Любое правительство, даже диктаторское, хочет быть уверенным в общественной поддержке перед началом войны. По этой причине, как мы видели, каждое правительство, которое объявило войну в 1914 г., старалось так преподнести свое решение, чтобы быть поддержанным большинством населения. Французы защищали землю Франции от нового вторжения Германии, германцы защищали землю от орд казаков и т. д. Но настроение, с которым народы Европы приняли и в некоторых случаях даже приветствовали идею войны и временно забыли о своих социальных и политических разногласиях, не было результатом того, что их правительства оправдывали свои политические решения. Оно основывалось на соединении национальных традиций и отношений, которые формировали взгляды о природе государства и его власти, усиливалось учебными программами в школах за последнее десятилетие и особенностью языка, на котором политики и журналисты обсуждали международные отношения. Анализировать комплекс убеждений, позиций и аккумулированного интеллекта нации — очень трудно. Создать нечто, что можно было бы назвать «настроением» Европы в 1914 г., вероятно, невозможно. Мы не в состоянии детально изучить мнение большинства людей, даже там, где существуют материалы по этой теме и они доступны. Работа Жан-Жака Беккера 1914 г. — «Великая война и французский народ»[323]. в которой немало говорится об настроении французского народа в момент мобилизации, также убеждает нас в том, что методы сбора информации и сам процесс сбора достаточно ограниченны.
Тем не менее свидетельства, имеющиеся у нас, изучение отношения народов й правительств, доказывают, что во всех участвовавших странах были свои факторы, которые помогали создавать настроение, сделавшее войну возможной. Хотя, по крайней мере с 1905 г., как мы видим, Европу потрясла серия международных кризисов, которые вызвали разговоры о войне, и хотя некоторые писатели и большинство генералов и адмиралов считали, что международный конфликт неизбежен, кризис июля 1914 г. стал неожиданностью для многих людей. В самом деле международные обозреватели считали, что ситуация в начале 1914 г. была более обнадеживающая, чем в течение нескольких предыдущих лет: последствия Балканских войн обошлись без конфликта между великими державами: «дело Заберни», после которого можно было ожидать усиления напряженности между Францией и Германией, во Франции было воспринято довольно прохладно; хотя разногласия по флоту между Англией и Германией все еще порождали риторические фразы с обеих сторон, появились некоторые признаки того, что скорость строительства флота может быть снижена, и два государства дружелюбно вели переговоры о португальских колониях и о Багдадской железной дороге. Правда, в марте произошел взрыв обоюдных нападок в прессе Германии и России, в то время как стало известно о пошатнувшемся здоровье престарелого императора Франца Иосифа. Но казалось, что летом 1914 г. ничто не предвещало международного кризиса. Министерства иностранных дел Европы были заняты рутинной работой, как написал в мае постоянный подсекретарь британского министерства иностранных дел послу в Берлине: «Из печати вы увидите, что в Европе мало что интересного происходит, и если бы не волнения в Мексике, мы бы здесь находились в относительном покое»[324].
Фактически и Британия и Франция гораздо больше внимания уделяли внутриполитической ситуации, чем внешней политике. Когда 3 июля «Таймс» озаглавила свою передовую «Усилия ради установления мира» и заявила, что «общество в Англии и Шотландии не отдает себе отчета, как близко оно стоит перед несчастьем», — это говорилось о кризисе в Ольстере, и положение в Ольстере более всего занимало британских политиков вплоть до 24 июля, как позже вспоминал Уинстон Черчилль: «…после того как кабинет тащился по грязным окольным дорогам Фермана и Тирон, они услышали тихий замогильный голос сэра Эдварда Грея… читающего документ, который ему только что принесли из министерства иностранных дел. Это была австрийская нота Сербии»[325]. Во Франции выборы и борьба за установление налога на доход были отодвинуты на задний план сенсационным делом мадам Калло, жены министра финансов и лидера радикальной партии, которая 16 марта убила редактора газеты «Фигаро» и чье судебное разбирательство началось 20 июля. Даже в разгар кризиса 29 июля сообщения о судебном разбирательстве занимали 30 процентов колонок в «Пети Паризьен» и 45 процентов в «Темпе», при 15 процентах и 19 процентах, освещавших международную обстановку[326]. Хотя германцы не были задеты кризисом так остро и смертельно, как в Ольстере, или как французы были заняты скандалом мадам Калло, для многих из них в первой половине 1914 г. спад экономики и рост напряжения между социал-демократами и консерваторами внутри страны представляли больший интерес, чем международные проблемы. Убийство эрцгерцога Франца Фердинанда во времена, когда покушения на королевских особ были делом необычным, не вызвало достаточно серьезных предчувствий. Германский профсоюзный лидер Карл Легин был одним из немногих, кто предупреждал, что «австрийские поджигатели войны» могут сделать «мировой пожар» неизбежным[327]. Когда прошло первое потрясение от новостей, гражданские и военные лидеры продолжили свой летний отдых. Некоторым военным и морским начальникам Германии и Австрии было разрешено отбыть в их обычные летние отпуска с тем, чтобы не создавать впечатления, будто может произойти что-либо неординарное.
В короткий промежуток времени между известиями об австрийском ультиматуме Сербии и началом войны невозможно было ожидать достаточно обдуманной реакции вовлеченных в кризис. «Понадобилась только неделя, чтобы привести Европу на грань катастрофы, еще не виданной в истории», — писал французский еженедельник «Симан Финансир» 1 августа[328], а молодой австрийский социалист признавался несколькими месяцами позже: «Начало войны удивило и привело в уныние нас всех. Раньше мы были убеждены в том, что анархия капиталистического мира когда-нибудь приведет к кровавой вспышке между европейскими державами, но момент катастрофы застал нас врасплох»[329]. Изучая действия политиков и дипломатов, мы убедились, что время от времени события застигали их врасплох, также и общественность не успевала понять, что происходит. Это было одной из причин поражения движения против войны, которое являлось характерным для предвоенной политики и которое очень серьезно воспринималось правительствами стран (таких, как Германия и Франция), где оно было наиболее сильным.
Движение против войны имело две формы. Существовала либеральная организация уважаемых представителей среднего класса, которая верила, как и английское утилитарное общество, словам Бетмана: «Не существует никакого реального конфликта между различными национальными интересами. И если где-либо возникали противоречия — то это только из-за непонимания этих интересов»[330]. В то же время нарастало движение европейских рабочих партий, которые подчеркивали, что «войны присущи природе капитализма, и прекратятся они только тогда, когда исчезнет капиталистическая экономика»[331]. Угроза войны приведет к революции, а международная солидарность пролетариата сделает войну невозможной. К началу двадцатого века все более активно действовали организации средних классов по поддержке международного арбитража, разоружения и улучшения кодекса международного права, которые если не избавят от войны, то сделают что-нибудь для ограничения и смягчения ее последствий. Это движение было самым сильным в Британии и Соединенных Штатах, оно получило поддержку во Франции, а в Германии оно было поддержано в среде немногих интеллигентов и профессионалов. В Британии и во Франции оно имело связи с правящими кругами, которые чувствовали, или по крайней мере притворялись, что чувствуют, что они должны обратить внимание на это. Некоторые из более ранних гуманитарных организаций, а именно Международный Красный Крест, созданный в 1864 г., были уже признаны международной общественностью.
Поддержка этих движений за мир исходила от тех, кто считал, что рациональная организация международного общества могла ограничить причины возникновения войны, и от тех, как известный австрийский борец за мир баронесса Берта фон Суттнер, кто верил в необходимость изменения морали, чтобы уничтожить войну. «Война продолжает существовать, — писала в 1912 г. баронесса, — не потому, что в мире живет зло, а потому, что люди продолжают считать войну хорошим занятием»[332]. Были и такие, которые считали, что война теперь настолько дорога и так ужасна по размерам уничтожения, что становится невозможной. Богатый варшавский банкир Иван Блох в шеститомной книге, изданной в 1898 г., описывал техническое развитие вооружений и тактики, утверждая, что никакая агрессия не может устоять перед силой огня современного оружия, следовательно, захватническая война мало вероятна. Норман Ангел в своей работе «Великие иллюзии» (1910) доказывал, что экономическая цена войны так велика, что никто, возможно, не мог надеяться остаться в выигрыше, начав войну, последствия которой будут катастрофическими.
Большой успех сопутствовал двум международным конференциям, проведенным в Гааге в 1899 и 1907 гг. Первая состоялась по предложению царя Николая II. Конференция должна была обсудить пути сокращения вооружений и привести к мирному решению международных споров. Кажется, инициатива исходила от российского министра иностранных дел, а также от самого царя, частично унаследовавшего идеализм своего великого деда Александра I. И есть свидетельства, что в то время он находился под впечатлением идей Ивана Блоха. Большинство обозревателей имели более циничный взгляд на предложения царя, они подчеркивали, что российское правительство просто хотело сэкономить на военных расходах. Кайзер заявил: «Я пойду один на это веселое представление, но во время вальса я буду держать мой кинжал при себе»[333]. Позже он пошел еще дальше: «Я согласен с этой тупой идеей, только чтобы царь не выглядел дураком перед Европой! Но на практике в будущем я буду полагаться только на Бога и на свой острый меч! И чихал на все постановления!»[334]. Британское военное министерство изъяснялось более дипломатично: «Нежелательно соглашаться на какие-либо ограничения по дальнейшему развитию сил разрушения… Нежелательно соглашаться на изменения международного свода законов и обычаев войны»[335]. В подобных условиях странно было бы ожидать от конференции успеха. Но либеральные сторонники реформ в ведении международных отношений получили некоторое удовлетворение от создания механизма добровольного арбитража и от новых соглашений по ведению войн. Как мало было достигнуто конференцией для решения насущной проблемы сохранения мира, стало видно через три месяца, когда началась война между Британией и Бурской республикой на юге Африки.
Идея проведения второй Гаагской конференции была предложена в 1904 г. на встрече в Сан-Луисе Межпарламентского союза, органа, созданного для того, чтобы способствовать лучшим международным отношениям. Идея была с энтузиазмом воспринята президентом Теодором Рузвельтом и явилась одной из многих успешных попыток правительства США в двадцатом веке повлиять на изменение в международном праве. В основном из-за того, что Россия находилась в состоянии войны с Японией, конференция состоялась только летом 1907 г. К этому времени в Британии у власти находились либералы, и некоторые из них были настроены на сокращение военных расходов и настаивали, против воли некоторых членов правительства, а также оппозиции, адмиралтейства и короля Эдуарда VII, на том, чтобы вынести это предложение на конференцию. Тем не менее снова, как и в 1899 г., цинизм большинства делегатов был очевиден. Глава британской делегации, благородный юрист-квакер, сокрушался о «явном желании некоторых великих держав, чтобы на конференции был достигнут как можно меньший результат»[336], в то время как представители министерства иностранных дел в составе делегации говорили о «постоянном волнении и утомительной неизменно бесполезной работе»[337]. Когда делегат от Германии произнес длинную речь, отвергая саму идею международного арбитражного суда, делегат от Кубы приветствовал его такими словами: «Вы совершенно правы. Все это американский обман»[338]. Как и в 1899 г., деятельность конференции фактически заключалась в разработке правил войны, рассчитанных на защиту международного бизнеса больше, чем на само предотвращение войны. И на многих последующих заседаниях каждое государство заявляло, что любые изменения в вооружении необходимо согласовывать с другими государствами, и вопрос об ограничении вооружений скоро был исключен из обсуждения. Ни одно правительство не хотело первым сорвать конференцию, и каждое обвиняло других в отсутствии прогресса. И, возможно, различные движения за мир, арбитраж и разоружение были достаточно серьезными для некоторых правительств, чтобы их не замечать.
Весной 1913 г. на встрече французского и германского парламента, организованной в Берне для обсуждения вопросов разоружения и мирного урегулирования споров между двумя странами, проявились и оптимизм и ограниченность движения за мир. Со стороны Франции присутствовал 121 человек, со стороны Германии — 34. Большинство членов движения за мир старались подчеркнуть, что их попытки реформировать систему международных отношений и сократить вооружение не означали, что они плохие патриоты. Поэтому не удивительно, что в 1914 г. почти все они поддержали войну, а не выступили против нее: «Не может быть сомнения в том, что является обязанностью пацифистов во время войны».
Германская мирная ассоциация заявила в августе 1914 г.: «Мы, германские пацифисты, всегда признавали право и обязанность нации защищать себя. Каждый пацифист должен выполнить свою обязанность перед Отечеством, так же как и любой другой германец»[339]. Лишь некоторые британские пацифисты остались верны своим убеждениям во время войны, они. были в меньшинстве в том движении, большинство членов которого считали: «Мы не можем продолжать критиковать политику, которая привела к этой войне, как мы делали во времена войны в Южной Африке, раз наша безопасность под угрозой. Мы не можем никого из нас сейчас заставить думать о чем-либо еще кроме этого»[340].
Движение против войны среди социалистов Европы оказалось тверже, чем среди либералов, и правительства были более озабочены ими и их намерениями. «У рабочего человека нет Родины, — провозглашал Манифест коммунистов в 1848 г. — Национальные различия и противоречия с каждым днем все больше исчезают благодаря развитию буржуазии, свободе торговли, мировому рынку, единообразию способов производства и условий жизни, обусловленных этим». Хотя борьба между нациями быстро перейдет в международную войну рабочего класса, пролетариат должен развивать свои интернациональные связи, чтобы, как написал Маркс в своем обращении к Первому Интернационалу: «Достигнуть единства целей и единства действий». Маркс и Энгельс были полны презрения к либералам-пацифистам середины девятнадцатого века: «Лицемерные фразеры с наглыми глазами, которые превзошли манчестерских обманщиков,» — как их назвал Маркс. Они говорят о мире за границей и в то же время используют полицию для контроля за рабочими дома[341]. Каждую войну, был уверен Маркс, нужно рассматривать с точки зрения того, ускоряет она или замедляет процесс исторического развития, которое неизбежно ведет к революции. Исходя из этого критерия, главным препятствием для революции в Европе был реакционный режим царской России, и любая война против России заслуживала поддержки. Режим внутри государства, которое было противником России, не имел большого значения: Турция, к примеру, в Крымской войне оказалась за бортом истории, потому что, как написал несколькими годами позже Энгельс: «Субъективно реакционная сила может во внешней политике выполнять объективно революционную миссию»[342].
Таким образом, Второй Интернационал — орган, основанный в 1889 г. для объединения растущих социалистических партий всего мира, — оказался в положении, когда лидеры массовых социалистических движений передовых промышленных держав Западной Европы должны были решать, поддерживать войну или нет, поскольку не все войны обязательно были реакционными. В самом деле, возможность противостояния между целями интернационализма и поддержкой войны уже была продемонстрирована в 1870 г. «Французам нужна взбучка, — писал Маркс в начале войны, — если пруссаки выиграют, централизация государственной власти послужит объединению германского рабочего класса». И он добавил: «Кроме того, желания германцев являются самыми сильными и это перемещает центр притяжения европейского рабочего класса из Франции в Германию. Превосходство воли германского пролетариата означает в то же время превосходство нашей теории над теорией Прудона»[343]. Некоторые германские социал-демократы поддерживали войну, как и другие слои общества. Однако двое социалистов — членов парламента от Северо-Германской· конфедерации, Вильгельм Либкнехт и Август Бебель, сделали знаменитое заявление о своем неучастии в голосовании за военные кредиты: «Как принципиальные противники всех войн, как социалисты-республиканцы и члены Интернационала, который отвергает всех угнетателей, ставит целью объединение всех угнетенных в великое братство, мы не можем ни прямо, ни косвенно поддержать сегодняшнюю войну, и поэтому воздерживаемся от голосования»[344]. Это был прецедент, который отозвался в августе 1914 г., когда германские социалисты разрывались между такими же соображениями идеологической чистоты, гуманной ненавистью к войне и призывом к патриотизму.
После смерти Маркса Энгельс развил новые идеи о природе современной войны, говоря, что следующая война будет более разрушительной и более ужасной, чем любая раньше. Он писал в 1887 г.:
«Восемь из десяти миллионов солдат поглотят друг друга и таким образом опустошат всю Европу сильнее, чем саранча. Разрушения Тридцатилетней войны произойдут за три-четыре года и распространятся на весь континент. Голод, болезни, нужда ожесточат армию и народные массы, безвозвратная утрата структуры торговли, промышленности и финансов закончится всеобщим банкротством, произойдет разрушение старых государств и их традиционного искусства управлять государством. Короны покатятся дюжинами в сточные канавы и некому будет даже их подбирать, и невозможно предсказать, где все это кончится и кто выйдет победителем из этой борьбы. Абсолютно можно быть уверенным только в одном: всеобщее разрушение создаст условия для окончательной победы рабочего класса "[345].
Такой анализ последствий войны привел к дилемме, которую международное социалистическое движение так и не смогло решить. С одной стороны, казалось, что война способна ослабить структуру капиталистического общества и открыть возможности для революции, но с другой — рабочий класс, рабочие и крестьяне составляли большинство солдат, призванных в армию в Европе. Они первыми должны были переносить ужасы современной войны. Проблема — приветствовать войну как ускоритель революции, или стараться предотвратить ее из-за страданий и разрушений, которые она принесет, — так и не была никогда решена. И это было одним из противоречий в отношении социалистов к угрозе войны перед 1914 г.
Международное социалистическое движение было уверено, что оно сможет предотвратить катастрофу и что силы организованных социалистических партий будет достаточно, чтобы удержать правительства от развязывания войны. Международный социалистический конгресс, который собрался в Базеле во время Балканской войны 1912 г., заявил: «Нужно, чтобы правительства помнили, что при настоящей обстановке в Европе и настроении рабочего класса, они не могут развязывать войну без угрозы для себя»[346]. Социалисты были особенно озабочены тем, как обеспечить неприменение армии против самих рабочих. В Германии существовала такая опасность. Кайзер, с его обычной склонностью говорить гадости, в 1891 г. сказал новобранцам: «В обстановке социального напряжения может случиться так, что я отдам вам приказ стрелять в своих родственников, братьев, знакомых, и. даже тогда вы должны выполнять мои приказы безропотно»[347]. Но и в демократической Франции всеобщая стачка железнодорожников в 1910 г. была прервана мобилизацией железнодорожников в армию, а в Швейцарии, где система народного ополчения представляла собой образец, которому завидовали социалисты всех стран, армия была вынуждена выступить против забастовщиков. Самое легкое решение, кажется, приняли германские социал-демократы. Они каждый год голосовали против военного бюджета в рейхстаге. «Ни одного человека и ни одного пфеннига для этой системы», — был их лозунг. Они протестовали против плохого отношения к солдатам и против аристократии, азартных игр и разгула в офицерской среде. Но на что они на самом деле надеялись — это на влияние, которое оказывало число депутатов-социалистов, и при помощи этого влияния надеялись справиться с этой, как и со всеми другими проблемами. Как писал в 1891 г. Энгельс: «Сегодня мы рассчитываем среди пяти солдат иметь одного социалиста, а через несколько лет мы будем иметь одного из трех, и к 1900 г. армия будет в большинстве из социалистов»[348]. Но события развивались не совсем таким путем.
Во Франции влияние марксизма на движение рабочего класса было меньше, чем в Германии, критика же военных учреждений, как прямая оппозиция войне, была выражена наиболее энергично. С одной стороны, лидер социалистов Жан Жорес предложил в своем труде «L’Armee Nouvelle» (изданном в 1910 г.) схему полной реформы системы национальной обороны. С другой стороны, некоторые социалисты-синдикалисты и социалисты левого крыла партии призывали ко всеобщей стачке против мобилизации и к восстанию в момент начала войны. Последняя угроза была воспринята более серьезно французским правительством, чем предложения Жореса провести реформы, несмотря на то, что парламент поддержал его. Префекты департаментов были заняты, вплоть до июля 1914 г., проверяя список людей, которых надлежало арестовать в случае мобилизации, как способных саботировать приготовления к войне. Список включал длинный, хотя иногда спорный, ряд имен синдикалистов и членов профсоюзов, кто, как считалось, принимал активное участие в антивоенной пропаганде[349]. Фактически, как показала практика еще до июля 1914 г., опасения властей не имели оснований. Деятельность, в которой эти люди подозревались, заключалась лишь в разговорах, и как часто революционеры-синдикалисты и некоторые социалисты ни обещали организовать всеобщую стачку против войны, они не провели необходимых приготовлений для этого.
Французский пример показывает две трудности, с которыми столкнулись социалисты всех стран в деле формирования постоянного отношения не только к войне, но и к обществу, в котором они жили. Антимилитаристы из числа военных не имели каких-либо планов действий или организации для выдвижения своих требований. В то же. время такие социалисты, как. Жорес, которые намеревались реформировать систему национальной обороны, хотели сделать ее более эффективной и демократичной, не призывали упразднить ее целиком. «L’Armee. Nouvelle» является не столько красноречивым призывом к французским патриотическим чувствам, сколько атакой на систему. Он призывает защищать идеальную и реформированную республику, но тем не менее подразумевает, что существующую Третью республику необходимо защищать также хорошо. Представители реформаторского и революционного отношения к войне и национальной обороне находились в одной и той же партии, и противостояние между ними часто скрывалось из-за необходимости сделать жест в сторону своего левого крыла. К примеру, существует много противоположных мнений о позиции Жана Жореса в июле 1914 г.[350]. На конференции Французской социалистической партии 15–16 июля, на которой было решено провести подготовку Конгресса Второго Интернационала (он должен был состояться в Вене в сентябре), Жорес поддерживал мнение, что из всех действий по предотвращению войны всеобщая стачка была самым эффективным. Это было воспринято правительством очень серьезно. Было ли это тактическим ходом Жореса для установления контакта с левыми? Вряд ли, он действительно верил, что всеобщая стачка против войны осуществима, и уже через десять дней, когда война казалась неотвратимой, он призывал поддерживать правительство. Было ли это стремлением произвести впечатление на германских социал-демократов, желанием подтолкнуть германских социалистов к проведению всеобщей стачки в случае, если Германия нападет на Францию? 31 июля Жорес был убит, и споры о том, каковы были бы его действия во время войны, продолжаются до сих пор. Все, что мы действительно знаем, это донесение агента полиции с конференции социалистической партии: «Нельзя не отмстить, что жест Жореса, неясный и неопределенный, граничит с пустословием»[351].
А вот пример, в котором руководители Германской социал-демократической партии выглядели большими реалистами. Они неоднократно отвергали идею всеобщей стачки против войны или для какой-либо другой цели, заявляя, что «всеобщая стачка — это всеобщая глупость». Если партия была достаточно сильной для проведения всеобщей стачки, она могла сделать намного больше, или, как написал Вильгельм Либкнехт в 1S91 г.: «Если стачка против войны и экономическая стачка были более чем благочестивые желания, если социал-демократические партии Европы обладают силой провести такие стачки, тогда возникает ситуация, которая сделает каждую войну невозможной»[352]. Лидеры германских социалистов были также убеждены — ив этом они твердые последователи Маркса, — что война против России была той войной, которую они должны поддержать. Это они повторяли снова и снова. Август Бебель провозгласил:
«Земля Германии, Германское отечество принадлежит нам, народным массам, больше, чем кому-либо другому. Поскольку Россия опередила всех в терроре и варварстве и хочет напасть на Германию, чтобы разбить и разрушить ее… мы, как и те, кто стоит во главе Германии, остановим Россию, поскольку победа России означает поражение социал-демократии»[353].
Те, кто стоял во главе Германии в 1914 г, знали, как использовать такое отношение.
Но если Бебель и другие лидеры социалистов боялись России, они еще больше боялись силы Германского государства. Они не смогли забыть двадцати лет антисоциалистических законов Бисмарка, при которых обычная деятельность политических партий была невозможной, и они были в ужасе от того, что подобные запреты могли быть введены вновь, поскольку многие консерваторы призывали к этому. Лидеров социалистической партии приводило в замешательство насилие, присущее антимилитаристской деятельности Карла Либкнехта (сына Вильгельма Либкнехта) — человека, которого Бебель надеялся когда-нибудь увидеть среди лидеров партии следующего поколения. Бебель фактически признавал бессилие социалистов перед Германским государством и прусским милитаризмом в разговорах с британским генерал-консулом в Цюрихе между 1910 и 1912 гг. С его согласия было послано сообщение Эдварду Грею, что даже если бы его партия имела в рейхстаге большинство, она все равно не смогла бы предотвратить войну. И единственная надежда победить прусский милитаризм состоит в том, чтобы Британия приложила все усилия и создала флот, способный нанести решающее поражение Германии[354]. Бебель понимал природу прусско-германского государства лучше, чем кое-кто из его более оптимистически настроенных коллег. При первых сообщениях о мобилизации руководство германских социал-демократов заверило, что партийные деньги будут переведены в Швейцарию в случае, если партия будет объявлена вне закона, как во времена Бисмарка. Но в этом не было необходимости и от этого отказались, когда стало ясно, что Бетман Гольвег старался способствовать объединению социалистов со своей партией, поскольку социалисты собирались поддерживать войну. В течение нескольких недель, или даже дней, международная солидарность рабочего класса оказалась безрезультатной, также как и усилия либеральных движений за мир. Когда 29 июля в Бреслау состоялось бюро Второго Интернационала, оно не только продемонстрировало свою слабость, но и показало, что его члены слишком поздно осознали всю силу кризиса. Все обсуждения были посвящены переносу конференции из Вены в Париж и переносу даты ее с сентября на 9 августа. Причина поражения тех, кого считали действенной оппозицией, способной не допустить войну, состояла в том, что, несмотря на все революционное красноречие, даже самые радикально настроенные социалисты были частью своего национального общества.
За короткий срок правительствам удалось убедить своих граждан, что они являются жертвами агрессии, а чувства патриотизма и самосохранения оказались сильнее, чем любое международное осуждение. Это особенно характерно для Германии. Как мы видели, с 1912 г. Бетман старался убедить всех в том, что, если начнется война, Россию можно будет обвинить в ее развязывании. Мобилизация в обеих странах фактически проходила без задержек. В исследовании Дж. Дж. Беккера говорится, что только на территории Франции объявление о мобилизации было воспринято со слезами и ужасом[355], и лишь незначительное число людей не собирались выполнять приказ о призыве. В Германии объявление войны было принято почти без враждебности, хотя в последнюю неделю июля состоялся ряд многолюдных и впечатляющих демонстраций против войны, организованных местными социал-демократами, которые проводились более против союза Германии с Австрией, чем против германского правительства, убедившего даже некоторых левых социалистов в своих мирных намерениях. Бетман Гольвег имел связи с некоторыми лидерами-социалистами во время последнего кризиса, и правительство распорядилось, чтобы не предпринималось никаких мер против социал-демократов. А еще важнее то, что правительство ко 2 августа обеспечило объединение с профсоюзными лидерами, и профсоюзы решили приостановить все забастовки и требования о зарплате во время войны. В атмосфере ненависти и страха к России, которые быстро распространялись, очень сильное влияние имели призывы к· национальной солидарности. Члены рейхстага, социал-демократы после длительных и мучительных дискуссий 4 августа проголосовали за военные кредиты, на которых настаивало правительство. И когда мобилизация была объявлена, и мужчины были отправлены на фронт, любая агитация против войны могла рассматриваться как предательство нс по отношению к абстрактной Родине, а по отношению к товарищам по армии. Как вспоминает один социалист, депутат рейхстага, перед отъездом из Берлина и голосованием за военный кредит одни резервист сказал ему: «Вы отправляетесь в Берлин, в рейхстаг. Думайте там о нас, думайте там о наших нуждах, не жалейте, голосуя за военный кредит»[356].
У австрийских политиков-социалистов были те же проблемы. Как отмечал британский посол, «в Вене царило такое всеобщее настроение, что сообщения о разрыве отношений с Сербией вызвали всеобщее ликование, толпы народа заполонили улицы, распевая патриотические песни до утра»[357]. Виктор Адлер, лидер социал-демократической партии, признанный международным движением, потряс своих коллег, выступая на собрании бюро Социалистического Интернационала: «Партия беззащитна… Демонстрации в поддержку войны проходят по улицам… Вся наша организация и наша пресса подвергается угрозе. Мы на грани разрушения плодов тридцати летнего труда, который не имеет никакого политического результата»[358]. В этих условиях австрийская партия отказалась от надежд остановить войну. В Венгрии социалистическая пресса критиковала объявление ультиматума Сербии, но партия была слишком немногочисленна, чтобы оказывать влияние. И в парламенте в Будапеште все другие партии единодушно продемонстрировали свою горячую поддержку войне, оставив все разногласия.
То же происходило и в других столицах Европы. В России 5 членов большевистской партии в думе проголосовали против военных кредитов (позже они были арестованы), а другие социалисты воздержались, но это были слишком слабые проявления по сравнению с тем энтузиазмом, который испытывали члены российского общества. И в левом крыле были люди, готовые поддержать войну. Лидер анархистов, князь Петр Кропоткин, находившийся в Лондоне в изгнании, надеясь, что война на стороне Британии и Франции принесет России либерализацию, обратился к русским с призывом: «Защищать себя как диким зверям против германцев, сражаться как дьяволам, не придерживаясь никаких правил гуманности»[359].
Лишь Социалистическая партия Италии осталась верна принципам интернационализма, хотя энтузиазм, с которым она восприняла декларацию Италии о нейтралитете, длился недолго, и за ним последовал новый всплеск разногласий и размежеваний в период между июлем 1914 и маем 1915 гг. Итальянские левые уже провели предварительные дебаты о войне и мире и патриотизме во время войны в Ливии. С несколькими членами реформистского правого крыла партии социалистов они ’откололись от остальной партии и поддерживали войну, потому что верили в национальную солидарность и думали, что африканские колонии поднимут жизненный уровень итальянского рабочего класса. С другой стороны, одним из яростных противников войны с Ливией был Бенито Муссолини. Он заявил о своей позиции в статье, написанной за несколько недель до объявления войны Турции: «Если Отечество — лживый вымысел тех дней — потребует новых жертв в виде денег и крови, пролетариат… ответит всеобщей стачкой. Война наций перерастет в войну классов»[360]. Таким образом, неспособность Второго Интернационала воздействовать на события 1914 г. и поддержка войны германскими и австрийскими социалистами вызвали глубокое разочарование среди сторонников левых в Италии. Как писал 4 августа 1914 г. Муссолини: «Социалистический интернационал умер… Но разве он когда-либо жил? Это было сильное желание, а не реальность. Его штаб-квартира находилась в Брюсселе, и он выпускал бюллетень усыпляющего действия на трех языках раз-два в год. Больше ничего»[361]. Это было начало перехода Муссолини от военного социализма к военному национализму. За несколько месяцев он стал одним из наиболее резких приверженцев вступления Италии в войну на стороне Британии и Франции. Пассивное поведение большинства социалистических лидеров, чье отношение к войне выражалось в лозунге «ни поддержки, ни противостояния», оказало большее влияние на настроение сограждан, чем шумные призывы к вступлению в войну.
В Британии, где не существовало ничего подпольного, последствия мобилизации были менее драматичными и широко распространенными, чем в континентальных странах. У нас мало документов, подтверждающих реакцию на объявление войны в различных местах и разных классах, но оппозиция войне быстро сократилась. А те немногие радикалы в парламенте, кто 3 августа критиковал правительство, решившее вступить в войну, были сметены Бэлфором в его речи: «Те, кого мы слушали вчера вечером в дебатах, были отбросы и подонки» [362]. Сообщения о настроениях в Англии были разные: «На каждом лице изображена натянутая серьезность»[363], — заметила 5 августа в Лондоне Беатрис Бебб. Другие же и сами испытывали энтузиазм и видели его вокруг себя: «Я, возможно, со временем переменю свое мнение, но в настоящий момент, допуская, что эта война уже наступила, я ощущаю только благодарность богам за то, что они послали ее в мое время. Какой бы ни была сама война, подготовка к борьбе во время войны — величайшая игра и чудесная работа в мире»[364]. Бертран Рассел, оглядываясь назад, в август 1914 г., и сознавая, какая нужна была смелость, чтобы плыть против течения во время войны, вспоминал: «Я провел вечер (3 августа) бродя по улицам, особенно прилегающим к Трафальгарской площади, наблюдая толпы кричащих людей и проникаясь чувствами прохожих. В течение этого и следующего дней я обнаружил, к своему удивлению, что обычные мужчины и женгцины были в восторге от предстоящей войны»[365]. Число добровольцев было велико и не ограничивалось представителями средних и высших классов, большинство новобранцев были простыми шахтерами и рабочими, что пугало сильных мира сего.
При всех опасениях и беспокойстве, которое чувствовалось в странах Европы, имеется достаточно свидетельств энтузиазма, особенно среди простых людей, из чего следует, что война была встречена многими с восторгом и облегчением[366]. Более детальное изучение показывает, что энтузиазм, который наследный принц Германии называл frischfrohliche Krieg (фраза, которую употребляли в консервативных кругах по крайней мере с 1850-х годов, возможно, перекликается с популярной охотничьей песней «Auf auf zum frohlichen Tagen, frisch auf ins freie Feld»[367]. Это показывает, что многие европейцы до сих пор считали войну чуть ли не видом спорта). Но, определенно, в короткий период августа 1914 г., когда мужчины должны были оглянуться назад, как в один из величайших моментов своей жизни, война заставила людей забыть свои разногласия и создала атмосферу национального единства в каждой стране, так что во французских деревнях впервые заговорили друг с другом кюре и школьный учитель, а в Берлине депутаты-социалисты посещали приемы кайзера. В Британии в Ольстере юнионисты появились на патриотических митингах вместе со сторонниками автономии Ирландии — спорный вопрос, который мог привести к гражданской войне, был на время отложен в дальний ящик.
Это настроение патриотизма и национальной солидарности показывало, насколько социалисты и другие оппоненты войны переоценивали силу интернационализма и недооценивали инстинктивные эмоции национализма, которыми манипулировали европейские правительства. То, как была воспринята война, когда она наступила, было результатом того, что патриотизм десятилетиями прививался различным обществам по всей Европе. Это стало результатом того, что годами международные отношения обсуждались на неодарвинистском языке борьбы за выживание и выживание сильнейших, в котором идеи либерализма через насилие, свободы личности, или национальной свободы были для всех одинаковы. Настроение 1914 г. должно рассматриваться частично как результат широко распространенного возмущения против либеральных ценностей мирного и рационального решения всех проблем, что считалось само собой разумеющимся в девятнадцатом веке.
Либералы середины девятнадцатого века предсказывали мир, в котором, как написал Герберт Спенсер: «Прогресс… является не случайностью, но необходимостью… И действительно, вещи, которые называли злом и безнравственностью, исчезнут, человек обязательно станет лучше»[368]. Этот прогресс предусматривал уничтожение национальных братьев через свободную торговлю и решение международных споров путем рациональных переговоров, поскольку с этой точки зрения нет неразрешимых проблем. Во внутренней политике предполагалось распространение самоуправления в той или иной форме, так что каждое национальное сообщество в конечном счете получит автономию, и в то же время какая-либо форма демократического правления станет обычной конституционной системой повсюду. Даже до начала первой мировой войны разрушились многие положения либерализма девятнадцатого столетия, на них нападали со всех сторон. В особенности в последние двадцать лет девятнадцатого столетия, новый тип резкого национализма, часто, но не всегда ассоциируемый с новой популярностью империалистической экспансии, который нашел выражение в работах публицистов и влиятельных общественных организаций националистической ориентации во многих государствах Европы. Часть этих организаций имела цель защитить особые методы подготовки войны (например, морские лиги в Британии и Германии). Некоторые из них имели антидемократический настрой, либо на общих идеологических основаниях, либо из-за того, что они были убеждены, что проволочки и компромиссы в парламентской деятельности способствовали развитию национальной неэффективности.
В более общих чертах неонационализм, как тогда думали о нем, по существу своему скорее инстинкт, чем разум, основанный на фундаментальных связях между людьми и землей их страны, и на связях, по выражению влиятельного французского писателя-националиста Мориса Барре, с «La terre et Les morts». Такие идеи тесно связывались с расистскими теориями о необходимости создания чистоты национальной породы и исключения порчи, вызванной смешиванием с иностранными элементами. Таким образом, для многих писателей идея воспитания здорового национального духа была неразрывно связана, с идеей предохранения его от осквернения так называемыми разлагающими космополитическими силами, а именно евреями. Наиболее важным в создании интеллектуального климата, в котором процветал национализм, было влияние идей, возникших из непонимания теорий дарвинизма, которые, как мы видели, имели глубокое влияние на идеологию империализма. Если мир государств, как и мир природы, жил по закону, по которому все подчиняется борьбе за выживание, тогда подготовка к этой борьбе была первейшей обязанностью правительств. Вера в необходимость и даже в желательность войны как формы, в которой будет проходить международная борьба за выживание, была не ограничена в правах. И это было принято за истину в широких слоях общества. Консервативный генерал Конрад фон Хетцендорф, начальник австро-венгерского генштаба, и великий французский писатель Эмиль Золя, человек, придерживавшийся рациональных и научных взглядов на мир и на радикальную политику, в разное время выражали свои мысли так. Конрад писал после войны:
«Филантропические религии, учения о морали и философские доктрины могут иногда служить ослаблению борьбы человечества за существование в жестокой форме, они никогда не являлись движущей силой в природе… Благодаря этому великому принципу катастрофа мировой войны наступила неизбежно и неотвратимо, как результат движущих сил в жизни государств и народов, как гром, который сам себя разряжает"[369].
А на 30 лет раньше, в 1891 г., Эмиль Золя писал даже с большей уверенностью:
«Разве не станет конец войны концом гуманности? Война — это сама жизнь. Ничто не существует в природе, рождается, растет или размножается без борьбы. Мы должны есть, нас поедают, для того, чтобы мир мог жить. Только воинственные нации процветают. Как только нация разоружается, она погибает. Война — это школа дисциплины, жертвенности и отваги"[370].
И на самом деле широко распространено мнение, что война была не только неизбежна, но и необходима: добродетели дисциплины и послушания, на которых настаивали фашисты после войны, они провозглашали и перед, началом войны. Итальянские националисты выражали свои чувства так: «В то время как слабоумные демократы кричали о войне как о жестоком наступлении устаревшей дикости, мы думаем о пей как о сильнейшем стимуле для тех, кто рожден слабым, остром и героическом средстве достижения власти и богатства. Людям нужны не только сильные чувства, но и другая добродетель, которая становится более презираемой и менее понятной, — повиновение»[371], Война рассматривалась как опыт, который может принести личное и национальное благополучие. Эта мысль сконцентрирована в известной фразе Маринетти, лидера итальянских писателей и художников-футуристов: «Guerra, sola igeeia del mondo?» Известный английский публицист Сидней Лоу сделал почти такое же замечание во время Гаагской мирной конференции; «Справедливая и необходимая война не более жестока, чем хирургическая операция. Лучше причинить больному немного боли и немного испачкать свои руки кровью, чем позволить болезни разрастись в нем настолько, что он станет себе и всему миру противен и умрет в медленной агонии»[372]. Во Франции правые националисты говорили такие же вещи. Писатель Абель Боннар писал в 1912 г.: «Мы должны принять ее во всей ее дикой поэзии. Когда человек бросает себя в нее, это не его инстинкты обновляют его, но добродетели, которые он обретает вновь… Это война все обновляет»[373].
Когда война началась, английские пресса, пропагандисты и религиозные лидеры призывали воспринимать войну через учение двух германских писателей — философа Фридриха Ницше и историка Генриха фон Трайтцке (которые произносятся соответственно Нитц-шей и Тратц-кей, как в одном памфлете то ли любезно, то ли ошибочно объяснялось читателям[374].) Выбор Ницше и Трайтцке был результатом германофобии, распространенной в первые месяцы войны. Снова и снова члены германского правящего класса, включая Мольтке и Тирпица, платили дань тому влиянию, которое оказали на них лекции Трайтцке в Берлинском университете, утверждавшего, что война — «народный трибунал, через который получит всеобщее признание существующий баланс сил»[375]. Во всех его исторических трудах и лекциях о политике, прочитанных между 1874 и 1895 гг. восторженной публике в Берлине, Трайтцке подчеркивал, что государство связано не индивидуальными нормами. Многое из того, о чем писал Трайтцке, сходно с идеями, распространенными в Европе, и не только германцы считали, что если государственный флаг оскорблен, долг государства требовать удовлетворения. И если удовлетворение не получено, оно объявляет войну, как бы тривиальны ни оказались обстоятельства для этого государства, оно должно напрячь каждый нерв, чтобы сохранить то уважение, которого оно заслуживает в системе других государств[376]. В этой системе государств защита национальных ценностей, материальных и духовных, является первостепенной, и высший долг государства организовать эту защиту: «В момент, когда государство провозглашает: «Ваше государство, существование вашего государства в опасности», — эгоизм исчезает и партийная ненависть умолкает… В этом состоит величие войны, тривиальные вещи полностью теряют ценность перед великой идеей государства»[377]. Трайтцке рассматривал Германию и Пруссию как государство, которое стало великим благодаря своей армии, отстоявшей это величие перед лицом Франции, Англии и римских католиков. И он отобразил особую параноидальную черту германского национализма, которая снова проявилась в 1914 г., — боязнь окружения их государства кольцом враждебных государств. Будущий министр иностранных дел Великобритании Остин Чемберлен молодым человеком посещал в 1887 г. лекции Трайтцке и писал в то время: «Трайтцке открыл мне новую сторону германского характера — ограниченность, высокомерие, нетерпимый прусский шовинизм"[378].
Если Трайтцке использовал широко распространенные концепции национального государства и необходимости войны для его сохранения, но преподносил эти идеи в форме рекомендаций, вытекавших из его взглядов на историю Германии, то теория Ницше была шире. Англичане, включая и редактора «Таймс», считали в 1914 г., что Ницше был некоторым образом ответствен за то, что война стала характерной для нации, не потрудившейся прочитать его книги, особенно «Так говорил Заратустра», которая стала бестселлером почти во всех странах Европы, не говоря о Британии. Позже делались попытки возложить ответственность на Ницше не только за первую мировую войну, но и за национал-социализм, однако это односторонняя интерпретация его сложного и противоречивого учения. В его трудах много того, что получило отклик в душах людей в 1914 г. и способствовало созданию интеллектуального климата, в котором началась война. Ницше не только призывал к действию и насилию, говорил о необходимости грубости и жестокости, о воле к власти, верил в то, что «война и смелость творят больше великих дел, чем любовь к ближнему», по он критиковал многие черты современного буржуазного общества — его лицемерие, лживость, его мещанство. Молодым людям по всей Европе за двадцать лет до войны Ницше начал проповедовать мысли об освобождении личности и политической свободе, а некоторым из них, таким как убийцы эрцгерцога Франца Фердинанда, — об освобождении через насилие. Книгу «Так говорил Заратустра» можно было найти в ранцах тысяч солдат в 1914 г., и не только в Германии, но и в России, где также, как сообщал корреспондент «Таймс», «почти все благородные души… жадно пили из источников Ницше»[379]. Хотя проповеди Ницше о личной свободе (стань тем, что ты есть) не обязательно говорили о войне, его постоянные упоминания о необходимости жестокого лекарства от болезни современного европейского общества находили много откликов у тех, кто принял и приветствовал войну.
Можно говорить о том, что у этих двух писателей аудитория была невелика, поскольку их читатели находились только среди грамотного населения. Но эти идеи, проникая в прессу, становились известны людям, которые отзывались на новый радикальный национализм и могли влиять на решения правителей Европы в 1914 г. Конечно, молодые люди, которые пошли воевать, были полны идей о необходимости войны как средства освобождения и достижения новой национальной солидарности. Во Франции, к примеру, в 1912 г. два писателя под псевдонимом «Агатон» опубликовали обзор мнений парижских студентов. Авторы обращались к аудитории в республиканском академическом заведении, традиционно готовившем французскую политическую элиту. По крайней мере, эти несколько сотен молодых людей (ничего не сказано о взглядах девушек) были более склонны к войне, чем предыдущее поколение[380]. Это свидетельствует, насколько идеи, особенно Мориса Барра, влияли на студентов факультета права и Свободной школы политических наук, хотя есть данные о том, что студенты других групп не делились своими взглядами и были, например, против принятия закона об увеличении срока службы до трех лет. В любом случае, эта группа французской элиты не имела возможности оказывать влияние, поскольку за два года многие из тех, кого опрашивал Агатон, погибли на полях сражений.
Тот факт, что теоретики и ораторы неонационализма в Европе до 1914 г. влияли только на сравнительно небольшую группу людей, говорит о том, что мы должны искать еще и другие причины оживления патриотических инстинктов. Как бы ни оценивалось влияние новых радикальных националистов, расистов и псевдодарвинистов, реакция простых людей во время кризиса 1914 г. была результатом той истории, которую они изучали в школе, рассказов о прошлом нации, которые они слышали в детстве, и инстинктивного чувства долга и солидарности со своими соседями и сотрудниками. В каждой стране детей учили патриотизму, им рассказывали о величии прошлых национальных побед. Даже в такой стране, как Франция, где сменилось несколько режимов на глазах одного поколения, поддерживались национальные традиции. Популярный учебник французской истории, переизданный и исправленный в 1912 г., не очень отличался по настроению от такого же учебника в Германии или в Британии: «Война не вероятна, но возможна. Вот для чего Франция остается вооруженной и всегда готова себя защитить… Защищая Францию, мы защищаем землю, на которой мы рождены, самую красивую и самую щедрую страну в мире…» Это патриотическое вступление сопровождалось рассказом о том, что в каждой стране свои особые добродетели, которые стоит защищать. «Франция, — пишется в этом учебнике, — чья революция распространила идеи справедливости и гуманизма по всему миру. Франция самая справедливая свободолюбивая и самая гуманная страна»[381].
В каждой европейской стране детей учили гордиться своими историческими традициями и уважать то, что считается особыми национальными добродетелями. Министр образования Пруссии в 1901 г. подчеркнул важность обучения германца так, чтобы «сердца молодых людей могли облагораживаться энтузиазмом за германский народ и за величие германского гения»[382]. Правительство Третьей республики подчеркивало, к примеру, в 1881 г.: «…учителям должно быть сказано прежде всего… что их первейшая задача научить любить и понимать Отечество»[383]. Хотя в каждой стране реформаторы обучения и политики-социалисты старались прививать различные качества, реакция 1914 г. показала, что они не достигли цели, и патриотический язык, которым приветствовали войну, отражал национальные традиции, сложившиеся за многие годы. Леон Жохо, генеральный секретарь Французской конфедерации профсоюзов и человек, тесно связанный с антивоенным движением, в своей речи на похоронах Жореса неохотно, но согласился с необходимостью войны «для отражения захватчиков, для сохранения наследства цивилизованной и великой идеологии, которую история завещала нам». Оглядываясь впоследствии назад, он писал: «В жизни человека в некоторые моменты возникают такие мысли, которые кажутся ему не свойственными, но они тем не менее являются суммой традиций, которые он носит в себе и которые в определенных обстоятельствах отзываются в нем с большей или меньшей силой» [384].
Так или иначе, подъему национального чувства за двадцать лет перед войной во многих случаях способствовали влиятельные группировки или идеологические движения, организованные для воспитания патриотизма. Морские лиги в Германии и Британии, образованные в 1890-х годах, были предназначены для оказания политической поддержки флоту. В Германии Союз обороны способствовал пропаганде необходимости увеличения армии. Во Франции влиятельные группировки были менее важными, частично из-за того, как мы видели, что такие вопросы, как увеличение срока службы, находились в центре обсуждения парламента, и усилия политиков и их сто ройников были направлены на них. Организации правого толка, такие, как Лига патриотов и монархическая Action Francaise, претендовавшие на роль хранителей истинно национальных традиций, оказались за бортом, поскольку все больше членов республиканских организаций становились политическими ораторами-патриотами, а в это время политики-радикалы противились введению бледно-коричневой формы в армии вслед за введением хаки и серой в британской и германской армиях, потому что «красные штаны содержат в себе что-то национальное»[385]. Action Francaise и его молодежное движения Camelots du Roi могли мобилизовать лишь несколько сотен молодых людей на патриотические демонстрации только в Париже Главный же двигатель военной реформы и военного руководства находился внутри самой армии и республиканских партий, а не, в этих партиях и движениях.
Цели и методы таких групп воздействия менялись по мере изменения политических систем в каждом государстве. Британская лига флота, к примеру, в основном была озабочена созданием мощного британского флота и его техническим оснащением. Ее члены, поскольку они были отставные офицеры, журналисты и люди профессиональные, имевшие специфический интерес к флотским делам, рассматривали себя как подстегивающую группу, заставляющую адмиралтейство держать марку. Члены лиги пробуждали интерес к флоту в обществе, читая лекции и организуя выставки, они действовали, опираясь на традиции, возвращаясь назад на столетия, когда флот был популярен. Германская лига старалась вызвать интерес больше к современному флоту, предназначенному служить целям германской внешней политики и помогать объединению нации.
Общественные организации в Англии выражали новое национальное чувство, сочетавшее гордость за достижения британской империи с озабоченностью о ее будущем. А после войны в Южной Африке, когда обнаружилась слабость британской армии, была осознана необходимость в повышении национальной боеготовности. В связи с этим началось движение за введение обязательной военной службы. Возглавляла его лига национальной военной службы под руководством лорда Робертса. Провал этого движения произошел из-за того, что либералы отказались рассматривать вопрос о воинской повинности, которую в конце концов они приняли в 1916 г. после почти двух лет войны. Самого большого успеха в деле воспитания патриотизма достигла организация бойскаутов, созданная одним из героев войны в Южной Африке Робертом Баден-Пауэлом.
Ранее существовавшие движения ассоциировались с той или иной церковью (Бригада мальчиков, или Бригада церкви лад) и предназначались для физической и моральной подготовки и здорового досуга мальчиков из промышленных городов. Популярность бойскаутов возникла благодаря тому, что они объединяли национальную и имперскую ориентацию с социальными целями, и в то же время сочетали активность на свежем воздухе с изучением природы без явной военной дисциплины, которая существовала в других молодежных движениях. Баден-Пауэл видел в движении путь к выживанию империи в дарвинистской борьбе. «Мы все должны быть кирпичиками в стене великого предприятия — Британской империи — и мы должны стараться не дать нашим разногласиям во мнениях в политике и в других вопросах стать настолько сильными, чтобы разъединить нас. Мы должны сомкнуть плечо к плечу, если мы хотим сохранить наше теперешнее положение среди наций»[386]. Он обращался к патриотическим и спортивным чувствам, используя сомнительные знания античной истории: «Не опозорьтесь, как те молодые римляне, которые прошляпили империю своих предков, из-за того, что были слабыми лодырями без силы и патриотизма. Будьте мужественны! Будьте героями! Каждый на своем месте и будьте мужественны!»[387].
Отсутствие воинской повинности привело к подъему молодежных движений в Британии, которых не было на континенте, где два или три года относительно военной службы являлись опытом, который получал почти каждый молодой человек. В Германии существовала парадоксальная ситуация. Многие студенты желали обладать военными качествами старого правящего класса: они вступали в реакционные студенческие братства, тяготевшие к грубому национализму и без чувствен пой стойкости, необходимым в борьбе. У многих студентов был выбор — пойти добровольцем на двенадцатимесячную службу вместо службы на полный призывной срок и таким образом повысить свои шансы на получение звания офицера запаса. За десять лет до войны новые молодежные движения стали популярными среди детей средних классов. Их убеждения были основаны на идеях Ницше. Они гордились своим происхождением на земле Отечества — в лесах и горах Германии. Они преклонялись перед чувствами общности, непринужденности и свободы от лицемерия и условностей современного германского общества и германской политики. Они отделяли себя от ложного и формального патриотизма империалистической Германии и верили, что помогают осознать необходимость национального объединения: «Те, которые, если понадобится пожертвовать своими жизнями за права своего народа, тоже хотят отдать свою молодую чистую кровь за Отечество в борьбе и за каждый мирный день»[388], — так было сказано в приглашении на фестиваль молодежи. Год 1913-й был полон противоречивых воспоминаний для германцев, поскольку фестиваль молодежи был частью празднования победы над Наполеоном, что способствовало подъему либерально-патриотических чувств, и в то же время для консерваторов этот год был годовщиной триумфа германской армии. Таким образом, события этого столетия представляли ценность и для консерваторов, и для либеральных националистов.
Wandervögel и другие молодежные движения подчеркивали свое несогласие с традиционным германским патриотизмом, частично из-за того, что социал-демократическая партия основала свое молодежное движение, и власти были обеспокоены необходимостью знакомить мальчиков, заканчивающих школу, с ценностями, которые предохранят их от влияния социал-демократии и укрепят подлинные патриотические чувства и желание служить в армии, в которую они попадут через несколько лет. В стране был создан ряд добровольных союзов с надеждой на то, как считала одна из таких групп в Мюнхене, что: «Спокойный и осторожный призыв к воинственному духу нации может создать противовес мечтам о военном мире"[389]. В 1910 г. кайзер издал указ о формировании некой разновидности юношеской армии (Jugendwehr), подобной британскому бойскауту[390], и после долгих обсуждений в августе 1911 г. был образован центр для объединения в эту организацию молодежных националистических союзов. Но успех социал-демократической партии на выборах в рейхстаг в 1912 г. показал необходимость более сильных действий, чтобы противостоять социалистическому влиянию и воспитывать патриотизм, а продление срока военной службы во Франции испугало прусского военного министра и убедило его в том, что «нужно готовить молодых людей для военной службы и влиять на них особенно в период после окончания школы и перед поступлением в армию[391]. В связи с этим незадолго перед началом войны были приняты некоторые меры по проведению обязательной подготовки — «гимнастика, спорт, игры, экскурсии и другие физические упражнения» — и все это вместе «с верой в Бога, чувством Родины и любви к Отечеству»[392]. Внутренние враги — социал-демократы — оказались в сложных связях с внешними врагами, и с ними обоими бороться предстояло одной организации.
Jungdeutschland bund сочетала усиленную физическую подготовку и патриотическое воспитание, такое же, как у британских бойскаутов, с большим эмоциональным настроением: «Война прекрасна… Мы должны встречать ее мужественно, это прекрасно и замечательно жить среди героев в церковных военных хрониках, чем умереть на пустой постели безвестным»[393]. Красноречие Ницше, страстное желание освобождения и новых форм действия, которые были характерны для движений германской молодежи, при всех различиях, привели их к такому эмоциональному настрою, который не очень отличался от национализма, критикуемого ими. Восторженные чувства в 1914 г., временный подъем после объединения Германии казался членам Wandervögel выражением того, чему они служили и чего ожидали.
В Италии националистические движения, которые объединились с другими движениями в расчете на то, что Италия вступит в войну, проявили себя так же, как аналогичные организации в других государствах, хотя были жестче в своей эмоциональной риторике и в своей вере в облагораживающую роль войны. Но внутри националистического движения все-таки существовали и противоречия и напряженность. В Associazione Nazionalista Italiana происходила дискуссия о приоритетах, к примеру, что важнее — приобретение Италией колоний, для чего понадобится поддержка со стороны Германии и Австрии, или вернуть себе Тренто и Триест, что было бы возможно только с помощью Австро-Венгрии? Более того,· некоторые подлинные сторонники Associazione Nazionalista вскоре обнаружили, что не могут принять антидемократические и антипарламентские настроения, которые стали преобладать в организации. Произошел конфликт между теми, кто надеялся, что с введением всеобщего права голоса старые партии можно будет омолодить так, что они будут способны действовать в интересах нации, и теми, кто рассчитывал, что либеральная система будет упразднена совсем и все будет подчинено утверждению национального величия Италии. Для одних итальянский национализм был антидемократическим правым крылом, для других он представлял настоящие либеральные традиции Мадзини и Рисорджименто, Мадзини сказал, что любой народ только тогда велик, когда он может выполнить великую миссию в мире. И к 1914 г. существовало всеобщее мнение, что Италия должна иметь мцссию, хотя в представлениях о том, какова эта миссия, существовали глубокие расхождения. Все считали, что Италию необходимо сделать более современной и более сильной, но одни придерживались точки зрения лидера футуристов Ф. Т. Маринетти, что слово «Италия» должно значить больше, чем слово «Свобода», а другие расценивали участие в войне на стороне либеральной демократии, которую представляли Франция и Британия, как необходимый результат Рисорджименто[394]. Объединяло эти движения (в основном средних классов) то, что они выражали свои надежды так же неистово и яростно, как и аналогичные им движения в Европе. И эта необузданная риторика послужила делу создания настроения, в котором было принято решение вступить в войну, и подъему фашизма сразу по окончании войны. Многие итальянцы считали, что им помешали осуществить их националистические устремления.
Не многие люди, говорившие о войне, имели четкое представление, какой она будет, и мало кто предвидел ее такой, какой она оказалось на самом деле. Некоторые из тех, кто превозносил войну, включая Маринетти, торопились с осадой Адрианополя в Первой балканской войне, чтобы скорее вкусить зрелищ и звуков современной войны. Другие же наблюдали последствия артиллерийской атаки там, хотя не все сделали правильные выводы из того, что видели. Но для большинства людей война представлялась как нечто бессвязное по сравнению с недавними войнами, которые очень отличались друг от друга (война в Южной Африке, русско-японская война и Балканские войны). Воспоминания о колониальных кампаниях в Англии и о войне 1870 г. во Франции и Германии были еще сильны, по они были разные в Британии и в Германии. В Англии периодически возникала паника по поводу «молнии среди ясного неба» — неожиданной высадки германского десанта на британское побережье, которая расценивалась как подготовка к вторжению, а в Германии хвастливая и неосторожная речь Первого морского лорда Британии, адмирала Джона Фишера, который пугал тем, что британский флот может нанести внезапный удар по германской морской базе, вызвала страх, достаточный, чтобы в 1907 г. заставить граждан Киля два дня не посылать детей в школу из-за того, что «Фишер идет»[395].
Эти страхи, как всегда во времена гонки вооружений и затянувшегося международного напряжения, вели к созданию фиктивных и теоретических сценариев войны. Многие историки, следуя трудам А. Дж. Кларка[396], отмечали популярность романов о вторжениях и войнах и говорили о появлении новой школы писателей научно-фантастического направления, рисовавших картины войн будущего. Но по крайней мере с 1890-х годов романы, описывавшие войну в правдоподобных политических ситуациях, отражали озабоченность и надежды общества. Читатели Британии были встревожены, когда в 1904 г. познакомились с переводом романа Августа Ниманна «Мировая война, немецкая мечта» с подзаголовком «Предстоящее завоевание Англии», в котором были описаны питающие картины континентального союза против Британии, где Германия высаживается в Шотландии, а Россия — в Англии. В течение следующих лет британские и французские писатели сосредоточились на германской угрозе и оставили тему англо-французской войны, которая привлекала внимание в 1880-е и 1890-е годы. Французский писатель «Капитан Данрит», который в своих ранних романах изображал истощенную Францию в войне с Германией и Англией, к 1905 г. обратился к Дальнему Востоку в «Желтой опасности», а затем переключился на предстоящую войну с Германией. В Англии плохой, но популярный романист Вильям Ле Квекс, который в 1899 г. был увлечен изображением шпионажа французов в Лондоне («Англия в опасности»), в своем самом знаменитом романе «Вторжение 1910 г.» пугал своих читателей рассказом об успешном вторжении Германии, удавшемся потому, что Британия пренебрегала военной подготовкой. Эти романы предлагали своим читателям в Англии, Германии и Франции не только зеркало их собственных опасений, но также уверенность в конечном триумфе. По словам А. Дж. Кларка: «В течение последних двух десятков лет девятнадцатого столетия эпическая поэма ушла из легендарного прошлого, она превратилась в популярный и предполагаемый миф, заглядывающий в близкое и кажущееся правдоподобным будущее»[397].
Публикация романов о вторжении сопровождалась распространением рассказов о шпионах, и все это способствовало боязни шпионов в реальной жизни. В романе «Вторжение 1910.» наступление Германии было подготовлено армией шпионов, в романе «Шпионы кайзера»(1910) Ле Квекс внушал, что почти каждый иностранец был шпионом, и это даже было учтено военными властями[398]. Во Франции Леон Доде из движения Action Francaise рассказывал о мифической сети германо-еврейских шпионов во Франции в книге, вышедшей в 1913 г. (было продано 11500 экземпляров перед началом войны)[399]. Она также внесла свой немалый вклад в развитие шпиономании в первые дни августа 1914 г., когда говорили, что в плакаты, рекламирующие бульонные кубики, были вмонтированы секретные германские жучки. В Британии в первые дни войны также каждого германца считали шпионом, и многие официанты и парикмахеры были разоблачены бдительными гражданами. Правительство оказалось под сильным давлением и было вынуждено проводить политику интернирования.
К 1914 г. идея войны стала если не реальной, то знакомой. Каждый международный кризис с 1905 г., казалось, приближал ее, хотя каждый раз удавалось ее избежать и оставалась надежда на то, что так будет происходить всегда. Жан Жорес, к примеру, говорил 30 июля 1914 г.: «Будет так же, как в Агадире. Будут подъемы и спады, mais les choses ne peuvent ne pas»[400]. Для многих людей война не была совсем уж нежелательным опытом. Некоторые видели в ней разрешение социальных и политических проблем, необходимую хирургию для создания целостного политического организма. Другие видели в ней возможность избавиться от рутины и скуки обыденной жизни, большое приключение или спортивное развлечение. Немногие рассматривали ее как переход в революцию, пользуясь высказыванием Ленина более позднего периода: «Великий катализатор». Как следует из одного доклада Виктора Адлера на собрании бюро социалистического интернационала в Брюсселе 29 июля 1914 г., в котором австрийский лидер социалистов сказал с сожалением: «В национальноосвободительных войнах война становится средством освобождения, надеждой на то, что что-нибудь изменится»[401]. Такую двусмысленную надежду питали и австро-венгерские лидеры, рассчитывавшие, что война с Сербией — это необходимость для сохранения монархии, а сербские националисты надеялись, как написал об этом американский дипломатический обозреватель: «Будет намного утешительнее вступить в отчаянную войну, чем умереть тихо от удушения, которое суждено им волею судеб»[402].
Для многих южных славян, включая группу тех, кто убил эрцгерцога Франца Фердинанда, национальная цель превышала все доводы и утилитарные расчеты. Но этот все дозволяющий национализм у малых наций был безграничен в их борьбе за независимость и объединение. К концу девятнадцатого столетия эти идеи стали связывать с верой в то, что государство — живой организм, который больше, чем единство его граждан, имевших свои права и обязанности; таким образом, оно имело право требовать от них преданности и послушания. Хотя либералы продолжали настаивать на том, что личность имеет право противостоять государству в определенных обстоятельствах (в Британии во время войны граждане имели право отказываться от воинской службы на основании убеждений), и хотя социалисты уверяли, что международная солидарность рабочего класса изменит национальную преданность, отношение к войне в 1914 г. показало, что цели национальных государств и ценности, заключенные в них, оказались для многих людей важнее, чем другие приверженности.
Те политические лидеры, которые приняли решение вступить в войну, осознавали первостепенную важность сохранения того, что считалось жизненно важными интересами. Эти национальные интересы частично заключались в территориальных и стратегических условиях (возвращение Франции Эльзаса и Лотарингии, закрепление России в Константинополе и в проливах, расчеты Британии на то, что побережье Бельгии не будет оккупировано вражеским государством), но также в более общих чертах содержали в себе мировоззрение, взгляд на природу вещей и ход истории. В этом заключались идеи о необходимости создания или изменения баланса сил, о международной борьбе за выживание и неизбежность войны, о роли империи как необходимого условия победы. Когда было принято решение вступить в войну, правительства были готовы воевать, потому что все члены осознавали ее необходимость. Для большинства людей война оказалась или представлялась как неизбежность, если они хотели защитить свою страну и свои дома от иностранных захватчиков, и они не сомневались в том, что они слышали из поколения в поколение о величии и превосходстве своей нации.
Настроение 1914 г. может быть оценено приблизительно и импрессионистски. Чем детальней мы изучаем его, тем более мы убеждаемся, насколько оно было неодинаковым в разных странах, а также в разных классах общества. На каждом уровне наблюдалось желание рисковать и согласие воевать для разрешения всего комплекса проблем — политических, социальных, международных, не говоря уже о войне, как о единственном способе противостоять прямой физической угрозе. И это те отношения, которые сделали войну возможной, и все-таки, исследуя менталитет правителей Европы и их субъектов, приходишь к выводу, что все объяснения причин войны являются ложью.