ГЛАВА XII. В шлюпке на Тихом океане. То-Хо и Кхаеджи

Когда первый момент оцепенения прошел, командир сделал знак, чтобы все шлюпки сгруппировались вокруг него.

Когда этот маневр был исполнен, он сказал: — Ближайший отсюда берег — это остров Пасхи, мы находимся от него на расстоянии всего двести миль; это единственный берег, которого мы можем достигнуть, так как все остальные земли и острова отстоят слишком далеко. При благоприятном ветре мы можем рассчитывать достигнуть острова Пасхи в пять или шесть дней, при других же условиях, я боюсь, что наш путь продлится гораздо дольше. Поэтому предлагаю всем вам сразу умеренно расходовать пищу; что же касается направления, то господа командиры шлюпок хорошо знают его. При этом все же наиболее разумно держаться нам всем вместе. Предлагаю всем шлюпкам собираться вместе тотчас после пеленга, то есть около половины первого. По ночам рекомендую постоянно зажигать огни, чтобы мы могли видеть друг друга, не сталкиваться и не расходиться. Полагаю, что, благодаря всем этим, в сущности, простым мерам предосторожности, нам удастся благополучно достигнуть земли!

Единогласное «ура» со всех шлюпок встретило речь командира.

Его спокойствие и уверенность сообщились всем; море было так прекрасно, небо так безоблачно, а шлюпки все такие новенькие, чистенькие и нарядные, что, положительно, общий вид этой флотилии скорее производил впечатление веселой поездки или прогулки с музыкой и дамами, чем гурьбы несчастных, потерпевших крушение и находящихся в отчаянном положении людей.

А между тем это было именно так. Говоря о том, как им можно будет добраться до острова Пасхи или повстречать какое-либо судно, командир в глубине души мало верил в возможность как того, так и другого.

Он один понимал весь ужас данного положения, один мог безошибочно указать момент окончательной гибели фрегата и знал теперь все, что могло их ожидать.

Но его дело было сделано, он подбодрил окружающих, они все верили в него, верили каждому его слову. Шлюпки держали курс на юго-запад, они успели уже разойтись на несколько саженей, и так как не было ни малейшего дуновения ветра, то приходилось идти все время на веслах. Стали устраивать гонки, опережали и догоняли друг друга, перекликались между собой, обмениваясь веселыми шутками и замечаниями. Так продолжалось до шести часов пополудни, когда солнце стало спускаться за горизонт в золотом ореоле своих лучей, не встретив на всем пространстве небесного свода ни малейшего облачка или тумана. В это время на всех шлюпках стали раздавать ужин, и ежедневная порция каждого сразу была определена.

По точному расчету получалось так, что мяса должно было хватить на десять дней, сухарей недели на две, вина — дней на двенадцать и на столько же времени воды. Все это было довольно утешительно, тем более, что порции были все солидные.

Все казалось даже почему-то особенно вкусным, даже вода, к которой моряки вообще питали известное отвращение.

Настала ночь, теплая и тихая, как мягкий весенний день, так что отсутствие крова над головой почти не ощущалось. Мигавшие там и сям красные и зеленые огни шлюпок оживляли водную пустыню, и чувство одиночества и безлюдья не тяготило никого. Молодежь была положительно в восторге и от этой тихой ночи, и от необычайности этого плавания по безбрежному океану. Чандос и Поль-Луи, а иногда и господин Глоаген, садились на весла, чтобы сменять гребцов матросов. Кхаеджи с помощью запасных весел и ковра устроил для дам прекраснейшую спальню.

Перед полуночью весь наличный экипаж каждой шлюпки был разделен на три смены, из которых две ложились спать, а третья продолжала грести.

Подложив под голову захваченную с собой смену платья и белья, все, кто не был на очереди, заснули крепким сном.

Поутру оказалось, что шлюпки немного разбрелись, но к полудню все они собрались вокруг командирской, чтобы, как было условлено, поделиться своими наблюдениями и сообщить друг другу свои вычисления пути и направление.

Оказалось, что шлюпки за это время прошли около двадцати девяти морских миль, но при этом все уклонились к югу более, чем бы следовало.

Это общее отклонение всех шлюпок в одном и том же направлении и на одинаковое число градусов, несомненно, свидетельствовало о существовании здесь какого-нибудь морского течения. Приняв в расчет силу и влияние этого течения, решено было продолжать путь, держась направления острова Пасхи.

— Карта этих морских течений по настоящее время еще весьма неудовлетворительна, — сказал командир, — нам хорошо знаком только один Гольфстрим, это могучее течение, берущее свое начало в Мексиканском заливе и впадающее в полярные арктические моря, проходящее через весь Атлантический океан с быстротой, превышающей быстроту течения Миссисипи и Амазонки, при количестве теплых вод в 1200 раз большем…

— Но скажите, капитан, — обратился к нему Чандос, — каким образом определяют направление этих течений? Я положительно не замечаю никакого течения ни в том, ни в другом направлении.

— Оно и действительно не заметно для глаза, частью вследствие громадных масс воды, которые эти течения увлекают за собой, частью вследствие отсутствия берегов, которые помогают нам давать себе отчет в этом движении. Что же касается направления этих течений, то оно определяется такого рода коллективными наблюдениями, как наше нынешнее например, — в результате которых получаются самые несомненные данные относительно этого вопроса, и если таким путем не всегда удается проследить фазу направления целого течения, то все же известной части его. Так, например, было открыто Китайское морское течение в северной части Тихого океана, и в этих водах, где мы теперь находимся, течение Гумбольдта, но, кроме того, существует еще множество таких течений, которые нам неизвестны.

Таким образом, в беседах и разговорах время шло незаметно, очередные гребцы сменялись аккуратно, дисциплина повсюду царила строжайшая, и надежда достигнуть острова Пасхи становилась все менее и менее невероятной. Все как-то особенно легко освоились с новым порядком вещей, матросы рассказывали поочередно друг другу различные удивительные происшествия из жизни моряков и, как следовало ожидать, Комберусс был в этом отношении не из последних. Дамы перелистывали карманные романчики, захваченные ими на всякий случай. Поль-Луи и Чандос, сменившись с очереди, ложились и засыпали богатырским сном, только Кхаеджи ни на минуту не смыкал глаза и держался настороже, так как случайно заметил удивительный факт.

Господин Глоаген, которого никакие невзгоды не могли заставить позабыть об излюбленном предмете его изучений и исследований, пользуясь свободной минутой всеобщего затишья, когда, как казалось, все забыли о нем, достал из внутреннего бокового кармана сюртука свой драгоценный портфельчик, содержащий в себе знаменитую золотую пластинку из Кандагара. Уже в тысячный раз разглядывал и изучал ее археолог, мысленно складывая по слогам каждое слово. И вид этих научных занятий был до того нестерпим для Кхаеджи, питавшего непреодолимую антипатию и суеверный страх к этому предмету, что он, чтобы не видеть этого, отвернулся и повернулся лицом к носовой части шлюпки.

Вдруг его поразило одно движение То-Хо.

Кули вздрогнул, вскочил на ноги, вытаращил глаза и впился взглядом, в котором выражалось и недоумение, и благоговейный страх, и злобная ненависть, в эту злополучную пластинку. До настоящего момента То-Хо не трогался с носовой части шлюпки, где он сидел, скорчившись, как загнанный зверь, ел и пил, что ему давали; даже когда ему вкладывали в руку весло, то он работал им наравне с другими, пока его не сменят и не прогонят, но ко всему относился совершенно безразлично.

Но теперь не могло быть ошибки: этот горящий взгляд, взгляд, полный ненависти и злобы, вместе с непреодолимым желанием обладания данной вещицей, отнюдь не походил на взгляд идиота.

Между тем господин Глоаген положил свой бумажник обратно в карман, а То-Хо, заметив, что за ним наблюдают, тотчас же поспешил снова впасть в свою обычную бессмысленную апатию, а затем сделал вид, будто спит.

Но в душе Кхаеджи уже проснулось подозрение, и усыпить его было нелегко. Давно уже в нем жило убеждение, что причиной всех несчастий, постигших в последние годы полковника Робинзона и его детей, являлась эта самая проклятая Кандагарская пластинка, которой он приписывал даже и гибель «Юноны». Но почему же это отверженное существо, этот пария, этот идиот так живо интересуется этой золотой дощечкой?… Почему он вдруг, точно от прикосновения электрической искры, вышел при виде ее из своего обычного физического и морального оцепенения? Почему поспешил он снова принять прежний вид бессмысленности и апатии, как только заметил, что за ним наблюдают? Следовательно, он прикидывался все время, старался казаться не тем, что он есть на самом деле. Но в таком случае, что он за человек? Чего он добивается? Какая его скрытая цель?

Все эти вопросы один за другим вставали в голове Кхаеджи, и хотя он еще не подыскал на них точных определенных ответов, тем не менее в душе его стало зарождаться, как бы само собой, какое-то смутное предчувствие истины. Ему почему-то начинало казаться, что этого То-Хо, каким он видел его сейчас, он уже где-то видел. Где? когда? Кхаеджи не мог бы этого сказать, но какое-то смутное подозрение зародилось в нем. И Кхаеджи решил не спускать глаз с этого человека.

Напрасно То-Хо делал вид, что спит и что нисколько не беспокоится о том, что за ним наблюдают, Кхаеджи все же заметил, как он два раза полураскрыл веки и из-под ресниц, тайком, взглянул на окружающих. Проделал он это весьма искусно, но не Кхаеджи было ему обмануть такими хитростями, недаром же тот был прирожденным индусом.

Кхаеджи решил, что для более успешного наблюдения за То-Хо надо не подавать виду, что он наблюдает за кули, а потому повернулся спиной к носу шлюпки. Но и То-Хо, в свою очередь, успел поймать его взгляд, подозрительно следивший за ним, и этого было вполне достаточно, чтобы заставить его быть настороже.

Так продолжалось ровно двое суток. Никто из окружающих не замечал решительно ничего особенного, а между тем тут разыгрывалась целая драма.

На четвертые сутки плавания командиры шлюпок заметили, что бочонки с водой и вином, вместо того чтобы содержать по сто двадцать литров жидкости, содержали только по сто — так сильно было действие солнца в этих тропических странах, что то и другое испарялось с удивительной быстротой. Вследствие этого могло не хватить на два дня воды и вина.

К счастью, однако, явилась нежданно другая помощь: подул ветерок, и можно было поднять паруса.

Шлюпки гнало теперь с быстротой двенадцать узлов в час, без помощи весел. При таких условиях можно было рассчитывать достигнуть острова Пасхи через двое суток. Обрадованные этим нежданным облегчением, гребцы поспешили улечься под банки и заснуть.

Было уже за полночь, и капитан Мокарю, сидя сам на руле, казалось, один только не спал на командирской шлюпке, когда какая-то черная тень, скрывающаяся от него за парусом, беззвучно ползком стала пробираться к тому месту, где спал господин Глоаген, прислонясь к мачте. То был То-Хо, который, полагая, что Кхаеджи наконец утомился и заснул, перестав на время следить за ним, прокрадывался теперь осторожно между спящими. Добравшись до археолога, он улегся подле него и долго лежал совершенно неподвижно. Затем, протянув совершенно незаметно правую руку к груди своего соседа, он собирался, по-видимому, овладеть его драгоценным бумажником с Кандагарской пластинкой с опытностью карманного воришки, но в этот момент почувствовал, как другая железная рука схватила его руку, точно тисками.

Это была рука Кхаеджи, который, предвидя эту попытку со стороны То-Хо, успел предупредить о том господина Глоагена и просил его обменяться с ним платьем, шляпой и местом, что он исполнил ловко и проворно под прикрытием ночи, скрываясь за парусом.

— Аа… попался, голубчик! Я это знал!… Я прочитал третьего дня в твоих глазах, что ты не устоишь против этого искушения!… Так вот, теперь ты и попался!

То-Хо не отвечал ни слова. Он, вероятно, рассчитывал продлить еще свою роль идиота, но теперь его дело было проиграно. Капитан Мокарю, предупрежденный о том, что произошло, приказал вахтенному разбудить четверых людей, которым отдал приказание связать виновного и отвести его обратно на его прежнее место.

Все это дело обошлось без шума, но на следующее утро стало, конечно, предметом всеобщего разговора, только Кхаеджи не раскрывал рта. У него была своя мысль, которую он вскоре сообщил командиру, испросив его разрешение, на что тот утвердительно кивнул головой.

Не медля ни минуты, Кхаеджи вытащил из своего кармана походный бритвенный прибор, ножницы, брусок мыла, мочалку и, подойдя к связанному по рукам и ногам То-Хо, принялся совершать его туалет с проворством и опытностью настоящего цирюльника.

То-Хо покорно подчинился этой операции, неподвижно сидя с закрытыми глазами, несмотря на злостные шуточки и подтрунивая столпившихся вокруг него матросов. Перемена, происшедшая с ним вследствие этой операции, оказалась действительно поразительной и невероятной.

Прежде всего, человек этот был не негр и не метис, малаец или мулат, а просто человек, обладающий довольно смуглым цветом лица, и только вследствие густого слоя черной мази казавшийся чем-то вроде негра или мулата.

Но не только цвет кожи мог ввести в заблуждение наших друзей — человек этот, кроме того, сумел совершенно видоизменить свои природные черты, прикрыв их местами густым слоем какой-то замазки, придав липу совершенно другой овал и характер. Когда же Кхаеджи сумел искусно соскрести и удалить все это с его лица, то То-Хо вовсе уже не походил на себя, это был человек которого сразу узнали не только Кхаеджи, но и Чандос, и Поль-Луи, и Флорри, и господин Глоаген, — это был переводчик, пытавшийся совершить преступление над детьми полковника Робинзона и Полем-Луи, — это был аннамит из Сайгона!

— Кра-Онг-Динх-Ки!… Я так и знал! — воскликнул Кхаеджи, отступая на шаг перед вновь созданным им аннамитом.

— Лодочник в белом тюрбане в Калькутте! — воскликнул почти в тот же момент, точно осененный каким-то воспоминанием, господин Глоаген.

— Да, право, это тот самый аннамит, который предлагал мне дезертировать, обменявшись с ним платьем! — заявил Кедик.

— Эге, приятель! — вмешался Комберусс на своем своеобразном диалекте. — Да ведь это мы с тобой так приятно провели вечер в кафе Сайгона! Как же не помнить, славно мы с тобой попировали…

— Накажи меня Бог, если этот мерзавец и негодяй не тот самый, который тогда принес кобру в дом! — пробормотал сквозь зубы Кхаеджи.

Теперь кули чувствовал себя разоблаченным физически и нравственно. Он смотрел кругом широко раскрытыми, свирепыми, почти зверскими глазами, в которых выражалась не столько ненависть, сколько высокомерное презрение ко всем этим людям и ко всей этой жизни.

Загрузка...