3. Банк или музыкальная карьера


Музыкальный фестиваль в Уэртинге, 1956 г.


“A Gavotte” Цильхера повторялся до бесконечности, что даже лишенная слуха мама смогла бы исполнить её на кастрюлях и сковородах. Я находился среди двадцати шести конкурсантов, которым предстояло сыграть одну и ту же пьесу под звон гонга жюри.

Выйти на ринг… первый раунд.

До самой последней минуты у меня были плохо отработаны переходы и развитие, и теперь, под номером семь, я ожидал своей очереди. Миссис Смит посоветовала не слушать выступления других участников.

«Каждый будет играть по–своему. Кто–то быстрее, кто–то медленнее. А ты играй так, как выучил, не обращая внимание ни на что!»

Помимо строгого судьи, скромную аудиторию в зале составляли восторженные мамы и папы, дяди и тёти, дедушки и бабушки. Все они пришли, чтобы поддержать свои чада. Никто не аплодировал, каждое исполнение гавота рассматривалось под микроскопом. Я прошел по безмолвной, пустынной сцене, расставил ноты, беспомощно взглянул на них; сердце бешено колотится, время тянется, казалось бы, бесконечно. Этого достаточно, чтобы взять увеличенный вместо уменьшенного аккорда. Где–то внизу, будто бы за пределами аудитории прозвенел колокольчик, сигнализируя о том, что я должен начинать. Расположив руки над клавиатурой, я сыграл произведение как робот, не замечая всего, что происходит вокруг. Было очень трудно вложить какие–то эмоции в музыку, единственной целью было добраться до конца живым. Я сыграл без серьезных ошибок, собрал ноты, оставив за собой слегка влажный стул, ожидавший следующего товарища по несчастью, и присоединился к группе прошедших испытание. Один за другим проходили конкурсанты. Если мне казалось, что кто–то исполнял пьесу лучше меня, я расстраивался и жалел тех, кто ошибался. Наконец, конкурсанты расселись малыми группами возле сцены, вздохнув с облегчением, что им больше никогда не придется исполнять гавот (станцевать не возбранялось). Судья, Макс Пирани, собрал бумаги, и пока он взбирался на сцену для оглашения вердикта, в зале воцарилась полнейшая тишина.

Не спеша, он перебирал свои записи, а мы в это время ерзали и извивались как ужи на сковороде в старых вельветовых креслах. Родители и родственники позади нас нервничали не меньше. Наступила пора огласить результат, и Макс Пирани таял в лучах всеобщего ожидания. Остальное прошло как в тумане. Я помню, что вышел из зала с жуткой мигренью. Меня не сильно волновал результат, если он приводит к таким последствиям. На автостоянке мама с папой поздравили меня, но я хотел лишь быстрее лечь в постель, чтобы в тиши и темноте наконец–то обрести покой после столь утомительного дня. На следующее утро, едва продрав глаза, я принялся изучать рецензию на мое исполнение, опубликованную Британской федерацией музыкальных фестивалей. Она гласила:

Танцующий ритм и достаточно хороший контроль тембра — не кристально чистый, но все же с высокой степенью аккуратности.

Я занял третье место — родители были на седьмом небе от счастья!

Фестивали проходили ежегодно, охватывая все виды искусств: от танца до музыки и декламации стихов. Я с успехом участвовал в конкурсе пианистов, обычно попадая в тройку призеров. Я до сих пор помню парня, который постоянно меня обходил. Думаю, сейчас он владеет мясной лавкой.

Спустя год миссис Смит решила, что мне пора участвовать в конкурсах по исполнению музыки с листа. Та же сцена, то же фортепиано, за исключением того, что лежит на пюпитре. Участники конкурса должны исполнить перед аудиторией музыку, которую до тех пор ни разу не видели. Какое удовольствие получала аудитория, наблюдая за очередным пианистом, тупо таращившегося на нотный лист в ожидании сигнала, было за пределами моего понимания. Участники конкурса старались смотреть на ноты, одновременно думая о том, как нужно расположить руки на клавиатуре. Взгляд на ноты, взгляд на клавиатуру, на ноты, на клавиатуру. Это ошибка. Не важно, что следующий такт будет сложнее предыдущего, простой доиграй до конца. Чтобы избежать жульничества, конкурсантов запирали в комнате, где не было слышно звуков, доносящихся со сцены. Таким образом, никто не мог разобрать, что нужно играть. Это похоже на прием у стоматолога, где не слышно, как работает бор–машина.

— Следующий!

Мы сидели тихо, надеясь услышать хоть что–нибудь, но тщетно. Когда открывалась дверь и появлялся очередной исполнитель с бледным как тень лицом, его ожидал шквал вопросов.

— Ну и как там? Это какая–то соната? Левой рукой много пришлось играть?

Обычно, отмучившийся был состоянии прострации, а нас быстро утихомиривал взрослый, присматривавший за конкурсантами.

Подошла моя очередь. Мне дали две минуты просмотреть ноты, разобраться в размере и длительности нот. Я промычал под нос места с паузами, чтобы лучше представить, как они должны звучать. Пальцы на клавиатуру ставить нельзя, так же как и имитировать игру в воздухе. Только сидеть. Казалось, прошла целая вечность. Это походило больше на изучение меню, когда ты вовсе и не голоден. Колокольчик все ещё не звенел. Мне становилось неловко от наступившей тишины, а в зале кто–то пытался подавить кашель. Неужели таким образом Джону Кейджу пришла в голову идея «Четырех с половиной минут тишины»? Исполнитель выходит на сцену, кланяется аудитории, усаживается за инструмент, а затем просто смотрит на него. Я начал думать — моё главное увлечение в те дни — есть ли у меня нужные краски для аэроплана из пробкового дерева, который я тогда мастерил? Что появится в электронно–лучевой трубке, когда я приду домой?

ДИНЬ! Гонг прозвенел, возвращая меня в реальность, и я набросился распутывать тайну черных точек на белой бумаге. Каким–то образом мне удалось преодолеть их все.

Комментарии жюри:

Не смотри на свои руки — тональность сперва определена неверно — длительности нот весьма неразборчивы. Сыграно недостаточно свободно, но в целом неплохо.

Общий бал — 76.

В целом неплохо? Я оценивал свои шансы сто к одному!

Джо Хендерсон, известный как «Мистер Фортепиано», вместе с Рассом Конуэем и Унифредом Атуэллом несколько подсластили пилюлю после мучительных попыток сыграть Моцарта и Бетховена. Перед тем как началась массовая истерия по гитаре, эти ребята были настоящими поп–звездами. Во всех хитах ранних шестидесятых в основе композиции звучит фортепиано. Когда я был подростком, то целыми днями просиживал возле нового полированного стереофонического радиоприемника, отыскивая радиостанции в надежде услышать кого–то, кто играет на том же инструменте, что и я.

Лучшие подарки не заворачивали в праздничную обертку, их дарили в живом виде. До сих пор я помню, как бабушка подарила мои первые ноты с поп–музыкой. Это была “Trudie”. К большому неудовольствию учителя музыки я набросился на изучение со всей страстью. На уроках музыке мистер Мортон часто вызывал меня сыграть что–нибудь. Он был валлийцем и очень любил приложиться к бутылке во время обеда, после чего становился важным как павлин. Во время игры друзья пытались толкнуть под локоть, чтобы я взял целую ноту вместо половиной.

— Хорошо, Эмерсон, сыграй им что–нибудь новое, — говорил он в конце урока. И под радостный гул одноклассников я опрометчиво начал играть свежий хит — “Summer Place” Перси Фэйта, а возможно это была “On the Rebound” (Возвращаясь к жизни) Флойда Креймера.

Такие мини–концерты часто сопровождались бурными аплодисментами, потому что были своего рода отдушиной в череде академических уроков. Когда я покидал класс под одобрительные возгласы одноклассников, мистер Мортон обычно подзывал меня к себе.

— Ты можешь показать мне этот убийственный страйд (стиль джазовой игры) левой руки?

Гуляя по пирсу, я смотрел как, выстроившись в ряд вдоль покрытых солью перил, мужики закидывали удочки в пенящуюся воду и полностью погружались в себя. Я стал наблюдать за ними и вскоре обнаружил, что сам хочу порыбачить.

Начав с маленькой лески, вскоре я перешел на спиннинг. Я узнал, как готовить наживку и где лучше копать червя–пескожила (они оставляют маленькие следы на песке). Разрыхляя землю большим садовым ножом, я надеялся, что моя наживка будет лучшим завтраком для кефали, барабули или камбалы. Однако, оказавшись в числе сотни других рыболовов с точно такой наживкой, я понял, что у рыбы совсем другие вкусы, и на наших червей она никак не реагировала. Поэтому, пристегнув нож к велосипеду, я проехал пятнадцать миль к реке Эйдур, чтобы накопать больших морских червей. Здесь, выше по течению, рыба не могла поймать больших червей, а в низине черви имели привычку кусаться, из–за чего прикормка становилась бесполезным занятием. Это я узнал от одного бывалого рыболова.

«Вся штука в том, пацан, что нужно брать их тепленькими, за голову. Если они тебя укусят, заткни им пасть. Понял?» Благодаря такому нехитрому сравнению я многое узнал о музыке. Я поймал свою первую рыбу — кефаль — и с гордостью принес её домой, а мама приготовила её к приезду бабушки. Я до сих пор следую совету того рыболова.

Пятнадцать шиллингов в неделю, которые я зарабатывал в бакалейной лавке, была неплохой статьей дохода. Но их всё же не хватало на мои растущие увлечения: конструирование моделей самолётов и фотографию. Не считая плёнки, фотоаппарата, фотоувеличителя, проявителя и фиксажа, а также фотобумаги, вывешивавшейся сушиться вместе с бельем, мне требовалась тёмная комната. В то время как первое хобби нуждалось в открытом пространстве без деревьев, электрических столбов и злых псов в момент приземления, второе требовало темноты и уединения. Ничего этого не хватало.

Возможность зарабатывать больше появилась, когда тетя Венди предложила играть у неё на фортепиано по субботам на уроках танцев. И хотя дополнительные пятнадцать шиллингов не могли не порадовать, работу я ожидал с чрезвычайным волнением. Дело в том, что я панически стеснялся общества девочек. Работа подразумевала игру перед эскадроном цветущих представительниц слабого пола, облаченных в трико. Я не мог сдерживать своё развитие, изо всех сил стараясь скрыть его под клавиатурой пианино (хорошо, что это было пианино!). Будучи в полном распоряжении у тети Венди, я доставал нужные ноты, начиная от чечетки и заканчивая балетом, а в это время динамичный дуэт жил в ритме танца, готовя программу для выступления на Уэртингском музыкальном фестивале.

Одна девочка была блондинкой, другая — брюнеткой. И обе являлись причиной бессонных ночей. В конце концов, я набрался смелости, и во время игры в теннис с Кэрол, пригласил её в кино. Моё первое свидание закончилось тем, что домой я ехал с красным от стыда лицом и болью.

Мои школьные оценки отображали как взлёты, так и падения. В течение года я мог показать отличный результат по английскому, и отвратительный по математике. С 1957 по 1960 год по математике у меня было отлично, но по английскому — неуд. Непостоянство в учебе дополняла тройка по музыке, пока в 1960–м я не получил четверку. Школьный отчет утверждал, что у меня несомненно есть талант, но я сомневаюсь, что он имеет много общего с традиционными гимнами, с которых начинались школьные собрания.

Сборник «Английские гимны» требовал, чтобы каждая строфа начиналась с тонического аккорда, дабы напомнить желающим петь дальше, что они находятся в той же тональности и в том же здании. Я игнорировал это правило, что делало собрания короче. Учителя были рады тому, что могли дольше наслаждаться своим кофе.

После окончания школы в июле 1961 года у меня на руках был оптимистичный аттестат. Вот что написал обо мне классный руководитель: «Последний год в школе пошел ему на пользу, и он серьезно улучшил свои отметки по всем предметам. Он обладает чрезвычайной сознательностью и в будущем достигнет успеха». Директор школы добавил: «Очень ответственный и надёжный молодой человек».

После летних каникул я поступил в Уэртингский Колледж Дальнейшего Обучения, где стал всем, чем угодно, но никак не ответственным и надёжным. В отличие от школы, там не было никакой дисциплины. От вас ожидали поведения взрослого человека, которое распространялось и на учебу. Если ты учишься — значит, ты учишься, если нет — вам обычно говорили: «Не тратьте наше время, и ваше тоже». Я рассматривал колледж как компромисс, оттягивающий неизбежный момент вступления в реальный мир. Первый семестр принес одни «уды» и «неуды».

Уэртингский Колледж Дальнейшего «Развлечения» неосознанно потворствовал злоупотреблению студентами своими привилегиями. Здесь у тебя был шанс доказать свою значимость и выйти в мир, которому было плевать на твои награды и прочие сертификаты. Мой вклад заключался в том, что я прятал пиво с вином в пианино, располагавшееся в комнате отдыха, приводя его в некондиционное состояние. Ну, возможно, несколько нот «не строили» в верхнем регистре, но когда слухи о заначке дошли до ректора, он попросил сыграть что–нибудь. Звук молоточков, клацающих по бутылкам, мало напоминал соприкосновение железа и струн. Даже немузыкальный ректор быстро понял разницу между «клац» и «динь». Когда открыли крышку пианино, обнажив спрятанное, моя судьба, ровно как и судьба бутылок, была предрешена. Последовало отчисление.

Я помню, как мне было стыдно, когда моя всегда заботливая мама со смущением пошла на прием к ректору с просьбой пересмотреть решение о моём отчислении. Я остался ждать снаружи во дворе, пиная гальку под ногами и чувствуя себя полным ничтожеством. И вот она появилась с таким мрачным выражением лица, что мне захотелось на месте похоронить себя.

— Это твой последний шанс, Кит. Ещё раз, и ты вылетишь отсюда навсегда!

Я попытался вздохнуть, но воздуха не хватало. Мама поцеловала меня. Мне нечем было ответить, разве что своим стыдом. Она села на велосипед и поехала на работу в школу, где служила директором столовой. Правда, это была уже другая школа. Я же понуро побрел на занятия.

Что касается отца, он решил подбодрить меня и купил, как ему казалось, хорошие ноты для фортепиано — Фэтса Уоллера и Джимми Ван Хойзена. С другой стороны, он мог удивить меня, например, услышав запись Арта Тейтума, воскликнул: «Ты должен играть как он!»

Подобные замечания задевали меня, но заставляли ещё усерднее трудиться, чтобы произвести хорошее впечатление на него. Папа слышал о существовании Уэртингского молодежного джазового оркестра, спонсируемого местным муниципалитетом, и повел меня как–то вечером в четверг на репетицию.

Я сидел тихо позади, а в это время, оркестр истошно репетировал темы Каунта Бейси и Дюка Эллингтона. Когда они закончили, меня представили руководителю Вику Йейтсу, пригласившему меня к роялю сыграть что–нибудь. Вероятно, я сыграл короткий регтайм или “Summer Place” Перси Фейта. Он выбрал что–то из кипы нот и попросил сыграть. Я никогда не видел ничего подобного, со странными знаками поверх нот. Что такое Gm7? Я хорошо учился по химии и, возможно, это было одно из химических соединений, типа H2SO4. Вик дал мне стопку нот и предложил выучить пять пьес, сказав, что мы увидимся на следующей репетиции через неделю. Теперь мне пришлось не только репетировать классические произведения для миссис Смит, готовиться к занятиям в колледже, но и изучать музыку, выглядевшую как формула какой–то бомбы, которую надо аккуратно разобрать.

«Возьми “I’ve Got Rhythm”» Гершвина. Все мелодии Арта Тейтума строятся вокруг одной последовательности аккордов».

И хотя я не понимал, зачем нужно менять то, что уже и так работает, я исправно отсылал задания по почтовому курсу джазового фортепиано Джулса Рубинса, рекламу которого я отыскал в газете под названием «Melody Maker».

Каждую неделю я получал ноты, по которым должен был разобраться в квинтовом круге, без чего невозможно вникнуть в мир джазовой импровизации. Исправленные уроки затем возвращались мне назад вместе с новым заданием. В начале девяностых я узнал, что бывшая жена моего друга и замечательного поэта Пита Синфилда — Стефани — оказалась дочкой того самого Джулса Рубинса!

Вик был доволен моими успехами. Его оркестр играл на местных мероприятиях вроде званых ужинов или балов. Благодаря музыкантам оркестра я открыл для себя новый мир джаза, первыми образцами которого стали классические альбомы студии «Blue Note».

Джазовая музыка, как традиционная, так и современная, набирала популярность в Британии. Её передавали по радио, она даже попадала в поп–чарты. Кларнетист Монти Саншайн с оркестром Криса Барбера исполнили пьесу Сиднея Беше под названием “Petite Fleur” («Маленький цветок») и достигли с ней третьего места в хит–параде в феврале 1959–го. “Take Five” Дейва Брубека стала шестой в октябре 1961–го. Той же осенью до второго места добралась “Stranger on the Shore” («Незнакомец на берегу») Acker Bilk’s Paramount Jazz Band.

Джаз разбил колледж на две группы. Были «модернисты», носившие короткие волосы, консервативные рубашки, клубные пиджаки. Они предпочитали «Чернику–дайкири»[6]. Им оппонировали «Длинноволосые традиционалисты», щеголявшие в небрежных свитерах, курившие трубки в стиле Шерлока Холмса. Они пили сидр. Хотя я себя относил к модернистам, но пробовал себя в обоих стилях. От первых я стал цвета рома с черникой, от вторых — оттенка светло–зелёного, в итоге меня вырвало в середине урока по алгебре.

Я создал из участников оркестра собственный коллектив — Трио Кита Эмерсона, куда вошли барабанщик и контрабасист. У меня на руках были все карты, чтобы делать бизнес. Наше первое выступление прошло в клубе стрелков, где мы сыграли все подряд: от джазовых стандартов до “Gay Gordons”[7] из страха быть застреленными. В итоге мы заработали неплохую сумму в 15 шиллингов.

Я до сих пор неравнодушен к химии и, однажды заскучав на уроке, стал обследовать шкафчик под партой. И что же я нашел? Пока лектор стоял к нам спиной, я налил пару ложек цветной жидкости в пробирку и убедил студента справа сделать так же, используя содержимое его ящика, а затем передать пробирку дальше. Всё было проделано незаметно, остальные в это время усиленно царапали карандашами по бумаге, чтобы скрыть секретный рейс пробирки по классу. Наконец, меня похлопали по левому плечу и всучили пенящуюся пробирку, которую по достоинству оценили бы в ужастике студии Hammer.

— А теперь задание на дом. Я хочу, чтобы вы выучили параграфы с 83 по 90 по теме эффекта окисления. Это все, — произнёс лектор.

Пряча бурлящую склянку под пиджаком, я проследовал в мужской туалет, сопровождаемый толпой жаждущих шоу сокурсников.

— Ух ты! Что там у нас?

— Выглядит как котел ведьмы, — заметил кто–то. — Лучше вылить это в сортир.

Я исполнил требование зала и для полноты картины помочился в пробирку.

БАБАХ! Писсуар раскололся пополам от взрыва, и я чуть не лишился своего инструмента.

— Что за шум? — спросил проходивший мимо учитель, разглядывая помещение из–за двери.

— Ничего, сэр! Просто зашли в туалет, — ответил я, прикрывая задом испорченный писсуар и застегивая ширинку.

Он с подозрением осмотрел на место происшествия, поскольку несколько ребят поднимались с пола. Некоторые, спасаясь, нырнули под двери кабинок и ещё не успели вылезти оттуда.

— Хмм. Отставить! Всем сдать домашнее задание к пятнице, и… что ты делаешь на полу, Смити?

Мои одноклассники вскоре поняли причину взрывной реакции. Поскольку основа мочи — кислота, то что бы мы не создали в пробирке, обязательно станет щелочной средой, предрасположенной к химической неустойчивости, а следовательно, к взрыву.

Летом шестьдесят второго я сдавал финальные экзамены с чувством, что у меня нет ни единого шанса получить проходной балл. Это было время большого напряжения, так как наше будущее зависело от результата экзаменов. Тем временем, школа нас поощряла проходить производственную практику в местных компаниях в надежде, что это вызовет в нас желание посвятить себя какой–либо профессии или откроет какой–нибудь талант, необходимый для нашей будущей карьеры. Мне нравилась химия, и я надеялся, что это станет моей профессией, пока не посетил химическую лабораторию. Тогда я круто изменил своё мнение. Я обнаружил, что у человека, любезно показавшего нам лабораторию, не было руки! Если бы он играл на фортепиано, у него не было бы никаких шансов на успех. Он потерял руку во время производственной аварии, и я пересмотрел своё решение посвятить себя химии.

В 1962–м году заявить руководителю практики о том, что ты хочешь стать музыкантом, было эквивалентно тому, что дегенерат пойдет записываться в десантную школу — это означало лишь тратить его время. Быть музыкантом не рассматривалось как серьезная работа, и мои родители поддерживали это мнение.

— Играй в свободное время, — советовал мне отец. — Хорошо иметь дополнительный заработок по выходным, но у тебя должен быть стабильный доход. Жизнь музыканта не безоблачна. Работа в государственном учреждении, как моя, намного надёжнее.

Поэтому я искал надёжную работу, поближе к дому, чтобы я мог упражняться на фортепиано в любой удобный момент.

Внушительное здание в трёх милях от нашего микрорайона было построено для Департамента регистрации Ллойдс Банка. «Кандидаты должны обращаться к руководителю филиала мистеру Уэллсу». Ну, я и обратился.

Им так срочно требовались сотрудники, что меня приняли без аттестата зрелости, который я получил позднее. У меня была лишь одна хорошая оценка, по химии. Вряд ли это пригодится в работе с деньгами вкладчиков, но, пожалуй, будет полезным, если вы захотите их отобрать.

Меня определили в компьютерный департамент, я был весьма разочарован тем, что напрямую с деньгами иметь дело не приходилось. Работая на оборудовании IBM, одетый в обязательный белый халат, я приобрел ложное чувство почтительности и ответственности перед начислением дивидендов для Shell Transport и других компаний с непонятными названиями. Но прошло совсем немного времени, и ничтожность этой работы охватила меня со всей полнотой и абсолютной скукой.

Родители были рады, что у меня есть стабильная работа и всё, казалось бы, идет в нужном направлении. Поэтому они благосклонно воспринимали музыку, которую я слушал, хотя иногда она находилась за пределами их понимания. По крайней мере, я не рассчитывал зарабатывать музыкой на жизнь, а такой образ жизни, по их мнению, воспевать не стоит. То, что я не умел петь, устраивало наших соседей. Им хватало моего бренчания на пианино!

Выступлений становилось больше. Если нам не платили, это не имело значения, потому что у меня была «постоянная» работа. Новости о сейшенах распространялись со скоростью ветра, и где бы они не проходили, музыканты быстро собирались там, чтобы поиграть. Таким местом был, например, «Harrison’s Bar» в Брайтоне. Он был прибежищем для матросов и девушек лёгкого поведения. Им было не важно, кто и что играют на сцене, поскольку в зале стоял невообразимый гул. Зато там можно было экспериментировать, что для джаза особенно важно. Здесь я встретил человека, который изменил представление и обо мне, и о музыке, которую я играл. Его имя — Джед Армстронг. Местные музыканты звали его Нодди из–за агрессивной манеры игры на ударных и раскачивания головой из стороны в сторону. Он обрушивал шквал ударов на тарелки, бомбил бочку и творил чудеса левой рукой по рабочему барабану. Если солист был в ударе, то он ободряюще вопил «Йееее!» Джед был шумным. Не просто шумным, мы с ним были одинакового знака — Скорпиона. Это как если бы Сал Парадайз встретил своего героя Дина Мориарти в книге Керуака «На дороге».

Мы разговорились, и он пригласил меня выйти и сыграть. Хотя я не чувствовал, что играю на уровне, Джед вытащил меня на сцену и поддерживал на первых порах. Обычно он посмеивался надо мной, когда я играл попсу, и тогда он старался быстро перейти к чему–то другому. Джед придерживался твёрдых взглядов на всё: от записей до манеры одеваться и вести себя в обществе. Я прислушивался к его мнению. Вообще–то он был очень серьезным, но любил шутки в стиле Лени Брюса. Мы встречались время от времени в пабах, играли вместе или просто сидели у него дома, слушая джазовые пластинки, а он обычно курил странно пахнущие сигареты. Джед был очень замкнутым человеком, жил с матерью, которую я никогда не видел, хотя её присутствие в доме ощущалось. Его фирменные рубашки «Austin Reed» были идеально выглажены, «Ливайсы», штиблеты и клубный пиджак всегда вычищены — по–видимому, его мамой, никогда не появлявшейся перед гостями. Его друг, Боб Спэнсуик, тоже барабанщик, был полной противоположностью Джеда. Неряшливо одетый, он вечно болтался с сигаретой во рту, а зарабатывал на жизнь ловлей рыбы. Я едва избежал освистания за «работу с этими мажорами из банка».

Он был прав! У меня не было ничего общего с теми или на кого я работал. Они, вероятно, считали меня чудиком, так как во время обеда я предпочитал в столовой сидеть один, в то время как остальные собирались большими компаниями, травили байки и анекдоты, над которыми дружно смеялись. Быстро закончив обедать, я искал покоя в комнате отдыха, где, к моей беспредельной радости, стояло пианино, и я мог на нём разрабатывать новые идеи. Единственным моим слушателем был Вэл Чизмен. Обед заканчивался слишком быстро и пора возвращаться к работе, чтобы постоянно поглядывать на часы. Иногда я нарочно резал перфокарту, как будто её зажевал сортировщик компьютера, чтобы иметь возможность пройти в отсек машинисток и перепечатать испорченную карточку. Я был слишком застенчив, чтобы завести роман с кем–нибудь из них, но все же надеялся, что кто–то из девушек сама проявит инициативу.

В конце концов, я попросился перейти в канцелярию. Вкладывать бумагу в конверты — хоть какая–то физическая нагрузка, в отличии от нудного наблюдения за работой компьютера IBM. Но переход привел к тому, что я оказался под опёкой мистера Уэллса, все больше и больше приходившего к выводу, что я не гожусь для работы в банке.

В пабе «У Харрисона» в обычное воскресное утро, заказав дайкири–чернику, расположившись у шумного и липкого бара, с Джедом на сцене, ты с трудом различаешь музыку во всеобщем гвалте. Оркестр кончает играть и следующий в очереди — я, с Годфри Шепардом на басу. Джед остался за барабанами, и мы начали “Straight No Chaser” Телониуса Монка. Зал ходит ходуном, не обязательно от нашей музыки. Я поднял глаза с клавишей и увидел, что у Годфри на голове пара женских панталон, и он пытается глядеть на струны сквозь штанину. По всей видимости, одна из дам, отрабатывающая свою смену, потребовала песню группы под названием The Beatles, а когда Годфри отказал, она задрала платье, спустила панталоны и накинула их ему на голову, обозвав Годфри «Контрабасная пизда месяца».

Миссис Смит научила меня всему, что знала. Она хотела, чтобы я поступил в Королевский музыкальный колледж в Лондоне. Если бы она видела наши выступления в пабе, после всего, что она сделала для меня — это её сильно расстроило. Я был перед ней в неоплаченном долгу за её внимание и заботу. То, что она разглядела и ценила мой талант, всегда меня поддерживало. И я с неохотой попрощался с ней, чтобы дальше не расстраивать.

8:50. Проспал. Изматывающий десятиминутный бросок до работы на верном велосипеде позволил мне успеть плеснуть воды на лицо, смыть пот и сажу после ночи в пабе, причесаться и занять рабочее место.

Чем мы сегодня будем заниматься? О да, все тем же самым — вкладыванием бумаг в конверты. Вот это прикол!

Мы коллеги изо всех сил пытались не замечать мое разбитое состояние, пока я копался в бумагах Я не заметил, что мистер Уэллс увидел, как я засунул не то нужное письмо в чужой конверт, не то ненужное письмо в нужный конверт. Короче, что бы там ни было, одно не соответствовало другому. Крепко сцепив руки за спиной, он твёрдо вышагивал по коридору, принимая важные решения, например, где должен располагаться шкаф с папками. Сейчас ему требовалось принять куда менее важное решение обо мне, и это заняло меньше времени, чем выбрать место для шкафа. В 10:00 меня вызвали к нему в кабинет, и мои сослуживцы дали понять, чем может закончиться вызов, а именно — УВОЛЬНЕНИЕМ.

Войдя в святая–святых, я сел напротив него у обитого кожей стола, пока он просматривал какие–то бумаги. Наконец, он взглянул на меня: «Я понимаю, что вы весьма искусный пианист».

Я безмолвно пожал плечами.

— Наши сотрудники доложили мне о ваших упражнениях в комнате отдыха.

Я попытался показать, что не верю. Возложив руки на роскошный стол и наклонившись ко мне, он произнёс: «Вероятно, ваше будущее лежит не в банковской сфере, мистер Эмерсон».

Это утверждение отозвалось созвучием хаоса и ужаса, когда я представил реакцию родителей на то, что становилось неизбежным.

«Нет, сэр, я хочу работать в банке. Музыка — это, так, хобби».

Если бы я был Пиноккио, мой нос проткнул бы кожаную обивку рабочего стола.

«У меня есть серьезные основания Вам не верить, я даже предполагаю, что музыка — ваше главное увлечение, отвлекающее от работы здесь. Поэтому я назначаю Вам испытательный срок на шесть недель!»

Аудиенция окончилась, и я в шоке вернулся на рабочее место. Я не мог рассказать родителям об этом. И я решительно принялся за работу, жертвуя перерывами и обедом. Я обрабатывал корреспонденцию Shell Transport и Trading Dividends быстрее, чем они производят свою продукцию, и следующие шесть недель прошли в стиле «дивиди–дивиди–ду–да» под бдительным оком мистера Уэллса.

Некоторое время я даже думал, что серьезным образом укрепляю положение банка. Это меня немного расслабляло. Я разгуливал с блокнотом, пристально осматривая помещения, хмуря брови, покусывая кончик карандаша с видом глубокой концентрированности, делал какие–то пометки в блокноте и снова совершал обход. Если это не могло убедить начальство — то что тогда? Я изображал кипучую деятельность. Тем временем, я нашел милое уютное местечко между шкафами, в котором находил покой и уединение. Мистер Уэллс сюда никогда не заходил — за ним водилась привычка входить без предупреждения.

Я усаживался почитать музыкальную прессу: Melody Maker рассказывал обо всем, что происходило на стремительно менявшейся музыкальной сцене. Всё, что я слышал по радио, происходило из Лондона. Из того, что я понял из прочитанного и услышанного, хороших клавишников на зарождающейся блюзовой сцене Британии просто нет. Кроме Брайана Оджера, Джорджи Фейма и Грэма Бонда других клавишников в поп–музыке уровня Дейва Брубека было раз–два и обчелся. Из своего опыта игры на всяких развалюхах с клавишами, я понял, что рано или поздно мне придется купить собственный портативный инструмент, с которым можно ездить на концерты.

Я оторвал глаза от газеты, ноги в это время покоились на полке шкафа, и одного взгляда было достаточно. Глаза мистера Уэллса встретились с моими. Меня не уволили, просто посоветовали, что для всех будет лучше, если я сам напишу заявление. Домой я шёл после прощальной пьянки в состоянии унижения, во время которой я с час проторчал в туалете, где купленное для меня мартини выбиралось обратно. Я провалил попытку выйти в порядочное общество и к стыду своих родителей пополнил ряды безработных.

Это, а также ночная жизнь, по мнению отца, представляло моральное разложение, с чем он боролся изо всех сил. Он пришел домой раньше обычного, когда я отрабатывал особо сложный фрагмент пьесы, над которой трудился последние две недели.

— Ты до сих пор не можешь сыграть правильно? — орал он на меня, хлопая за собой дверью.

Я злился на себя и на то, что он пришел так рано, но это подстегивало меня работать усерднее. Я играл пассаж раз за разом, но чем больше играл, тем труднее он мне давался. Наконец, я в сердцах грохнул кулаками об клавиатуру. Дверь внезапно открылась, и мой старик смотрел на меня как бык на красную тряпку. Отец не был атлетом, но и слабаком его сложно было назвать. Раньше он никогда ни на кого не нападал, но по его лицу было ясно, что сейчас это впервые произойдет. Я вылетел из комнаты в сад, отец за мной следом. Обнаружив, что загоняю себя в ловушку, я схватил грабли в надежде отбиться от него.

— Не трогай меня! — кричал я на отца.

Так мы и стояли, глядя друг другу в глаза. Никто не хотел наносить увечья… но если бы до этого дошло? Я всё ж надеялся, что этого не произойдет. Я любил своего отца!

В конце концов, отец развернулся и пошел в дом, а я залез под розовый куст. Нам обоим было паршиво. Я сел на велосипед и, с твёрдым намерением уйти из дома, поехал в центр города посмотреть на пенсионеров, играющих в боулинг в парке… пока не проголодался и не пополз домой. На кухне мама тихонько сунула мне под нос сэндвич. Музыка во времена моего взросления была чем–то вроде позорного пятна на репутации нашей семьи. Отец не желал больше слышать мои атональные бредни, пока он был дома. Со мной он также не желал разговаривать. Меня отлучили от пианино и подвергли остракизму.

Иногда я искал утешения и понимания у Джеда Армстронга. Мы часто слонялись по городскому пирсу или ездили в Брайтон на сейшны, а то и просто заваливались к нему домой послушать альбомы фирмы Blue Note. Джед научил меня тому, что не проходят в школе. Например, кричать во время игры, цитировать джазовую философию, ссылаясь на Гурджиева (армянского мистика и философа). Джед считал, что Гурджиев написал Джазовую Библию. Мое христианское воспитание и вера в загробную жизнь серьезно пошатнулись.

— Мы похожи на растения, — разъяснял Джед теорию Гурджиева. — И умрем мы как растения.

Размышляя над унылой перспективой умереть как гвоздика, я вернулся домой, включил газ. Соло Уинтона Келли крутилось в моей голове. Должна быть и другая жизнь! Если это значило быть вне закона, я с удовольствием присоединюсь к тем, кто играл и умер за музыку, в которую они верили. Но сперва я должен поверить в себя, стать личностью и начать зарабатывать на жизнь.

Главной проблемой пианистов было отсутствие нормальных рабочих инструментов на всей территории Суссекса. Большинство инструментов постигала одна и та же участь: на них проливались напитки, о клавиши тушились окурки. Когда я впервые услышал “Walk on the Wild Side”, я был просто ошеломлен. До этого я думал, что орган может находиться либо только в церкви, либо в развлекательных залах, где проводят сеансы игры в бинго. Джимми Смит ревел на органе.

После того, как участники Трио Кита Эмерсона собрали свои инструменты, я подошёл к музыкантам группы, игравшей в тот вечер с нами. Клавишник впечатлил меня, в основном за счёт того, что он играл на портативном органе под названием «Bird». Его инструмент было слышно в зале! Он показал мне, как легко можно разобрать орган и сложить его в багажник машины. Я ни на минуту не сомневался — мне нужен такой же инструмент, но для этого необходимо найти работу и заработать деньги. Я устроился бухгалтером по учету затрат на фабрику по производству телетайпов в Брайтоне. Час езды на туда и ещё больше обратно домой — это была ещё одна гнетущая работа, со скучными шкафами для документов и ещё более скучными людьми. С нетерпением ожидал я наступления уикенда, чтобы съездить в Портсмут и полюбоваться на мой будущий «голос». Это был мой личный крестовый поход. Я слишком долго играл на плохих инструментах. В конце концов, отец обратил внимание на мою цель и решил составить план: ведь у меня теперь была работа.

Я откладывал и откладывал деньги, и, наконец, мне удалось собрать двести фунтов на орган «Bird», который я так мечтал заполучить. Отец отвез меня в Портсмутский органный центр, где я уселся за инструмент прямо в демонстрационном зале и стал играть. Звук органа отца не впечатлил. Продавец, заметив реакцию отца, отвёл нас в другую комнату, сказав при этом: «Так, прежде вы примете решение, сэр, вам следует попробовать это».

Это был он! Сияющий в великолепии красного дерева — Хаммонд–орган модели L100. Я поиграл и на нём. Вот это был звук! Отец был согласен, но у меня не хватало денег ни на первый взнос, ни на аренду.

«Ты должен его заполучить, он намного лучше, чем от орган», — прошептал мне на ухо отец, в то же время отсчитывая деньги. Покупка инструмента поставила меня в тупик: каким образом я буду возить его на выступления, не говоря уже о взносах, которые мне придется платить за бесконечно длинный кредит?

«Леди и джентльмены, к вашим услугам — мистер Кит Эмерсон на Хаммонд–органе!»

Мой дебют с новым инструментом состоялся в бинго–холле в Брайтоне. У отца был друг с фургоном, который доставил нас на выступление. И теперь отец гордо стоял за спинами престарелых игроков, слушая, как я играю “Tico–Tico”, пританцовывая на басовых педалях подобно обезумевшему Фреду Астеру. Народ ломанулся в бар из–за того, что синхронность игры рук и ног оставляла желать лучшего. Мне заплатили двадцать пять фунтов плюс пять фунтов за перевозку. Это облегчило кредитную нагрузку, а тем временем по городу быстро распространился слух о «каком–то парне», играющем на Хаммонд–органе, большой редкости в те дни.

Блюз становился основой музыки, которую позже назвали ливерпульским саундом. Мы с Джедом смотрели на это с чувством глубокой печали.

— Боже, эти парни называются Rolling Stones! Ты их видел? Они просто уроды, и они пачками сдирают риффы Мадди Уотерса. В них нет души, только барабанщик демонстрирует хоть какое–то чувство стиля, — возмущался Джед.

— Каким образом?

— Он хотя бы носит клубный пиджак.

Тот факт, что они пытались звучать по–черному, в то время как вели себя как самая дерзкая шпана, не лезло ни в одни ворота. Моей целью было найти свой стиль.

Я собрал группу под названием John Brown’s Bodies. Мы играли в клубе «Pop Inn» в Брайтоне. Джеда в группе не было. Мне казалось, что Джед не согласится с некоторыми коммерческими элементами, которые я хотел ввести. Но дух Джеда всегда витал рядом, он и сейчас со мной. Существенным плюсом в составе JBB кроме органа, гитары, баса и барабанов был фургон одного из музыкантов. Pop Inn был блюзовым клубом, где выступали Georgie Fame’s Blues Flames и Graham Bond Organisation. Гэри Фарр (сын чемпиона по боксу в супертяжёлом весе Томми Фарра, единственного британского боксера, выдержавшего бой с Джо Луисом) руководил группой T–Bones. Они уже выступали на Фестивале блюза и джаза в Ричмонде, аккомпанируя Сонни Бой Уильямсону. Ещё они выпустили сингл “One More Chance”, который медленно взбирался на вершину чартов. Это был попсовый номер, едва олицетворявший аутентичный блюз, что T–Bones играли на сцене. Я поджемовал с их барабанщиком Брайаном Уокли в баре «У Харрисона». Он рассказал об этом Гэри, устрашающего вида парня, который растягивал слова в дикой смеси валлийского и суссекского акцентов. На самом деле Гэри был классным фронтменом, замечательным блюзовым вокалистом.

— Я хочу, чтобы ты играл в моей группе, — прорычал Гэри.

Я глянул на Брайана Уокли, который кивал головой, чтобы я быстрее согласился. С ним в группе я был уверен, что музыка останется в пределах моих норм приемлемости.

— Когда я начинаю?

Я быстро написал заявление об увольнении на фабрике, они быстро его приняли, пожелав удачи. Я с облегчением вздохнул: мне больше не придется по утрам совершать утомительные поездки на поезде.

Загрузка...