там уж и лапай.
Александр Дмитриевич отдал деньги, сунул сухой обрезок кулича в карман и в совершенном расстройстве повернул к машине.
И сейчас, когда все это пронеслось у него в памяти, он, глядя на Ленина, по-прежнему стоявшего у карты, с досадой и горечью думал: да, та Россия, которую, кажется, опрокинули в октябре прошлого года, здравствует и поныне. Она всюду — в жуликах, бандитах и ворах, которых развелось видимо-невидимо и которые грабят сейчас, применяя наркоз, пытая свои жертвы тупыми ножами, прыская одеколоном на раны. Та, будто бы повергнутая Россия, — в надеждах биржевых спекулянтов, в молебствиях, в красноречивом витийстве меньшевиков, в едином фронте от курского побирушки, богатеющего на голоде, до генерала Краснова, перерезавшего главную артерию революции.
Как совладать со всем этим? Как устоять, как выдержать?
А Ленин все как будто искал и искал на карте ниточку дороги от Царицына к Москве.
И Александру Дмитриевичу вдруг показалось, что вот-вот он найдет выход, придумает, как пролезть в игольное ушко, пробежать по острию ножа.
Но все так же скорбно сутулилась у карты спина Ленина.
И чтобы своим присутствием не ставить товарища в еще более мучительное, в более тягостное и неловкое положение, Александр Дмитриевич, осторожно ступая, пошел к двери.
Но именно в этот момент Ленин резко повернулся к нему и спросил в упор:
— Ну-с? Что вы предлагаете делать?
Человек, много знающий и всегда могущий подсказать тебе решение, до которого ты подчас не додумался бы, он, как всегда, не спешил высказать свое собственное мнение. Он умел и хотел слушать других, умел и любил советоваться. И сейчас в словах его, в тоне вопроса не было ни претензии, рожденной смятением, ни раздражения, свойственного администраторам, растерявшимся и готовым винить всех вокруг, без разбору. Вот так же просто он бы, наверно, спросил, что сегодня на обед.
Без паники, без истерики он хотел решить очередную революционную задачу, такую же трудную и кажущуюся неразрешимой, как все революционные задачи. Но он, Ленин, привык к тому, что все неразрешимые задачи в конце концов решаются. И сейчас он собрался просто, буднично, по-деловому заставить своего товарища и сотрудника поработать — подумать.
От спокойного тона Владимира Ильича, от его уверенности Александру Дмитриевичу стало как-то полегче. Он подошел к карте, пристально посмотрел на нее и тут же вспомнил все свои недавние сомнения и опасения на тот случай, если окажется прерванным железнодорожное сообщение.
«Фу ты, дьявольщина!.. Ведь это же просто как божий день! Это же единственно возможный выход! И наверняка Ленин уже принял это решение... Нет, самое страшное — не обстоятельства, а ты сам, если теряешь голову...»
— Что делать? — переспросил Цюрупа. — Я уже прикидывал, Владимир Ильич. По-моему, вот так... — И палец его поплыл от Царицына вверх по голубой ленточке Волги.
— Водой? — произнес Ленин. А куда? Самара исключена. И Сызрань также. Остаются Саратов и Камышин — две более или менее надежные точки соприкосновения Волги с железной дорогой.
— Думаю, что Саратов будет вернее: дорога Саратов—Тамбов дальше от Краснова.
— Но зато она ближе к чехам...
— В Саратове большой порт, Владимир Ильич.
— Вы думаете, что там быстрее смогут принять и переотправить всю эту уймищу хлеба?
— Об этом я позабочусь, Владимир Ильич...
И весь день, до позднего вечера, Александр Дмитриевич звонил на пристани, слал телеграммы уполномоченным Наркомпрода, требовал, чтобы дополнительно были подготовлены паровозы и вагоны, подбирал и срочно отправлял надежных людей в те места, которые через несколько дней наверняка окажутся решающими.
Усталый до изнеможения вернулся он в свой гостиничный номер, глянул на часы — полночь. Разделся, повалился на кровать и только заснул, как раздался стук в дверь.
— Что там такое?
— Телеграмма.
— А! Будь ты неладна! Ну? Что там?.. «Передать срочно: ввиду перерыва железнодорожного сообщения севернее Царицына мы решили весь груз направить водой, стянуть все баржи...» Правильно! Очень хорошо! — Цюрупа притворил дверь и так, не одеваясь, стоя посреди номера под тускло светившейся лампой, продолжал читать. — «Отправляем полмиллиона пудов, главным образом пшеницы, тысячу пятьсот голов скота. Несколько десятков тысяч пудов хлеба уделили Туркестану, Баку. Погрузку начинаем утром, кончим в два дня и направим весь караван. Укажите срочно по прямому проводу, а не телеграммой, ибо телеграммы запаздывают, укажите, куда направить груз, на какую пристань. Подробности сообщим завтра дополнительно. Сталин. Якубов. 17 июня 12 час. ночи».
Так хотелось спать! Так не хотелось одеваться и идти к прямому проводу! Но ведь ответить надо срочно...
Когда Цюрупа возвратился в свой номер, сна как не бывало. Он ворочался, ворочался с боку на бок, думал о Царицыне, о том, что если удастся переправить оттуда хотя бы два с половиной миллиона пудов хлеба, то можно будет продержаться до нового урожая; потом представилась ему Маша. Тоже, наверно, не спит сейчас? Ох как ей несладко теперь там, в Уфе!..
Потом вспомнилось ему, что со всеми этими царицынскими делами в наркомате как-то ослабло внимание к заготовкам в Воронежской, Курской, в Тамбовской губерниях, а они могли бы дать свой миллион. Два с половиной миллиона из Царицына да миллион из этих губерний — вот и было бы совсем неплохо... Завтра же надо этим заняться. Не забыть бы только!
Он встал, зажег лампу, записал в блокнот, опять лег.
Да! Вот еще что! Обязательно надо настоять, чтоб немедленно отбили всю линию Царицын—Поворино! «Отбили»! Смешно! Будто без тебя этого не знают или не хотят... И все же. Все же! Вернуть ее! Восстановить! И держать! Держать под усиленной охраной! Во что бы то ни стало! Чего бы ни стоило!..
За всеми этими размышлениями он и не заметил, как пролетела короткая светлая ночь. А утром — снова телеграмма из Царицына:
«Я уже сообщал вам, что баржами мы себя обеспечили. Весь караван направим Саратов на Москву. Дополнительно о руководителе, о сортах хлеба и прочем могу сообщить только завтра. Караван будет сопровождать усиленный отряд. Погрузка продлится два дня. Все рабочие порта поставлены на ноги...»
И снова хлопоты, заботы, снова водоворот спешных, неотложных дел.
В Камышине установлен кордон, которым командует особоуполномоченный по продовольствию Василий Клинов. Это может дать в дополнение к основным заготовкам тысячи пудов хлеба, добытого у мешочников, не считая мануфактуры и других товаров, тоже годных для обмена на хлеб.
Но прежде всего надо, чтобы Наркомпрод утвердил этот кордон, так сказать, в правах гражданства.
Александр Дмитриевич немедленно делает это.
Следующее «но». Кордон останется пустой затеей, если пароходы, команды которых прослышат о нем, не станут заходить в Камышин.
И Цюрупа созванивается с наркомом путей сообщения Невским, едет к нему — добивается, чтоб НКПС дал распоряжение всему торговому флоту на Волге — всем пароходам, идущим сверху и снизу, обязательно заходить в Камышин, а командам приказ допускать на борт представителей кордона и не препятствовать осмотру судов.
Следующее «но». Камышинский совдеп всеми силами мешает Василию Клинову и его кордону в их деятельности.
Александр Дмитриевич спешит к Свердлову, к Ленину. В результате ВЦИК и Совнарком приводят в чувство Камышинский совдеп.
И таких дел за день набираются десятки.
А вечером, как всегда, Александр Дмитриевич на заседании Совета Народных Комиссаров.
Но почему так пристально, так странно смотрит на него Владимир Ильич?.. Склоняется над столом, продолжая слушать очередного товарища, что-то пишет и передает по рукам записочку. Кому бы это? Ему?!
Оказывается, ему:
«Смотрю на Вас и жалею Вас: надо бы Вам заменять себя Свидерским и отдыхать (в случае крайности он бы Вас вызывал)», — торопливо написано на листке.
Александр Дмитриевич взглянул на Ленина, чуть виновато усмехнулся и как бы в оправдание достал часы, черканул на записке: «3 часа ночи»...
«...Заменять себя Свидерским?» — думал он по дороге в гостиницу. — Пока стою на ногах, пока не валюсь, — извините... Вот доведу эту царицынскую эпопею до конца, тогда посмотрим... Сдохну, а доведу!..»
Он остановился у ограды Александровского сада и жадно вдохнул свежий, чуть сыроватый воздух.
Было уже совсем светло: стояли самые длинные дни — июнь — румянец года, лето в зените. Трава за оградой чистая-чистая, изумрудно-серебристая от росы, пахнет речкой и лесом. Липы, должно быть, вот-вот зацветут. Воробьи носятся по дорожке, отчаянно кричат и дерутся не на живот, а на смерть из-за конского «ореха». Им тоже туго сейчас — воробьям...
Александру Дмитриевичу вдруг представилось, как далеко-далеко отсюда, за белесой дымкой, по затихшей, затаившейся в предрассветном оцепенении Волге плывет на север караван. Притушены огни на баржах. Прикорнули на мешках красноармейцы. Но не спят часовые, настороженно вглядывающиеся в обманчиво спокойные берега, не спят вахтенные у штурвалов.
Пыхтят, отдуваются буксиры, и дымные, тяжкие их вздохи стелются в безветрии по водяным просторам, всполошенным неторопливыми волнами:
— Хлеб идет! Хлеб идет! Хлеб идет!..
А там, дальше, в осажденном, отрезанном Царицыне, сбиваясь с ног, спозаранку спешат по зыбким трапам горластые грузчики, спешат, поворачиваются, хрипло покрикивают друг на друга.
Хлеб идет! Хлеб идет! Хлеб идет!..
Живым, ни на мгновение не затихающим потоком сыплется в необъятное брюхо баржи золотое зерно, сыплется, чтобы стреляли красноармейцы и не плакали от голода дети, чтобы стояла, высилась красная Москва и жила, не сдавалась Революция.
Цюрупа еще раз глубоко вздохнул, с трудом выпрямился, но зашагал бодро, как юноша. Добравшись до постели, он заснул как убитый: даже цифры заготовленных пудов и отправленных вагонов на этот раз ему не снились.
Новый день — новые заботы.
Александр Дмитриевич еще больше осунулся — просто кожа да кости. Седина на висках, казалось, готова охватить всю голову. Только усы, небольшие, коротко подстриженные, воинственно щетинились, когда он поджимал губу, старательно записывая, сколько хлеба пришло за день, да глаза смотрели на окружающих все так же с интересом, увлеченно, с вызовом. Он словно игру затеял и вел ее азартно, очертя голову: ведь игра-то шла не на жизнь, а на смерть. Жадно выжидал, подстерегал противника и ловил, выхватывал у него новые и новые пуды, вагоны, маршруты.
Одна за другой копились на столе наркома — в особой стопке — телеграммы:
«...Тридцать барж...»
«Пятьсот вагонов хлеба...»
«Четыреста голов скота...»
Вскоре советские войска отбили у белоказаков станцию Алексиково. И хлеб — другого слова не подберешь — повалил по трем направлениям: из Царицына, из Саратова, из Камышина.
«...Четыре маршрутных поезда под литерами «Н», «О», «П» и «Р» — сто вагонов зерна и двести голов скота...»
«Еще четыре маршрутных поезда — «С», «Т», «У», «Ф» и сборный состав номер двести одиннадцать...»
«X», «Ц», «Ч», «Ш», «Щ»!..
— Уже алфавита не хватает! — улыбнулся Александр Дмитриевич, бережно отложил телеграмму и покосился на листок семидневки. — Что у нас на сегодня? Та-ак. Дайте Невского, пожалуйста! Владимир
Иванович? Доброе утро! Как же так, Владимир Иванович? Что там получается на линии Камышин—Балашов—Козлов? Вот именно, ничего не получается! Как же так? Я понимаю, что грузопоток небывалый... Но это значит, что надо освободить пути! Очистить все узлы и станции! Принимать и пропускать только продовольственные грузы!.. Да. Машинистов и кочегаров на этой станции будут кормить — я уже телеграфировал тамошнему продкомиссару: все будет сделано... Договорились? Всего хорошего. Так... Что там еще? «Брюханов! — Разобраться!»
Николай Павлович упорно не дает рельсы для строительства дороги Кизляр—Каспийское море, а Сталии шлет телеграмму за телеграммой — доказывает, как нужна эта дорога для расширения заготовок, утверждает, что продовольственного значения ее сейчас не признают только невежды или живущие на луне.
«Все это было бы так, если б Деникин не занял уже Тихорецкую и Армавир, не наступал на Екатеринодар... Да. Пожалуй, все-таки прав Брюханов: вряд ли мы успеем достроить дорогу. И все же. Все же! — Александр Дмитриевич подчеркнул слово «разобраться», помешкал, подчеркнул еще, задумался. — Пожалуй, надо расширять заготовки не на юг, а на север от Царицына: здесь наши военные перспективы куда лучше...»
Он записал на листке:
«Новый хлебный район: Саратов—Самара. Выяснить. Готовиться. Все предназначенные на обмен товары — Царицыну».
Поднял голову:
— Что там, Софья Григорьевна?
— Вот, Александр Дмитриевич, новые телеграммы.
— Давайте, давайте их сюда! Так. Ну-ка, ну-ка, что там?! «Восемнадцать цистерн бензина». Очень хорошо! «Три цистерны подсолнечного масла, два вагона кофе, пять вагонов груш, тридцать пять вагонов сена»... Прекрасно!
Каждое новое получение радовало Александра Дмитриевича, как ребенка. Он, в полном смысле, отдавался работе. И она приносила ему не только максимум деловых успехов, но и каждый день ни с чем не сравнимое удовольствие. Ведь все желания и стремления его, все помыслы, все горести и радости сосредоточились в ней — в работе, которой весь он был поглощен. И каждый успех в работе стал для него настоящим праздником, настоящим торжеством.
Действовать, действовать, действовать! Виды на урожай в Царицынском районе обнадеживающие. К тому же и старые запасы еще не исчерпаны. Ведь, по расчетам специалистов, не взято и тридцатой доли того, что есть, что буквально лежит под руками! Сколько там скота! Только в одном районе Котельниково, говорят, около сорока тысяч голов! И столько же в Астрахани...
«Там». Вот в чем беда: там, а не здесь. И переправить такую массу скота невозможно: нет сена. Нужны — там нужны! — бойни, холодильники, консервные фабрики, солильни, мастерские для выделки кож. Ничего этого нет и в помине. Здесь — голод, а там гибнут ценнейшие продукты. Доколе же ВСНХ будет бездействовать?!
Цюрупа едет к Рыкову, доказывает, убеждает, воюет. Сам делает все, чтобы добыть необходимое оборудование, соль, консервную жесть, послать специалистов, сберечь драгоценное мясо, во что бы то ни стало сберечь, сохранить!
А продукты все идут и идут из Царицына, из Саратова, из Камышина...
Под вечер Цюрупа на элеваторе. Подходит маршрут с хлебом. Александр Дмитриевич идет вдоль вагонов, поднимается в один из них. При свете «летучей мыши» тускло мерцают стволы ружей, тепло розовеет насыпанная двумя холмами пшеница. Он невольно притрагивается к ней, точно гладит, ласкает зерно, берет в горсть, задумчиво смотрит.
Но что это? Что-то тяжелое...
На ладони — пуля.
Кто-то, плохо видный ему, не то жалуется, не то хвастает из угла:
— Возле Раковки в два часа ночи паровоз и пять вагонов с рельсов сошли: казаки шашки подложили пироксилиновые. Ну, мы, понятно, в цепь рассыпались, ждем... Броневик пришел на подмогу — отбились... Целый день простояли на этом месте... Весь груз — мануфактуру там и прочее — все в целости довезли, сдали... Обратно едем — та же песня. Ночью прибыли на станцию Филоново, а казаки окружили ее. «Ура!» — кричат, свистят, матерятся, из пулеметов бьют. До одиннадцати часов утра бой шел, едва вырвались. Только отъехали — впереди путь разобран, на целые три версты!..
— Здравствуйте, товарищи! — прервал их Цюрупа, входя в полосу света. — С приездом вас, с возвращением благополучным!
— Спасибо. На этот раз вроде верно — все живые воротились...
«На этот раз»!.. — Александр Дмитриевич пригляделся: в углу вагона, рядом с тем бойцом, что рассказывал, на небольших тесовых нарах полулежал юноша — совсем еще мальчик — в тельняшке, которую он, видимо, где-то выменял, в матросских «клешах», подхваченных гимназическим ремнем. Голова его и правое плечо белели в полутьме уже несвежими повязками.
«Вот так же и мой Митя где-нибудь... — подумал Цюрупа о старшем сыне. — Доброволец! Красногвардеец семнадцати лет!.. Кажется, их полк сняли с фронта и перебросили куда-то под Тамбов — реквизировать хлеб». И с какой-то непонятной, нелепой надеждой он вдруг спросил юношу:
— А под Тамбовом вам бывать не приходилось?
— Ну как же! — ломающимся баском самодовольно ответил тот. — Как же! В самую заваруху: семнадцатого-восемнадцатого июня, когда беляки Тамбов захватили. Что там делалось, мать честная- родная! Дорогу на Москву банды обложили. Наши все заградительные отряды сняли, все реквизиционные — все на дорогу! Станция Токаревка — на всю жизнь запомню! В одиннадцать вечера поезд наш тронулся, при потушенных огнях, самым тихим ходом. А мы цепью рассыпались вдоль полотна. А у них три пулемета на тачанках... Верст семь так шли — раненых не смогли подобрать, но хлеб спасли.
«...Не смогли подобрать»! — вздрогнул Александр Дмитриевич. — Что, если Митя?.. Нет! Нет! Не может быть!»
Все же он спросил:
— Дмитрия Цюрупу не встречали там, случайно? Тоже воюет... Такой же, как вы, молодой...
— Цюрупу? Что, наркомов сын, что ли? Ваш то есть?
— Да нет. При чем тут я? — смутился Александр Дмитриевич: не козырять же перед ними тем, что у него, у наркома, сын вот тоже воюет, как все, рядовой солдат. — Не встречали, значит?
— Кто его знает? Да не приходилось, вроде.
«Боже мой! Боже мой! Слово «хлеб» стало вплотную со словами «кровь», «смерть»!.. С разведчиками так не расправляются, как с продовольственниками. В станице Платовской генерал Попов застал продотряд, которому население сдавало хлеб, — командир и комиссар распяты, порублены все продотрядовцы и триста пятьдесят местных жителей — старики, женщины, дети...»
И среди всего этого — его сын, его первенец — Митя!..
— Да уж лучше на фронте, чем на этой работе, — как бы подтверждая его мысли, вслух подумал раненый юноша.
Поговорить бы с ним еще, походить по составу, расспросить других: может, кто видел Дмитрия Цюрупу? Но пора на заседание Совнаркома.
Александр Дмитриевич дотронулся до шершавой обветренной руки юноши, порывисто сжал ее, потом нащупал у себя в кармане теплый жесткий комок, завернутый в бумагу. Он берег его с утра на ужин: без всего привык обходиться, даже голод терпел, не мог обойтись только без одного — без чая с сахаром.
— Возьми-ка, сынок! — Цюрупа оставил белый комочек раненому и поспешил к двери.
Но как ни торопил Александр Дмитриевич шофера, как ни гнал тот машину, все равно опоздали.
Хмурясь, Ленин поднялся и вместо приветствия укоряюще протянул навстречу часы:
— Придется объявить вам выговор и занести в протокол.
— Мне — выговор?..
— Да-с. Вам. За опоздание.
— Помилуйте, Владимир Ильич! — шутливо начал выкручиваться Александр Дмитриевич. — Послушайте сначала, что я вам скажу...
— Ну? Что?
— Вот телеграмма Якубова из Царицына. Адресована мне... Всего за июнь отправлено две тысячи триста семьдесят девять вагонов продовольствия. В том числе пшеница... ячмень... крахмал... жмыхи...
— Звучит просто как музыка, — покачал головой Ленин.
А Цюрупа, вдохновляясь, словно стихи декламируя, продолжал и продолжал перечислять:
— ...Мука... масло подсолнечное... семя льняное... хлеб ржаной... Все это отправлено в Петроград, в Москву и Московскую губернию, в Смоленск, в Тулу, в Ярославль, во Владимирскую, Псковскую, Тверскую губернии... Прибавьте к этому шестьсот шестьдесят семь вагонов, заготовленных помимо Царицына! Прибавьте сто девятнадцать вагонов, переотправленных из Нижнего! Прибавьте отправки по воде: хлеба — триста шестьдесят четыре тысячи триста один пуд, зернового фуража — сто шестьдесят три тысячи семьдесят семь пудов, семенных грузов — тысяча двести пудов, всего... — Он покачнулся и упал.
Бросившиеся к нему товарищи подняли его, уложили на диван:
— Что такое?!
— В чем дело?!
— Доктора!
— Доктора скорее!
— Позвоните в амбулаторию...
Прибежал запыхавшийся врач, осмотрел, выслушал, постукал.
— Что с ним? — спросил Ленин.
— Это сейчас пройдет, Владимир Ильич... Надо дать ему чаю... Это голодный обморок.