На одной из улиц Александрии римский гражданин убил кота: у него, видно, помутился рассудок. После он удалился к себе домой, несколько обеспокоенный. Через несколько часов дом был взят в осаду. Если не спастись бегством, что было уже невозможно, его ждала верная смерть: в таких случаях не соблюдались никакие формальности. Диодор, присутствовавший при этой сцене, наблюдал, — неслыханное дело, — как чиновники, посланные лично Птолемеем, умоляли толпу пощадить жизнь римлянина. Но все было бесполезно. Спокойствие воцарилось только тогда, когда труп, обезображенный до неузнаваемости, остался валяться на опустевшей улице — единственный знак присутствия человека.
Диодор понимал причины внезапной вспышки безумия. Он уже давно жил в Александрии. Имел случаи наблюдать, как местные поклоняются этим полудиким зверькам, которые уже и на Сицилии (сам он был из Агириума) и в южной Италии начали появляться, но их, безжалостных хищников, держали подальше от домашней скотины. Он всё об этом знал и умел себя вести как следует, например, кричать: «Он был уже мертвый!», случайно наткнувшись на улице на дохлого кота; не смеяться, видя, как кто-то кланяется животному, проходящему мимо, и тому подобное. Не это смущало его. Ему казалась невероятной слепота убийц. Забить камнями римского гражданина (да еще и по такой причине) — и это в то время, когда в Александрии находятся римские легаты, наконец-то удостоившие посещением Птолемея «Флейтиста» (так его звали в народе) и готовые официально признать его, предоставив звание «друга и союзника» римского народа.
Вот уже двадцать лет, с тех пор как он взошел на престол, над головой «Флейтиста» нависала угроза потерять царство из-за преступной глупости предшественника. Единственным деянием его весьма короткого царствования, если не считать попытки осквернить гробницу Александра, было то, что он оставил Египет в наследство римлянам. Безумец, которого александрийцы прозвали еще «Затворником», в Риме пользовался доброй славой: в свое время он попал в плен к Митридату, в 86 году ему удалось бежать в лагерь Суллы, и вместе с будущим диктатором он прибыл в Рим. Там всегда делали вид, будто принимают это его завещание всерьез: повод шантажировать «Флейтиста» и выкачивать из него деньги, на потребу многим, людям маленьким и не очень (все они так или иначе работали на людей великих). И теперь, когда римляне наконец соизволили признать его право, объявив недействительным абсурдное завещание, не хватало только этого кота, вместе с печальным, неизбежным итогом плачевного инцидента.
Но Цезарь, к счастью, был человеком слова: слова, подкрепленного шестью тысячами талантов, выплаченных Птолемеем. Однако теперь уже александрийцы потеряли терпение и изгнали этого слабого монарха. Только через три года Габиний, с соизволения Помпея, вернул его на трон, как раз в то время, когда Цицерон спрашивал Аттика, взаправду ли это свершилось.
Диодор, уроженец Агириума в центре Сицилии, приехал в Египет, задумав сочинить большой исторический труд. Он хорошо знал, что, по словам Полибия, историки делятся на две категории: одни погружаются в непосредственный опыт и оттуда черпают материал для своих трудов (таких Полибий особенно ценил), а другие со всеми удобствами устраиваются в городе, «располагающем хорошей библиотекой», и там, за столиком, странствуют «вслед за Птолемеем», как сказал бы Ариосто. Диодор принадлежал к последним. Ясно, что, имея в виду престиж идей Полибия среди греческой и римской публики, немного опыта все-таки следовало выказать. И вот Диодор выдумывает целый ряд путешествий, которые никогда не совершал.
Мы странствовали, — пишет он в философском прологе, — по большей части Азии и Европы, терпя лишения и опасности разного рода, поставив перед собой цель увидеть воочию все то, о чем мы рассказываем, или немалую оного часть. Мы хорошо знаем, — продолжает он, — сколько ошибок в географии допускает большинство историков, и не первых попавшихся, но первой величины.
По правде говоря, этот суровый нагоняй он списал слово в слово у Полибия. А путешествие совершил только одно — в Египет.
И верно: если искать город с библиотекой, Александрия представляется более чем разумным выбором. Конечно, был еще Рим, куда более близкий, но там нужно было войти в милость к какому-нибудь вельможе или эрудиту, чей дом набит книгами, такому как Сулла, или Лукулл, или Баррон, или Тираннион. Египет привлекал Диодора и по другим причинам. Он составил собственное представление о значимости этой страны. Из книг, вспитавших его, он вывел, что там начиналась история. Там родились боги, там возникла жизнь, и были произведены самые древние наблюдения за планетами. Для такого, как он, поклонника стоицизирующей астрологии Египет Нехепсо и Петосириса или Гермеса Трисмегиста казался землей обетованной. Что можно придумать лучшего, чем поехать как раз туда, где в изобилии имеются не только книги, но и жрецы, готовые рассказать и даже показать любопытствующему, вроде него, древнейшие анналы, хранящиеся в храмах?
Александрия ослепила его богатством: ему показалось, будто в этом городе, таком многолюдном, богачей больше, чем в других столицах. В Риме ему, конечно, тоже довелось побывать, чтобы попрактиковаться в языке для написания римской части своего труда. Труд задумывался универсальным, а следовательно, согласно тому, как Диодор видел мир, делился на три части: Греция, Рим, Сицилия. Пребывание в Риме, заверяет он, было длительным и приятным, чего и следовало ожидать в столь «превосходном» городе, «распространившем свою власть до пределов мира». Так он разделывается с необходимой данью восхищения.
Его метод работы был до крайности элементарным. Он всего лишь резюмировал, в некоторых случаях переписывал, примеры и сюжеты, которые, как ему казалось, были хорошо изложены в источниках, книгах, уже известных. Так он составил сорок толстых свитков, даже сорок два, поскольку свитки под номером I и XVII, ввиду их длины, пришлось разделить на две части каждый. Труд он завершил по возвращении, через много лет, и назвал его «Книжная полка истории», чем заслужил, посмертно, шутовскую похвалу такого ученого, как Плиний, по мнению которого это заглавие представляло собой чуть ли не переворот в историографии. «Среди греков, — писал Плиний, — явился Диодор, прекратил всякие причуды и назвал свою историю “Библиотекой”».
Он использовал труды общеизвестные, даже напрашивающиеся сами собой, например Эфора для греческой истории и Мегасфена для индийской. Для его нужд хватало такой библиотеки, как та, что вышла за пределы царского квартала, так называемой «дочерней», предназначенной именно для ученых, не вхожих в Мусей, или — как пышно выразился ритор Афтоний — «для того, чтобы весь город имел возможность философствовать». Ее устроили, по-видимому, уже при Филадельфе, в храме Сераписа, в бывшем египетском квартале — Ракотисе, из которого возникла Александрия; там были собраны копии свитков, хранившихся в Мусее, по два экземпляра каждого. Во времена Каллимаха «дочерняя» библиотека уже располагала сорока двумя тысячами восьмьюстами свитками. В отличие от Мусея сюда не стекались отовсюду многие десятки тысяч свитков, из которых трудами ученых и переписчиков извлекался тщательнейшим образом выверенный окончательный текст: здесь находились только копии, прекрасные копии лучших изданий, подготовленных в Мусее.
О Мусее Диодор даже не упоминает. Даже когда описывает кварталы Александрии, в особенности царский, используя (удивительная вещь) те же выражения, в той же последовательности, как позже Страбон (хотя тот рассказал также и о Мусее). Читать он предпочитал книги особого жанра, изобиловавшего в Египте той поры: историко-утопические романы, вроде «Священного писания» Эвгемера, «романа» о Трое и другого, об амазонках, Дионисия Скитобрахиона, а кроме того, мистериально-теософские рассказы об Осирисе, которого в духе синкретизма отождествили с благодетельным греческим Дионисом; но более всего — «Историю Египта» Гекатея Абдерского. Гекатей ему очень нравился. Почти вся первая книга «Библиотеки» списана с него, и тот же Гекатей появляется в последней, сороковой книге, как источник, богатый сведениями и достойный восхищения, особенно в том, что касается Моисея и еврейского народа. Чтение Гекатея укрепило Диодора в убеждении, что египтяне — самый древний народ (хотя его любимый Эфор и придерживался по этому поводу иного мнения). Оттуда же он почерпнул идею о сущностном, глубинном тождестве греков и египтян в области правосудия, помимо мифа о древней египетской мудрости, которую потом восприняли законодатели других народов; идея эта объясняла также греко-македонское господство над Египтом. Выдвинул он и другие оригинальные идеи, например о прямой зависимости между численностью населения и величиной зданий; посему, заключал он, хорошим политиком будет тот, кто, как Моисей, станет способствовать демографическому приросту населения.
Диодор отправился также и в Фивы. Спустился, следуя указаниям книги Гекатея, в долину царских усыпальниц. Заметил, однако, что «к тому времени, — как он пишет, — когда мы добрались до этих мест», даже те семнадцать сохранившихся гробниц, какие видел Гекатей, «большей частью лежали в руинах». Мавзолей Рамзеса по-прежнему стоял, и Диодор не преминул описать его. Не имея возможности пробраться внутрь, он ограничился тем, что передал как можно более точно описание, приведенное у Гекатея. Переписал его слово в слово, не переживая по поводу странностей и темных мест. Этот мавзолей Рамзеса — единственный случай, когда Диодор, который в своей египетской книге прибегает к Гекатею на каждом шагу, прямо называет свой источник. Причиной тому может быть особое значение, какое Гекатей в своем сочинении придает посещению Фив и в особенности плану мавзолея.