«Факт этот воистину изумляет», — писал Эдвард Гиббон по поводу рассказа о том, как Омар повелел предать книги огню. Источник, которым пользовался Гиббон, назывался «Specimen Historiae Arabum» Григория Абу-ль-Фараджа, врача-еврея XIII века, прозванного Бар-Эбрей; ученый читал его в латинском переводе семнадцатого века, выполненном выдающимся ориенталистом из оксфордского колледжа Корпус-Кристи Эдвардом Пококом в 1649 году.
Единичное утверждение чужестранца, — продолжал автор «Упадка и разрушения», — который шесть веков спустя писал в Малой Азии, более чем уравновешивается молчанием двух предшествующих хронистов, христиан, уроженцев Египта, тем более что один из них, патриарх Евтихий [876—940] подробно описал взятие Александрии.
Далее Гиббон отмечает, что по этому поводу безмолвствуют также «Абу-ль-Фида, Муртади и множество мусульман». И отмечает следующее:
Суровый приказ Омара противоречит здравым, ортодоксальным принципам мусульманских казуистов, которые категорически заявляют, что ни в коем случае не позволительно предавать огню религиозные книги евреев и христиан, добытые по праву войны,
прибегая при этом к авторитету Адриануса Реланда, выдающегося голландского арабиста, жившего в конце XVII века: тот утверждал в своем «Военном законе мусульман» («De jure militari Mohammedanorum»), будто «нежелательно жечь книги иудеев и христиан из-за почтения к имени Бога».
Гиббон не подвергал сомнению взгляд, прочно укоренившийся в арабских источниках — начиная с весомого «Указателя» («Аль-Фихрист») сына аль-Варрака («Книготорговца»), где перечислены все книги, арабские или переведенные на арабский, начиная с 988 года, какие прошли через руки автора, — согласно которому Иоанн Филопон дожил как раз до времени арабского завоевания. Эта датировка совпадает с той, какую можно вывести из заявления самого Филопона в комментарии на IV книгу «Физики» Аристотеля: «Говорю, что сегодня — 10 мая 333 года правления Диоклетиана» («Commentaria in Aristotelem Graeca», vol. XVII, Берлин, 1888, p. 703). К сожалению, однако, указание не однозначно, ибо год обозначен числом 333 еще в нескольких отлично сохранившихся кодексах, как, например, в Лауренцианском 87.6, XII века, но число 233 появляется в Марцианской греческой рукописи (230) — XIV или XV века, переписанной, по мнению готовившего берлинское издание Вителли, «достаточно небрежно». В первом случае дата — 617, во втором — 517 год нашей эры. В самом деле, Фабрициус — на его авторитет и опирался Гиббон — отталкивался именно от этого места в комментарии на IV книгу «Физики», чтобы иметь возможность согласиться с арабскими источниками, представляющими Филопона живым и беседующим с Амром в 640 году нашей эры. Однако в другом своем произведении, а именно, в шестнадцатой из восемнадцати книг «Против Прокла о вечности мира», Филопон пишет: «И ныне, в наше время, в год 245 правления Диоклетиана». По этому поводу Фабрициус, обращаясь к смыслу отрывка в целом, отмечает, что это указание на время следует понимать как «несколько неточное» (paulo laxius), и предлагает перевести это следующим образом: «Nam et non longe a nostris temporibus anno 245 Diocletiani» («Но не дальше от нашего времени, чем год 245, в правление Диоклетиана»)» («Bibliotheca Graeca», vol. X, p. 644, современное издание Харлеса). Известно, что имеющиеся у Симпликия (комментарий к «О небе» Аристотеля) цитаты из «О сотворении мира против Аристотеля» (несохранившегося труда, приписываемого Филопону) уже в XVIII веке заставили ученых предпочитать более отдаленную дату, а встречу с Амром приписывать путанице в арабских источниках.
Цель просветителя Гиббона была апологетической. Он снимал с арабов обвинение в преступлении, которого они не совершали, и приписывал уничтожение библиотеки разрушениям, какие причинил Цезарь во время войны в Александрии, а более всего грозному епископу Феофилу, «вечному врагу мира и добродетели, человеку дерзкому и злому, чьи руки пятнали то кровь, то золото», человеку, который разрушил Серапион. Гиббон, следуя за Тертуллианом («Апологетик», 18, 8), а более всего за Аммианом Марцеллином (XXII, 16), на самом деле путал царскую библиотеку с библиотекой Серапиона:
Не буду здесь повторять, — пишет он, — какой ущерб нанес Александрийской библиотеке пожар, невольно устроенный Цезарем ради своей защиты, и какой — пагубный фанатизм христиан, которые целенаправленно уничтожали памятники идолопоклонства. /…/ Но если, — продолжает он, — внушительные тома спорщиков, ариан или монофизитов, и в самом деле пошли на топку общественных бань, философ с улыбкой признает, что в конечном итоге они послужили на благо человечеству.
Удивительно, как Гиббон непосредственно связывает судьбу великих древних библиотек с историей бытования классических текстов, и как дух вольтерьянства ведет его от печального зрелища ущерба, нанесенного фанатизмом и человеческим безумием, к балансу, в конечном итоге позитивному: есть в таком взгляде на вещи нечто телеологическое — в том, сколь мало ценится утраченное.
Я искренне сожалею, — продолжает он, — о других библиотеках, более ценных, пропавших вместе с крушением Римской империи; но, серьезно оценивая ход веков, ущерб, причиненный невежеством, и бедствия войны, я более восхищаюсь сохранившимися сокровищами, чем сетую по поводу утраченных.
И тут Гиббон набрасывает беглыми штрихами очертания того, что считает основой сохранения традиции, в чем видит природу потерь, а также критериев, или свойств, направляющих сохранение:
Многие любопытные, интересные факты погребены в забвении, творения великих историков Рима дошли до нас в урезанном виде, и нам недостает многих прекрасных образцов лирической, ямбической и драматической поэзии греков. И все же мы должны радоваться, помня, что невзгоды времени и бесчинства людей пощадили творения тех классиков, одобренных древностью /вспомним классификацию, установленную Квинтиллианом/, которым предназначено первенство в гении и в славе.
Кроме того, среди сохранившейся традиции Гиббон особенно ценит то, что века пережили такие авторы, как Аристотель, Плиний Старший, Гален, которые, ко всему прочему, сыграли роль резервуара, где накапливались знания предшествующих эпох:
Они читали и обсуждали, — замечает ученый, — произведения своих предшественников, и у нас нет веской причины полагать, будто какая-то необходимая истина или полезное открытие в области искусства либо природы оказались сокрытыми от нашей сегодняшней любознательности.
Эмир агарян Амр аль-Ас в восточной и арабской традиции является протагонистом многих диалогов с выдающимися людьми: с византийским императором, который оспаривал претензии арабов на владение Сирией; с иаковитским патриархом Египта Вениамином, симпатии которого сумел добиться; с Иоанном I, иаковитским патриархом Сирии, и с Иоанном Филопоном. Сведения, касающиеся встречи с египетским патриархом, можно найти в первом томе (1903) «Patrologia Orientalis» (pp. 494-498). Беседа с сирийским патриархом Иоанном (о ней мы упоминали в начале XVI главы) взята из сирийской рукописи, хранящейся в британском музее (Additional 17193); она была завершена в августе 874 года, а обнаружена и оценена по достоинству аббатом Франсуа Но, одним из издателей «Patrologia Orientalis»: он опубликовал текст, перевод и комментарий в «Journal Asiatique» за март-апрель 1915 г. (серия XI, том 5, pp. 225-279). Аббат Но доказал, что патриарх Иоанн, о котором говорится в заглавии диалога, по всей вероятности, Иоанн I, занимавший этот пост с 635 по декабрь 648 года, то есть в то время, когда Амр завоевывал Сирию, встречая поддержку доведенных до отчаяния подданных империи (Антиохия пала в 638 г.).
Запись, обнаруженная в смешанном кодексе Additional 17193, представляет собой нечто вроде отчета о беседе, составленного самим Иоанном через несколько дней после встречи с Амром. В начале указана дата, соответствующая 9 мая 639 года. (Манускрипт, следовательно, немногим более чем на два века отстоит от беседы, о которой в нем рассказывается.) Историческую достоверность встречи Амра с иаковитским патриархом Сирии Франсуа Но безоговорочно признает, видя в ней ловкий ход эмира, который в 639 году был все еще занят завоеванием Месопотамии, где иаковитские общины (монофизиты сирийского толка) были весьма влиятельны; поэтому Амр хотел привлечь на свою сторону их духовного вождя.
Кроме христологической темы, Амр также затронул в диалоге вопрос о «единственной» книге: его точка зрения, в понимании собеседника, была близка к образной и догматической сентенции халифа Омара. «Прославленный эмир /сообщает патриарх в своей записи/ спросил у нас, признают ли евангелия истинными все, кто исповедует христианскую веру и носят в мире имя христиан»; получив от патриарха утвердительный ответ, Амр возразил, что в таком случае непостижимо, почему христиане, как ему кажется, разделены на различные «веры»; ответ патриарха изобличал широту взглядов и немалую терпимость: ведь и Пятикнижие считают священной книгой люди, исповедующие различные религии: иудеи, христиане, мусульмане. После чего Амр приступил к проблеме с другой стороны: стал задавать собеседнику конкретные, житейские вопросы (например: как разделить наследство человека, у которого много наследников?), интересуясь, есть ли в христианских евангелиях ответы на подобные вопросы. Услышав, что в евангелиях речь идет только о «небесных доктринах и животворных заветах», начал по-отечески увещевать патриарха: «Тогда сделайте вот что: или докажите мне, что ваши законы содержатся в евангелиях, и вы, соответственно, живете по ним, или принимайте без разговоров мусульманский закон». В своем ответе патриарх выступил на защиту плюрализма: «У нас, христиан, тоже есть законы /имеется в виду, кроме евангелий/, и они в целом совпадают с евангельскими заветами, канонами апостолов и законами церкви».
Однако претензии Амра не предвещали деструктивной дилеммы Омара, как то показалось аббату Но. Напротив: как передает историк Михаил Сириец, сразу после этой беседы эмир попросил, чтобы патриарх велел перевести на арабский христианские евангелия, желательно, исключив все эти странности насчет божественности Христа; на протесты Иоанна он любезно ответил: «Ладно, пиши, как хочешь» («Chronique ecclèsiastique», II, pp. 431-432). Неудивительно, что в такой примиряющей атмосфере «мусульманское» евангелие от Варнавы представляет вариант, согласно которому Иуда был распят вместо Христа, что совпадает с Кораном, где сказано: «Они его не распяли, человек, похожий на него, занял его место» (сура IV, 156).
В беседе между Амром и иаковитским патриархом Сирии принимал также участие ученый еврей приглашенный Амром, который желал уточнить по еврейскому оригиналу пассаж из «Книги бытия» (XIX, 24), где дважды встречается слово «Господь» («И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь от Господа с неба»). Лакомый кусок для христологического диспута. Когда его спросили, так ли гласит его Закон, ученый еврей ответил, если верить патриарху: «Я в точности не знаю».
Передавая диалог между Иоанном Филопоном и Амром, арабский историк египетского происхождения Ибн аль-Кифти (1172—1248) приписывает Иоанну длинную речь, в которой вспоминается происхождение и история Александрийской библиотеки. Большая часть этой речи — вольный пересказ «Письма Аристея». С одним существенным изменением. В самом деле, если в «Письме Аристея» Деметрий ободряет правителя, сообщая ему, что «очень скоро» (§10) будет достигнуто предусмотренное количество, 500 000 свитков, а проблемой, достойной особого внимания, считает только «еврейский закон», то в диалоге между Птолемеем и Замирой, приведенном у Ибн аль-Кифти, на вопрос царя, только что узнавшего, что собрано 54 000 книг: «Сколько еще осталось собрать?» — Замира отвечает менее утешительно: следует целый перечень народов, чьи книги надобно приобрести, чтобы библиотека стала «полной» («Северная Индия, Индия, Персия, Грузия, Армения, Вавилон, Мусиль, земли ромеев /=Византия/»).
Подобная переработка рассказа Аристея слово в слово повторяется в начале «О весах и мерах» епископа Епифания, который жил с 315 по 403 год нашей эры и в старости стал митрополитом острова Кипр. Этот выдающийся памятник, названный «настоящей библейской энциклопедией» (Altaner Stuiber «Patrologie», Freiburg — Basel — Wien, 1966, p. 316), начинается с красочного рассказа о переводе на греческий язык Ветхого Завета, куда, по обыкновению, включено и рассуждение по поводу Александрийской библиотеки. В самом деле, упомянув Птолемея Филадельфа, в правление которого 72 переводчика осуществили свой труд, Епифаний продолжает так:
Второй правитель Александрии после Птолемея, прозванный Филадельфом, был человеком культуры, почитателем прекрасного. Он основал библиотеку в том же городе Александра, в квартале под названием Брукион (ныне этот квартал совершенно заброшен), и доверил руководство ею некоему Деметрию Фалерскому, наказав собрать книги со всей земли. /…/ Когда работа пошла, и были уже собраны книги отовсюду, царь однажды спросил у ответственного за библиотеку, сколько книг туда поступило. Тот отвечал: «Около 54 800. Но мы слыхали, будто их великое множество у эфиопов, индийцев, персов, эламитов, вавилонян, ассирийцев, халдеев, римлян, финикийцев, сирийцев». /Тут Епифаний вставляет в слова Деметрия свое примечание, уточняя, что «в те времена римляне еще именовались латинянами». Далее следуют слова Деметрия/ «Также и в Иерусалиме, в Иудее, есть священные книги, где говорится о Боге…» («Patrología Graeca», vol. 43, столбец 250 и 252).
Дальше в рассказе Епифания Птолемей и Елеазар обмениваются письмами. Эти письма тоже изменены по сравнению с текстом Аристея: в частности, письмо царя адресовано не прямо Елеазару, а евреям вообще. Зато Ибн аль-Кифти опускает какое бы то ни было упоминание о евреях.
Заслуживают внимания два перечня народов. Епифаний смешивает земли из библейской традиции (Элам, Ассирия, Вавилон и т.д.) и земли «современные» (Рим, Эфиопия, Индия). Арабский хронист включает в перечень страны, связанные с миром, покоренным арабами или вступившим с ними в контакт (Грузия, Армения). Таким образом, начальный перечень приводится в соответствие с современным автору положением дел.
Ибн аль-Кифти использовал труд Епифания, заимствовав оттуда число — в обширной традиции, восходящей к Аристею, такое не повторяется больше нигде — 54 000 свитков, находившихся в Александрийской библиотеке во времена Филадельфа. Иногда он изменяет свой образец, иногда толкует его. Так, к примеру, поступает он с упоминанием о «римлянах». Для Епифания эти римляне должны по идее быть обитателями Лация или Италии, поэтому он уточняет, что в свое время они назывались «латиняне». Такое уточнение мало что значило для Ибн аль-Кифти, который понял Ρωμαῖοι в смысле, обиходном для его времени, то есть как «ромеи», византийцы (а именно, греки). Почти парадоксально, что в конце столь длительного процесса переработок, в этой последней реинкарнации письма Аристея под пером средневекового арабского хрониста получается, что в Александрии не хватало именно греческих книг.
Труд Епифания лишь частично сохранился на греческом; весь текст имеется в сирийском переводе (Altaner, Stuiber, p. 316). Этот труд очень ценился и получил распространение в арабской культуре. В частности, оттуда много почерпнул автор предисловия к арабской версии Пятикнижия (этот текст в латинском переводе можно найти в томе, изданном в Оксфорде в 1692 г.: «Aristeae Historia LXX interpretum», p. 131).
Относительно сведений об уничтожении Александрийской библиотеки Гиббон, как и многие ученые после него, опирался на свидетельства Аммиана Марцеллина (XXII, 16,13), антиохийского историка, который восхищался Юлианом Отступником. Тем не менее Аммиан, даже если оставить в стороне путаницу — о ней мы уже говорили — между царской библиотекой и библиотекой Серапиона (историк обходит этот вопрос, говоря о нескольких «бесценных библиотеках», находящихся в храме Сераписа: «bybliothecae inaestimabiles»), не может считаться независимым источником. Он воспроизводит сведения, содержащиеся в «Аттических ночах» Авла Геллия (VII, 17). Вот что рассказывает Геллий:
Первым, кто предоставил в распоряжение публики, для всеобщего чтения, книги о свободных искусствах, был, по слухам, тиран Писистрат. Впоследствии, приложив старания, сами афиняне умножили их число. Но позже это множество книг выкрал и увез в Персию Ксеркс, когда захватил Афины и поджег и город, и акрополь. Через много лет все эти книги вернул Афинам Селевк, прозванный Никанором.
После в Египте при правителях Птолемеях было собрано или переписано огромное количество книг, до семисот тысяч свитков. Но все эти тысячи свитков в ходе первой Александрийской войны, во время разграбления города, явно не стихийно и не намеренно, но по несчастной случайности, из-за действий вспомогательных войск, были преданы огню.
Однако первоначально в данной главе Геллия не содержалось ни малейшего указания на Александрийскую библиотеку, что, как кажется, можно заключить из небольшого содержания, предпосланного основному тексту. (Речь идет об авторском кратком содержании, которое Геллий располагает, целиком, после общего предисловия, чтобы предоставить читателю исчерпывающий указатель к произведению; отдельные части его возникают затем перед каждой из соответствующих глав.) Итак, краткое содержание обещает рассказать о следующем: «Кто первым завел публичную библиотеку, и сколько было книг в публичных библиотеках Афин перед персидским нашествием». То есть в этом кратком содержании не отражена вторая часть главы, относящаяся к Александрии. Эта вторая часть соединена с первой весьма неуклюже, так, что у читателя возникает впечатление, будто Птолемеи следуют, по хронологии, за Селевком.
Автор этой второй части особо настаивает на том, что за поджог библиотеки ответственны некие «milites auxiliarii» («вспомогательные войска»). Как известно — в частности, из «Александрийской войны», — на помощь Цезарю во время Александрийского конфликта пришел со своими войсками царь Митридат Пергамский. Автор вставки решил, что злополучное уничтожение книг не могло быть делом рук римлян.
Излишне повторять, что и этот автор говорит о химерическом «разграблении Александрии». И, что свидетельствует не в его пользу, не приводит точных сведений о месте и времени пожара, которые легко можно было бы почерпнуть из «Александрийской войны», да и из многочисленных источников, опирающихся на Ливия (см. ранее, глава XII).
Из двух частей, которые включает в себя глава Геллия, одна об Афинах, другая об Александрии, Аммиан использует, чуть-чуть ее преобразовав, только вторую.
Зато Исидор Севильский в одной из статей своих энциклопедических «Этимологий», которая так и озаглавлена «De bibliothecis» (VI, 3), обращается (VI, 3.3) только к первой. Вот как он раскрывает понятие:
О библиотеках. Библиотека — слово греческого происхождения, происходит от того, что в оном месте сохранялись книги. В самом деле, так оно и переводится: biblion — книги, thèke — хранилище. 2. Библиотеку Ветхого Завета, после того, как книги Закона были сожжены халдеями, воссоздал писец Ездра, вдохновленный Святым духом; он исправил все книги Закона и Пророков, искаженные язычниками, и разделил Ветхий Завет на двадцать две книги, по числу букв алфавита. 3. Греки, в свою очередь, полагают, будто Писистрат, афинский тиран, первым основал библиотеку: эту самую библиотеку, которую афиняне впоследствии пополняли, Ксеркс, когда поджег Афины, увез в Персию; через долгое время Селевк Никанор вернул ее в Грецию. 4. Отсюда родилось, у всех монархов и во всех городах, безумное желание раздобывать книги разных народов и с помощью переводчиков перелагать их на греческий язык. 5. Вот почему Александр Великий или, возможно, его преемники приложили старания к тому, чтобы создать библиотеки, содержащие в себе все книги. Всех превзошел Птолемей, прозванный Филадельфом: великий знаток литературы, соперник Писистрата в приверженности к собиранию книг, он заключил в своей библиотеке не только произведения язычников, но и священные писания. Действительно, в Александрии в то время находилось семьдесят тысяч книг.
Затем следует статья «De interpretibus» («О переводчиках»), которую открывает восходящая к Аристею история Елеазара и семидесяти двух переводчиков Ветхого Завета.
Таким образом, Исидор, поговорив, вслед за Геллием, о Писистрате и его библиотеке, обращается и к Александрии с ее свитками, но не принимая во внимание то, что говорится дальше у Геллия. Возможно, это случайность. Но не так уж невероятно, что текст Геллия, которым пользовался Исидор в начале VII века, не содержал в 17 главе VII книги части, посвященной Александрии.
Но тогда откуда Аммиан, за три века до Исидора, Почерпнул эти сведения? Строго говоря, Аммиан мог прибегнуть не к Геллию, а к тому источнику, каким пользовался и интерполятор Геллия.
Хотя два рассматриваемых нами отрывка, один из Геллия, другой из Исидора, имеют одно явное совпадение (история библиотеки Писистрата), они, согласно современной точке зрения, тем не менее восходят к двум различным источникам (оба утрачены): Геллий — к «О библиотеках» («De bibliothecis») Варрона, Исидор — к «О знаменитых мужах» («De viris illustribus») Светония. Еще более поразительно то, что ни Геллий, ни Исидор не называют свои источники.
Причина, по которой для этих двух авторов изыскиваются столь благородные предшественники достаточно ясна: налицо стремление повысить значимость их свидетельств. Например, по поводу сведении Геллия об Александрийской библиотеке такой знаток, как Карл Вендель, пишет, что «только они и могут претендовать на историческую достоверность», И заверяет нас, будто «к моменту сожжения библиотека Мусея насчитывала семьдесят тысяч свитков» (в: Milkau—Leyh «Handbuch der Bibliothekswissenschaft», III, 12, Wiesbaden 1955, p. 69).
Несколько позже Питер Маршалл Фрэзер — голос авторитетный, но одинокий — заявил, что цифры Геллия и Аммиана «определенно должны оцениваться как наименее достоверные из всех» («Ptolemaic Alexandria», Oxford 1972, II, p. 493, сноска 224).
Вендель, без дальнейших дискуссий упростив существующее мнение, возвел как Геллия, так и Исидора к трактату Варрона. Почему к Варрону? Как известно, Цезарь официально поручил Варрону «устройство библиотек» (cura bibliothecarum) (Светоний «Божественный Юлий», 44). Варрон, добросовестный ученый и увлеченный собиратель книг, стал, готовясь к доверенной ему должности, изучать вопрос, в результате чего и появился труд «De bibliothecis». Каких только выдумок не нагромождали, основываясь на этом указании! Вот рассуждения, которые вряд ли можно счесть здравыми. Плиний («Естественная история», XIII, 68-70) ссылается на Варрона, говоря о писчих материалах, используемых в греко-римском мире; ссылается, правда, чтобы подкрепить нелепую (хоть и хорошо изложенную) теорию, которую чуть ниже энергично опровергает: теорию, согласно которой стебли папируса начали употреблять только «со времен побед Александра Великого»! Поскольку Исидор тоже посвящает несколько глав VI книги (9-12) писчим материалам (de ceris, de cartis, de pergamenis, de libris conficiendis — воск, свитки, пергамен, изготовление книг), считалось, что и Исидор опирается на Варрона через Светония. На таком тезисе, например, основывается Г. Далман в статье «Marcus Terentius Varro» энциклопедии «Pauly—Wissova», дополнение VI /1935/, колонка 1221. А. Рейфершейд, издатель «Suetonii Reliquiae» (1860), даже включил эти главы в число «отрывков» из Светония (p. 130).
На самом деле по основному пункту Исидор прямо противоречит Светонию: «Cartarum usum primum Aegyptus ministravit» («Первыми применили папирус в Египте») (VI, 10, 1).
Преследуя с безудержной страстью цель восстановить хотя бы частично написанное Варроном, можно прийти к заключению, что к Варрону восходят все сведения о книгах и библиотеках, встречающиеся у позднейших писателей: в их числе и глава Исидора, озаглавленная «О библиотеках» (VI, 3) (Далман). Доходят до парадокса, приписывая эту главу не Исидору, но «Светонию через Исидора»; так у Маршалла в оксфордском издании Геллия (I, Oxford 1968, p. 272).
На самом деле отрывок из Исидора имеет точки соприкосновения с текстами совсем иного рода. Прежде всего это — «Апологетик» Тертуллиана (18, 5), где мы и впрямь читаем:
Птолемей, прозванный Филадельфом: великий знаток литературы, соперник, думаю, Писистрата в приверженности к собиранию книг /до сих пор текст совпадает с Исидором, VI, 3, 5/, среди прочих грамот, сохранение которых предписывалось либо древностью, либо любознанием, по совету Деметрия Фалерского, грамматика, высоко ценимого в те времена, которому было дано официальное поручение, востребовал также книги евреев… /далее следует парафраз знаменитого пассажа из «Письма Аристея»/.
Также и Иероним в письме XXXIV (К Марцелле) отображает, в самом начале, тот же самый текст, когда пишет о блаженном Памфиле, который хотел основать библиотеку священных книг: «cum Demetrium Phalereum et Pisistratum in sacrae bibliothecae studio vellet aequare» («в заботах о священной библиотеке захотел сравниться с Деметрием Фалерским и Писистратом»).
Таким образом, и на этот раз центральным эпизодом, вокруг которого вращаются другие упоминания о более древних библиотеках, является перевод Ветхого Завета, и обстоятельства его создания переданы согласно рассказу Аристея; этот текст, без сомнения, был Тертуллиану хорошо известен. То же самое просматривается и у Исидора (VI, 3 и 4 «De bibliothecis», «De interpretibus»). Так же, как Тертуллиан, Исидор включает почерпнутые у Геллия сведения о Писистрате (но не о разрушении Мусея, ему не известные) в контекст, где основным событием является перевод Ветхого Завета, каковые обстоятельства воссозданы по словам Аристея: он отражает тем самым традицию, имеющую, по всей видимости, мало общего с Варроном и Светонием.
С «О библиотеках» Исидора (VI, 3) можно провести по меньшей мере три параллели: Геллий VII, 17, 1-2 (=VI, 3, 3), Цец «О комедии» p. 43, 11-13 Koster (=VI, 4: переводы с языков всех народов, а не только еврейских книг), Тертуллиан «Апологетик» 18, 5 (=VI, 5: перевод Ветхого Завета). Возможно, сходство этих трех текстов связано с их непосредственным источником.
Сенека («О спокойствии души», 9, 5) приписывает Ливию выражение («regiae opulentiae monumentum etc.» — «памятник царственного изобилия»), которым историк описывал гибель 40 тысяч свитков во время пожара в Александрии, устроенного Цезарем. Данное выражение, несколько измененное, встречается и у Орозия, в изложении того же самого эпизода (VI, 15, 31). Это позволяет признать в Ливии источник рассказа Орозия о пожаре (см. главу XVI).
Количество, сорок тысяч, совпадает тоже. Это число в пассаже Сенеки решили исправить безо всяких на то оснований: предложение, выдвинутое Пинцианом, получило незаслуженное одобрение. Его безоговорочно поддержал даже Карл Вендель («Handbuch der Bibliothekswissenschaft», III.12, p. 69, сноска 5), и шло оно в дополнение к тому, что можно было прочесть у Орозия. Тем не менее многочисленные копии «Истории против язычников» («Historiae adversus Paganos»), между ними такая выдающаяся, как Лауренцианский кодекс 65.1. Карл Цангемайстер ставит его во главе списка предпочтительных орозианских кодексов, — дают число «XL milia» librorum.
Имеются, однако, и другие совпадения, касающиеся других выражений в той же самой фразе:
Орозий: «Ea flamma cum partem quoque urbis invasisset quadraginta milia librorum proximis forte aedibus condita exussit» («Это пламя, которое объяло разные части города, сорок тысяч книг сожгло в близлежащем крепком здании склада»);
Флор, «Извлечение из Тита Ливия», II, 13, 59: «ac primum proximorum aedificiorum atque navalium incendio infestorum hostium tela submovit» («как от первых близлежащих зданий, так и от пожара на кораблях угрожающий неприятель удалил орудия»);
Лукан, «О гражданской войне», X, 498-505: «Sed quae vicina fuere tecta mari, longis rapuere vaporibus ignem /…/ Illa lues paulum clausa revocavit ab aula, urbis in auxilium, populos» («Там не одни корабли: дома ближайшие к морю / Тоже тогда охватил огонь языками своими»[4].
«Proximae aedes», «proxima aedificia», «vicina tecta» повторяют, очевидно, выражение, которое должно было наличествовать у Ливия, бывшего источником для всех трех авторов. Распространение пожара, из- за которого осаждающие удаляются от царского квартала, тоже выражено аналогичным образом у Флора («infestorum hostium tela submovit») и у Лукана («clausa revocavit ab aula populos»).
Каковы были эти «vicina tecta mari», объясняет у Диона Кассия (XLII, 38, 2), который уточняет, что пожар охватил «между прочим, арсенал (τὸ νεὠριον) и хранилища зерна и книг»; то же самое выражение употребляет Флор («proximorum aedificiorum atque navalium incendio»): если «navalia» — это арсенал, «proxima aedificia» — «хранилища зерна и книг». Это последнее совпадение позволяет точнее идентифицировать «proxima aedificia» (и подтверждает к тому же, что в этой части рассказа о гражданских войнах Дион тоже следует за Ливием).
Выражение, использованное Дионом Кассием (τὸ νεὠριον τάς τε ἀποθήκας καὶ τοῦ σίτου καὶ τῶν βίβλων), безоговорочно относится к «хранилищам»: зерно и книги в самом деле упоминаются рядом, а посему очевидно, что речь идет о хранилищах, расположенных довольно близко одно от другого. Тот факт, что в других местах (XLIX, 43, 8; LIII, 1, 3) Дион Кассий определяет как ἀποθῆκαι βιβλίων библиотеки, основанные Августом, не должен вводить в заблуждение (Дзяцко, «Pauly—Wissova», статья Bibliotheken, колонка 411.60): известно, что βιβλιοθήκη обозначает не здание, а книжные полки. (Отсюда очевидно употребление слова во множественном числе: неясно, почему Вендель (р. 75, сноска 6) считает употребление Дионом ἀποθῆκαι βιβλίων риторическим ухищрением.) То, что у Диона в XLII, 38, 2 говорится о «хранилищах», было неопровержимо доказано Густавом Партеем в берлинской диссертации 1837 г., «получившей награду Академии наук» («Das Alexandrinishe Museum», pp. 32-33). Г. Партей, долгое время изучавший топографию Александрии и бывший к тому же опытным арабистом, понял, что библиотека не могла пострадать от пожара, устроенного Цезарем. Поэтому он заключил, что Мусей в ходе Александрийской войны остался невредим, но зато книги — по каким-то неведомым причинам перемещенные в хранилища поблизости от порта — стали добычей пламени. Он справедливо делал упор на «proximis forte aedibus» Орозия (VI, 15) и предполагал, не претендуя на окончательное разрешение вопроса, что Цезарь велел очистить помещения Мусея и доставить книги в порт, чтобы впоследствии переправить их в Рим. Гипотеза эта была высказана под большим сомнением (Партей сильно ее смягчил, добавив: «или по иной причине, какую каждый волен избрать»), и она в самом деле довольно слабая: последовательность событий между прибытием Цезаря в Александрию и поджогом кораблей, стоящих в порту, какой она предстает из последних глав третьего комментария к «Гражданской войне», исключала, по-видимому, для Цезаря, который находился в ловушке и подвергался серьезной опасности, саму возможность иметь достаточно досуга, чтобы замыслить подобные наполеоновские планы. (Партей, возможно, также находился под впечатлением разграбления культурных ценностей, какое Наполеон учинил в Египте.) В действительности нет нужды думать, будто свитки, сгоревшие в хранилищах вблизи порта, принадлежали Мусею: как мы знаем (см. ранее, гл. XVI), контекст Сенеки («О спокойствии души», 9, 5) ясно показывает, что речь шла о книгах совсем другого рода. Забавно отметить — если говорить о бесчисленных недоразумениях, происходящих из современной интерпретации этих событий, — что гипотеза, высказанная Партеем как возможная, превращается в уверенность у Дзяцко, который пишет (колонка 413, 1-5): «В 47 г. до н.э. сгорела большая часть собраний книг. Цезарь хотел перевезти их в Рим (Партей, p. 32)».
Сохранившаяся традиция, восходящая к Ливию — в нее вписан также и Дион, — позволяет нам составить ясное представление о том, как Ливий рассказывал об этих событиях. Совпадения между Орозием — Флором — Луканом позволяют приписать Ливию выражение «proximae aedes»; совпадение между Флором — Дионом проясняет у Ливия еще одну подробность: то, что «aedes» были арсеналами и портовыми складами.
Отождествление части этих «aedes» с хранилищами книг согласуется с деталью, приведенной у Орозия, согласно которому книги, сгоревшие дотла, находились там по случаю («forte»): а именно, были размещены в складах, как прочие товары. Эта существенная подробность тоже, должно быть, восходит к Ливию.
Сложив воедино эти кусочки мозаики, можно заключить, что Ливий, говоря о книгах, сгоревших во время пожара, не утверждал, будто сокровища библиотеки погибли в пламени, охватившем Мусей (чего и вовсе не было): он имел в виду свитки, предназначенные для продажи, и случайно пострадавшие во время пожара в порту и его окрестностях. Не зря в периохе книги CXII, где столь полно описываются события в Египте, ничего не говорится о разрушении Мусея. Уже почти излишне добавлять, что совпадение между Флором и Луканом («tela hostium submovit», «populos revocavit ab aula») тоже восходит к Ливию: то есть он не считал пожар частью химерического «разграбления» Александрии.
Множество противоречивых мнений о судьбе александрийских книг происходит от того, что не вполне ясным является само представление о топографии Мусея. Дискуссия возникает по двум пунктам: а) была ли библиотека отдельным зданием или же входила в Мусей? б) находилась ли она в царском дворце?
Строго говоря, на эти два вопроса можно легко получить ответы, они даже не должны были бы возникнуть, исходя из того, что: а) Страбон (XVII, 1, 8) перечисляет здания, составляющие Мусей, и не указывает на отдельное строение библиотеки; б) не только Страбон, цитированный выше, но и Цец в «О комедии» (p. 43 Koster) недвусмысленно помещают библиотеку Мусея «внутрь царского квартала» (ἐντὸς τῶν ἀνακτόρων) в противоположность библиотеке Серапиона, которая находилась «вовне». Дискуссия возникла (и не могла быть разрешена изысканиями на месте, поскольку никаких зданий не сохранилось) благодаря тому, что в некоторых источниках (Геллий, Плутарх, Аммиан Марцеллин) всплывают сведения о «пожаре» «великой библиотеки». Если верить этим сведениям — на самом деле, как уже говорилось, спорным, — можно прийти к определимым выводам.
а) Поскольку то, как развивался пожар, представится очень ясным из сохранившихся источников, а начался он в порту и распространился по его окрестностям, были сделаны попытки (невзирая на недвусмысленные указания Страбона и Цеца) поместить библиотеку рядом с портом.
б) Поскольку Мусей как таковой продолжал мирно благоденствовать, и целый ряд литературных и документальных источников — начиная с того же Страбона — удостоверяет его счастливое и ничем не прерываемое существование, в конце концов придумали некую библиотеку (сгоревшую), отличную от той, что располагалась в здании Мусея.
Естественно, представляется странным, что и библиотека сгорела, а Мусей — нет. И вот, так или иначе, постепенно сокращается «расстояние» между Мусеем и библиотекой! Путаница, воцарившаяся в этом вопросе, проявилась в уклончивых формулировках, какие встречаются в прекрасном исследовании начала века, введении Джона Уильямса Уайта к «Схолиям к “Птицам” Аристофана» (Лондон 1914), которое на самом деле представляет собой историю Александрийской библиотеки. «Библиотека, важнейшая из всех когда-либо существовавших собраний, — пишет Уайт, — возможно, располагалась неподалеку от Мусея, или даже была его частью» (p. XIII), и чуть ниже: «великая библиотека, соединенная с Мусеем» (p. XXX).
По правде говоря, еще раньше Густав Партей указал верный путь: он заметил, что топографические описания Страбона всюду, где было возможно удостовериться на месте, оказывались точными; обнаружил склонность ученых XVIII века — в особенности Пьера Бонами, много раз выступавшего по этому поводу в «Mémoires de l’Académie des Inscriptions et Belles Lettres» в 1731 и 1732 годах, — «сдвигать библиотеку к морю» (именно чтобы обосновать пожар); и, соответственно, объявил, насколько неразумно было бы полагать, «будто книги хранились в одном здании, а ученые жили в другом» («Das Alexandrinische Museum», pp. 20-21).
Тем не менее взгляд, постепенно установившийся среди современных ученых и кодифицированный в работах настолько авторитетных, что перед ними умолкает любая критика, состоял в том, что библиотека далеко отстояла от Мусея и была уничтожена пожаром, который Мусея не затронул: о таковом уничтожении, собственно говоря, единодушно свидетельствовали все источники. Можно также сказать, что подобная догма сложилась скорее среди ученых, изучающих тексты, чем среди археологов. Так, например, Кристиан Каллмер, шведский археолог, оставивший самый полный труд о древних библиотеках, осторожно замечает, что об «архитектурном плане» Александрийской библиотеки мы на самом деле ничего не знаем, и добавляет в примечании, что единственное сохранившееся описание принадлежит Страбону (Antike Bibliotheken, «Асta Instituti Romani Regni Sueciae», 1944, p. 148). Напротив, Карл Вендель в «Handbuch» дает следующую реконструкцию:
Когда Цезарь во время Александрийской войны (48—47 гг. до н.э.) велел поджечь вражеские корабли, огонь также перекинулся на некоторые районы города и уничтожил верфи, хранилища зерна и великую библиотеку. Если такие данные единодушно приводят Сенека (ссылающийся на Ливия), Дион Кассий, Геллий и Плутарх, мы не можем подвергать их сомнению только потому, что сам Цезарь в «Гражданской войне» и его сподвижник, который написал «Александрийскую войну», обходят молчанием сей злополучный эпизод, или потому, что поздние писатели, такие, как Орозий или Аммиан Марцеллин, путают библиотеку Мусея с библиотекой Серапиона. Даже местоположение Мусея — а он, являясь частью царского дворца, вовсе не находился рядом с портом, — не работает против тезиса, утверждающего пожар; не следует также опираться на такие необоснованные теории, как та (выдвинутая Партеем), согласно которой в тот момент часть библиотеки находилась в хранилище вблизи порта, ибо Цезарь собирался вывезти ее в Рим. Мы совершаем насилие над источниками, полагая, будто пожар коснулся не библиотеки Мусея, а какого-то другого хранилища книг, расположенного в другой части города или вблизи порта. Долгая традиция повествует о событии, в котором нет ничего невероятного, и мы вправе безоговорочно принять ее. (III, pp. 75-76)
Очевидно, однако, что на это легко возразить: и Сенека, и Дион, и Геллий, и Орозий, и Аммиан говорят не о пожаре библиотеки (это слово встречается только у Плутарха), а о сгоревших свитках (число их колеблется от 40 тыс. до 700 тыс.); если молчание Цезаря и автора «Александрийской войны» возможно объяснить тем, что они пытались скрыть злополучный инцидент, непонятно почему сообщником в этом сокрытии выступает также Цицерон (а он нигде не говорит о пожаре, даже после смерти диктатора); раз Мусей был «спасен» от огня (даже Вендель признает, что он остался невредим) трудно представить себе, чтобы библиотека погибла, а не была перенесена в другую часть города.
Здравый смысл привнес в эту дискуссию Фрэзер, автор монументального труда «Ptolemaic Alexandria» (Oxford, 1972), не напрасно внимательно изучивший топографию города. Фрэзер рассмотрел вопрос с начальной точки, с молчания Страбона по поводу здания библиотеки, отличного от других зданий Мусея; заметил, что подобное здание отсутствует также и в Пергаме (а от Пергама сохранилось достаточно для того, чтобы восстановить план); и что Пергам не мог не копировать в точности Александрию, и высказал, наконец, предположение, с присущей ему осторожностью, что так называемая «библиотека» — согласно первому и превалирующему значению слова — в действительности представляла собой скопище книжных полок, расположенных в комнатах Мусея (I, pp. 479-480 и 493-494).
Материалы документальные (Папирус Мертона, 19 и Папирус из Оксиринха, 2192) и литературные (Светоний «Божественный Клавдий», 42, 5), свидетельствующие о непрерывной жизнедеятельности александрийского Мусея, были собраны и прокомментированы Бертраном Эмерденже: тот вывел из них, что не было во время кампании Цезаря никакой катастрофической потери книг, и отверг безо всякого спора источники, в которых об этом говорится («Que César n’a pas brûlé la bibliothèque d’Alexandrie»: «Bolletino dei classici», III, 6, 1985, pp. 76-77).
Несмотря на преобладание идеи, кодифицированной Венделем, противоположное мнение не было до конца изничтожено, и с преобладающей точкой зрения разошлись такие знатоки эллинизма и древних книг, как В. Шубарт («Das Buch bei den Griechen und Römern», 19213), Дж. Паскуали (в статье Biblioteca в «Enciclopedia Italiana», VI, 1930), P. Пфайфер («История классической филологии», 1968). Между прочими возникал все время такой неудобный вопрос: каким образом ученые занятия продолжали процветать в Мусее чуть ли не на следующий день после предполагаемой катастрофы? (Например, деятельность Дидима, завершившаяся во времена Августа, началась, по-видимому, до прибытия Цезаря и продолжалась без каких-либо перебоев.) Чтобы ответить на этот неудобный вопрос, спешили (Вендель) принять на веру сообщение Плутарха о том, что Антоний подарил Клеопатре книги из Пергама («Жизнеописание Антония», 58, 3), хотя сам Плутарх тут же (гл. 59) заявил, что он в это не верит. Используя данное место из Плутарха, исследователи прибегают к различным ухищрениям. Заслуживает внимания то, как это делает Уайт (p. XXX). Плутарх говорит, что, согласно сатире Кальвизия против Антония, триумвир изъял книги из Пергама, чтобы подарить их Клеопатре, но добавляет, что эти сведения ему представляются малодостоверными; Уайт излагает дело следующим образом. Антоний подарил Клеопатре 200 тысяч свитков, восполнив таким образом урон, нанесенный Александрийской библиотеке, но это вызвало такой скандал, что Кальвизий обрушился на него в своей сатире!
Упорные сомнения по поводу пожара времен Цезаря объясняют и полемический тон Венделя на страницах, цитированных выше. Самая страстная, но скупо аргументированная и малоубедительная защита тезиса, отрицающего пожар, принадлежит американскому любителю античности Эдварду Александру Парсонсу, в книге 1952 года «The Alexandrian Library, Glory of the Hellenistic World» (pp. 288- 319).
Эта дискуссия бессмысленна в своей основе. Точкой отсчета должно было бы стать совпадение количества сорок тысяч свитков между Сенекой («О спокойствии души», 9, 5) и лучшими кодексами Орозия. Но именно данные, представленные у Сенеки, подвергаются нападкам. Уайт (p. XXXIV, сноска) отмахивается от них, считая, будто Сенека привел наобум число, которое «любому римлянину тех времен показалось бы достаточным для библиотечного собрания», и прибегает в этой связи к причудливому аргументу, будто в Риме было много библиотек, но небольших по размеру. Вендель, который хорошо помнит, что Сенека опирается на Ливия, спешит исправить текст Сенеки, иначе достопамятное разрушение библиотеки развеется прахом. В самом деле: что значат 40 тысяч свитков, пусть бесценных, рядом с 490 тысячами, которыми, согласно Цецу (p. 43 Koster), библиотека располагала уже во времена Каллимаха?
В то же время ясно, что, установив связь между Ливием — Сенекой — Орозием по поводу «скромного» количества в 40 тыс. свитков, мы не можем доверять гиперболическим цифрам Геллия (и его последователя Аммиана), которые гласят о том, что сгорело 700 тысяч. И тем самым выясняется, что они, по всей вероятности, являются конъектурой, появившейся согласно следующей схеме: а) библиотека была уничтожена; б) свитков было 700 тысяч; в) следовательно, было сожжено 700 тысяч свитков.
Если эти 40 тысяч свитков, сгоревших во время пожара (потому что они находились «по случаю» в портовых складах), и принадлежали к царской библиотеке (или в самом деле, как предположил Партей, Цезарь велел приготовить их к отправке, или по иной, нам неизвестной, причине), они составляли лишь малую часть огромного фонда Александрийской библиотеки.
Следует, таким образом, устранить из истории бытования античных текстов ужасающий разлом, каковой потеря такой библиотеки, случись она на самом деле, непременно бы причинила.
Диодор расценивает описание мавзолея Рамзеса (Озимандии), приведенное у Гекатея Абдерского, как доказательство того, что автор лично, непосредственно видел памятник (I, 47, 1). Парадокс заключается в том, что он, как бы опровергая сам себя, приводит не свое описание, но описание Гекатея. Этот невероятный факт явственно обнаруживается там, где описание Гекатея тесно связано с контекстом.
Не только то, что извлекают жрецы из своих записей /отмечает, в самом деле, Диодор по поводу памятников Фиваиды/, но и то, что записали многие греки, добравшиеся до Фив при Птолемее Лаге и оставившие рассказы о Египте, в том числе Гекатей, согласуется с тем, что я сказал.
До этого момента, однако, Диодор не «сказал» абсолютно ничего, он не привел еще своего описания. В действительности говорится (а субъектом этого «говорения» является Гекатей!), что
расстояние от мавзолея царя по имени Озимандия до первых гробниц, где по идее захоронены наложницы Зевса, равняется десяти стадиям; в этот мавзолей ведет портал из резного камня…
Из подобного, поставленного с ног на голову, изложения, следует: а) что с этого места Диодор начинает слово в слово копировать Гекатея; б) что во времена, когда Гекатей посещал Фивы, мавзолей еще стоял; в) что Диодор ограничился передачей сведений, найденных у Гекатея, ибо в действительности не видел интерьера памятника.
Мавзолей Рамзеса (Рамессеум) — единственный памятник в окрестностях Фив, описание которого дает Диодор. Такое описание становится единственным источником информации, когда детали строения утрачены или их функция неясна. К сожалению, потери начинаются уже с перистиля, ведущего во вторую часть здания: ту самую, вдобавок, которую, судя по словам Гекатея (Диодора), ему описали, но не показали (см. ранее, гл. II).
Археологи тщетно искали библиотеку Рамессеума.
Тождество мавзолея со строением, описанным у Диодора, было подтверждено и документировано двумя инженерами, принадлежавшими к главному штабу Наполеона во время Египетского похода, Жан-Батистом Проспером Жоллуа и Рене Эдуаром Девильером («Description de l’Egypte», II, Paris 1821 ). Они все еще называли здание «Мемнониум», сознавая при том всю неточность термина; им можно поставить в заслугу тщательное сравнение описания Диодора с остатками строений, на ту пору еще различимыми. После зала с колоннами, — отмечали они, не сохранилось ничего существенного; тем не менее они задавались вопросом, где можно было бы поместить «священную библиотеку», о которой говорит Диодор (I, 49, 3); но решение, ими предложенное, весьма приблизительно: с одной стороны, по их мнению, находился (согласно описи Диодора) «la salle servant de bibliothèque» (зал, служивший библиотекой), примыкающий к «la salle qui renfermait vingt tables entourées de lits» (залу, заключавшему в себе двадцать столов, окруженных ложами) (р. 301), кроме того, утверждали, что «petites chambres obscures» (маленькие темные комнаты), называемые «oikémata», «entouraient la bibliothèque» (окружали библиотеку) (p. 300), в то время как, согласно Диодору, oikémata окружали зал с двадцатью ложами, а не библиотеку.
В 1828—29 гг. Жан-Франсуа Шампольон во главе хорошо снаряженной франко-тосканской археологической экспедиции, в состав которой входил также Ипполито Роселлини, объездил Египет вдоль и поперек. Он не только подтвердил тождество мавзолея с описанным у Диодора, но и попытался уточнить расположение «salle des livres» (зала книг). Он заметил, что над дверью в проход, который «du promenoir conduit à la salle suivante» (из перистиля ведет в следующий зал), высечены два изображения божеств, особым образом намекающих на книги и чтение: Тота, бога знания (Гермеса Трисмегиста для греков), и его сестры Сешат (Шампольон ее называл «la déesse Saf, compagne de Thoth» — богиня Саф, подруга Тота), покровительницы архивов. Рельефы изображают также участников свиты, сопровождающей то и другое божество: паредр Тота представляет собой чувство зрения и увенчан огромным глазом; спутник Сешат — слух, и он увенчан ухом, а кроме того, несет принадлежности для письма, «comme pour écrire tout ce qu’il entend» (как будто чтобы записывать все, что слышит). «Je me demande, — продолжает Шампольон в длинном письме, написанном в Фивах 18 июня 1829 года, — s’il est possible de mieux annoncer, que par de tels bas- reliefs, l’entrée d’une bibliothèque?» (Спрашивается /…/ можно ли лучше, чем с помощью подобных барельефов, обозначить вход в библиотеку?) («Lettres et Journaux», под ред. Hermine Hartleben, II, Paris 1909, p. 324). Тем не менее чуть позже он констатировал, снова сравнив текст Диодора с остатками памятника: «la salle de la bibliothèque est presque entièrement rasée» (зал библиотеки почти совершенно стерт с лица земли) (p. 327).
После Шампольона многие пытались отыскать какой-либо след пресловутой библиотеки внутри мавзолея, или хотя бы уточнить ее местоположение, основываясь на Диодоре и разрушающихся остатках, все еще видных на поверхности. Итоги оказались весьма скромными, разве только какие-то следы вроде бы намечались вне мавзолея. Карл Рихард Лепсиус, ученик Роселлини, автор книги «Denkmäler aus Aegypten und Aethiopien» (1849—1859), обнаружил к юго-западу от дворца Рамзеса гробницы двух «библиотекарей», которые счел восходящими к эпохе Рамзеса II, а потому связал с библиотекой, «описанной, — как он выразился, — Диодором». Лепсиус представлял себе большую, богатую библиотеку, к которой даже были приставлены библиотекари. Мнение о том, что «священная библиотека», упомянутая Диодором, занимала целое крыло мавзолея — то есть несколько залов, — все более укреплялось и становилось непререкаемым. Такие сведения можно встретить и в популярных публикациях, пользующихся большим успехом, например в книге египтолога и романиста Георга Эберса «Египет».
Годы спустя Дж.Э. Квибелл, проводивший раскопки в Фивах в 1895—96 гг. для «Egyptian Research Account», отчаянно разыскивал остатки папирусов рамессеума: велико же было его разочарование, когда он обнаружил всего лишь какие-то мелочи.
Квибелл составил новый, тщательно выверенный план Рамессеума, в котором отделил, между прочим, немногие сохранившиеся стены (обозначенные темными линиями) от предполагаемых (рис. 4). На основании этого плана и дальнейшего изучения памятника Годфруа Гуссенс («Chronique d’Egypte», июль 1942 г., p. 182) предлагает более обстоятельное описание местоположения священной библиотеки: «Ensuite venait un promenoir, — пишет он, следуя за Диодором, — et de nombreuses chambres, servant entre autre de cuisines» (Далее следовал перистиль /…/ и многочисленные комнаты, служившие, помимо всего прочего, кухнями). В действительности этот перистиль («promenoir») в конце концов упирается — в реконструкции Гуссенса — в три смежные комнаты, которые тот называет «petites hypostyles» (маленькие гипостили):
В первой находился рельеф с приношением минералов, во второй — библиотека. Но очень скоро первая комната превращается в «promenoir», а библиотека занимает как вторую, так и третью залу: «A la suite de ce promenoir on trouvait la “bibliothèque”, donc la deuxième petite hypostyle: l’officine de l’âme et une salle où le roi était figuré présentant des offrandes à Osiris et à tous les dieux de l’Egypte /…/ Cette salle contigue à la bibliothèque» — Так библиотека становится единственно залом №2, — «salle très riche, contenant 20 lits ecc.» («Сразу за этим перистилем находилась “библиотека”, то есть второй маленький гипостиль: комната для души и зал, где царь был изображен приносящим дары Осирису и всем богам Египта /…/ Этот зал, смежный с библиотекой /…/ зал очень богатый, включающий 20 лож…»).
Прежде всего, об этой «смежной зале» сначала говорится, что там находится рельеф, изображающий фараона, приносящего жертвы всем богам, а после — что там стоят двадцать триклиниев: Диодор, напротив, ясно обозначает, что рельеф с жертвоприношением фараона всем богам предшествует залу с триклиниями и следует за библиотекой. Такое искажение данных, обозначенных у Диодора, особенно бросается в глаза, если учесть, что именно от этой части мавзолея почти ничего не осталось: «La dernière partie du temple est détruite, — замечает по этому поводу Гуссенс, — on ne peut donc mettre le texte de Diodore en rapport avec la disposition réelle» («Последняя часть храма разрушена /…/ значит, невозможно сопоставить текст Диодора с реальным положением»).
Но есть еще кое-что. Шампольон уточнял в письме из Фив, что рельеф с жертвоприношением фараона всем богам находится на стене, отделяющей зал 1 от зала 2 (p. 327). Этим опровергается мнение Гуссенса, который препровождает этот рельеф в зал с триклиниями (зал 3). С другой стороны, если тот же Шампольон помещает над косяком двери в зал 2 рельеф, по всей видимости, изображающий фараона подносящего минералы (это подтверждает и описание Гуссенса, который, правда, устанавливает этот рельеф в зале 1), возникает вопрос, где же все-таки находилась библиотека — ведь, согласно Диодору, она располагалась между двумя рельефами. Ощущение, будто, начиная с перистиля, Диодорово описание совершенно фантастическое, ярче всех проявилось у Филиппа Дершена («Le tombeau d’Osymandyas», «Nachrichten der Akademie der Wissenschaften zu Göttingen», 1965, pp. 165-171). Согласно Дершену, описание, приводимое у Диодора, обязано — то ли целиком, то ли частично — воображению информаторов, которые сопровождали Гекатея во время его визита; возможно, то было, пишет он, описание «théorique» (p. 166), выстроенное по религиозной модели так называемого «дома жизни» (о его назначении до сих пор продолжаются споры); так или иначе, заключает он, священную библиотеку следовало бы искать в боковом крыле Рамессеума, а «перистиль» представлял бы собой галерею, выходящую вовне. Эту гипотезу приняли немногие.
Рис. 3. Рамессеум в Фивах. План Жоллуа и Девильера
Рис. 4. План Рамессеума. Реконструкция Квибелла
Рис. 5. Местонахождение библиотеки Рамессеума: 1 — гипотеза Хелка; 2 — гипотеза Вессецкого; 3 — зал с колоннами
Хелк смело переводит συνεχεῖς δὲ ταύτῃ как «в этом пространстве, предназначенном для библиотеки» (располагались рельефы) (p. 74). Этот перевод, хотя и неверный, не был новым: как Жоллуа и Девильер (p. 276), так и Дершен (p. 168) понимали данное место сходным образом. Вессецкий не следует этому дерзновенному переводу и дает нам понять, что слово συνεχής означает «поблизости», а не «внутри»; соответственно, рельефы должны находиться снаружи; он, однако, не делает из этого необходимых выводов о топографии библиотеки.
Этот тезис впоследствии был отставлен, и современный исследователь Рамессеума, Райнер Штадельманн (в статье «Рамессеум» «Lexicon der Aegyptologie», V, 1983, pp. 94 и 98), возвращается к зальчикам, указанным Шампольоном, — предполагая, однако, что библиотека располагалась в гипостиле №1, — не скрывая между тем тот факт, что скорее всего они не имели с библиотекой ничего общего, а были обычными «помещениями для священной ладьи». От библиотеки не осталось следа, Утверждали чуть раньше (1974) Жан-Клод Гойон и Хасан Эль-Ашири в VI томе первой «достоверной публикации» о Рамессеуме (Каир, 1974, pp. I-III). Убранство зала R — его Шампольон назвал «la salle des livres» (зал книг) — целиком посвященное жертвоприношениям разным божествам, указывает на его подлинное назначение: его следовало бы определить, исходя из явной религиозной символики, Как «la salle des litanies» (зал молитв).
Таким образом, дискуссия вернулась к исходной точке, но уже без той веры, какая одушевляла Шампольона, когда он уверенно и окончательно определил местоположение библиотеки благодаря рельефам над косяками дверей. Странно, что не прозвучал должным образом тот факт, что не осталось и следа от надписи «Место, где излечивается душа» над косяком той двери, которая — запечатлев образы Тота и Сешат — должна была бы вести в «библиотеку». Находились и такие, кто, как Хелк, несмотря на отсутствие таковой надписи на сохранившихся руинах, начали задаваться вопросом, какое египетское слово соответствует греческой формуле, приведенной Диодором.
Короче говоря, как много лет назад написал Фриц Милкау в «Handbuch der Bibliothekswissenschaft» (III, 1, 1955, pp. 10-11), «библиотека Рамессеума не желает быть найденной». Милкау не ставил под сомнение существование «священной библиотеки», даже выдвигал гипотезу, будто то была «храмовая библиотека», и возможно, что во многих других храмах существовали такие же. Тем не менее он скрупулезно перечислял предыдущие неудачные исследования и называл маленькую библиотеку (о ней мы сейчас расскажем) при храме Гора в Эдфу «единственной египетской библиотекой, в существовании которой нельзя усомниться».
Зато Карл Вендель, привыкший доверяться традиционным данным, был склонен отмести продиктованные благоразумием сомнения Милкау. «Сведения, приведенные Диодором, — пишет он в обобщающей статье для “Reallexicon für Antike und Christentum”, — не могут быть подвергнуты сомнению только потому, что невозможно с точностью определить, среди развалин мавзолея в окрестностях Фив, где именно находилась библиотека». Можно заметить, что сам вопрос поставлен неверно, поскольку, как мы знаем (см. ранее, гл. XIV), описание Диодора было недопонято: Диодор говорит не о библиотечном зале, но о «полке» (βιβλιοθήκη) вдоль перистиля.
Далее Вендель проводит параллели с храмом Гора в Эдфу.
Вестибюль храма Гора, — пишет он, — включавший в себя также и встроенную библиотеку («Bibliothek-Einbau»), был, несомненно, расширен при Эвергете II Фисконе, но здание в целом и при Птолемеях должно было соответствовать плану предшествующей постройки древних египтян. В надписи на стенах маленькой комнаты перечисляются книги, подаренные царем, всего тридцать семь названий, а две небольшие ниши в стене позволяют предполагать, что именно там находились полки для свитков; изображение богини Сешат окончательно указывает на предназначение комнаты (II, 1954, столбец 232).
Он ищет указаний на библиотечный зал, а сам приводит пример библиотеки, состоящей из полки, помещенной в стенную нишу.
Расположение библиотеки в храме в Эдфу позволяет также понять выражение Диодора (I, 49, 4), согласно которому библиотека в перистиле Рамессеума — ὁμότοιχος (смежная) с залом триклиниев. В храме в Эдфу и в самом деле две «библиотеки» — то есть две ниши, где когда-то размещались полки, — встроены в стену, разделяющую большой зал при входе и следующее помещение (рис. 6, а и b). Эта разделяющая стена состоит из шести межколонных пространств, в середине которых прорезаны окна. В эти стены и была встроена «библиотека» (от нее и в самом деле осталось две ниши), а каталог свитков красовался на внешней стене (Ханс Вольфганг Мюллер «Архитектура древнего Египта», в: С. Ллойд, X.В. Мюллер, Р. Мартин «Доримская средиземноморская архитектура», итал. перевод, Electa editrice, Милан 1972, pp. 172-173). Следовательно, «библиотека» храма в Эдфу тоже ὁμότοιχος — как определяет Диодор библиотеку Рамессеума — по отношению к большому залу-гипостилю, и в то же время это — стена, в которую встроена библиотека. Такой смысл и вкладывает Диодор в выражение, которое употребляет по поводу «священной библиотеки» и того, что она ὁμότοιχος относительно зала триклиниев.
Обе «библиотеки» — та, что в храме Гора в Эдфу, и та, что в Рамессеуме, — имеют, скорее всего, сходные структуру и функции, если учесть удивительную повторяемость подобных архитектурных планировок. Не зря Милкау настаивал на понятии «Tempel-bibliothek» как непременного атрибута храма. Именно поэтому, потому, что речь шла более всего о свитках, относящихся к культу, их не могло быть сколько угодно. Возле ниши в храме Гора перечисляются тридцать семь заглавий: это дает представление о масштабах. Нет смысла, даже под этим углом зрения, предполагать библиотечный зал или, того пуще, библиотеку, состоящую из нескольких залов.
Храм Гора в Эдфу был при Птолемеях совершенно перестроен, но согласуясь с первоначальным планом. То, что такой памятник, как мавзолей Рамзеса, одно крыло которого было изнутри настолько похоже на Мусей, мог послужить моделью для архитекторов, работавших над царским комплексом Птолемеев, представляется явлением аналогичным и весьма вероятным. Это согласуется также с идеей смешения с побежденными, которую первым внедрил сам Александр, начавший строительство царского комплекса (Диодор, XVII, 52, 4). Разве не очевиден выбор — принять модель архитектуры фараонов, в особенности ту, в которой существует связь царский дворец — библиотека — Сома?
Рис. 6. План храма Гора в Эдфу
Что до «Сомы» Рамзеса, то из той тайны, которая ее окружает, становится ясно, что тело фараона находилось в каком-то секретном месте. Тайна царских захоронений не удивляет. Диодор сообщает о других подобных случаях, связанных с какими-то другими причинами. Например, описав, скольких человеческих сил и труда стоило строительство пирамид, он замечает:
Хотя оба царя /Хеопс и Хефрен/ велели выстроить их как свои гробницы, ни тот, ни другой не был там погребен. На самом деле народ, из-за страданий, какие он претерпел во время строительства, и по причине жестокого и неистового нрава этих правителей, был полон гнева и угрожал растерзать их тела в клочья и выбросить из гробниц на поругание. Поэтому оба велели похоронить себя тайно, в некоем скрытом месте. (I, 64, 4-6)
Опасность осквернения гробницы была для фараонов истинным наваждением. Тот же Диодор описывает ритуал, совершающийся после смерти фараона и имеющий явную связь с теми процедурами, которым должно подвергнуться тело. После ряда подготовительных операций тело приносят ко входу в гробницу (очевидно, речь идет о гробницах, вырубленных в камне, в так называемой Долине царей), и там происходит «оценка» деятельности покойного. Любой желающий может свободно высказать свои претензии. Если хвалы, расточаемые жрецами, кажутся преувеличенными или лживыми, присутствующие криками выражают свое недовольство.
Случалось даже, — продолжает Диодор, — что многие правители, именно из-за отрицательного мнения, высказанного присутствующим на церемонии народом, лишались подобающего (ἐμφανοῦς) и законного погребения. Потому многие правители предпочитали вести себя хорошо, в частности и из страха, что после смерти тело их будет осквернено, и обвинительный приговор заклеймит их навеки. (I, 72, 6)
Поэтому нет ничего удивительного в том, что относительно Рамзеса имеется единственная в своем роде возможность выбора: верить тому, что жрецы «открыли» Гекатею (и что он со всей осторожностью поведал: «похоже, что тело царя было погребено здесь», то есть в Рамессеуме, в зале триклиниев); или принять как данность существование, вполне вероятное, гробницы Рамзеса в Долине царей (гробница №7).
«Кажется, — так выражается Гекатей/Диодор, — что он был похоронен здесь» (ἐν ᾦ δοκεῖν καὶ τὸ σῶμα τοῦ βασιλέως ἐντετάφθαι). Выражение, которое он употребляет, не обязательно указывает на то, что в момент встречи Гекатея с жрецами тело фараона все еще находилось там. Сразу вслед за тем он говорит о «гробнице», но сама фраза, в которую включено это слово, порождает сомнения. «Через помещения /расположенные вокруг залы триклиниев/ можно было подняться к гробнице в целом (πρὸς ὅλον τὸν τάφον)». Последние слова, которые я пометил курсивом, не очень ясны. Еще менее понятны они в переводе Дершена (с. 167: «à tout le tombeau» — «ко всей гробнице») или в затейливом переложении Жоллуа и Девильера (с. 277: «le lieu qui est véritablement construit en tombeau» — «место, которое на самом деле было построено в качестве гробницы»), Ф. Гертлейн предложил для πρὸς ὅλον такой вариант перевода: «к вершине гробницы».
Между тем смысл описания ясен. Надгробный памятник установлен на крыше зала триклиниев (там, на крыше, — золотой круг). Туда можно было подняться по пандусу, который проходил по помещениям, расположенным вдоль зала. Такой павильон, установленный на крыше, куда ведут две лестницы, до сих пор хорошо сохранился в храме Хатхор в Дендере. Прославленный пример, много раз описанный в греческих (Геродот, Диодор, Страбон) и римских (Плиний, Помпоний Мела) источниках, — это так называемый «Лабиринт» возле Меридова озера. Там, «поднявшись на крышу» (ἀναβάντα ἐπὶ τὸ στέγος), говорит Страбон (XVII, 37), и пройдя через ряд помещений, можно было достигнуть «строения в форме пирамиды с квадратным основанием, которая и представляет собой надгробный памятник» правителя (его Страбон называет родовым именем Исмандес, которое может значить как Мемнон, так и Озимандия). Диодор также (I, 61 и 66) упоминает вкратце об этом лабиринте. Источником послужил Геродот (II, 148), выказавший непосредственное знакомство с большей частью здания: он говорил о тысячах комнат. Но даже в этом случае указания на истинное местонахождение гробницы противоречивы. Согласно Страбону, она располагалась в пирамиде; Геродоту, напротив, было сказано, что «правители и священные крокодилы» погребены в подземных залах, и именно поэтому до них нельзя добраться.
В описании, по необходимости сжатом, представленном Геродотом, говорится о бесконечной череде зал, портиков, атриев; здесь тоже своды помещений — каменные, а внутренние стены покрыты фигурами; каждый атрий окружен колоннами. Базовая модель всегда одна и та же: в случае «Лабиринта» она до крайности расширена, однако обманный принцип чередования одинаковых зал тот же самый. Так устроен и Рамессеум. Оба они — лабиринты, предназначенные, помимо всего прочего, для того, чтобы скрыть мумифицированное тело царя.
«Ка» — это «жизненная сила», или, если угодно, «душа», правителя. Подобная «сила», отпущенная ему, как и богам, и немногим из смертных, призвана — согласно религиозным представлениям египтян — поддерживать фараона живым после смерти (П. Каплони, статья Ка в «Lexikon der Aegyptologie», III, 1980, col. 276). В египетских мавзолеях для нее, как правило, предназначено помещение, тесно связанное с Sancta sanctorum. В Рамессеуме Ка вероятнее всего обитает в зале триклиниев.
Это можно вывести из той надписи, по поводу которой ведется столько споров: Ψυχῆς ἰατρεῖον. В самом деле, если ἰατρεῖον — «officina medici, locus ubi medicus artem suam exercet» («мастерская медиков, место, где медики занимались своим искусством») («Thesaurus Graecae Linguae»), а ψυχή — это перевод «Ка», следует думать, что слова ψυχῆς ἰατρεῖον обозначают именно обиталище, или, скорее, «кабинет», место, где действует Ка.
С другой стороны, если в Рамессеуме от стены-библиотеки ведет проход в зал триклиниев, надпись ψυχῆς ἰατρεῖον можно понять уже не как указание на расположенные под ней полки, но отнести ее к смежному с ней залу: именно — залу триклиниев. Он и есть «кабинет Ка» в Рамессеуме. Речь идет о душе (Ка) Рамзеса, а не о благотворном влиянии, какое оказывают на душу человека хорошие книги, как последнее время полагали ученые, вообразившие, будто в Рамессеуме имеется библиотечный зал, над входом в который высечена эта надпись.
В «зале Ка» («maison de l’âme», как это определил Г. Масперо) обычно стоит статуя, изображающая покойного царя. Именно это мы и наблюдаем в зале триклиниев. Не зря и Диодор сообщает, упоминая о нем: «кажется, царь был похоронен здесь».
Трудно поверить, будто жрецы, сопровождавшие Гекатея во время его визита в Рамессеум, в самом деле говорили о непокорных бактрийцах, стоя перед барельефом, изображавшим битву при Кадеше (Диодор, 1, 47, 6). Помимо всего прочего, рельеф снабжен объяснительными надписями, благодаря которым было еще проще идентифицировать изображенную сцену. К счастью, Ф. Якоби в сборнике фрагментов из Гекатея указал на упоминание бактрийцев как на трудное место («Die Fragmente der griechischen Historiker», Nr. 264 F 25 /p. 33, строка 32/).
Знаменитая, выдающаяся победа Рамзеса II над хеттами, одержанная в пятый год его правления (а потому датированная, согласно расчетам Эдуарда Мейера («Geschichte des Altertums», II, 1, Berlin, 1928, p. 462), 16-м мая 1294 г. до н.э., хотя по другим хронологиям эта битва произошла еще раньше), — событие военной истории, получившее широкий резонанс не только во время правления Рамзеса II, но, может быть, и во весь период «Нового царства». Это событие было воспето в так называемой «египетской Илиаде», поэме, приписываемой Пентауру, писцу, чье имя стоит в конце текста. «Был я один, и никого не было рядом со мной» — такие слова вкладывает поэт в уста фараону в переломный момент битвы. Эти слова Рамзес повелел многократно высечь на архитраве храма Аммона, а важнейшие эпизоды битвы повторялись, до назойливости, во всех храмах, выстроенных фараоном (Мейер, pp. 460-461) помимо Рамессеума: в Абу-Симбеле, Луксоре, Абидосе и т.д. (Мейер, p. 502, подсчитал, что сохранилось по меньшей мере шесть изображений). В частности, в скальном храме в Абу-Симбеле изображения побежденного противника сопровождаются выверенным комментарием — фразами, которые частично повторяются и в рельефе Рамессеума (Мейер, p. 460, сноска 2). В храме Рамзеса в Луксоре можно безошибочно различить, в изображениях, добрую дюжину разных народов (семитов, бедуинов, хеттов и т.д.) — и все они неизменно побеждаются войсками Рамзеса.
Разумеется, совсем другое дело — запредельное хвастовство со стороны фараонов XIX династии, будто бы они распространили свою власть до Индии и Бактрии. Тексты, повествующие об этом, строго говоря, не слишком ясны; они восходят к одному и тому же периоду: посещению Египта Страбоном (25—20 гг. до н.э.) и Германиком (19 г. н.э.). Страбон говорит об этом сразу после описания Мемнониума и его необычайных акустических свойств, по поводу которых он высказывает сомнения, не морочат ли ему голову. «Выше Мемнона, — пишет он, — находятся гробницы царей, вырубленные в пещерах, числом около сорока /речь идет в самом деле о Долине царей, насчитывающей 58 гробниц/: эти постройки, великолепно сделанные, достойны того, чтобы их видели» (XVII, 1, 46). Далее следует не очень ясное указание: «в гробницах» (ἐν δὲ ταῖς θήκαις, читаем мы в старинных рукописях)
на некоторых обелисках имеются надписи, свидетельствующие о богатстве правителей тех времен, о том, что владения их простираются до скифов, бактрийцев, индийцев, до нынешней Ионии; о суммах налогов и о численности войска, достигающем миллиона человек.
Йорген Зега, датский археолог, живший в Риме незадолго до наполеоновских войн, в работе «De origine et usu obeliscorum» (датируемой 1797 г.) предложил поменять, следом за гуманистом Антонио Манчинелли, θήκκαις (гробницы) на Θηβαις (Фивы) (p. 169), ибо невозможно вообразить, чтобы обелиски высотой 23 метра — как обелиск Рамзеса II, установленный в 1833 г. на площади Согласия в Париже, — высились бы в гробнице, вырубленной в камне. Предложение было принято Г. Крамером (1844) и А. Мейнеке (1852) в соответствующих изданиях Страбона, что основывается на почти неизбежной путанице между β и κ в письме строчными буквами IX-X веков.
Но если эти обелиски не имеют отношения к царским гробницам, хотя Страбон и помещает их большей частью «в Фивах», закономерен вопрос, к каким «правителям тех времен» относятся надписи. В этой связи можно вспомнить, что ряд надписей времен Птолемеев — не только греческих, но зачастую и иероглифических — содержат сведения, аналогичные описанным Страбоном, то есть приводят невероятные данные о безграничных владениях Птолемеев. Такова, например, надпись, найденная, по-видимому, на окраинах царства, так называемая «хвалебная надпись» Птолемею III Эвергету (известная по копии, сделанной в VI в. н.э. Космой Индикоплевстом). Вот как Эвергет в этом официальном тексте указывает широту своих владений:
Все земли до Евфрата, Киликия, Памфилия, Иония, Геллеспонт, Фракия /…/ Покорив всех монархов этих стран, перешел Евфрат и прошел Месопотамию и Вавилон, Селевкию, Персию и Мидию до самой Бактрии, и всех себе покорил, и вывез в Египет все, что ранее награбили персы. («Orientis Graeci Inscriptiones Selectae», под ред. Вильгельма Дитенбергера, I, №54, pp. 86-87.)
Разумеется, все это никак не подтверждается историей. «Laudes tralaticiae» (восхваления обычные), как определял это Дитенбергер, следуя за выражением Дж.П. Магаффи в «The Empire of the Ptolemies» (p. 126): их находят во множестве, они почти одинаковы, полностью или частично, хотя могут относиться и к двум предшественникам Эвергета. В самом деле, о первом Птолемее еще до того, как он официально стал царем, иероглифическая надпись 310 г., опубликованная Г. Бругшем в «Zeitschrift für aegyptische Sprache» (9, 1871, p. 1), гласит, в частности, что он вывез из Персии все статуи и священные книги, похищенные персами. Забавно, как это возвращение ценностей повторяется от монарха к монарху: Эвергет тоже приписывает себе эту заслугу в надписи из Таниса, в так называемом «Канопском декрете», тоже двуязычном (OGIS, n. 56, p. 99).
Разумеется, следует иметь в виду, что подобная работа по реконструкции египетских храмов действительно имела место (ранее мы уже упоминали о столь известном случае, как храм Гора в Эдфу): эта деятельность неизбежно привела к птолемеевским наслоениям на древние египетские структуры. Это относится, например, к святилищу Александра Великого в храме Луксора. Все это помогает лучше понять, каким образом сложилось нечто вроде уподобления между мифическим фараоном Сезострисом (есть несколько версий по поводу его идентификации) и Александром: «он полонил, — пишет Диодор о Сезострисе, — не только земли, подвластные Александру Великому, но и народы, в земли которых Александр не вторгался» (I, 55, 3). Обычай похваляться царством, неизмеримо большим, нежели в действительности, Птолемеи тоже заимствовали непосредственно у фараонов (А. Wiedemann «Aegyptische Geschichte», Gotha 1884, p. 29).
В нескончаемом «Канопском декрете» уточняется также, какой короной следует увенчивать статуи Береники (той самой, со знаменитыми волосами): «весьма отличной, — отмечается там, — от короны, предназначенной для статуй ее матери» (OGIS, n. 56, строки 61-62). Приходит на ум тройная корона, которой увенчана мать Рамзеса II в Рамессеуме (Диодор, I, 47, 5). Перед нами, таким образом, настоящий процесс самоидентификации Птолемеев со стилем поведения и царскими регалиями, характерными для фараонов. На эту самоидентификацию указывает и сходство планов Мусея и Рамессеума.
То, о чем поведал Германику старый египетский жрец, во многом совпадает с сообщением Страбона; более того, в нем тоже встречается имя «Рамзес»:
…посетил Германик и величественные развалины древних Фив. На обрушившихся громадах зданий там все еще сохранялись египетские письмена, свидетельствующие о былом величии, и старейший из жрецов, получив приказание перевести эти надписи, составленные на его родном языке, сообщил, что некогда тут обитало семьсот тысяч человек, способных носить оружие, что именно с этим войском царь Рамсес овладел Ливией, Эфиопией, странами мидян, персов и бактрийцев, а также Скифией и что, сверх того, он держал в своей власти все земли, где живут сирийцы, армяне и соседящие с ними каппадокийцы, между Вифинским морем, с одной стороны, и Ликийским — с другой. Были прочитаны надписи и о податях, налагавшихся на народы, о весе золота и серебра, о числе вооруженных воинов и коней, о слоновой кости и благовониях, предназначавшихся в качестве дара храмам, о том, какое количество хлеба и всевозможной утвари должен был поставлять каждый народ, — и это было не менее внушительно и обильно, чем взимаемое ныне насилием парфян или римским могуществом.[5]
Родовое имя «Рамзес» этот запоздалый наследник жреческой мудрости привел попросту затем, чтобы придать больше достоверности своему рассказу (F.R.D. Goodyear «The Annals of Tacitus» II, Cambridge 1981, p. 383). Такой путаник, как Maнефон, отождествлял Рамзеса II с мифическим Сезострисом. Его вспоминает во времена Тацита Иосиф Флавий в своей ученой полемике «Против Апиона» (I, 98). Сезострису приписывались — как мы уже знаем — завоевания еще более великие, чем завоевания Александра (Диодор, I, 55, 3). Но в том, что касается идентификации столь далеких, порой смутных правителей, ученые продвигались ощупью и высказывали осторожные суждения. «Если Исмандес — это Мемнон, — пишет Страбон, — значит, Мемнониум — его творение, так же, как и храмы в Абидосе и Фивах» (XVII, 1, 42). Возможно, информаторы Гекатея, практически современники Манефона, судили об этих сложных материях достаточно путано: в лучшем случае то были жрецы, подобные тому же Манефону. Тем не менее вряд ли исторические сведения о битве при Кадеше могли быть утрачены настолько основательно, чтобы кто-то мог перенести ее в Бактрию, в далекий Афганистан, где проходила одна из границ, каких достиг Александр в своих завоевательных походах.
Воссоздавая судьбу писаний Аристотеля (ранее, главы VI и X), требуется высказать суждение по поводу обстоятельного рассказа Страбона (XII, 1, 54). Сведения о том, как ученый Тираннион завладел подлинными свитками, принадлежавшими Апелликонту, («обхаживая библиотекаря» Суллы) восходят к самому Тиранниону, учеником которого был Страбон, рассказавший эту историю. В этом смысле высказался, не вдаваясь в подробности, Карл Вендель в словарной статье «Тираннион» в «Pauly—Wissova» (колонка 1813, 42). Страбон был в Риме в 44 г. до н.э. и прибыл туда двадцатилетним; он также был земляком Тиранниона, поскольку происходил из Амасии, а Тираннион — из Амиса. Надо думать, что к Тиранниону восходит и суждение о скверном качестве списков, заказанных римскими книготорговцами, дабы обеспечить себе «экземпляры для продажи» («они даже не проводили никакой сверки»), и уничижительный отзыв об издательской работе, проделанной в свое время Апелликонтом (его издание, подготовленное до 86 г., было, по-видимому, известно немногим), и вообще осуждение всех работ по переписке, проводившихся книготорговцами, как в Риме, так и в Александрии. Мир александрийских книжников и эрудитов Тираннион знал неплохо, хотя и косвенно, через своего учителя Дионисия Фракийца, который сформировался в школе Аристарха. Можно задаться вопросом, не восходит ли к Тиранниону и ироническое суждение о том, как попортились свитки Апелликонта при доставке их в Рим (фраза «очень помог в этом также и Рим» может быть воспринята в ироническом ключе).
Хорошо известно, что мнения ученых относительно достоверности рассказа Страбона расходятся. Однако же то, что приведенные им сведения восходят, как представляется, к Тиранниону, свидетельствует в пользу тех, кто Страбону доверяет. Подтверждает это и указание Посидония (у Афинея, V, 2146) на то, что Апелликонт приобрел «библиотеку Аристотеля»: это — авторитетное подтверждение немаловажной подробности рассказа Страбона. Посидоний — великолепный свидетель, и потому, что он, как современник, хорошо знал обстоятельства: куда попали в конце концов свитки Нелея, и благодаря его профессиональному интересу к судьбам столь важной коллекции философских трудов. В этом плане важным является также и свидетельство, весьма развернутое, такого ученого, как Плутарх («Жизнеописание Суллы», 26), который — не будем об этом забывать — располагал непосредственными сведениями о многих философских произведениях после Аристотеля (и современных ему, и более ранних), и в них, надо думать, имелись отсылки к этой коллизии, наложившей отпечаток на развитие послеаристотелевской греческой мысли.
Свидетельство, по-видимому независимое, о роли Апелликонта можно обнаружить в арабском списке произведений Аристотеля, получившем название «списка Птолемея-философа». Он приводится, с заглавиями по-арабски и по-гречески, в «Истории мудрецов» Ибн аль-Кифти. Самое аккуратное издание этого текста приведено в работе Ингемара Дюринга «Aristotle in the Ancient Biographical Tradition» (Гётеборг 1957, pp. 21-231). Там, под номером 92, значится заглавие: «Вот книги, обнаруженные в библиотеке человека по имени Апелликонт (Абликун)».
В его работе приводятся еще два списка произведений Аристотеля: составленный Диогеном Лаэртским (V. 22-27) и приложенный к так называемой «Vita Menagiana» (Дюринг, pp. 81-89).
О происхождении этих списков мы имеем единственное неопровержимое свидетельство, данное Плутархом в главе 26 «Жизнеописания Суллы». Плутарх сообщает, что, в конечном итоге, издание произведений Аристотеля, которые прибыли в Рим вместе с добычей Суллы, предпринял Андроник Родосский; он же «составил каталоги, ныне имеющие хождение». Относительно Андроника мы узнаем от Порфирия, что он «разделил на трактаты (εἰς πραγματείας) произведения Аристотеля и Теофраста, собирая в едином месте сходные темы» («Жизнь Плотина, 24»). Этот метод весьма близок к пинакографическому. Порфирий сравнивает свое исследование творчества Плотина с трудами Андроника:
Так же точно и я, располагая пятьюдесятью четырьмя книгами Плотина, разделил их на шесть эннеад, радуясь тому, что достиг, вместе с именем эннеады, совершенного числа шесть; каждой эннеаде я предназначил собственную тематику, и свел их воедино, поставив вперед более простые вопросы. В самом деле, в первой эннеаде содержатся следующие писания /…/; во второй собраны трактаты о физике, и т.д.…
Таким образом, тематическая группировка и составление каталогов тесно связаны между собой.
Поскольку для Плутарха, через век после Андроника, каталоги Андроника являются действующими, не приходится сомневаться в том, что сохранившиеся списки, в той форме, в какой они дошли до нас, восходят в определенной степени к спискам Андроника или по меньшей мере в значительной степени от них зависят. Возможно, больше всего это касается «списка Птолемея», что выявил Поль Моро в своей работе 1951 г. «Les listes anciennes des ouvrages d’Aristote». Моро подчеркнул различие между списками Диогена и «Vita Menagiana», восходящими, по его гипотезе, к Аристону, с одной стороны, и списком Птолемея, ближе стоящим к Андронику, с другой.
Понятно, что над такими текстами, как перечни, работать трудно, ибо они подвергаются добавлениям и сокращениям более, чем тексты любого иного рода. Не случайно три сохранившихся перечня трудов Аристотеля отличаются прежде всего объемом: «менагианский» перечень, например, непосредственно восходящий к списку Исихия Милетского (VI в. н.э.), включает в себя, помимо пунктов, указанных у Диогена, приложение, в котором приводятся еще кое-какие трактаты (в частности, «Метафизика»). Но Моро утверждает, будто может доказать, что в каталоге Диогена имеется лакуна, которую можно заполнить, как раз включив заглавие «Метафизика». Подобные доводы, несомненно, сужают доказательную базу гипотезы Моро о происхождении первых двух перечней от работы Аристона Кеосского, который преподавал в Ликее в конце III века до н.э. (pp. 243-247).
Выводы, какие Моро сделал из своей гипотезы, очевидны. Если перечень, который лег в основу перечня Диогена и перечня из «Vita Menagiana», в самом деле принадлежит Аристону, будет опровергнут тезис длительного скрытого бытования в устной передаче незаписанных трактатов, таких, как та же «Метафизика», и рассказ Страбона утратит значение. Если, напротив, признать — не преуменьшая вклад Аристона, — что с какого-то момента и далее определяющей стала (о чем говорит и Плутарх) систематизация, предложенная Андроником вследствие того, что «всплыли» неизвестные доселе творения Аристотеля, рассказ Страбона не теряет своей достоверности.
Во всяком случае, не следует с самого начала пренебрегать фактами, которые заставляют нас принципиально усомниться в том, что произведения, приведенные в существующих перечнях, были на самом деле доступны. Перечни заглавий могут сознательно, механически воспроизводиться также и в отсутствии (или независимо от отсутствия или присутствия) соответствующих произведений или данных об их действительной сохранности. Таковы, если привести пару примеров из множества возможных, внушительные списки, касающиеся текстов Теофраста (V, 42-50) или Демокрита (IX, 46-49), скопированные Диогеном Лаэртским. Диоген переписывал перечни из своих источников, хотя, возможно, эти произведения уже не существовали (работы Демокрита давно были утрачены) или имелись в наличии лишь частично. Данное наблюдение относится и к переписчикам, продолжавшим копировать труд Диогена на протяжении Средних веков. Относительно передачи античных перечней можно представить себе аналогичную ситуацию. В особенности это касается перечня трудов Аристотеля: несомненно, что с того момента, как Нелей отправился в Скепсис со своими книгами (а может, даже и раньше), в школе перипатетиков составили список всех этих материалов; от подобных перечней, необходимых в научной практике, могла произойти пинакография, которой необязательно соответствовали книги, имевшиеся в наличии.
Более всего, как кажется, противоречит рассказу Страбона факт, приведенный Афинеем в начале «Пирующих мудрецов». К сожалению, в данном случае мы располагаем не полным текстом, а кратким изложением, в котором, по подсчетам, исходный текст сокращен в среднем на 40 процентов. Передавая достопамятные беседы, имевшие место в доме его друга и покровителя, римского всадника Ливия Ларенсия, Афиней тотчас же сообщает читателям о самом ценном достоянии этого богатейшего римлянина: неисчислимой библиотеке, «располагающей, — как он пишет, — старинными греческими свитками, которых было у него больше, нежели у тех, кем восхищаются за количество книг». Затем он приводит перечень этих прославленных владельцев библиотек:
Поликрат Самосский и Писистрат, тиран Афинский; Эвклид, тоже афинянин, и Никократ с Кипра; кроме того, царь Пергама, поэт Еврипид, философ Аристотель; и Теофраст, и Нелей, который хранил книги двух последних; у оного Нелея мой царь Птолемей, по прозванию Филадельф, приобрел все книги и перевез их в прекрасную Александрию вместе с теми, что происходили из Афин и с Родоса. (I. ЗА)
Моро отметил, что «здесь Афиней говорит о людях, собиравших книги и владевших крупными библиотеками», а потому «в данном контексте указание на то, что Нелей продал книги Аристотеля, должно относиться к книгам, которые Аристотель приобрел для своей библиотеки», не обязательно к тем, которые он сам написал («Der Aristotelismus bei den Griechen», I, Берлин, 1973, p. 13, сноска 29). На основании этого сообщения и интерпретации Моро говорилось (см. ранее, глава VI) об «обмане» Нелея, который продал посланцам Птолемея именно такие «книги Аристотеля».
По всей вероятности, — продолжает Моро, — Нелей большей частью продал Филадельфу не книги Аристотеля, а книги, которые собрали Аристотель и Теофраст. Мы не знаем, были ли в их числе списки с произведений того и другого философа. Мы знаем только, что среди книг, которые Нелей оставил себе, произведения Аристотеля были. Возможно, и Нелея затронула мания собирать произведения Аристотеля, охватившая александрийских коллекционеров. /…/
Через полвека после смерти Аристотеля, — заключает он, — по меньшей мере четыре города в греческом мире располагали основополагающими творениями философа: Скепсис в Троаде, Александрия, Родос, где продолжалась традиция, заложенная Евдемом; и определенно также Афины, ибо совершенно немыслимо, чтобы после отъезда Нелея у перипатетиков не осталось списков с наиболее важных сочинений Аристотеля. (pp. 13-16)
Любопытно, однако, отметить, что, указывая сочинения Аристотеля, следы которых обнаруживаются в трудах александрийских ученых, Моро перечисляет — помимо выдержек из работ по зоологии, взятых из Аристофана Византийского, — «Список Олимпийских игр», «Дидаскалии», «Политику» и, с некоторыми оговорками, «Поэтику» (p. 15, сноска 36). Не так-то много по сравнению с корпусом текстов, о которых сохранились сведения.
В действительности, занимаясь столь тонким вопросом (нимало не проясненным находкой папируса Филодема «Против софистов», полного лакун), нельзя упускать из виду, вследствие их первостепенной важности, недвусмысленные указания Страбона/Тиранниона и Плутарха на серьезнейший вред, который отступничество Нелея причинило школе Аристотеля. Оба тесно связывают застой и приверженность к общим местам, в какие впали философские труды перипатетиков, с пресловутой историей Нелея.
Ученые-эллинисты составили представление об аристотелевской мысли прежде всего на основании диалогов (Э. Биньоне), и косвенным образом через Теофраста (Н. Flashar «Die Pholosophie der Antike», III, Basel 1983, p. 191). В эллинистическую эпоху, разумеется, имелись в обращении какие-то редакции и переработки основных трактатов. Легко представить себе, на какой научной основе они фабриковались. Они были выведены из обихода с появлением критического издания Андроника (оно должно было оттеснить и афинское издание злополучного Апелликонта, и римские пиратские копии, так огорчавшие Тиранниона). Вот почему только в середине II века нашей эры — с Аспасием, Аттиком, Александром Афродисийским — возобновляется творческое освоение Аристотеля и его толкование. Такое возрождение интереса предполагает окончательное издание: именно издание Андроника (О. Gigon «Cicero und Aristoteles», «Hermes», 1959, P. 144).
Контраргумент мы находим у Цицерона. Во всем своем творчестве Цицерон выказывает знание лишь диалогов Аристотеля. Но вдруг в «De finibus» («О пределах блага и зла»), работу, написанную в первые Месяцы 45 г. до н.э., вторгается, в развитие темы пятой книги, краткое ученое изложение этической мысли Аристотеля и Теофраста (V, 9-14). Развитие довольно-таки голословное, которое легко можно оценить как «quam non apte et quam inutiliter interponatur» («весьма несвязно и не к месту включенное»), как выразился Й. Мадвиг в комментариях к «De finibus» (Копенгаген, 1838, 1876, p. 839). В развитии этой темы фигурирует первое сохранившееся упоминание о «Никомаховой этике», труде, автором которого Цицерон вроде бы считает самого Никомаха, сына Аристотеля («non video cur поп potuerit patri similis esse filius» — «не вижу, почему бы сын не мог быть подобным отцу»). Это тоже указывает на еще не сложившуюся традицию.
Обоснованность рассказа Страбона, таким образом, подтверждается, несмотря на волны скептицизма, которые периодически обрушиваются на него. Рассказ этот основывается на сведениях из первых рук, почерпнутых из источника, знакомого с историей книг и библиотек и с соответствующей терминологией. Если мы, в заключение, вновь обратимся к началу рассказа («Нелей получил в наследство /намек на статью завещания, процитированную Диогеном/ библиотеку Теофраста, включавшую также и библиотеку Аристотеля»), то сможем отметить, что термины подобраны точно и со знанием дела: как явствует из Афинея (I, ЗА), Нелей в самом деле получил в свое распоряжение две «личные библиотеки» двух великих ученых, куда входили в огромном количестве также и книги, ими приобретенные. Выражение, которое использует Страбон, описывает именно такое положение вещей.
Если же, наподобие китайских шкатулок, библиотека Теофраста содержала в себе библиотеку Аристотеля, а библиотека Нелея (тоже, вероятно, ученого) содержала обе эти библиотеки, это означает, что подобная прямая личная передача книг от одного ученого к другому была в порядке вещей. Лишь с перенесением аристотелевской «модели» в Александрию, в контекст наследующей фараонам Птолемеевской монархии, книги становятся «царскими», и фигура «царя» заслоняет, с этой точки зрения, фигуру ученого.
Краткий рассказ Геллия, даже если отсечь от него «хвост», приставленный, вероятно, другими и в другую эпоху, представляет собой прекрасный пример того, как легко библиотека становится предметом фантазий и высокоученых выдумок. Геллий в самом деле считает достойной доверия басню об очень древней публичной библиотеке в Афинах, основанной Писистратом (эта выдумка основывалась на предании, согласно которому Писистрат собрал книги Гомера), пополнявшейся в последующие годы, похищенной и вывезенной в Персию Ксерксом, возвращенной в Афины Селевком (ему, несомненно, пристало исправить зло, содеянное Ксерксом, ибо он завладел Вавилоном через пару веков после захватчика). Правда, из армянского предания, известного Марибасу (он жил во II в. до н.э.), возникает диаметрально противоположный образ Селевка: «став царем, он повелел сжечь все книги на свете, чтобы счет времени начинался с него».
То, что именно Афины так долго оставались без библиотеки, должно было казаться какой-то нестерпимой странностью. В действительности Афины свою первую публичную библиотеку получили поздно, по инициативе Птолемея Филадельфа (285—246 до н.э.), который основал в Афинах гимнасий, названный поэтому «Птолемайон» и снабженный библиотекой. В I в. до н.э. в эту библиотеку ежегодно поступало по сто свитков: то были дары эфебов. Но великой Афинской библиотекой стала та, которую даровал городу император Адриан (117—138 н.э.): для нее выстроили здание вокруг перистиля, состоявшего из добрых ста колонн; имелись в ней и учебные залы.
Именно для того, чтобы возместить такое историческое «отставание», в источниках время от времени всплывают сведения об «Афинской библиотеке», первоначальным ядром которой соответствующие авторы называют книги Гомера, собранные Писистратом, точно так же, как первую еврейскую «библиотеку» якобы создал Ездра, записавший Ветхий Завет. В последующие эпохи упоминания об Афинской библиотеке становятся более редкими, практически сходят на нет. Эрудит, предположительно живший в V-VI веках нашей эры, Зосим из Аскалона (или из Газы), рассказывая жизнь Демосфена, упоминает «библиотеку в Афинах», существовавшую во времена великого оратора (он родился за век до того, как Филадельф взошел на престол). А упоминает ее Зосим в связи с необычайным деянием, которое Демосфен совершил непонятно в какой период своей жизни, может быть, в молодости: Афинская библиотека, рассказывает Зосим, загорелась, и в огне погибла «История» Фукидида; один только Демосфен знал ее на память от начала и до конца и смог надиктовать: таким образом драгоценный текст был восстановлен («Oratores Attici», ed. С. Müller, II, p. 523).
Предание о древней библиотеке Писистрата обрастало и другими фантастическими подробностями, сочиненными по образцу Мусея в Александрии. В высшей степени странно, что в подобные предания верили такие ученые, как Огюст Буше-Леклерк («Histoire des Lagides», I, Paris 1903, p. 129: «Les Athéniens ne songèrent pas, même au temps de Périclès, à reconstituer la bibliothèque fondée par les Pisistratides et enlevée par Xerxès. Elle leur fut rendue par Séleucus Nicator» («Афиняне и не подумали, даже во времена Перикла, восстановить библиотеку, основанную Писистратидами и похищенную Ксерксом. Она была возвращена им Селевком Никатором») и Вендель («Handbuch der Bibliothekswissenschaft», III, 1, p. 55: «Селевк возместил афинянам ущерб, причиненный Ксерксом, даровав им книги»). К Писистрату приписывались сотрудники; ученые, сопоставлявшие тексты; мастера «сверки» (diorthosis) гомеровских поэм, точно такие, как позже Зенодот и Аристарх. Такие сведения почерпнул византиец Иоанн Цец, убогий, но плодовитый грамматик эпохи Комнинов, из источника, предоставившего ему библиографические данные о Мусее и Серапионе. Таковой источник даже позволил Цецу назвать по именам четверых diorthotai, к услугам которых прибегал Писистрат. Вот эти имена: Орфей из Кротоны, Зопир из Гераклеи, Ономакрит из Афин и некий нечетко обозначенный Эпиконгил. Само собой разумеется, что в предание о Писистрате и его библиотеке входит тема соперничества между тиранами: возможно, это — «реплика», созданная под обаянием предания о библиотеке Поликрата Самосского.
В источнике Цена имелись также сведения о собраниях Мусея и Серапиона во времена Каллимаха; о библиотекарях Александрии (Цец точно знал, например, что библиотекарем был не Каллимах, но Эратосфен); о том, какие задачи выполняли разные ученые (Ликофрон издавал комедиографов, Александр Этолийский — трагиков), и о систематических переводах на греческий язык «книг всех народов», включая Ветхий Завет. Следует отметить, что некоторые из этих сведений (библиотека Писистрата, мания правителей переводить на греческий «volumina diversarum gentium»[6], особые старания в этом плане Филадельфа, его инициатива по заказу перевода также и «divinas litteras»[7]) приводятся, за пять веков до Цеца, в статье «О библиотеках» Исидора (V, 3), о котором уже шла речь. Как мы уже знаем, следующую главу Исидор посвящает переводам, и в ней отражается, вкратце и явно косвенным образом, рассказ Аристея о переписке между Птолемеем и Елеазаром по поводу приезда переводчиков из Иерусалима.
На самом деле и «Письму Аристея» нашлось место в этом предании. Это письмо тоже представляет собой книгу «о библиотеках». Оно появилось не ранее II в. до н.э., хотя его автор и выставляет себя современником событий, о которых рассказывает. У Аристея общей с преданием, известным Цецу, является невероятная связь между Деметрием Фалерским и Филадельфом; различаются эти источники в том, что касается чисел. Цецу известно, что в Мусее имеется 400 тысяч свитков συμμιγεῖς (то есть таких, в которых произведение записано частями, поскольку не помещается на одном свитке) и 90 тысяч ἀμιγεῖς (так называемых «monobybloi», когда один свиток включает в себя целое произведение). Аристею же ведомо наличие 200 тыс. свитков и «в проекции» еще 500 тысяч, что указано самим Филадельфом. Легко убедиться, что эти два числа, приведенные Аристеем, в сумме дают 700 тысяч, количество, которое значится у Геллия и Аммиана.
Аммиан, со своей стороны, не ограничивается рассказом о пожаре, устроенном Цезарем (историк ошибочно переносит его на Серапион), но пускается в дальнейшие рассуждения об Александрии, посвященные большей частью ученым, которые прославили Мусей (XXII, 16, 15-22). Сложилось, таким образом, некое собрание трактатов, лучше сказать vulgata, «о библиотеках», где данные истории смешивались с мифами, а числа колебались от огромных до совсем небольших. (Отметим, что Исидор говорит о каких-то 70 тыс. свитков, и это количество повторяется во многих кодексах Геллия (VII, 17, 3); Епифаний и Ибн аль-Кифти указывают даже, что книжное собрание Мусея состоит из 54 тыс. свитков.) В это предание, нередко включавшее в себя эффектные сведения о древней библиотеке Писистрата, влился, в основных чертах, и рассказ Аристея. Именно поэтому, и из-за связи, с какого-то момента ставшей постоянной, между «библиотекой» и «переводом Ветхого Завета» (ярким примером тому является «энциклопедия» Епифания) я думаю, что в основе всего этого лежит не сочинение Варрона, а иудейско-эллинистическая традиция.
Моя интерпретация двух известных терминов, относящихся к классификации свитков (συμμιγεῖς и ἀμιγεῖς) необычна. Общепринятыми являются две гипотезы: а) «свитки разрозненные» и «свитки избранные» (F. Ritschl «Die Alexandrinischen Bibliotheken», 1838, pp. 3-4 = «Opuscula», I, pp. 5-6); б) «свитки смешанные» и «monobybloi» (содержащие одно произведение) (Bernhardy, Schneidewin, Birt, Dziatzko ecc.): это господствующее мнение. Против Ритчля можно высказать несколько возражений; в частности, то, что 200 тысяч свитков Пергама, которые, если верить Плутарху («Жизнеописание Антония», 58), все были ἀμιγεῖς, — это чересчур много: в два с лишним раза больше, чем «избранных свитков» в Александрии. Против господствующей интерпретации следует, с другой стороны, привести такой довод: подавляющее преобладание «смешанных» свитков кажется невероятным; а более всего невероятно само понятие «смешанный» свиток (А. Petrucci «Dal libro unitario al libro miscellaneo, in: Tradizione dei classici, transformazione della cultura», a cura di A. Giardina, Roma — Bari 1986, p. 16).
Но «monobyblos» (ἀμιγής) как раз имеет своей противоположностью не «смешанный» свиток, а свиток, который вместе с другими образует цельное произведение. Такие случаи преобладают, отсюда и диспропорция: 400 тысяч против 90 тысяч. К тому же не библиотечное значение слова συμμιγής — «объединяющий, присоединяющийся к другим, пропадающий среди других, смешивающийся с другими».
Свиток — «единица измерения» в подсчетах библиотечных фондов. Поэтому в античных источниках приводятся количества, на первый взгляд впечатляющие — сотни тысяч свитков; а происходит это как раз благодаря тому, что счет идет не по произведениям, а по свиткам. Аналогичным и, по-видимому, до сих пор действующим является китайский обычай подсчитывать фонды библиотек в шуанях, то есть в сброшюрованных листах, которые составляют каждую книгу.
В письме к императору Мануилу I (1143—1180) ученейший муж Иоанн Цец рассказывает сон, или, точнее, долгий кошмар, мучивший его на протяжении длинной, полубессонной ночи. Вначале его осадило и атаковало (во сне) целое войско блох, «более многочисленное, чем то, какое Ксеркс повел на Европу»; потом, уже на заре, ему показалось, будто он увидел в руках мастерового, сидящего у парфюмерной лавки, книгу, которую он никак не мог отыскать и при этом сильно желал заполучить, «Историю скифов» афинянина Дексиппа: этот аристократ из древнего рода в бурном III веке н.э. сражался с герулами под стенами Афин. Но драгоценная, желанная книга представала перед грамматиком в его кошмаре объятой пламенем: листы пергамента съежились, шнуры, скреплявшие тетрадки, лопнули, самым жалким образом свисая с корешка, и все-таки можно было разглядеть, даже очень отчетливо, «божественные письмена» («Письма», 58). Вожделенная книга, уже недоступная, снится ученому, тоскующему по ней, будто бы выходящей из пламени, которое давно ее поглотило.
История древних библиотек часто завершается огнем. Гален считает, что пожары и еще землетрясения — наиболее частые причины уничтожения книг (XV, p. 24 Kühn). Пожары не возникают просто так, из ничего. Словно какая-то высшая сила вмешивается в определенный момент и подавляет организм, вышедший из-под контроля: из-за его бесконечной способности к росту, а также из-за двусмысленной (имея в виду фальшивки) природы материалов, в него вливающихся.
Трудно сказать, когда утвердилась мысль о том, что библиотека гибнет в огне. Возможно, она глубоко коренится в представлении, более или менее смутном, о том, как погибли библиотеки великих восточных царств, где неизбежный пожар во «дворце» подразумевал также и пожар в прилегающей к нему библиотеке. Библиотеке закрытой, принадлежащей только царю, уединенной, а значит, для большинства запретной: такова потаенная библиотека Рамзеса рядом с его монументальной гробницей; такова и библиотека Мусея, расположенная внутри хорошо охраняемого царского квартала Птолемеев. Со временем этот образ распространился задним числом на общины, которые, подобно Афинам, долгое время библиотек не имели вовсе. Так, Зосим утверждал, будто химерическая «библиотека Афин» сгорела в какой-то неопределенный момент при жизни Демосфена.
Такие сведения о пожарах, хоть и непроверяемые, иногда повторяются в разные эпохи, хотя и относятся к одной и той же библиотеке. Это так для Александрии; так для Антиохии, где Мусей горел при Тиберии, а потом при Иовиане.
Эту скорбную традицию продолжили христиане, объявившие войну старой культуре и ее святилищам: библиотекам в том числе. Это — третий фактор, способствующий разрушению. Нападение епископа Феофила на Серапион, изображенное Гиббоном, может служить отличным примером:
Феофил, — пишет этот джентльмен с явным неодобрением, — приступил к разрушению храма Сераписа, не встретив никакого сопротивления, кроме тяжести и крепости самого материала. Эти же препятствия оказались непреодолимыми, и ему пришлось, скрепя сердце, пощадить фундамент. Богатую библиотеку разграбили или уничтожили, и лет двадцать после того зрелище пустых полок /речь идет об Орозии/ вызывало сожаление и презрение в каждом, чей ум не был вовсе затемнен религиозными предрассудками. Пока золотые и серебряные статуи и сосуды переплавлялись, а те, что были сделаны из менее ценных металлов, разбивались в куски и с пренебрежением выбрасывались, Феофил подстрекал толпу, изобличая обман и пороки жрецов, поклонявшихся идолам.
Костры из книг — часть христианизации. Еще при Юстиниане в столице империи сцены вроде той, что описал Малала, повторялись достаточно часто: «в июне месяце того же года, — пишет хронист из Антиохии, — нескольких греков /то есть язычников/ арестовали и протащили по улицам, а их книги сожгли на Кинегии вместе с изображениями и статуями их жалких богов» (p. 491 ed. Bonn.). Кинегий был местом, куда выбрасывали трупы казненных.
В 357 году нашей эры ритор Фемистий, кропотливый комментатор Аристотеля и сенатор новой столицы, забил тревогу. Восхваляя инициативу Констанция по созданию в Византии императорской библиотеки, Фемистий подчеркивал неотложность такового предприятия, ведь иначе, предупреждал он, великим классикам грозит серьезная опасность («Панегирик Констанцию», pp. 59-60). Уже и до того неоднократно с вершины империи спускалась программа по срочному спасению исчезающих книг. В начале своего правления Домициан (81—96 н.э.) решил «восстановить сгоревшие библиотеки», для чего «велел разыскивать по всей империи списки исчезнувших произведений» и «направил в Александрию людей, чтобы те скопировали и выправили тексты» (Светоний «Домициан», 20). Но во времена Фемистия, в середине IV века, инициатива Констанция уже казалась обороной последнего рубежа. Через семь веков после первого Птолемея цикл, по-видимому, завершился.
В эллинско-римском мире библиотеки были многочисленны, но эфемерны, не только крупнейшие, но также и меньшие по размеру, городские, местные; ими, как термами и гимнасиями, гордились civitas[8], сотрясаемые военным безвластием.
Среди первых — из величайших — пострадала библиотека Адриана в Афинах, разоренная герулами, которые проникли в сердце империи, не встретив особого сопротивления (267 г. н.э.). Через несколько лет пришел черед Александрии. К тем временам относится истинный конец великой библиотеки, погибшей в ходе конфликта между Зенобией и Аврелианом, когда, по словам Аммиана, Александрия утратила квартал (amisit regionem) «quae Bruchion appellabatur, diuturnum praestantium hominum domicilium» («называвшийся Брукион, который служил в течение долгого времени местом жительства выдающихся мужей») (XXII, 16, 15); квартал, где некогда, отмечает через несколько лет Епифаний, находилась библиотека, «а теперь там пустыня» («Patrología Graeca», 43, 252). В мире, чьи книги, увы, ветшали быстро, следы ее непрерывной деятельности, единственной, прослеживаются регулярно, почти что вплоть до самого конца. Через двадцать лет после войны в Александрии Страбон посещает Мусей и описывает его. Через полвека император Клавдий (41—54 н.э.), ученейший знаток древностей, велит построить в Александрии новый Мусей рядом со старым (Светоний «Божественный Клавдий», 42). Через сорок лет один из худших его преемников, Домициан (81—96 н.э.) отправляет в Александрию комиссию с целью снять копии с книжных сокровищ, хранящихся в городе.
Сохранились также и подлинные документы: например, частное послание, касающееся продажи корабля, которая имела место 31 марта 173 г. н.э.: там имеется подпись некоего Валерия Диодора, «бывшего библиотекаря и члена Мусея» (Папирус Мертона, 19). И, наконец, в начале III в. Афиней Навкратийский: его ученый каталог, вылившийся в пир мудрецов, предполагает, по-видимому (хотя воображаемый симпозион и происходит в Риме), изобилие книг, происходящих с родины таинственного автора.
Но и Рим в середине IV века остался, можно сказать, без книг. За несколько лет до того, как Фемистий рукоплескал инициативе Констанция, библиотеки древней столицы были закрыты: «навеки запечатаны, словно гробницы», в ужасе отмечал Аммиан (XIV, 6, 18). И очень скоро погибнет в огне только-только восстановленная библиотека в Антиохии.
Глядя на эту цепь рождений, возрождений и катастроф, мы будто бы следим за нитью, связующей разные, большей частью тщетные усилия эллинско-римского мира сохранить свои собственные книги. Все начинается с Александрии: Пергам, Антиохия, Рим, Афины — не более чем реплики. Последнее перевоплощение случится в Византии, и это будет в очередной раз дворцовая библиотека, расположенная во дворце императора (Зосим, III, 11, 3) и во дворце патриарха (Георгий Писида, стих 46).
Разрушение, разорение, грабежи, пожары затронули более всего крупные скопления книг, расположенные, как правило, в центрах власти. Библиотеки Византии не стали исключением. Поэтому то, что в конце концов сохранилось, происходит не из крупных центров, а из «маргинальных» мест (монастырей) или представляет собой случайные копии, снятые частными лицами.