«Я захватил великий город Запада, — писал Амр ибн аль-Ас халифу Омару после того, как водрузил знамя Магомета на стенах Александрии, — и мне нелегко перечислить все его богатства и красоты. Напомню только, что он насчитывает четыре тысячи дворцов, четыре тысячи общественных бань, четыре тысячи театров и мест развлечения, двенадцать тысяч фруктовых лавок и сорок тысяч данников-евреев. Мусульманам не терпится вкусить плоды победы».
Дело было в пятницу нового месяца Мухаррам двадцатого года Хиждры, или 22 декабря 640 года христианской эры. Император Ираклий I, с уже подорванным здоровьем, несколько лет назад вынужденный отбивать город у персов, предпринимал из Константинополя отчаянные вылазки, чтобы спасти метрополис. Согласно хронисту Феофану, он умер от водянки месяца через полтора, в феврале 641 года. Дважды византийские военачальники завладевали портом Александрии, и дважды Амр опрокидывал их в море. Несмотря на то что халиф не допускал и мысли о разрушении и разграблении города, Амр, выведенный из себя непрекращающимися вражескими атаками, сдержал обещание «сделать Александрию доступной со всех сторон словно жилище блудницы» и велел снести башни и значительную часть стен. Однако удержал своих людей от грабежа, к которому они стремились, и на том самом месте, где речами утихомирил их, воздвиг мечеть Милосердия.
Амр вовсе не был невежественным воином. Четырьмя годами ранее, заняв Сирию, он пригласил к себе патриарха и задал ему тонкие, если не щекотливые, вопросы о Священном писании и о так называемой божественной природе Христа. Он даже попросил проверить по еврейскому оригиналу точность перевода на греческий одного места из Книги Бытия; патриарх при этом сумел отстоять свою точку зрения.
В то время, когда Амр захватил Александрию, был еще жив, если верить «Истории мудрецов» Ибн аль-Кифти (есть такие, кто в этом сомневается), престарелый Иоанн Филопон, неутомимый, как о том гласит его прекрасное прозвание, комментатор Аристотеля. Иоанн был христианином (принадлежал к христианскому братству филопонов[2]), но приверженцем Аристотеля, а посему с чрезвычайной легкостью впал в ересь. Он сочинил трактат «О единстве», в котором утверждал, будто три лица Троицы обладают единой природой, хотя и, как он говорил, в трех ипостасях. Даже для невежд был ясен монофизитский склад таких рассуждений, едва прикрытый аристотелевской фразеологией; в самом деле, Иоанн губил себя, можно сказать, безвозвратно, когда признавал в конце, что Христос обладает только божественной природой. Долгие годы он жил затворником, как и подобает еретику, занимаясь грамматикой и математикой, продолжая притом свой прилежный и непрестанный труд по комментированию Аристотеля.
Амр стал навещать старика; особенно восхищали мусульманина его аргументы против той невероятной путаницы, какую христиане нагородили вокруг Троицы. Он как будто бы продолжал (но с собеседником, который, как он чувствовал, был почти что на его стороне) жаркие споры, которые вел с патриархом Сирии. Христологический диспут манил его, а может, и развлекал, если судить по тому вопросу, какой он задал патриарху: когда Христос, которого христиане также считают богом, находился во чреве Марии, управлял ли он и оттуда миром, как подобает божеству? Почтенный иаковит, вынужденный защищаться, дал на этот вопрос слабый ответ, напомнив, что сам Бог (Отец) не выпускал бразды правления даже тогда, когда был занят всем хорошо известной беседой с Моисеем, которая продолжалась сорок дней и сорок ночей. (В исторической достоверности таковой беседы даже мусульманин Амр не мог усомниться, поскольку о ней рассказывает Пятикнижие — книга, священная и для него.) Но потом сам патриарх был вынужден признать, что в Пятикнижии нет никакого намека на Троицу; и попытался объяснить столь неудобную фигуру умолчания в такой истинной книге, приведя аргумент воистину о двух концах: дескать, было бы неосмотрительно говорить об этом во времена, когда народы, в пору своего детства, слишком тяготели к многобожию. (Неосторожное допущение, будто вера в Троицу таит в себе коварно прокравшийся политеизм.)
Очевидно, что у Амра была хорошая защита против подобных несообразностей: слова Пророка охраняли его. «У Бога нет сыновей, — говорил тот. — Если бы у Бога был сын, я бы первый ему поклонился». И еще: «Не говорите, будто в Боге есть Троица, он один» и тому подобное. Но легко представить себе, как он наслаждался аргументами Филопона, тем более что они исходили, так сказать, из лагеря противника. Неумолимая логика старика захватывала его. Очень скоро они с Иоанном стали неразлучны.
Наконец, однажды Иоанн решился затронуть в их обычной беседе тему, которая уже давно просилась на язык, но каждый раз откладывалась. «Ты опечатал, — сказал он, — все склады Александрии, и любой товар, какой ни есть в городе, по праву твой. Я не возражаю. Но есть вещи, которыми ни ты, ни твои люди не сможете воспользоваться: я хотел бы попросить тебя оставить их на месте».
Амр спросил, что это за вещи, и Иоанн ответил:
«Книги из царской сокровищницы. Вы завладели ими, но не сможете, я знаю, ими воспользоваться».
Амр, изумленный, спросил, кто собрал эти книги, и Иоанн начал рассказывать историю библиотеки.
Что за книги оставались к тому времени в Александрии и где они находились — предмет, требующий некоторых разъяснений. За триста пятьдесят лет до того Александрию захватила, но вскоре вновь потеряла царица Зенобия, арабка из Пальмиры, утверждавшая, будто происходит от Клеопатры. Когда римский император Аврелиан отвоевал у нее Александрию, оказалось, что квартал Брукион пострадал больше всего. Согласно Аммиану, который, может быть, преувеличивает, этот квартал был совершенно разрушен. Через пару десятилетий Диоклетиан подверг город самому настоящему грабежу. Мусею, который в первый период империи переживал отдельные, блистательные, периоды обновления, и даже не так давно ему вернули былую славу выдающиеся труды математика Диофанта, был, по всей видимости, причинен огромный вред. В 391 году, во время нападений на языческие храмы, был разрушен храм Сераписа. Последним из известных представителей Мусея стал Феон, отец Ипатии, которая изучала конические сечения и музыку и в 415 году была растерзана христианами, в своем невежестве считавшими ее занятия ересью. И совсем недавно, при Хосрове II, было десятилетие персидской оккупации, от которой с большим трудом Ираклий освободил город. Изменились, конечно же, и книги, и не только в том, что касалось содержания. То были уже не ломкие свитки былых времен, обрывки которых выбросили в мусор или погребли в песках, но изящные, прочные пергамены, сплетенные в толстые кодексы, кишащие ошибками, поскольку греческий язык все больше и больше забывался. И преобладали уже среди них сочинения Отцов церкви, акты Соборов, вообще всякого рода «священные писания».
Тем не менее Иоанн в своей страстной речи сократил дистанцию и в конечном итоге так представил воображению собеседника превратности этих книг, словно речь все еще шла о первоначальном собрании, составленном тысячу лет назад царем Птолемеем.
«Ты должен знать, — говорил Иоанн, — что Птолемей Филадельф, взойдя на престол, обратился к знаниям и стал весьма ученым человеком. Он разыскивал книги и приказывал, чтобы их доставали для него за любую цену; предлагал торговцам самые выгодные условия, чтобы те именно к нему привозили ценные свитки. Его повеления были исполнены, и вскорости собрание насчитывало (тут Иоанн озвучил цифру, которая не показалась собеседнику чрезмерной) пятьдесят четыре тысячи книг».
Тут Иоанн вспомнил о книге, невероятно популярной среди греческих писателей, которую многократно переписывали, пересказывали и всячески использовали как евреи, так и христиане: рассказ Аристея. И сам прибег к нему. А пересказав этот старый текст, продолжил так: «Когда царю об этом сообщили, он спросил Деметрия (Ибн аль-Кифти, передавший речь Иоанна, называет его Замира): “Думаешь, остались еще на земле книги, которых у нас нет?”
Деметрий ответил: “Да, их еще много в Индии, Персии, Грузии, Армении, Вавилонии и других краях”. Царь подивился услышанному и сказал: “Тогда продолжай искать”. И поиски продолжались вплоть до его смерти». (В этом арабском переложении мир предстает куда более обширным, а достижение цели — полного собрания всех существующих книг, куда более далеким, чем в оригинальном труде Аристея.)
«Так вот, эти книги, — тут Иоанн прервал свой рассказ и сразу перешел к заключению, — хранили все последующие властители и сберегли их до наших дней».
Амр понял, что Иоанн поведал ему нечто очень важное; какое-то время он помолчал, потом, обдумав ответ, сказал другу: «Я не могу распорядиться этими книгами без разрешения Омара. Могу лишь написать ему и рассказать необычайные вещи, которые ты мне поведал». Так он и поступил.
В среднем требовалось двенадцать дней плавания, чтобы доставить письмо из Александрии в Константинополь; немного дольше, имея в виду неблизкий путь по суше, оно шло до Месопотамии; столько же времени требовалось для того, чтобы доставить ответ. Так, около месяца судьба библиотеки зависела от ответа Омара, которого с трепетом ожидал не только Иоанн, но и сам эмир.
В эти дни ожидания Иоанн, с позволения Амра и в сопровождении неразлучного Филарета, еврейского врача, его ученика, автора трактата «О пульсациях» (многие ошибочно приписывали этот труд самому Иоанну) посетил библиотеку. Иоанн чувствовал, что для него это, возможно, последнее прощание, тем более грустное, что он увидел, какого состояния довели сам дом: опустевший, полуразрушенный, при входе — вооруженный отряд. Бродя между шкафами, он молча прикасался к пергаменам, прочесть которые уже не мог. Ориентируясь с помощью осязания, которое изощряется с угасанием зрения, он вынул один из манускриптов и протянул его Филарету. То было «Объяснение творения» Феодора Мопсуестийского, с которым Иоанн много лет назад ожесточенно спорил в семи книгах «О космогонии» — трактате, известном также и латинянам под названием «De opificio mundi» («О творении мира»). Вернулся в мыслях к своим возражениям и испытал от этого удовольствие. В очередной раз убедился, что был прав, утверждая тогда (как он и сейчас утверждал), что естествознание не противоречит библейскому рассказу о сотворении мира.
Вернувшись, он застал у себя Амра. Эмир давно дожидался, ему не терпелось задать вопрос, уже несколько дней его занимавший. Он попытался сформулировать этот вопрос как можно менее обидным образом. Произнес несколько вежливых фраз по поводу посещения библиотеки, куда, как он знал, Иоанн ходил утром. Наконец, приступил к делу.
«В твоем объяснении относительно книг, — сказал он, — ты уверял, будто они постоянно находились в царской сокровищнице, с далеких времен царя Птолемея и до наших дней. Но недавно один чиновник, грек, искренне примкнувший к нашему делу, пришел ко мне под большим секретом и заявил, что это неправда; напротив того, по его словам, все это наследие древних книг, о котором ты мне говорил, сгорело при пожаре Александрии, который устроил первый из римских императоров за много веков до рождения Пророка. А еще наш верный слуга утверждает, что в некоторых храмах Александрии еще хранятся полуобгоревшие шкафы, оставшиеся после того ужасного пожара».
Тут он умолк, заметив смятение своих собеседников. Но если бы он продолжал, то не сказал бы ничего, кроме того, что и так было ясно без лишних слов: его, если называть вещи своими именами, ввели в заблуждение, попросив спасти книги, на самом деле не столь ценные, как в том пытались уверить.
После короткого молчания, мучительного для всех троих, Иоанн предложил выйти из дома и попросил Филарета проводить их к храму Сераписа, точнее, к тому, что от него еще оставалось. Необычайная сила как будто вселилась в тело старика, ринувшегося в эту последнюю, нежданную битву, к которой он даже, кажется, невольно стремился. Место, куда все трое направились, когда-то было сердцем египетского квартала Ракотис. Здесь патриарх Феофил возглавлял верующих во Христа, когда они обрушились на храм Сераписа, роскошью уступавший, как уверял Аммиан, только Капитолию: мрамор, золото, алебастр, драгоценная слоновая кость — все разбивалось на куски, а пергамен, как выяснилось, отлично горел. Уже давно здесь царила тишина, квартал так и не оправился от всепожирающего пламени. Филарет, на лету уловивший цель Иоанна, подвел всех троих к armaria librorum (книжным шкафам). И первым заговорил. Филарет владел латынью, он прочел немало книг на этом языке, когда работал в Вивариуме, в Калабрии, в библиотеке, основанной Кассиодором (в атмосфере, более благоприятной для еврея, чем та, что царила в другом знаменитом западном центре, Севилье, — хотя и этот город ему хотелось посетить — где епископом был Исидор, автор трактата «Contra Iudaeos»[3]).
«Эти шкафы, — сказал он, цитируя пассаж из Павла Орозия, — опустошили люди нашего времени (exinanita а nostris hominibus nostris temporibus)».
Потом углубился в подробные объяснения, стараясь излагать как можно проще, так, чтобы Амр понял. Орозий, утверждал он, португальский историк, преданный святому Августину, отмечал, что посетил Серапион — и был потрясен видом этих жалких обломков — из-за одного места в рассуждении, включенном в рассказ о войне Юлия Цезаря в Александрии. И разъяснил, не оставляя места сомнениям, что речь не может идти о следах пожара времен Цезаря: и потому, что сохранившиеся следы относились к событиям, гораздо более близким (во времена Орозия еще живущим в памяти свидетелей), и потому, что Серапион — совсем не то, что царский квартал, где хранились драгоценные собрания Птолемеев. Тем самым, продолжал он, Орозий уличал в грубейшей ошибке Аммиана, самонадеянного, невесть откуда взявшегося сирийца, урожденного грека, взявшегося сочинять истории на изысканной латыни: копируя источники, которых не понимал, он дошел до того, что приписал Юлию Цезарю разгром Александрии и разрушение Серапиона.
Амр с восхищением слушал ясные, четкие речи еврея, столь отличные от пустопорожних наветов ретивого доносителя. Тем временем Филарет, которому редко доводилось распространяться на любимую тему, а потому он и не собирался ограничивать себя, приводил сведения, все более детальные. Сказал, что сам видел, путешествуя по Западу, несколько списков с «Историй» Орозия, и обнаружил, что в месте, где Орозий говорит о книгах, случайно оказавшихся поблизости от порта (proximis forte aedibus condita), а потому сгоревших, когда Цезарь приказал поджечь корабли, в одних кодексах значилось число сорок тысяч, а в других — четыреста тысяч. То же самое — у Авла Геллия, который касался этого эпизода в прихотливой главке своих «Аттических ночей», посвященной древним библиотекам: одни списки называли цифру семьдесят тысяч, другие — семьсот тысяч. В пылу доказательств забыв о том, что Амр мало знаком с сутью вопроса, который он так подробно излагал, Филарет прибег к последнему, решающему аргументу. Орозий, продолжал он, всего лишь воспроизвел безусловно достоверный рассказ Тита Ливия, историка, жившего во времена Цезаря и Августа, чей труд, в полном его объеме, занимал почти сто пятьдесят свитков. Стало быть, достаточно найти книгу Ливия о войне в Александрии, и сразу станет ясно, написал ли Орозий сорок или четыреста тысяч. Но как раз эта книга Ливия и пропала бесследно (может быть, во всем мире ни у кого не сохранилось полного Тита Ливия).
Но решение пришло к нему внезапно, в один прекрасный день, когда он читал Сенеку, трактат «О спокойствии души». Там стоик, чья мудрость часто граничит с безумием, в длинном рассуждении обрушивался на манию богачей из чистого хвастовства собирать у себя в домах тысячи книг; засим следовали слова, которые Филарету, когда он их прочел, показались подлинным откровением:
Чему служат несметные книги и целые собрания, когда их владельцу на протяжении жизни едва удается прочесть заглавия? В Александрии сгорело сорок тысяч свитков. И вот, многих восхищает столь блестящее доказательство царственного обилия (pulcherrimum regiae opulentiae monumentum), даже и Ливия, который говорит, что эти свитки — великолепный плод изысканного вкуса и неусыпных забот властителей (qiu elegantiae regum curaeque egregium id opus ait fuisse).
Ничего подобного, — возражал Сенека в своем трактате, — какая тут изысканность, какие заботы: роскошь во имя культуры, даже и не культуры вовсе, ибо книги эти доставались «не для учения, но для выставления напоказ». Орозий, заключил торжествующий Филарет, прочел и перефразировал то же место из Ливия, на какое обратил внимание Сенека, ведь оба определяли свитки одними и теми же словами: «singulare profecto monumentum studii curaeque maiorum» («весьма полезный памятник величайших стараний и забот»). Значит, и Орозий, как Сенека, прочел у Ливия число quadraginta milia librorum — «сорок тысяч свитков».
Амр уже потерял нить страстно излагаемых доводов и перестал слушать упорно стоящего на своем оратора. Иоанн знаком показал Филарету, что этого довольно. На обратном пути никто не возвращался больше к неисчерпаемой теме.
Дни проходили в ожидании ответа Омара. Амр столь же регулярно продолжал посещать своих ученых друзей. И все же, хотя араб и старался выказывать сердечность, им чудилось, будто он не так искренен в своей любезности, как раньше. Какая-то тень встала между ними, и однажды Иоанн попытался рассеять ее.
«Мне кажется, — сказал он, — что тебя не до конца убедили объяснения моего любезного Филарета. Позволь же мне вернуться к теме, которая, как ты понимаешь, для нас дороже нашей собственной жизни».
Амр с готовностью согласился с тем, что Иоанн, как говорится, прочел его мысли, и охотно поделился своими сомнениями: ведь так или иначе запутанное расследование Филарета обнаружило, что во время войны, развязанной Цезарем в Александрии, погибло сорок тысяч книжных свитков.
«Мы тоже, — мягко ответствовал Иоанн, — часто спрашивали себя, о каких книгах идет речь. Но вынуждены были только сетовать на молчание историков. Представь себе: даже Аппиан, родившийся и живший здесь, в Александрии, в счастливые времена императора Адриана, ни словом не упоминает пожар в Мусее, когда в своих “Гражданских войнах” повествует о боях в Александрии. Аналогично — Афиней, тоже египтянин, чьи нескончаемые книги — кладезь сведений, почерпнутых из тысяч трудов (среди них даже написанный Птолемеем по прозванию Фискон о царском квартале Александрии). Только Кассий Дион, бывший в свое время свидетелем безумной угрозы Каракаллы — тот собирался сжечь Мусей, чтобы отомстить за Александра Великого, которого (как он думал) отравил Аристотель, — сообщает что-то определенное. В самом деле, он утверждает, будто во время пожара сгорели арсенал и склады зерна и книг».
«И это, — вмешался Филарет, — совпадает буква в букву с тем, что, как я тебе говорил, нам поведал Орозий: то есть, что сгоревшие книги по случайности находились в зданиях, расположенных вблизи порта, proximis forte aedibus condita, — прибавил он, искренне полагая, что латинская цитата сделает довод убедительнее, — а здания, расположенные вблизи порта, — пришел он наконец к выводу, — это и суть склады, о которых говорит Дион!»
Амр признал, что его поразили эти новые соображения, но, добавил он, вопрос, им поднятый, так и остался без ответа.
«Тогда приходится думать, — ответил Филарет, — что, когда мы посещали руины Серапиона, ты не до конца выслушал мои разъяснения».
Поучающий тон Филарета раздражал Амра, но он решил этого не показывать, признавая, что, в конце-то концов, сам вызвал новую дискуссию.
«А я сказал тогда, — продолжал Филарет, — что лучше всего передал рассказ Ливия (повторюсь: если бы он сохранился и был бы доступен, это разрешило бы все наши сомнения) Сенека в трактате “О спокойствии души”. И от тебя, надеюсь, не ускользнуло, что в словах Сенеки, которые я привел, ничто не заставляет думать, будто те книги были книгами из царской библиотеки. Напротив, кажется ясным, что речь идет о щедром даре Птолемеев, предназначенном для какого-нибудь римского вельможи той эпохи, на пустое тщеславие которого и обрушивается философ-стоик. В самом деле, стал бы он говорить об “изысканном вкусе” и “неусыпных заботах” правителей Египта, и уточнять, что эти свитки собирались “не для учения, но для выставления напоказ”, если бы речь не шла именно о дарах, предназначенных для людей денежных, но неученых? А теперь, — заключил он, — сложи вместе все эти указания, и ты получишь ответ на свой вопрос: эти книги оказались случайно в порту, как говорит Орозий; на складах, расположенных рядом со складами зерна, как говорит Дион; ибо то были дары правителей Египта какому-то богачу из Рима, как говорит Сенека, а тот утверждает, будто опирается на Ливия, источник, который признают достоверным и Орозий, и Дион».
Вот что поведали Амру двое друзей. Ни тот, ни другой, словно сговорившись, не вспомнили то место из Плутарха, в «Жизнеописании Цезаря», где, не очень понятно почему, биограф утверждает, будто огонь, «распространившийся от арсенала», уничтожил «великую библиотеку». Не то чтобы они нарочно утаили довод, на первый взгляд свидетельствовавший не в их пользу: оба хорошо знали, что с Плутархом можно поспорить; что библиотека, если угодно так называть Мусей, вовсе не была расположена вблизи арсеналов; что Плутарх скорее всего неверно понял источник, где говорилось — как у Кассия Диона — о «складах книг» (bibliothékas), и вообразил себе апокалиптический пожар в Мусее. Они уже и так злоупотребили вниманием Амра и его терпением. Незачем, сочли они, еще больше его запутывать.
Пока ученые мужи на какое-то время смолкли и Амр сосредоточенно, с восхищением повторял про себя непогрешимый ход рассуждений, посланец Омара, только что высадившийся в Александрии, явился к эмиру в жилище Иоанна. Его приход пробудил всех троих от размышлений, которым каждый предавался, невольно продолжая прерванную беседу. В ходе дискуссий, какие вели они в эти дни ожидания, все трое, можно сказать, погрузились в прошлое, куда увлекло их предпринятое расследование. Теперь же предстояло вернуться в настоящее. Амр прочел послание.
Что до книг, о которых ты упомянул, — писал Омар, — вот тебе мой ответ: если их содержание согласуется с книгой Аллаха, мы можем без них обойтись, ибо в таком случае книги Аллаха более чем достаточно. Если же, наоборот, они содержат в себе нечто противное книге Аллаха, нет никакой надобности их хранить. Пойди и уничтожь их.
Легко представить себе разочарование и огорчение обоих ученых, но, может быть, следовало бы сказать — всех троих собеседников. С другой стороны, чего можно было ожидать от такого правоверного ханжи, как Омар, — раздумывал Амр, — от человека, который, как представляется, дошел до того, что помешал умирающему Пророку продиктовать вторую книгу, повинуясь, опять же, суждению, будто в Коране уже заключено все?
К каким противоположным результатам, — думал в свою очередь Иоанн, — может привести равная по силе вера: на симпосионе мудрецов, о котором рассказал Аристей, семьдесят два ученых еврея ответили на каждый из причудливых вопросов царя, ища в каждом случае соответствия с волей Бога; теперь халиф в своем схематичном ответе сводит все к соответствию с книгой Бога (которого называет Аллахом); к тому же, — твердил он про себя, безутешный, — те приложили руку к прирастанию библиотеки, и без того огромной, а этот варвар, наоборот, во имя грубого силлогизма обрекает такое сокровище на уничтожение.
Было невозможно, да и неприлично, оставаться долее. В молчании, без ненужных церемоний, Амр навсегда покинул дом Иоанна. Повинуясь велению халифа, он приступил к уничтожению книг. Распределил их между всеми банями Александрии, отдав на растопку печей, благодаря которым мытье доставляло такое удовольствие. «Число этих бань, — пишет Ибн аль-Кифти, — было хорошо известно, но я его не помню» (мы знаем от Евтихия, что их было четыре тысячи). «Рассказывают, — продолжает он, — будто понадобилось добрых полгода, чтобы спалить все это топливо».
Только книги Аристотеля избегли общей участи.