Мы урожая ждем от лучших лоз, Чтоб красота жила, не увядая. Пусть вянут лепестки созревших роз, Хранит их память роза молодая.
В длинной цепи педагогического стажа Антонины Семеновны Тюриной было одно особенное десятилетие. Началось оно 1 сентября 1963 года торжественной линейкой во дворе Яблочной средней школы, где самыми трогательными были се первоклассники. А закончилось воскресным вечером в июне 1973 года, когда прощались со школой юноши и девушки, у которых она оставалась классным руководителем, хотя к этому времени уже была перегружена сложными обязанностями завуча.
Те десять лет по плотности могли бы соперничать со сверхтвердыми сплавами. Они вместили учебу на заочном отделении филологического факультета, защиту диплома, обретение опыта в новом качестве учителя русского языка и литературы, десять тысяч уроков, горы тетрадей с домашними работами, диктантами, изложениями, сочинениями с грамматическими и стилистическими ошибками; классные часы, вечера, экскурсии, походы. Естественным составом в этом сплаве была семья, собственные дети, требовавшие ее рук и души. Как ее на все хватало!
Учитель не оставляет после себя материальных ценностей, его труд растворяется лишь в одном поколении, в тех учениках, которых он учил.
У Антонины Семеновны сохранился альбом, составленный в виде летописи. Туда учащимися заносились мимолетные впечатления, откровения, которыми переполнена юность, острые наблюдения, сомнения, подводились итоги, свидетельствовавшие о становлении характеров. Впечатлительные девушки писали лирические строки, юноши с самоиронией бичевали свои прошлые ошибки. Учительница вклеивала фотографии за каждый год, по разным случаям: вот они маленькие, вот подросли, тут уже подростки. Все интереснее, ярче, сложнее. Все радостнее от них, все больней ранят их отдельные проступки. Есть в том удивительном дневнике записи, сделанные через пять, через десять лет после выпуска. Все бережно хранит первая учительница, единственный классный руководитель за всю их школьную жизнь: поздравительные открытки, приглашения на свадьбу, семейные фотографии, трогательные письма зрелых людей, присланные из Находки, Охи, Пскова, Томска, Евпатории. Вот строки одного из них: «Наш поселок я всегда считаю самым родным, в нем началась моя жизнь и прошли самые счастливые годы. При воспоминании о нем всегда радостно бьется сердце. Я вместе со всеми говорю: «Большое спасибо Вам, дорогая Антонина Семеновна…».
Хулители прежней жизни с воровской торопливостью кинулись мазать грязью нашу историю, плевать в тарелку, из которой были вскормлены. Представляя с циничным злорадством советского человека «совком», полупьяным кретином, они принялись улюлюкать в его адрес, показывать пальцем, в том числе и на учителя. Общество и прежде не очень вникало в жизнь школы. Начальство снисходительно похлопывало учителя по плечу в торжественные дни, а по будням секло. Теперь школу, захлестнутую петлей безденежья и разрухи, и вовсе затолкали на задворки, подальше от глаз, чтоб не видно было обшарпанных школьных фасадов и не слышно, как скулит голодный учитель.
Между тем учительница Антонина Тюрина принадлежит к тому поколению, которое держало свой жизненный ориентир на интересы народа. Она искренне верила, что жизнь всех людей можно и нужно сделать счастливее, и личное благополучие ставила в зависимость от счастья всеобщего.
Учительское звание для нее не было мундиром, который надевают лишь на службу, а после вешают на гвоздик в прихожей. Оно требовало предельной честности: приучая детей, чтоб жили без лукавства, самой жить совестливо; приобщая к трудолюбию, неустанно трудиться самой; побуждая к познанию, самой учиться всю жизнь.
Лишь на празднике первого звонка все дети ангелоподобны. В будни обнаруживается, что они разные: есть неряхи и чистюли, избалованные и затурканные, хитрецы и простофили, эгоисты и добряки, есть хвастуны, драчуны, плаксы, ябеды, а чаще всего в одном и том же ребенке уживается доброе и злое. Учителю предстоит подвести их под общий знаменатель коллективных интересов, у забитого ребенка пробудить чувство собственного достоинства, в нахале — чувство стыда за дурной поступок, неряху приучить к чистоплотности, непоседу — к терпению…
Те десять лет растянулись в длинную череду будней, наполненных напряженным трудом учительницы и учащихся. Она устремлялась к душе ученика, чтобы он не просто заучивал стих Пушкина, а чтобы стих этот переплавлялся в нем, становясь инструментом самовоспитания, частью его духовной сущности. Чтобы юный человек, желая на себя примерить высокие чувства, искал и находил пути осуществления благородных порывов.
Ей рассказали, как одна ученица из того выпуска сдавала в столичный вуз вступительные экзамены. Кто-то из членов приемной комиссии съехидничал:
— У вас на Сахалине даже Толстого читают?
Абитуриентка живо отпарировала:
— За весь Сахалин сказать не могу, а в Яблочной школе Толстого не только читают, но и почитают, глубоко знают его творчество, равно как и Достоевского, Чехова, Пушкина и Лермонтова. Там преподает литературу Антонина Семеновна Тюрина, у которой не худо бы поучиться другим!
Жизнь своих детей она не ограничивала одними уроками, а ставила с ними сказки, пела песни, устраивала вечера, ходила в походы — за окрестности поселка, потом района, в разные уголки Сахалина и Курильских островов. В этом бурном потоке школьной жизни шлифовался человек.
Ей многое удавалось потому, что она сама каждодневно являла детям пример трудолюбия, самоотдачи, порядочности. Роль порядочного человека нельзя сыграть. Можно только быть им.
«У Вас никогда не было середины, — говорит одна из дневниковых записей. — Равнодушной мы Вас никогда не видели. Все на полную меру: и гнев, и радость, и слезы, и смех, и урок, и песня. Ничто тогда даром не пропало».
В ту пору ей особенно запало в душу убеждение Льва Толстого: «Лишь любовью к детям и истинным общением с детской душой можно создать счастливое человечество».
Не вина учительницы, что ее просветительская деятельность и душевная доброта не побороли в жизни зла. Учительское мнение игнорировали и прежде. Тем правителям показатели по выплавке чугуна и стали, по добыче угля и изготовлению оружия да блеск нагрудных побрякушек затмили детей. Не внемлют учителю и нынешние, помешавшиеся на воровстве, коррупции и военных разборках. Антонине Семеновне остается лишь верить, что ее ученики не изменят своим человеческим качествам, обретенным на ее уроках.
С того выпуска прошло более двадцати лет. Антонина Семеновна стала директором школы, подготовила смену в лице бывшей своей ученицы, сдала ей дела. Ко времени нашей переписки она делала скромную работу — вела занятия с самыми слабыми учениками. У других на такое дело не хватает терпения.
Из нескольких писем, которые я объединил в одно, станет ясно, что предопределило ее учительскую судьбу.
«Наше село Замьяны расположилось на правом берегу Волги в 75 километрах севернее Астрахани. Неуютным оно было, открытым и зимним ветрам, и палящему летнему зною, не баловало пас волей и негой, рано мы познали здесь труд и бедность, а все же это родное гнездо.
Небольшой приток Волги, ерик, пересыхавший летом, разрезал село на две части — луговую и горную. Большая часть его — торговый центр, столовая, школа — находились на луговине. Дальше шли сенокосы, за ними — овраги, поросшие ежевикой. Летом мы ходили туда гурьбой за ягодой, прятались в зарослях от солнца.
На луговой половине стоял и наш небольшой домик. Во дворе был сарай, за ним — огородик. В сарае мы держали корову, но в одну из зим ее зарезали, что спасло нас от голода.
В горной части села были пески, за селом, сколько видеть мог глаз, распростерлась ковыльная степь. Единственной преградой от свирепых суховеев являлись лесопосадки шириной в 100–150 метров. Там росли разные деревья, в том числе фруктовые, их плодами мы лакомились в пору созревания.
На возвышенности жили папины родственники — сестры, братья, иная родня. Зимой он ходил навещать их каждый вечер, а мы терпеливо ждали его в надежде, что баба Катя обязательно передаст какой-нибудь гостинец.
Рядом протекала Волга, наша кормилица, отрада, место детских забав, дивная красота, будоражившая наши мечты: какие те земли, откуда она течет, какое то море, куда она впадает, что за жизнь на пароходах, спешащих по водной шири туда и обратно?
С восторгом мы встречали весну. Волга освобождалась ото льда, и начиналась рыбная ловля. Рыбаки разбивали стан, обладавший для нас, детворы, особой притягательностью. Там можно было досыта поесть ухи и кое-что отвезти домой. До сих пор передо мной все живое, трепетное: и тоня, и стан, низенькие деревянные столы, куда выкладывалась всякая рыба (именно из разнорыбицы готовилась удивительного свойства уха!), добрая повариха, рыбаки, радующиеся хорошему улову. Нам дают по кусочку черного хлеба, наливают на гурт полную чашку ухи, подают рыбу, и мы едим, пьянея от сытой радости!
Папа наш, сколько я помню, все время работал в рыбацком колхозе, ловил рыбу: зимой — вентерями, летом — неводами. Специальность у него была необычная — пятчик. Когда надо было ставить невод, то на берегу оставляли нятчика и подпятника. Пятчик с помощью шеста и лямки, упираясь пятками в песок, должен был удерживать невод, когда его заметывали по реке, при этом медленно и чуть-чуть продвигаться навстречу неводчику. У неводчика был другой конец. Пятчику нельзя было торопиться, так как рыба могла не попасть в невод, но и не стоять на месте, а действовать, полагаясь на опыт и чутье. Пятчик и неводчик сходились часа через два с половиной и выбирали из мотни рыбу, подводя к ней лодку.
Пойманную рыбу в первую очередь сдавали на рыбозавод, лишь потом разрешали рыбакам взять домой по жереху или судаку. А пока мама отправляла меня за добычей на противоположный берег, где был стан. По возрасту я была вторая, четверо галчат были совсем маленькие, а мне уже шел восьмой год. Мама мне сшила кожаную сумку с ремнем через плечо, в нее я собирала на стане рыбьи потроха, привозила домой. Малыши прыгали вокруг меня: «Тоня пришла! Тоня пришла!». Мама все тщательно промывала и жарила. Бывало, усядемся вокруг сковородки, уплетаем за обе щеки, мама меня гладит по голове: «Кормилица ты наша!».
Однажды мы возвращались со стана в скверную погоду. Нашу большую лодку (называли ее «перевоз») зажали льдины, которые пригнал ветер с верховьев. Взрослых в лодке было человек десять, они яростно отбивались баграми от напиравших льдин. Лодка временами трещала, рыбаки молча работали, а я одна среди них, в стареньком пальтишке, со своей сумкой, сидела зверьком и сверкала глазами. Мне было любопытно. По детскому неведению я страха не ощущала…
Все село прибежало к берегу и замерло в испуге. Помочь никто ничем не мог. В толпе стояла и моя мама. Позже она рассказывала, как, плача, молилась о нашем спасении. Вздох облегчения вырвался из толпы, когда лодка пробилась. Рослый рыбак взял меня в охапку, сошел в воду по пояс и высадил на берег. Сумку я доставила домой. Мама, приготовив ужин, сама есть не смогла, все молча плакала от пережитого потрясения.
Что и говорить, голодно мы жили в Замьянах, нам все время хотелось есть. На младших жалко было смотреть. Они никак не понимали, почему в доме нет хлеба. Особенно страдали зимой. За окнами мороз трескучий, мертвое пространство кругом, стылость во всем. Мы убегаем от замороженного окошка, забираемся на печку, жмемся друг к дружке. Медленно текут тягостные часы. Чтобы не думать о еде, я рассказываю сказки, но они всегда сводятся к одному концу — к появлению скатерти-самобранки, на которой в изобилии разных яств. А на самом деле у нас всего чугунок с рыбьей ухой да два кусочка хлеба для близнецов. Из хлеба я готовлю жвачку, заворачиваю в тряпицы и даю им вместо соски. Горькое наше детство!
Ранней весной уже было легче. Мама и старшая сестра уходили вместе с соседками за Волгу, где росли корни растения, называемого у нас манцаем. Корни, покрытые мхом, подсушивали в печи, тщательно очищали кусочком стекла или ножичком и ели. Было вкусно и сытно. Чаще их мололи на камнях, из муки делали лепешки, а из крупы варили кашу. Тем и спасались. Голь на выдумку хитра.
Голод сорвал нашу семью с места. Решение приходило мучительно, разговоры про дальнюю дорогу шли долго. Не перед трудностями робели, а беспокоились за наши детские судьбы. Вдруг там даже школы нету? Вербовщик объяснял: где Советская власть есть, там и школа имеется. Посулам не было числа: и рыбы полно, и хлеба вдоволь, а деньги лопатой гребут.
Отец посмеивался: если б так, туда бы в первую очередь начальство кинулось, а если рабочих вербуют, значит, больше работы, чем денег.
В январе папа, мама и старшая сестра Лида пошли пешком в Енотаевск, райцентр, получили паспорта. В селе только учителя и врачи имели паспорта, для остальных основным документом была книжка колхозника без фотографии. Собирались недолго, торопливо и в середине февраля тронулись в путь. Провожали нас все родственники, соседи, некоторые всплакнули, а мы ничего не понимали. Все казалось: вот наступит вечер, и мы вернемся в родной домик. Привезли нас на станцию Икряная, и тут мы впервые увидели паровоз, много людей, которых расселяли по вагонам. В вагонах были нары и печки-буржуйки. Наша семья заняла нижние нары — пространства вполне хватило для всех. Паровоз крикнул раз несколько, и мы поехали в неведомый край.
Путешествие длилось почти два месяца. 13 апреля пароход «Оха» вошел в Холмский порт. На сопках еще лежал снег. Советскую улицу перегораживали лужи, а мы, ребятишки, были обуты в шерстяные носки и галоши. Нас папа переносил через лужи. Пешком мы дошли до южного вокзала, опять погрузились в товарный вагон и прибыли в колхоз «Заветы Ильича».
Жилье для пас не приготовили, подселили в дом, где уже обитала семья в пять человек, да нас восемь. Тесно, конечно, а как-то уживались. Только осенью 1950 года нам выделили отдельную квартиру в японском домике на берегу моря. Домик разделили перегородкой, с юга вход был для одной семьи, а с юго-востока — дверь в наше жилище размером не более 16 квадратных метров. До сих пор не приложу ума, как мы все там помещались. Справа, у окошка, стоял сундук, привезенный с материка, напротив — ящик, на нем была общая детская постель, далее плита да обеденный стол, за которым мы готовили уроки. Засыпные стены этого домика продувались холодными ветрами насквозь, но это нас не смущало. Главное — сытно стало. Мы сами себе не верили, что у нас на столе есть белый хлеб с маслом, рыба, даже икра! Не верили нам и в Замьянах, куда мы с радостью об этом сообщали. Долго еще мы скучали по родному краю, часто снилось мне наше село. Позже я приезжала туда в отпуск, оно как-то потускнело, его краски потеряли свою яркость, а 1МО>кет, у меня восприятие было не то. Меня уже тянуло домой, в Яблочный.
Весной мы получили землю в распадке, посадили картофель, посеяли сахарную свеклу, разработали небольшой лоскут возле дома. Все мы были заняты целое лето: копошились в огороде, заготавливали дрова, спиливали горелые пни, складывали их в кучу, чтобы зимой, обернув сеткой, тащить домой волоком. Хотя коровы у нас не было, сено мы косили на продажу; любая копейка была на счету. Работали мы и на рыбозаводе, в основном чистили сушеную морскую капусту. Нам говорили, что ее отправляли за границу. Даже четырех летние братишки помогали нам, поэтому мы сдавали за день по сто с лишним килограммов.
Осенью я пошла в пятый класс. До этого мне пришлось пропустить две зимы. В 1946 году мама родила двойню, чувствовала себя плохо, и ухаживать за мамой и малышами пришлось мне, так как старшая сестра Лида после семилетки работала вместе с папой на тоне. Так пропал один учебный год. Следующий я опять просидела дома, так как выйти из дому было не в чем. Теплые чулки поизносились, мама их штопала, штопала, но ничего не получилось. В галошах на босу ногу не побежишь, а другой обувки у нас там не было.
А как я любила школу! Для меня там был особый мир. По нынешнему взгляду, конечно, те школы были бедны, не хватало учебников и тетрадей, зато в классе была мудрая учительница. Я ловила каждое ее слово. Священными были те минуты, когда она объясняла что-то новое, читала нам рассказы. Мне нравилось писать, считать, заучивать стихи, придумывать предложения, составлять свои примеры. Не было случая, чтобы я пришла в класс с невыученным уроком или с нерешенной задачей. Я с огромным интересом, с какой-то жаждой набрасывалась на каждую новую книжку, так мне хотелось все знать. Я и сама чувствовала, как расту, будто обретаю крылья. Уже в седьмом классе учителя доверяли мне проверку тетрадей и по русскому языку, и по математике. Школа для меня и теперь все тот же святой дом!
На новом месте мы приободрились и зажили бы хорошо, если б на нашу семью не обрушилось большое горе. Летом 1950 года во время дождливой и ветреной погоды папа упал и ударился о перекладину кунгаса. Ему сделалось плохо, но к врачу он не пошел. Об этом мы узнали от его товарищей, когда он уже слег. А тогда он дома ничего не сказал. В подобных случаях он всегда отшучивался: до свадьбы заживет!
В тот раз не зажило. Через год, с наступлением осени, состояние его без видимой причины стало резко ухудшаться. Наконец, после настойчивых маминых уговоров он обратился к врачам. Его положили на обследование в Невельскую городскую больницу, потом зачем-то перевели в Горнозаводск. Здоровье его не поправлялось, и в начале марта 1952 года дали направление в Южно- Сахалинск. Отвезла его туда мама. После обследования врачи сказали: безнадежен. Папа попросил, чтобы его отпустили домой. Уезжая в Южно-Сахалинск, он передвигался на своих ногах. С вокзала мама привезла его на колхозных санях. В нашу хибару его привели под руки. Был он худ, слаб, улыбался жалкой и виноватой улыбкой. Острая боль пронзила мое сердце. Я впервые растерялась и не знала, чем и как помочь родному человеку. Чувство жалости к папе и ощущение своей бесполезности не покидали меня все двенадцать дней, пока он оставался жив.
Дня за три до его кончины нас всех свалил грипп. Мама металась между нами и умирающим отцом, не знаю, спала ли она, как успевала все делать. Последняя ночь была, наверное, самой трудной в ее многострадальной жизни. К вечеру папа потерял сознание, но вдруг около четырех часов утра пришел в себя и ясным голосом попросил: «Давай споем нашу любимую песню».
Мама и папа любили друг друга. В нашей семье царила необыкновенно спокойная и хорошая обстановка. Мы никогда не слышали размолвок или ссор между родителями, и сами между собой не ссорились и не дрались. В редкие часы отдыха отец и мать беседовали о прошлом, а то пели. Голос у папы был сильный. Бывало, запоет, возвращаясь с рыбалки, так слышно над всей волжской гладью. Мама выходила на берег, махала белым платком. После перенесенной болезни отец плохо слышал (поэтому его не взяли на войну), но пел хорошо, а мама подпевала. Славно сплетались их голоса, радостью светились лица. Была у них самая задушевная песня «Не в добрый час мальчик пустился». Слушали мы ее с какой-то смутной печалью, затаенной тревогой. Такие минуты были самыми трогательными, мы льнули к родителям. Думаю, они составляли ту породу людей, чья нравственность основывалась на простоте, откровенности. В них не было злобы, лукавства, праздности, пустой болтовни. Разве красота человеческая лишь в стройности ног да стандартном объеме бедер? В душе, в душе человеческой самая невидимая и самая чудодейственная красота, в доброте, в преданности!
И вот теперь, перед кончиной, он тихонько запел в последний раз. Мама вторила ему. Что ему вспомнилось в эти минуты? Родина его, молодость и сила?
Он надолго замолчал. Потом сознание покинуло его, он стал бредить, звал маму, не узнавая ее. Часа через полтора наш папа умер. Мама не заголосила, не забилась в истерике, она понимала, что на нее обрушилось не только горе, но и огромная ответственность. Она разбудила нас, отправила по соседям, а сама стала готовить отца в последний путь.
Во время похорон я была в жару, поэтому в памяти остались лишь отрывочные картины, мимолетные ощущения: холод, слякоть, посинелые лица братишек, мамин тяжелый стон, какая-то женщина настойчиво дает мне комок глинистой земли, чтобы я бросила на гроб. Земля холодная, скользкая, руки от нее зябнут, меня трясет от болезни и страха. Я знаю одно: сейчас яму закопают, и папы никогда с нами больше не будет…
После болезни мы медленно поправлялись, и сразу же на нас навалилась уйма забот: и уроки надо было учить (заканчивался учебный год), и огород копать, сажать картошку, в доме мыть, стирать, готовить еду. И на рыбозаводе мы старались хоть что-то заработать.
У мамы никакой профессии не было, она устроилась уборщицей в колхозную контору, стирала на вербованных. Она твердо сказала нам:
— Такова наша доля. Будем жить.
Мы почитали каждое мамино слово. Она умела утешить нас в печали, утолить боль при ушибе, приучила нас и терпению, и честности.
— Чужого не бери. Даже то, что по реке плывет, не твое. Наше только то, что заработали сами.
Она рассказывала какие-то притчи, сказания, в которых честный и бедный оказывался лучше богатого и спесивого. И мы трудились по-муравьиному. Работа спасла нас. Мы не пошли с сумой Христа ради, не ударились в воровство, не расползлись по белу свету. Даже во время учебы я нашла себе работу — стала нянчить детей учительницы начальных классов. У нее их было трое: шести лет, трех и полутора. Я прибегала после школьных занятий и ухаживала за ними, играла, в хорошую погоду водила гулять, в ненастье читала книжки, рассказывала сказки. Не знаю, что она заплатила за мою работу маме, а мне сшила платье к выпуску из семилетней школы. Наша семья, наверное, была самой бедной в поселке, а вот на выпускной вечер я пришла принаряженной, не хуже других. Еще большую гордость у меня и мамы вызвало то, что я среди выпускников была первой ученицей, в моем свидетельстве значилась лишь одна четверка, все остальные оценки были отличные. С ними я и пошла в Южно-Сахалинское педагогическое училище. О других профессиях я просто не думала.
Постепенно все мы ушли из нашей хибарки, а когда встали на ноги, то забрали оттуда и маму. Все мы выучились. Лида стала бухгалтером, Вера у нас — медсестра, отличник здравоохранения. Виктор закончил лесотехникум, потом ВЮЗИ, занимается юридической практикой. Наши двойнята Саша и Миша после службы в армии поступили заочно в ДВИМУ, помогая друг другу, защитили дипломы, Саша остался там же преподавать. Миша работает в Сахалинском морском пароходстве. Один лишь Саша во Владивостоке, все мы остальные — сахалинцы, холмчане.
В этом году мы схоронили нашу мамочку, нашу великую труженицу. На похороны собрались мы все: шестеро ее детей, одиннадцать внуков, девять правнуков. Мы увидели, как нас много, как глубоко пустило корни генеалогическое древо Макаренковых, каким стало ветвистым. Помня родительские заветы, мы живем в дружбе и взаимопомощи.
Я теперь часто думаю о прожитом и пережитом. В часы беспричинной бессонницы в сердце настойчиво стучится прошлое, а ум тревожит будущее. Как устроить жизнь, чтоб внуки и правнуки не знали бедствий, выпавших мне, но прониклись трудолюбием, которое досталось нам в наследство?».
ПЕРЕСЕЛЕНЧЕСКИЙ БИЛЕТ № 046942
Настоящий билет выдан переселенческим отделом при Астраханском облисполкоме гр. Макаренкову Семену Алексеевичу в том, что он действительно является переселенцем в Сахалинскую область.
Состав семьи переселенца: Макаренкова Ираида Андреевна, жена, 1912 года рождения; Лидия, дочь, 1931 г., Антонина, дочь, 1937 г., Вера, дочь, 1941 г., Виктор, сын, 1944 г., Михаил, сын, 1946 г., Александр, 1946 г.
Из протокола № 7 заседания правления рыболовецкого колхоза «Заветы Ильича» Невельского района от 27 апреля 1952 года.
Слушали: заявление тов. Макаренковой И. А. об оказании ей помощи ввиду тяжелого материального положения, сложившегося после смерти мужа.
Постановили: оказать помощь Макаренковой И. А. в сумме 300 рублей.
Из протокола заседания правления рыболовецкого колхоза «Заветы Ильича» Невельского района от 18 июля 1952 года.
За демонстрацию кинокартины «Тарзан» (третья серия) на общем собрании колхозников уплатить киномеханику 400 рублей.