ГЛАВА VI. Розетта

Мысль переступить порог женского монастыря невольно внушала мне какое-то чувство робости, застенчивости и смутное предчувствие чего-то особенного, совершенно еще нового для меня. Чувство это ничуть не ослабело и не изменилось при виде длинной белой стены каменной ограды монастыря, на которой ослепительно отражались беспощадные лучи тропического солнца, и длинного ряда высоких окон с железными решетками, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть. Я боязливо дернул звонок. На него отозвалась довольно неприветливая и суровая сестра-привратница, которая, подробно расспросив, кто мы, откуда и зачем пришли, наконец соблаговолила впустить в приемную, а сама пошла осведомиться, можно ли видеть настоятельницу.

Несмотря на столь ранний час, в этой зале, украшенной резьбой из полированного ореха, с большими кисейными занавесками и плетеными соломенными стульями, было уже несколько других посетителей. Несколько воспитанниц, окруженных родственниками или близкими друзьями, сидели отдельными группами по разным углам залы, оживленно разговаривая вполголоса. В первый момент все они показались мне сестрами-близнецами — до того похожими делали их черные форменные платья, большие фартуки и гладко зачесанные назад волосы. Разговор шел шепотом; глаза у всех были опущены вниз. Скоро я понял причину этого таинственного шепота и опущенных глазок: в углу, у маленького столика, сидела неподвижно, с книжкой в руке, бледная и тонкая, как маленькая восковая свеча, еще не старая монахиня. Это была сестра-наблюдательница (soeur-ecoute). При нашем появлении она на мгновение подняла свой ясный, холодный взгляд, затем тотчас же снова опустила его на свой молитвенник, но, несмотря на то, что она, по-видимому, вовсе не занималась более нами, — этот минутный взгляд ее холодных глаз произвел на меня такое впечатление, как будто ни одно слово, ни одно движение, ни один взгляд не ускользали от нее и толковались ею скорее в дурную, чем в хорошую сторону. Я невольно стал осмотрительнее и старался держаться как можно лучше, как бы опасаясь вызвать неодобрение этой бледной, молчаливой монахини.

Мне уже начинало казаться, что ожидание наше продолжается слишком долго. Но вот я заметил, что все эти глазки не все время опущены, что они на мгновение вскидывались на нас, — и тогда я улавливал живые, любопытные взгляды, быстро скользившие по двум незнакомцам, вооруженным, как говорится, с головы до пят. Едва успел я заняться этими наблюдениями, как явилась сестра-привратница, на этот раз уже не столь суровая, и объявила отцу, что мать-настоятельница согласна принять нас.

Ожидая найти в ней вторую сестру-наблюдательницу, но только еще более строгую и грозную, я с сожалением покинул приемную, где, наряду с бледной монахиней, было немало хорошеньких молоденьких учениц, с приветливыми смеющимися глазками, изредка взглядывавшими на нас. Но я ошибся в своих ожиданиях, ошибся жестоко. Между безжизненной, холодной и скорее недоброжелательной надзирательницей и милой, приветливой женщиной, встретившей нас в маленькой гостиной, не было решительно ничего общего, кроме одежды. Она пригласила нас сесть и затем любезно осведомилась у отца о цели его посещения.

— Я — капитан Жордас, — заметил он, — и явился сюда от имени коменданта Корбиака взять Розетту, которую должен отвезти к нему вместе с братом ее Флоримоном!

При этих словах веселое, приветливое выражение лица матери-настоятельницы заметно изменилось.

— Розетту! — воскликнула она, — вы хотите отнять у меня Розетту? — Но тотчас же овладев собою и тем чувством огорчения, какое, по-видимому, причиняла ей эта мысль, она тихо вздохнула и продолжала:

— Да, конечно, этого следовало ожидать: мы не вправе были рассчитывать сохранить ее у себя навсегда. Но не скрою от вас, нелегко решиться расстаться с таким ребенком, как она. И я надеялась, что она останется с нами еще года два-три… Это такая милая, добрая, ласковая девушка, что все здесь любят ее… Но, да будет воля Божья! — При этих словах настоятельница не могла удержаться от глубокого вздоха. Затем, помолчав немного, с печальной улыбкой она продолжала, — вас, вероятно, удивляет, капитан Жордас, что вы встречаете во мне, в монахине, так мало отречения от земных привязанностей?! Но вы, как моряк, видавший много горя в жизни, должны понимать, как тяжело и трудно расставаться с теми, кого любишь, и кто вам дорог… У меня останется, по крайней мере, хоть то утешение, что моя Розетта покидает нас, чтобы утешить своего уважаемого, прославленного отца!…

— Увы, сударыня! — печально заметил мой отец, — я сильно опасаюсь, что ей недолго суждено радоваться и утешать его!

— Что вы говорите! — воскликнула настоятельница.

— Командир серьезно болен, и болезнь его не из числа тех, от которых излечиваются. Если верить сведениям, полученным мною от Клерсины, той преданной женщины, которую вы, верно, знаете, то ему осталось жить очень недолго. Призывая меня и детей к себе, он, очевидно, намерен обнять и благословить их в последний раз.

— Боже! — воскликнула монахиня, — какую страшную вещь вы сообщили мне! Как! Неужели этот великий патриот, этот великодушный, благородный человек, этот отважный защитник французских интересов, Жан Корбиак, должен умереть? — И в голосе ее звучала глубокая непритворная скорбь. — Да, капитан, это для нас ужасно печальная новость! На него была вся наша надежда! Все мы, кто только любит свою родину, не может примириться с мыслью, что Луизиана отошла от Франции; все мы рассчитывали только на него, утешая себя мыслью, что рано или поздно обстоятельства вернут нас родной стране!… Я знаю, вы любите его, капитан, и воздаете ему должное. Я верю, но вы не можете себе представить того, что испытываем мы, видя, что наша родная страна, та страна, где вы родились, где живете, где умерли и похоронены ваши родители, безвозвратно переходит в руки чужеземцев. А сообщая нам, что Жана Корбиака не станет, вы говорите нам другими словами, что мы навек отторгнуты от Франции, и что нам уже больше не вернуться к ней!…

При этих словах бедная женщина горько заплакала.

— А скоро ли вы думаете увезти от нас нашу дорогую Розетту? — вдруг спросила она, делая над собой усилие, чтобы вернуться к настоящей причине нашего посещения.

— Поверьте, — сказал отец растроганным голосом, — что мне крайне прискорбно не дать вам даже времени освоиться с мыслью о разлуке с Розеттой. Но я имею от него строжайшее предписание и не смею промедлить ни часу: я должен тотчас же увезти ее. Такова воля ее отца, Жана Корбиака!

Меня невольно поразило то особое уважение, то благоговение, с каким отец мой произнес это имя после того, что ему сказала настоятельница.

Выслушав отца, монахиня подошла к шнурку сонетки и дернула его.

— Пришлите сюда девицу Дюпюи! — приказала она явившейся на зов сестре.

— Сударыня, — вежливо заметил отец не без некоторого колебания, когда монахиня уже вышла, чтобы исполнить приказание настоятельницы, — быть может, мы здесь будем лишними теперь?…

— Ах, нет, нисколько! — возразила она, — я хочу передать ее вам с рук на руки. Пусть она сразу научится вполне доверять другу своего отца. Не бойтесь, что она откажет вам в этом: я знаю Розетту и вперед поручусь вам, что она сумеет оценить вашу дружбу к ее отцу!

Спустя немного времени в комнату вошла высокая, стройная девушка лет шестнадцати. Мне показалось в первую минуту, что это была одна из тех, кого я уже видел минут десять тому назад в приемной зале: та же строгая, гладкая прическа, тот же простой, черный наряд и те же опущенные глаза.

Между тем Розетта Корбиак почтительно склонилась перед настоятельницей и с чувством глубокого уважения поцеловала ее руку, как это тогда делали все молодые девушки по отношению к женщинам старше себя.

— Розетта, — обратилась к ней монахиня, — вот это — господин капитан Жордас, а это сын его — господин Нарцисс Жордас, которые приехали сюда от имени вашего уважаемого отца.

При этом молодая девушка подняла глаза, такие ясные и светлые, каких я еще не видел никогда в своей жизни, и, подойдя к отцу, просто и откровенно сказала ему, протянув свою маленькую ручку:

— Я с самого раннего детства научилась любить и уважать имя капитана Жордаса!

Отец мой с нежностью родного отца поцеловал ее в лоб, как это приличествовало ему в качестве друга отца и человека уже пожилого.

Затем она подошла ко мне и с ласковой улыбкой протянула и мне свою ручку. Я с некоторым смущением и неловкостью пожал ее, не проронив ни слова.

— Дочь моя! Хочу сообщить вам нечто такое, что одновременно и огорчит, и обрадует вас! — проговорила настоятельница. — Вам придется покинуть нас сегодня же, даже сейчас, чтобы свидеться с вашим дорогим отцом, которым вы можете так гордиться, и которого не видели целых восемь лет!… Но приготовьтесь узнать печальную весть: вы застанете вашего славного отца не в добром здравии. Мужайтесь, однако, покажите себя достойной дочерью этого великого героя!

Слезы брызнули из глаз молодой девушки и быстро покатились по ее щекам. Но, несмотря на это, она сумела доказать, что настоятельница не преувеличивала ее силу воли и энергию.

— Я готова, матушка, — отвечала она, — и когда вы прикажете, поеду. Вы знаете, как я всегда ожидала этого момента!… Но я не думала…

Слезы душили ее, она не могла продолжать.

— Мы оставим вас на минуту одних, — сказала нам настоятельница, — и потому прошу вас извинить нас. Мы постараемся не задержать вас долго, надо только, чтобы Розетта простилась со своими подругами, а мы успели уложить ее чемодан… Будьте добры подождать нас вот в этой галерее.

Затем настоятельница с Розеттой удалились, а мы, пользуясь предложением, вышли в галерею, высокие итальянские окна которой выходили в тенистый монастырский сад. Все они были открыты настежь: в данный момент воспитанницы гуляли в саду. Их было около сотни самых разнообразных возрастов; они были разделены на три отделения, и участки сада, отведенные для прогулок каждого отделения, были разгорожены тонкими решетками, по которым ползли вверх вьющиеся растения. Некоторые из учениц с большим усердием занимались поливкой цветов, поправляли и подвязывали их, срывая вялые, выражая радость при виде только что распустившихся. Другие, более взрослые, разгуливали по аллеям отдельными группами, по три-четыре вместе, или сидели на скамейках, оживленно беседуя между собой. Десять или двенадцать девиц, которые, судя по голубой ленте с большим серебряным крестом, отличавшими их от остальных подруг, сумели заслужить чем-нибудь эту особую награду в течение недели, внимательно осматривали ручки, прическу и наряд маленьких воспитанниц, вверенных их присмотру, с заботливостью настоящих молодых мамаш.

Вскоре вышли в сад и настоятельница с Розеттой Корбиак, которая успела уже накинуть свою пелерину и надеть шляпу. Все воспитанницы сбежались, чтобы услышать то, что им хотела сообщить настоятельница. Судя по тому взрыву сожаления, множеству слез и поцелуев, которыми осыпали со всех сторон Розетту ее подруги, было ясно, насколько она была любима всеми в этих стенах.

— Да, она — настоящая дочь своего отца, дочь Жана Корбиака! — прошептал мой отец, внимательно следивший за всей этой сценой прощания в саду. — Как и он, она умеет привлекать к себе все сердца. Дай Бог, чтобы она и во всем остальном походила на него!

— Ах, отец! Как можешь ты сомневаться в этом! — воскликнул я.

— А смею вас спросить, сын мой, что именно дает тебе такую полную уверенность, что эта девушка должна обладать всеми редкими качествами ее отца? — обратился отец с едва заметной иронией.

— О, я готов поручиться, что она настолько же умна, честна, степенна и благоразумна, насколько прекрасна и добра! — с жаром отвечал я, невольно краснея под пытливым взором отца.

— Вот оно, увлечение молодости! — лукаво воскликнул отец. — Молодости и красоте без затруднения приписываются все добродетели совершенства, ну, а потом приходится постепенно сбавлять их! Но в данном случае, признаюсь, и я склонен думать, что в чертах этого лица, столь поразительно похожего на лицо Жана Корбиака, можно прочесть все душевные качества, какими отличался он!

Сказав это, отец снова впал в грустное раздумье, а я уже в десятый раз спрашивал себя, чем должен быть этот герой, внушавший всем, кто его знал, такое чувство восхищения, восторга и любви. Я положительно сгорал от нетерпения поскорее увидеть его. Как грустно было думать, что такой человек доживает свои последние дни!… Но, быть может, присутствие его прекрасных детей возвратит ему жизнь и силы! Без сомнения, такая девушка, как эта Розетта, была создана именно для того, чтобы совершать чудеса! И в глубине своего сердца я уже поклялся быть ее рыцарем, защитником, хранителем и поклонником.

Между тем прощание и сборы были окончены, и настоятельница в сопровождении Розетты Корбиак вернулась в маленькую гостиную, выходившую в галерею, где мы ожидали их.

— Капитан, — сказала она взволнованным и растроганным голосом, — передаю вам с рук на руки нашу возлюбленную дочь! Она увезет с собою сожаления и привязанность всех, скажите это ее отцу!

Розетта молча кинулась в объятия настоятельницы и тихо плакала на ее груди. Спустя немного она выпрямилась и, обратив к нам свое кроткое, опечаленное и еще мокрое от слез личико, проговорила: «Я готова ехать, если желаете!»

Простившись с настоятельницей, мы молча вышли из монастыря и, очутившись за оградой, тотчас же свернули налево по направлению улицы Дофина. Неподалеку от предместья Сент-Жан, к немалому нашему удивлению, мы вдруг увидели Клерсину с маленьким Флоримоном, идущих к нам навстречу.

— Я полагала, будет лучше выйти встретить вас сюда, вместо того, чтобы ожидать вас у себя дома! — сказала она, как только успела расцеловать свою ненаглядную Розетту. — Мне показалось что-то не совсем ладное… что-то подозрительное… один мулат, по имени

Вик-Любен, состоящий полицейским надзирателем здесь, в Орлеане, сегодня с раннего утра все бродит вокруг моего дома, стараясь высмотреть, что у меня делается…

— Так вот я и решила, что он не увидит вас, и, оставив старого Купидона сторожить дом, с заднего крыльца, через огороды, вышла с Флоримоном к вам навстречу.

— Да, вы прекрасно сделали, Клерсина! — с живостью воскликнул мой отец, пожимая руку этой славной, предусмотрительной женщины. — Это тем более разумно, что вчера вечером, возвращаясь от вас, мы имели несчастье встретить этого самого Вика-Любена, и я имею основание полагать, что он узнал меня.

— Ну, это человек совсем не стоящий! — презрительно отвечала Клерсина, — разве он может повредить вам в чем-нибудь?

— О, нет, этого я не думаю, — проговорил отец, — но все же будет гораздо лучше, если он ничего не будет знать о наших делах, лучше для него самого, если не для нас… Во всяком случае, я полагаю, что теперь будет самое лучшее, если мы направимся прямо в гостиницу «Золотой Лев».

— А я-то такой славный завтрак приготовила для моей Розетты! — вздохнула Клерсина.

Между тем Флоримон кинулся на шею сестре, которая нежно расцеловала мальчика, и представила его нам по всем правилам этикета. Четыре звонких поцелуя в румяные щеки мальчика завершили эту торжественную церемонию. Это был прелестнейший, веселый, добродушный и ласковый мальчик, какого мне когда-либо случалось видеть. Не успели мы еще дойти до набережной, как были уже с ним лучшими друзьями.

Сворачивая с улицы Дофина, мы вдруг увидели перед собой знакомый силуэт. Это был шевалье Зопир де ла Коломб!

Он до того был поражен при виде нас, что в первую минуту не в силах был произнести ни слова, но тотчас же, придя в себя, затараторил с удвоенным усердием.

— Как! Жордас… то есть нет, господин Парион, хотел я сказать, вас ли я вижу? Когда же это вы успели сюда вернуться? — воскликнул он, заключая нас по очереди в свои объятия, но не выпуская при этом из рук ни своей кожаной сумки, ни ленточки, на которой он водил за собой кошку. — О, не можете представить, как я был огорчен вашим внезапным отъездом. У меня даже сделалась от этого желтуха, когда госпожа Верде сообщила мне поутру об этом. Каково было мне узнать, что вы уехали ночью, не простившись со мной, да еще, на беду, рассерженные на меня! О, это было мне так горько, что вам даже сказать не могу. Что вы сердились на меня, я это знаю, не пробуйте этого отрицать, но только, право, я не знаю, за что?…

— Но пусть все это будет забыто между нами! Я теперь так счастлив, что снова вижу вас, так счастлив! Благополучно ли вы совершили ваше путешествие?… А это что за прелестные дети с вами? Я не имею еще удовольствия быть знакомым с ними!… Грималькен, послужите им, пожалуйста! — добавил он, обращаясь к своему черному коту, которого Флоримон принялся ласкать. Грималькен стал служить, и все расхохотались. Как можно было, в самом деле, серьезно сердиться на такого человека? Даже мой отец, и тот был уже не в силах продолжать на него сердиться.

— Господин де ла Коломб, — сказал он, стараясь не смеяться, — прошу вас извинить нас на этот раз, но у нас есть дела дома, и мы вынуждены здесь проститься с вами!

— Проститься? Здесь, на набережной?… Ах, Жордас, то есть нет, господин Парион, хотел я сказать, я слишком хорошо знаю, чего от меня требует самая простая вежливость и благовоспитанность, чтобы себе позволить такую вещь… Вы мне разрешите, надеюсь, проводить этих дам до порога их квартиры… не правда ли… Не откажете сделать честь представить им шевалье Зопира де ла Коломба? А этого прелестного ребенка, этого хорошенького мальчика, с которым, как я вижу, мы будем прекраснейшими друзьями, как его зовут, могу узнать?

— Меня зовут Флоримон! — ответил мальчик, по-видимому, совершенно очарованный странной личностью шевалье или, быть может, его кошки.

— Флоримон!… О, я в восторге узнать это! Так вот, мой милый, маленький Флоримон, так как вы любите животных, а это начало всякой мудрости, то я расскажу вам историю моего Грималькена.

— Ах, расскажите мне ее сейчас, пожалуйста, — стал ласково просить маленький Флоримон, доверчиво ухватившись за руку своего нового приятеля.

— Сейчас, сейчас, милый мой мальчик. Но прежде позволь мне сообщить этим господам об одном обстоятельстве, которое, вероятно, должно сильно интересовать их. Случилось это третьего дня. Я должен вам сказать, — продолжал шевалье де ла Коломб, обращаясь главным образом к моему отцу, — что я уже приступил к розыскам необходимых документов по делу моего наследства, ради которого я и приехал сюда, как вы изволите знать. Мне посоветовали обратиться к одному чрезвычайно любезному и милому господину, который занимает весьма высокое положение в здешнем полицейском ведомстве, к господину Вик-Любену…

— Вик-Любен! — воскликнул мой отец, — вы его знаете?

— Да, имею эту честь вот уже пять дней, — отвечал шевалье де ла Коломб с некоторым самодовольством. — И как вы думаете, едва только я успел ему представиться и назвать свое имя, фамилию и звание, как он тотчас же обратился ко мне с вопросом: «Уже не вы ли тот шевалье Зопир де ла Коломб, который недавно печатал во всех газетах Нью-Йорка о том, что он разыскивает господ Жордасов, отца и сына, Ансельма и Нарцисса?»

— Я шевалье Зопир де ла Коломб, — отвечал я, — тот самый, которым вы меня считаете.

— А! В таком случае, позвольте мне спросить, посчастливилось ли вам разыскать этих господ: я — один из их ближайших друзей и весьма интересуюсь всем, что их касается! — сказал он.

— Вы понимаете, что после такого заявления с его стороны я тотчас поспешил сообщить этому милому господину Вик-Любену о том, как я имел неожиданное счастье встретить вас здесь, куда вы прибыли под именем господ Парион, и как вы затем внезапно покинули Новый Орлеан, не успев даже проститься со мной. Он был ужасно рад, узнав, что вы находитесь в добром здравии, и очень благодарил меня за сообщенные ему мною сведения о вас, но, очевидно, был очень огорчен и обижен, что вы приезжали в Новый Орлеан и не повидались с ним, не забежали пожать ему руку. Это весьма естественно, конечно… Но будьте спокойны, я объяснил ему, какие причины принудили вас соблюдать здесь строжайшее инкогнито, и нисколько не сомневаюсь, что он признал их вполне основательными и…

Но на этот раз злополучный шевалье был внезапно прерван моим отцом, который схватил его за горло.

— Нет, право, вы — или круглый дурак, или мерзавец! — крикнул он ему в самое ухо глухим, подавленным от злобы голосом, тряся злополучного шевалье так, что тот едва дышал. — Перестанете ли вы наконец вмешиваться в то, что вас вовсе не касается!… Если вы не хотите сделать этого добровольно, то я сумею вас принудить силой, знайте это!… Такого идиота я еще не встречал в своей жизни!…

— Господин Жордас! Господин Жордас!… то есть нет, я хотел сказать господин Парион! — молил несчастный шевалье де ла Коломб, стараясь высвободиться из рук отца. — Разве я дал вам какой-нибудь повод сердиться на меня? Скажите, чем я виноват, что вызвал ваше неудовольствие? Я готов с радостью исправить всякую мою вину перед вами, готов вымолить у вас прощение… но скажите мне, ради Бога, что я такое сделал? Чем я могу загладить?…

— Только одним! — резко и злобно ответил мой отец, — только одним, сударь, тем, что вы немедленно отправитесь к себе домой и никогда более не позволите себе ни обращаться ко мне с какой бы то ни было речью или вопросом, ни говорить обо мне и сыне моем кому бы то ни было! Слышите? Никогда в жизни ни с кем! — добавил он еще раз грозным тоном, особенно подчеркивая последние слова.

— Да, да, господин Жордас… то есть нет… господин Парион… извините меня… Я обещаю вам, что сейчас отправлюсь к себе, если вы того требуете… да, сейчас… но позвольте мне все-таки надеяться, что впоследствии, когда вы вернетесь к лучшим чувствам и будете в более спокойном состоянии духа, вы снова уделите мне немного вашего расположения!… Мадам, честь имею кланяться! — продолжал он, обращаясь к Розетте и Клерсине, раскланиваясь перед ними со всей своей грацией маркизов конца прошлого столетия. — Прощайте мой юный друг! — обратился он ко мне. — Прощайте, мой маленький друг! — сказал он Флоримону. — Прощайте, господин Жордас… ах, извините, господин Парион, я хотел сказать…

При этом вид его был до того жалкий, а огорчение так очевидно, что казалось положительно невозможно сердиться на него, но отец мой оставался неумолим и, оставив бедного шевалье де ла Коломба стоять посреди набережной, точно цаплю, между его кожаной сумкой и черным котом, быстро зашагал по направлению «Золотого Льва», увлекая нас всех за собой.

Час спустя Клерсина отправилась к себе домой, чтобы лично убедиться, что Вик-Любен не бродит более по предместью Сент-Жан. Увидя, что все теперь обстоит вполне благополучно, она прислала к нам старого Купидона, приглашая нас всех прийти к ней. Бедная женщина не могла отказать себе в радости видеть свою возлюбленную, ненаглядную Розетту у себя в доме, — счастье, которого она еще не испытывала ни разу, так как Розетта никогда не выходила из монастыря; девушки не могут покидать стен монастыря с самого момента своего поступления и вплоть до окончания своего образования.

Отчасти для того, чтобы продлить свою радость, а также и вследствие сильной жары, Клерсина решила, что мы отправимся в путь не ранее четырех часов пополудни, и что прежде всего нам следует почтить своим вниманием ее завтрак, приготовленный на столе, накрытом белоснежной скатертью и убранном цветами.

Бедная женщина, вероятно, провела добрую половину ночи за приготовлением всех этих лакомых блюд — так много было их и так тщательно приготовлено было каждое из них. Были тут и воздушные торты, и блины, тонкие, как писчая бумага, и кофейные кремы с ванилью, и целый ряд всяких других изысканных лакомых блюд, наряду с вкусными и питательными кушаньями в таком количестве, что целая компания проголодавшихся охотников могла бы утолить здесь свой голод.

Как мы ни уговаривали ее, как ни увещевали, Клерсина ни за что не хотела сесть с нами за стол. Это казалось ей каким-то святотатством, при том наивном и чистосердечном уважении, какое она питала к своим господам.

— Даже мой маленький Флоримон кушает всегда один за столом, а я прислуживаю ему, — сказала она нам. Так велика была сила предрассудка, этой разницы каст и рас, в честной душе этой черной невольницы.

А между тем жизнь этой благородной, незаурядной женщины сложилась совсем не так, чтобы белая раса могла внушать ей уважение к себе, и сама она была не из тех, кто и по происхождению, и по духовному развитию стоит неизмеримо ниже белых. Дочь царственного рода, дитя воинственного, вольного народа окраин Абиссинии, похищенная жестокими суданскими работорговцами, она принуждена была переходить из каравана в караван, была на базаре в Марокко, затем попала оттуда в Санто-Доминго, потом в Луизиану; она по очереди была собственностью, то есть рабыней, пяти семейств и никогда, в течение всей своей жизни, не могла назвать своей собственностью не только своего горячо любимого супруга, но даже и своих детей. Выданная неволей замуж в возрасте восемнадцати лет, она случайно сделалась женой человека, которого любила всей душой и к которому за время своего замужества успела при вязаться со всей страстностью своей натуры, но вскоре жестокая судьба разлучила их: ей было тридцать лет, когда владелец ее мужа продал его кому-то на Ямайку, а ее удержал у себя.

Имея пятерых детей, она лишена была радости удержать при себе хотя бы одного из них. Жестокие люди не побоялись Бога и отняли их у нее одного за другим. Она даже не знала ни того, на какие плантации были проданы бедняжки, ни того, в каком уголке земного шара они влачат теперь свое существование. Возмущенная сначала такой ужасной несправедливостью судьбы, она долго страдала, мучилась и негодовала, но затем покорилась своей жестокой участи. В ее прекрасном, благородном сердце не было места для ненависти и злобы. Достаточно было ей напасть на доброго, человечного господина, чтобы вся нежность, таившаяся в глубине ее души и ждавшая, на чем бы ей излиться, нашла себе исход в любви и привязанности к этому господину и безграничной нежности к его детям.

Вот что она рассказала нам вполголоса, присев на пороге своего домика, между тем как дети наслаждались обычной в этих краях послеполуденной сиестой, собираясь с силами и подкрепляясь к предстоящему утомительному путешествию.

— Куда же, собственно говоря, мы отправляемся? — спросил Клерсину мой отец, когда настал час отъезда.

— В Техас, — отвечала она, — командир уже семь лет как живет там и к концу мая непременно ожидает нас к себе!

Отец мой вздохнул с облегчением.

— Ну, слава Богу, — сказал он, — а то я уже начинал опасаться, что он находится где-нибудь здесь, поблизости от Нового Орлеана…

С этого момента он как будто повеселел.

Ровно в четыре часа пополудни Клерсина вывела нас через огород, разбитый позади ее домика, который она заперла наглухо во всех сторон, и затем неторопливой, спокойной поступью пошла вперед, указывая нам дорогу, как будто мы шли гулять в соседний лесок магнолий, находившийся на расстоянии полукилометра от ее дома. Там мы застали Купидона и четырех добрых коней. Двое коней были под дамскими седлами, а сытый сильный мул, бывший тут же, был нагружен всем, что могло нам понадобиться в пути. Мы помогли Розетте и Клерсине сесть на коней. Отец вскочил на одного, я — на другого коня, подсадив к себе Флоримона, а старый негр взобрался на мула, и все тронулись по направлению к востоку. Предполагалось ехать до наступления ночи, затем в удобном месте расположиться на ночлег, раскинув лагерь, а с рассветом продолжать путь.

Выехав из рощи магнолий, мы очутились на пустынной каменистой дороге; здесь на деревянном столбе виднелась надпись:

«Дорога в Техас».

Мы ехали уже в продолжение четверти часа или минут двадцать по этой дороге, как я, опередивший с моим маленьким другом Флоримоном всех остальных, обернулся, чтобы посмотреть, не слишком ли отстали наши спутники, вдруг заметил вдали, позади нас, гигантскую фигуру и громадное сомбреро вчерашнего мулата. Я тотчас же придержал своего коня, подождал, пока отец поравнялся со мной, и сообщил ему об этом.

Клерсина, уловив направление наших взглядов, посмотрела в ту сторону и затем весело засмеялась.

— Это — Вик-Любен! — проговорила она, не тревожась. — Много ли он выиграет, когда увидит, что мы уехали?! Ну, да, уехали, вот и все! — и она снова засмеялась. Но мой отец сделался снова задумчив и озабочен.

Загрузка...