Гертруда Керсэн, твердо веря обещанию, данному ей отцом, — приехать за ней в Тэбали по прошествии двух недель, не пропускала теперь ни одного утра, чтобы не подойти к телескопу и не направить его на дорогу к Хартуму в робкой надежде увидеть где-нибудь вдали группу путешественников, направляющихся к Тэбали. Но вместе с тем она была слишком хорошо воспитана, чтобы огорчить своих любезных хозяев, выразив им свое мучительное нетерпение поскорее увидеться с отцом. И вот она являлась каждое утро к завтраку с веселым улыбающимся лицом, глубоко затаив на сердце горькое разочарование и мучительную тревогу, возраставшую с каждым днем.
Друзья же ее, в свою очередь, старались сделать все зависящее от них, чтобы развлечь ее, и, конечно, тщательно избегали всякого малейшего напоминания о том, что все более и более тяжелой думой ложилось и им на душу. Доктор ежедневно докладывал всему маленькому обществу о состоянии здоровья своего больного, который в последнее время стал уже заметно поправляться.
— Да, этот карлик — самое странное существо, какое мне когда-либо случалось наблюдать в своей жизни! — сказал он однажды, садясь за завтрак рядом со своей племянницей. — Вот уже двое суток, как он пришел в сознание, и я до сих пор не могу добиться от него ни звука!… Поражены ли у него голосовые связки, лишился ли он языка, или только прикидывается немым, как он это делал тогда, когда мы впервые видели его в Радамехе, — решить трудно… Мало того, я до сих пор не могу даже определить — негр он или белый, что также возможно предположить, судя по тому, что видела Гертруда в то время, когда была его пленницей. Я готов верить, что он выкрашен с ног до головы, потому что цвет его кожи скорее аспидно-серый, чем черный, и вовсе не походит на цвет кожи нубийцев, а вместе с тем ни один из химических реактивов не подействовал на его окраску. Надо полагать, что эта краска глубоко внедрилась в его поры не только на поверхности кожи, потому что, как я имел случай убедиться, эта краска подвергается изменениям согласно личным ощущениям, иначе говоря, то слегка бледнеет, то почти исчезает.
— А разве такого рода внедрение, или всасывание, возможно с точки зрения физиологии? — удивленно осведомился Норбер Моони.
— Возможно ли?… Я, конечно, не возьмусь произвести сам нечто подобное, — сказал доктор, — хотя, так как в общей сложности окраска кожи чернокожих является результатом особого рода пигмента, то можно без сомнения допустить, что посредством введения в организм элементов этого пигмента, главным образом в кровообращение непосредственно или же посредством питания, такое изменение, пожалуй, дело возможное.
— Кроме того, не следует забывать, что многое, чего мы, европейцы, не можем даже понять и не умеем делать, не более как пустая шутка для восточных фокусников и факиров, и потому я не решусь утверждать, что они не в силах сделать и этого!… В конце концов, Гертруда ведь своими глазами видела, как этот негр превратился в белого.
— И я тоже! — сказала Фатима, прислуживавшая своей госпоже за столом.
— Итак, вот уже двое свидетелей! — воскликнул доктор, — ах, если бы только это животное повторило при мне этот удивительный фокус, я мог бы построить на этом свою теорию! Но увы, — на это нечего надеяться: он, конечно, не согласится доставить мне это громадное удовольствие, хотя я и хожу за ним, как мать за нежно любимым сыном, и берегу точно зеницу ока.
— Да, доктор, вы можете похвастать, что вернули к жизни превосходнейший образец физической и нравственной красоты! — смеясь заметил баронет.
— Физическая, нравственная красота или уродство моих больных весьма мало интересуют меня, могу вас в этом уверить, — сказал доктор. — Когда мне приходится быть у больного, я стараюсь излечить его болезнь, и только, — а все остальное меня не касается!
Прежнее помещение комиссаров выходило, как мы уже говорили выше, окнами на большую круговую дорогу в левом флигеле обсерватории, и примыкало к зданию склада, превращенного теперь в казарму для черной стражи. Эти условия главным образом и заставили Норбера Моони избрать это помещение тюрьмой для Каддура, так как здесь присмотр за ним был несравненно легче и удобнее. Что же касается бывших комиссаров, то их так и оставили внизу, у подножия горы, в надежде, что они, в конце концов, сбегут из своих предварительных тюрем, что было бы, конечно, самым простым решением вопроса об их виновности и надлежащем возмездии. Но они и не думали бежать, так как были уверены, что им не удастся никоим образом избежать кровавой расправы бродячих арабских отрядов инсургентов.
Оправившись, карлик получил разрешение два раза в сутки пользоваться свежим воздухом, совершая небольшие прогулки по круговой дороге, под надзором часового, поставленного у его дверей и у гауптвахты казарм черного отряда, находившейся на расстоянии каких-нибудь двадцати метров друг от друга. Всякого рода общение между солдатами и пленным было строго воспрещено, хотя, собственно говоря, в этом запрещении не было даже никакой надобности. Каддур не произносил ни звука, не делал ни малейшего жеста, прохаживаясь медленной, тяжелой поступью по своему выступу, ограниченному протянутыми веревками, причем из всей его безобразной коротенькой особы виднелись только одни громадные ступни ног и густая копна волос его рыжей бороды. Все остальное тщательно скрывалось им в густых складках белого бурнуса, которым он весьма искусно окутывал себя, стараясь придать своей невзрачной маленькой фигуре несколько внушительный и осанистый вид.
Иногда он все время, назначенное для прогулки, проводил, стоя на месте в тенистом углу, подальше от обоих солдат, неподвижно опершись лбом на ладонь правой руки и как бы погрузившись в глубокую задумчивость, или же присаживался на какой-нибудь большой камень, снимал с левой ноги свою сандалию, а ногу держал обеими руками, внимательно вглядываясь в нее упорным, неподвижным взглядом, как это делают факиры.
Но никогда ни единым взглядом или жестом он не обнаруживал ни малейшего желания обменяться мыслями, хотя бы словом, со своими стражами. Виржиль, который никогда не упускал его из виду во время его прогулок, наконец совершенно успокоился на этот счет. Но то, чему он не мог воспрепятствовать уже потому, что и сам не понимал всей опасности, и потому еще, что и сам он отчасти поддавался этому странному влиянию, так это то, что строгая сдержанность, молчаливость и задумчивость Каддура невольно производили сильное впечатление на тех, кто были ежедневными свидетелями этого строгого и серьезного поведения. Все они начинали смотреть на карлика, как на человека с большой ученостью, достойного известного уважения, хотя бы только за строгость и важность своего нрава и осанки.
После того, как он в течение семи-восьми дней проделывал все те же штуки, Каддур однажды срезал на краю дороги прутик орешника, случайно росшего тут, сделал себе из него палочку длиною приблизительно около девяноста сантиметров, и затем стал проводить все свое свободное время в том, что вырезал на ней различные рисунки и фигурки куском стекла, который он подобрал где-то под окном. И в этом Виржиль не видел ничего предосудительного, потому что, как известно, все заключенные испокон веков всегда развлекались резьбой по дереву в свободные минуты.
Однажды, когда этот верный и бдительный страж убедившись в том, что все на большой круговой дороге по которой теперь прогуливался карлик, в полном порядке, решил пойти посмотреть, как идут работы. Шаака и несколько человек из его отряда сидели скорчившись на солнышке у дверей своей казармы и предавались воспоминаниям о своей далекой родине. Несмотря на давность времени, на дальность расстояния, на труды и тяжкое ярмо рабства, какое было наложено их прежним господином Зебэром, все они сохранили в своих сердцах самые сладкие воспоминания о той стране африканских Великих Озер, где прошли годы их счастливого детства. Но в их наивном воображении эти воспоминания далекого прошлого снова принимали временами нечто фантастическое.
— Увы! — сказал один из них, — придется ли нам когда-нибудь увидеть родной Бахр-эль-Газаль, где крокодилы кротки, как голуби, где высокие травы высоки и зелены, как деревья?
— Где дурра дает плоды уже восемь дней спустя после того, как ее посеют! — подхватил в умилении другой.
— Великий дух может заставить вырасти дурру и дать плоды менее чем в один час, — вдруг послышался чей-то голос за спиной солдат.
— Кто это говорит на языке наших отцов? — воскликнул Шаака, быстро оборачиваясь.
Перед ним стоял Каддур все также неподвижно.
— Ты сказал великое слово, брат, — вымолвил молодой негр, — но кто тот великий дух, о котором ты говоришь, что он могуществен и велик?
— Он тот, кто вечно был, есть и будет! — отвечал карлик торжественным тоном.
— И ты сам видел, как он это делал?
— Не только видел сам, но еще получил от него в дар ту же сверхъестественную силу, какой обладал он сам!
— Значит, и ты можешь заставить дурру вырасти и дать плод за один час?
— Да, даже в несколько минут, если только захочу! Все негры повскакали со своих мест и обступили
карлика; самое напряженное любопытство читалось на их лицах.
— Отец, — сказал Шаака, — вот семена дурры, пусть они произрастут и дадут плод!
— Для этого мне нужно, чтобы вокруг меня было не менее двадцати человек, обиженных судьбой и людьми!
— А кто они, эти обиженные?
— Поищи, сын мой, поищи!… Лица у них не белые!
— А-а! понимаю, — воскликнул Шаака, это — черные!… Позовите наших братьев, — приказал он, указав стоявшим подле него товарищам на казарму, где находились остальные.
Не прошло и минуты, как число зрителей, необходимое, по словам Каддура, для осуществления его фокуса, уже собралось у веревки, служившей оградой. Тогда карлик стал отступать, пятясь до середины площадки, дав знак неграм хранить полнейшее молчание, не шевелиться и не перешептываться между собой. После этого, достав из-под складок своей одежды ту палочку, над которой он так часто трудился, он стал потрясать ею в воздухе над своей головой, шепча какие-то таинственные слова, потом начертал на земле большой круг, а в самом центре его присел на корточки и вырыл пять или шесть ямочек своей маленькой палочкой. В эти ямочки он положил зерна дурры, полученные им от Шааки, и накрыл каждое из них небольшой пригоршней земли, смоченной собственной слюной.
Была ли у него во рту какая-нибудь особая, ему одному известная трава или какой-нибудь секретный состав, этого, конечно, стал бы доискиваться доктор Бриэ, если бы он присутствовал при этом диковинном опыте, но, к несчастью, свидетелями этого фокуса были одни только чернокожие воины, простодушные и легковерные, как дети, следившие с напряженным вниманием и затаенным сердечным трепетом за всеми манипуляциями факира.
Между тем Каддур, поднявшись на ноги, снова принялся размахивать своей маленькой палочкой, описывая ею круги над кругообразной бороздой своего посева и бормоча какие-то непонятные формулы, возгласы и слова.
По прошествии нескольких минут земля над ямочками, в которые вложены были семена, стала немного подыматься, и из этих маленьких возвышенностей стали показываться молодые зеленые ростки. Ростки эти стали почти незаметно увеличиваться, развиваться, вскоре приняли вид молодых тростинок и менее чем за десять минут, достигли высоты двадцати сантиметров.
В этот момент чернокожие воины, будучи не в силах долее сдержать свои чувства восторга и удивления, стали выражать их громкими криками одобрения. Однако Каддур одним жестом заставил их смолкнуть и продолжал свои заклинания. Дурра между тем продолжала расти и подыматься и вскоре стала выше головы карлика, который теперь уже стоял на ногах. И вот на каждой ветке стали показываться завязи, которые минуту спустя стали набухать и затем распускаться роскошным цветком и превращаться в плод.
— Шаака! — обратился вдруг к нему карлик, — хочешь ты видеть того человека, которого ты более всего ненавидел в своей жизни?
— О, он уже давно умер! — возразил с торжествующим смехом молодой вождь.
— Мне это хорошо известно. Ты думаешь о сыне Зебэра, которого башибузуки обезглавили три года тому назад!
— Отец! — воскликнул в умилении Шаака, — ты читаешь и мысли человека!
— Я, кроме того, могу вызывать мертвых… и вот, если ты хочешь, то сегодня вечером я покажу тебе Сулеймана, сына Зебэра, того самого, который ради развлечения жестоко сек вас при своей жизни. Он скажет вам, как теперь страдает в стране вечных мучений, и будет просить у вас прощения в своих великих проступках и преступлениях!…
— Да, отец, хочу!., и все мы хотим этого! — воскликнул Шаака за себя и за своих товарищей, и нервная дрожь пробежала по всем его членам при мысли, что он очутится лицом к лицу с мучителем своим, отравившим ему дни его детства.
— Так вот, сегодня вечером, в тот час, когда Луна скрывается за холмами Дарфура, пройдите все мимо моего окна, и вы увидите в нем Сулеймана!
Только Каддур договорил эти слова, как на площадке показался Виржиль. Едва успели черные воины метнуть в сторону вновь прибывшего тревожный взгляд, как всходы дурры бесследно исчезли, сорванные, смятые и запрятанные в складках одежды фокусника. А сам карлик, безмолвный и неподвижный, стоял, погруженный, по-видимому, в свою обычную задумчивость.
Но уже сами позы сгруппировавшихся вокруг веревки-площадки, предназначенной для прогулок карлика, тревожный и растерянный вид всех этих подвижных чернокожих физиономий достаточно ясно говорили Виржилю, что произошло нечто необычайное в его отсутствие. Однако он был достаточно благоразумен, чтобы не подать даже и вида, что заметил что-нибудь.
Отведя, как всегда, Каддура обратно в его тюрьму, он, не сказав никому ни слова, удалился, расставив часовых по местам, но при этом дал себе слово строже присматривать за карликом, и действительно сдержал это слово.
В обычный час своего вечернего обхода ему показалось, что чернокожая стража явно взволнована чем-то, что они все как будто с нетерпением ждут чего-то, какого-то необычайного события. Видя это, он поспешил приказать гасить огни и сделал вид, будто ушел, чтобы тотчас же вернуться с противоположного конца круговой дороги и засесть там в засаде в таком месте, откуда можно было видеть решительно все, что происходило в казарме и вокруг флигеля, служившего помещением карлику.
Ему не трудно было убедиться, что в казармах, несмотря на потушенные огни, продолжали не спать, и это еще более утвердило его в намерении выждать и проследить, чем именно следует объяснить это совершенно необычное явление.
Луна только что скрылась за горизонтом, когда Шаака со своими людьми вышел из казармы. Все они шли гуськом, один за другим, осторожно прокрадываясь к окнам заключенного. Очевидно, они старались двигаться без шума, но их подавленные возгласы и быстрота речей, когда они вполголоса обменивались своими мыслями, достаточно свидетельствовали о том, насколько все были возбуждены и взволнованы.
Виржилю трудно было видеть, что именно происходило, потому что было совершенно темно. Но вдруг яркий свет осветил одно из окон помещения, занимаемого Каддуром, и тогда он мог убедиться, что все чернокожие воины собрались к этому окну. Очевидно, было и еще что-то, так как все эти смелые и решительные в минуту самой страшной опасности воины теперь были объяты страхом и ужасом. Они все сбились в кучу и как будто не смели решиться двинуться ни вперед, ни назад.
Глаза их были прикованы к поистине ужасному видению.
В амбразуре окна появился простой грубый некрашеный стол, ничем не накрытый и без всяких украшений. На этом столе стояло оловянное блюдо, и на нем окровавленная голова казненного, в которой все эти чернокожие тотчас же узнали голову Сулеймана, сына Зебэра! Сулеймана, казненного уже три года тому назад! И эта голова слегка приподнялась на блюде, раскрыла глаза и смотрела на них… Если бы Шаака и его воины бывали в Париже в 1864 году, они, конечно, знали бы, что то, что им теперь казалось невероятным чудом, — не более как самый простой фокус, который получается благодаря круглому отверстию, проделанному в столе, и вертикально поставленному зеркалу, которым замаскировывается корпус человека, спрятанного под столом. Но ни Шаака, ни его товарищи никогда не бывали в Париже и даже никогда не слыхали этого названия.
Они были вне себя от ужаса и удивления перед этим видением. Но вот уста мертвого зашевелились сперва беззвучно, но все же как будто он собирался заговорить, наконец, в самом деле голова заговорила тем самым протяжным, гортанным голосом, каким всегда говорил сын Зебэра.
— Я заставлял вас мучиться и страдать, — вымолвила она, — но теперь я сам мучаюсь и страдаю. Многие из вас умерли из-за меня, теперь и сам я умер!… Я никогда не щадил вас, и вот, чтобы заслужить себе пощаду, я должен сказать вам сегодня эти слова, как отец и как друг… Слушайте меня все, сыны страны Озер: если вы не хотите испытывать тех же мучений, какие терпел я в подземельях смерти, то должны встать за правое дело Пророка! Вы должны все повиноваться велениям его верного слуги, Каддура, должны перестать служить гяурам и примкнуть к чернокожим братьям своим, чтобы идти вместе с ними на европейцев!… Избейте всех их — здесь и повсюду! или они овладеют всей пустыней и высосут всю вашу кровь!… Слушайте же меня, сыны страны Озер, так как я явился сказать вам это слово, чтобы этой ценой купить себе пощаду и прощение!…
И как бы истощенная таким усилием, голова смолкла и закрыла глаза… Но спустя несколько минут она снова открыла уста и продолжала все тем же мерным, тягучим тоном:
— Если вы не верите мне, то завтра в это же время отец Шааки явится вместо меня, чтобы дать вам тот же самый совет!…
Затем свет в окне внезапно погас и видение скрылось. Но долгий, протяжный стон, похожий на вопль, исходящий из самых недр земли, окончательно поверг бедных чернокожих в невыразимый трепет и беспредельный суеверный страх.
Простояв еще довольно долго как вкопанные на одном месте, объятые страхом и отвращением, они молча отправились обратно в свои казармы. Виржиль счел, однако, необходимым не терять ни минуты и тотчас же принял надлежащие меры. Он снова зажег свой фонарь, который затушил было, чтобы оставаться незамеченным, и поспешил к дверям временной тюрьмы, ключ от которой хранился у него. Войдя, он застал Каддура, который только что собирался сбросить с себя тот наряд, в который он вырядился для своего мрачного представления. Лицо его и сейчас еще было вымазано известью, соскобленной со стен; шея обмотана белой тряпкой, измаранной кровью, которую он выпустил из маленькой жилки, надрезанной тем же осколком стекла, который служил ему для резьбы фигур на белой палочке; умывальный стол с отверстием, прорезанным в нем для умывальной чашки, и жестяная чашка, изображавшая блюдо, и зеркало из комнаты Игнатия Фогеля, — все это было тут налицо.
Накинуться на мерзкого карлика, стиснуть его и повалить на пол, связать по рукам, по ногам и завязать ему рот, — все это было для Виржиля делом одной минуты. Затем он, не сказав никому ни слова, вышел, заперев за собой дверь на ключ и, не теряя ни минутки, побежал к Норберу Моони, чтобы доложить ему обо всем случившемся.
— Теперь вы, сударь, сделаете с ним, что вам будет угодно, — на то, конечно, ваша воля, — но можете мне поверить, что смертная казнь — единственное средство, которое может еще остановить бунт и возмущение этих чернокожих воинов. Если час спустя мы не всадим этому Каддуру трех пуль в голову, то все пропало!…
Хотя молодой астроном был принципиально против таких радикальных мер, но на этот раз и он был весьма склонен думать так же, как Виржиль. Очевидно, дело было нешуточное; нельзя было терять ни минуты; надо было принять немедленно какое-нибудь решение и нанести решительный удар. Взвесив в своем уме все обстоятельства данного дела, Норбер пришел наконец к тому убеждению, что карлика нельзя долее оставлять в живых, если только он сам не согласится заявить одураченным им чернокожим о всех своих мошеннических проделках и обманах.
И вот, присев к своему письменному столу, господин Моони составил смертный приговор с изложением всех причин и вины преступника, между тем как Виржиль отправился будить баронета и доктора Бриэ.
— Господа, — сказал им Норбер Моони, — я вижу себя вынужденным, к немалому моему сожалению, взять на свою ответственность смертный приговор над человеком, что для меня ужасно тяжело… Я хотел сказать, что такого рода решение для меня представляется ужасным; тем не менее не считаю себя вправе колебаться долее в этом деле, так как тем самым подвергал бы опасности жизнь всех тех, кого мне доверили.
— Я намерен представить на суд мой поступок и все мое поведение в этом деле, как только покину эту страну, первому судебному учреждению, ведающему такого рода делами… но теперь я собрал вас сюда, чтобы высказать вам мою просьбу и подписать протокол, составленный мной по этому делу.
Баронет и доктор, которым сообщили всю суть дела, вполне одобрили решение молодого ученого и объявили, что готовы подписать вместе с ним не только протокол, но и сам смертный приговор карлика, что астроном, однако, великодушно отклонил.
Отдано было приказание вызвать всю чернокожую стражу в полном составе, но без оружия. Затем все вышли на круговую дорогу.
Наемная стража была уже там, когда туда явились наши друзья. Все воины стройно выстроились в четыре боевые линии с Шаака во главе.
— Друзья мои! — обратился к ним с ласковой речью Норбер Моони. — Этот обманщик бессовестно обманул вас сегодня. Он по злобе своей пытался пошатнуть ваше доверие и доброе чувство ко мне, вашу честь как воинов, на которых я смело могу полагаться, и вашу верность данному слову, — все это он хотел пошатнуть своими низкими происками, которые являются оскорблением и поруганием таких честных и смелых воинов, как вы! Но я ни на минуту не сомневался в том, что вы с презрением отнесетесь к его фокусам. Однако прежде, чем наказать его, как он заслуживает того за его намерение вызвать бунт, я хочу, чтобы вы сами своими глазами убедились, каким образом он старался одурачить вас и надсмеяться над вами… Шаака, возьми человек шесть из твоих людей и пойдемте за мной в его тюрьму!…
Не говоря ни слова, молодой вождь исполнил приказание Норбера Моони, но было видно, что ни сам он, ни его воины не были вполне спокойны за последствия этого посещения тюрьмы.
— Смотрите, вот зеркало, вот стол, вот жестяное блюдо, а вот и испачканные кровью тряпки, которыми обматывал себе шею этот обманщик, чтобы одурачить вас! — сказал Норбер, объясняя неграм, как все это делается теми, кто желает изобразить голову казненного, поводящую глазами и говорящую, как это сделал с час тому назад Каддур.
— Да, но где же голова Сулеймана?… где она?… — насмешливо спросил Шаака, как бы не поняв объяснения, и вдруг заметил стебли дурры, которые Каддур принес в складках своей одежды.
— А эта дурра, как мог он вырастить ее менее чем за один час времени? — продолжал спрашивать молодой негр. — Ведь все мы видели это своими глазами!…
Норбер Моони, которому не было ничего известно об этом, конечно, не мог дать никаких объяснений. Чернокожие воины переглянулись по этому случаю и покачали головами.
— Выведите приговоренного! — сказал молодой ученый, выходя вместе со своей свитой на большую круговую дорогу.
Вскоре появился и Виржиль, ведя за собой карлика, лицо которого не выражало ни малейшей тревоги или беспокойства.
— Встаньте здесь! — приказал господин Моони, указав карлику на место у стены. — Я прочту вам ваш приговор. — И он стал читать, громко и отчетливо выговаривая каждое слово, при свете горящего факела, который держал Виржиль, длинный ряд обвинений, оканчивающийся следующими словами:
«По причине всех выше перечисленных преступлений: похищения, самовольного пленения, попытки убийства, подстрекательства к бунту и избиению, карлик Каддур сим самым приговаривается к смертной казни через расстрел, — что и совершится десять минут спустя по прочтении этого приговора.
Подписано: Норбер Моони».
Мабруки перевел заключительные слова приговора чернокожим воинам, которые все стояли неподвижно, смотря широко раскрытыми глазами на карлика, от которого они, очевидно, ждали нового чуда, где бы проявилась сверхъестественная сила Каддура.
Кругом царило гробовое молчание.
Тогда Норбер снова обратился к приговоренному.
— Вы слышали, — сказал он, — что вам предоставлен еще один шанс. Если вы сейчас же признаетесь этим честным воинам, что хотели недостойным образом обмануть их, и скажете, какими средствами пользовались, чтобы ввести их в заблуждение и овладеть их сердцами, — я дарую вам жизнь!
— Я не прошу пощады! — промолвил Каддур с полным спокойствием, не лишенным достоинства.
— Вам остается еще семь минут на размышление! — продолжал Норбер Моони, взглянув на свой хронометр. — Признайтесь просто и без утаек в вашем обмане, и смертная казнь будет заменена для вас пожизненным заключением!… Мабруки, Виржиль, готовьте свое оружие!
— Я не прошу пощады! — еще настойчивее произнес карлик. — Я так мало помышляю об этом, что не хочу даже выжидать данного вами срока, чтобы покончить свои расчеты с жизнью… Я хочу сам скорее переступить за предел этой жизни, чтобы вкусить наслаждения райской жизни, и прежде, чем вы успеете подать знак, я уже буду там, где меня ждет вечное блаженство!…
С этими словами карлик снял с пальца большой перстень, хрустальный камень которого разом открылся при нажиме какой-то пружины. Каддур поднес его к своим губам и сказал:
— Это перстень Эбли, ангела смерти, который ведет меня в жилище блаженных!… — И точно пораженный громом Каддур упал навзничь.
Все столпились вокруг него. Доктор первый склонился над ним, но это был уже безжизненный труп, он даже похолодел, пульс совершенно прекратился; глаза остановились и сделались точно стеклянные; сердце не билось…
— Смерть наступила моментально! — сказал доктор даже как будто с сожалением, — ни конвульсий, ни агонии, хотя бы непродолжительной. Это какой-то мгновенный яд, нечто вроде цианистого калия, который один только может действовать таким образом. Но что это за яд?
Он снял кольцо с руки покойника… В нем едва оставался след какой-то голубоватой жидкости, но в таком малом количестве, что его никак нельзя было даже подвергнуть анализу; к тому же и эта крошечная росинка секунду спустя окончательно испарилась.
— Бедняга избавил нас от необходимости тратить на него патроны! — проговорил печально и задумчиво Норбер Моони, — это, конечно, лучшее, что он мог сделать! Надо, однако, отдать ему справедливость, он смело и с достоинством встретил смерть! — добавил он и отошел в сторону, затем отдал приказание, чтобы тело было отнесено обратно в тюрьму и завтра же приготовлено к погребению по мусульманскому обычаю.
Черные воины просили разрешения принять на себя это дело, что им и было предоставлено. За несколько минут до восхода солнца чернокожие проводили усопшего в его последнее жилище на восточном склоне Тэбали. Согласно обычаю арабов, его похоронили в небольшой расщелине скалы, завалив вход в нее громадным камнем.