Старший повар Ферреро сидел за посыпанным мукой столом, погрузив локти в тесто, а я стоял рядом и умолял его ответить, почему дож убил крестьянина. Дрожащие руки я молитвенно сложил под подбородком.
— Пожалуйста, маэстро, объясните, что такое началось?
Старший повар вздохнул, встал и прошелся передо мной, размахивая деревянной ложкой, этим скипетром своего кулинарного царства.
— Малолетних это не касается.
Малолетних? Мое детство закончилось со смертью Кантерины. Некоторые могут подумать, будто мое детство было слишком коротким и несчастливым. Но люди склонны переоценивать то, что принято называть счастливым детством. Мое детство было полезным. А когда я попал во дворец, у меня над верхней губой уже пробивалась мягкая поросль. Я неотступно следовал за старшим поваром по кухне и приставал к нему как голодный комар.
— Этот крестьянин был преступником? Или дож проводил опыты? Что представляла собой янтарная жидкость? Противоядие? Лекарство?
Ферреро вскинул руки.
— О Мадонна! Лучано, помилосердствуй! — Его взрыв заставил меня утихомириться. Он поправил на голове поварской колпак и примирительно заметил: — Что скажешь насчет урока кулинарии? — Даже в стремлении отвлечь меня старший повар оставался, как всегда, человеком добрейшей души. Ведь для ученика урок кулинарии — большое событие.
Ученик должен заслужить право подняться по служебной лестнице на кухне, и мне еще не разрешалось овладевать секретами мастерства. Повара поворачивались ко мне спиной или отсылали прочь, когда наступало время выбирать травы для рагу, или добавлять в соус ту самую решающую каплю вина. Такие секреты не разглашались, и их позволялось узнавать лишь после должного срока ученичества, когда новичок преодолел все этапы один за другим и достиг необходимого уровня. На этой кухне только пьяница Джузеппе был ниже меня, поскольку ни на что не годился.
Я очень хотел, можно сказать, горел желанием упорно работать, ведь мне требовалось добиться прочного положения в каком-нибудь ремесле, чтобы завоевать Франческу. И еще я был благодарен моему благодетелю за то, что он взял меня с улицы. Я не желал его разочаровывать. Даже занятие кулинарией начинало мне нравиться. Превращение кровавого куска мяса в изысканное блюдо стало казаться привлекательным мастерством. Чтобы приготовить из сырых корнеплодов аппетитное кушанье, требовалось захватывающее искусство алхимии. Я начинал понимать, что в кулинарии содержится нечто большее, чем представлялось на первый взгляд.
Поэтому я честно отрабатывал положенное время. Надолго задерживался на кухне после того, как все уходили, — мыл горшки в такой большой бадье, что приходилось вставать на табурет, стараясь не свалиться в мыльную пену. Чистые горшки я расставлял на деревянном стеллаже, без устали сновал туда-сюда, таская ведра с горячей водой, и ополаскивал их. Потом сметал очистки овощей и просыпанную соль — все, что проглядел неряха Джузеппе, — убирал рабочие столы, скреб разделочные доски, жег сахар и уксус, чтобы избавиться от въедливых запахов, и напоследок проверял оставленные на ночь на маленьком огне горшки с заготовками. Если огонь был слишком силен, содержимое могло перевариться, а если бы потух, то наверняка бы прокисло. Я научился отлично регулировать огонь, чтобы все было в норме.
Моей самой тяжкой обязанностью стало следить, чтобы на кухне не оставалось на ночь запасов воды. У старшего повара имелся пунктик — он боялся стоялой воды. Никто не понимал почему, но таково было одно из самых строгих правил. В мои обязанности входило каждый вечер вынимать из резервуара затычку и выпускать воду в емкость, откуда ее брали лишь для поливки огорода, но ни в коем случае не для питья или приготовления пищи. Старший повар даже настаивал, чтобы я после использования деревянных ведер вытирал их тряпкой, а затем оставлял пропариваться близ огня. Это означало, что на следующее утро мне предстояло снова наполнить резервуар водой. Все это казалось бессмысленным, но являлось непререкаемым правилом. Управившись с делами, я последним ложился в кровать и первым до рассвета возвращался в пустую кухню. Но урок кулинарии — это нечто совершенно иное.
— Спасибо, маэстро! — Я с робкой готовностью вскинул голову, однако про себя решил, что это шанс выудить из моего наставника сведения о доже и крестьянине. В то время я грешил несколько завышенным мнением о своих способностях.
— Что ж, тогда начнем, — бросил синьор Ферреро и, порывшись в корзине, отобрал большую золотистую луковицу с нетронутой кожурой. — Лук, — объяснил он, — король всех овощей. Он придает блюдам приятный окрас, пикантность, волшебный вкус и аромат, который приобретает, пока обжаривается на сковороде и является залогом будущего наслаждения того, кто отведает эти блюда.
— Совершенно справедливо, — согласился я. — Это напомнило мне, с каким наслаждением крестьянин пил вино, пока не упал замертво.
Старший повар взял разделочный нож.
— Когда придет твое время, относись к луку с почтением. Посмотри на эту глянцевую кожуру… — Он приподнял луковицу и медленно повернул. — Это цвет старого хереса, если взглянуть на просвет бокала.
Я кивнул и постарался почтительно промолчать, однако не удержался:
— Этот цвет напоминает мне ту жидкость, которую дож влил крестьянину в горло.
Синьор Ферреро на мгновение закрыл глаза, затем осторожно поддел кончиком ножа шелуху.
— Когда чистишь луковицу, не задень следующий под кожурой слой. Не торопись, снимай только самый верх. Со старых луковиц кожура сходит легко, однако молодые могут заупрямиться. Ясно? — Наставник внимательно на меня посмотрел, но я сделал вид, будто не понимаю значения его взгляда. Он снял шелуху и оставил на ладони. — Взгляни, Лучано. Обрати внимание, какая она нежная по цвету и фактуре, словно прозрачные стружки меди и золота.
— Золото! Вот он, мотив убийства! — Поспешные слова будто сами слетели с моего языка. — Наказать вора — это понятно. Но зачем лить жидкость в горло мертвецу?
Старший повар закатил глаза и, не оборачиваясь, сложил луковую шелуху в кучку на краю разделочного стола, но когда я собрался выкинуть ее, остановил мою руку.
— Оставь, где лежит. Луковая шелуха способствует вдохновению.
— Вдохновению… — Я медленно кивнул и со смущенным видом продолжал гнуть свое. — Хотел бы я знать, что послужило вдохновением дожу.
— Взгляни на голую луковичку, Лучано. Она только что очищена. Никто до тебя не видел ее такой. Теперь у нее девственные цвета: белый с оттенком бледно-зеленого. Обращайся с ней аккуратно. Первый разрез делай прямо посередине, и вот посмотри, что обнажилось! — Он разделил половинки, продемонстрировал мне концентрический узор и улыбнулся. — Отвори сокровенное нутро и насладись зрелищем вложенных Друг в друга совершенных полусфер! — Синьор Ферреро задержал взгляд на луковице и продолжил: — Был такой греческий учитель Эвклид — он сделал интересные наблюдения по поводу геометрии круга… — Наставник, должно быть, заметил на моем лице недоумение и быстро добавил: — Но это сейчас не важно. — Взял луковицу, и голос его стал отрывистым: — Вдохни аромат ее души, только не спеши. Искусством готовить, так же как и искусством жить, следует наслаждаться ради самого процесса. — Он поднес луковицу к носу и глубоко вдохнул. — Не важно, что наши кушанья съедят за считанные минуты, главное — это творческое созерцание.
Ферреро положил луковицу срезом на стол и, склонив голову набок, рассек поперек.
— Прислушайся, Лучано, как она хрустит при каждом движении ножа. Ощути музыку свежести.
От аромата луковицы глаза наполнились жгучими слезами, и это обратило мое любопытство в иную сторону.
— Почему лук заставляет нас плакать?
Старший повар пожал плечами, и я заметил, что по его щеке тоже скатилась слеза.
— Ты можешь с тем же успехом спросить, почему человек плачет, глядя на великое произведение искусства или видя, как рождается ребенок. То слезы благоговения, Лучано, пусть текут.
Я вытер глаза, а он позволил слезам свободно струиться по лицу. Они капали с его подбородка, пока он укладывал нарезанный кубиками лук в горшочек. Такое благоговение вполне могло бы придать особую пикантность супу.
— Но дож…
— Довольно! — Старший повар швырнул нож на разделочную доску и поднял на меня глаза. — Прекрати, Лучано! Всему свое время, а твое время еще не пришло. Урок окончен. Возвращайся к работе и держи язык за зубами!
Я попятился, крутя пальцами у губ, будто запирая рот на замок. Глупец! Как легко я забываю, что меня могут вышвырнуть обратно на улицу. Я схватил метлу и принялся заметать гусиные перья в угол, где их легко собрать в мешки для служанок. Сам гусь уже успешно подрумянивался на вертеле, а из горшка, который оставят томиться на огне, я планировал выудить шею и желудок наутро, то есть именно тогда, когда они приобретут особенную нежность, и тем самым проявить заботу о Марко и Доминго.
На кухне не привыкли, чтобы старший повар так шумно взрывался. Я повел глазами, пытаясь оценить реакцию поваров, но никто не смотрел в мою сторону и я понял, что временно стал чем-то вроде персона нон грата. Только Джузеппе перехватил мой взгляд, но лишь для того, чтобы показать, как я ему противен. Моя феноменальная удача, позволившая мне превратиться из уличного беспризорника в ученика старшего повара, породила его досаду и непримиримую ненависть.
Мой деятельный юный ум перескакивал от Джузеппе к наставнику, к дожу, крестьянину и обратно. При этом я сгребал горстями гусиные перья в грубые мешки. Потом служанки займутся ими и отделят пух, которым набьют подушки. Занятый своими мыслями, я упустил много перьев, и те, взвиваясь над моей головой, попадали в очаг, где с шипением сгорали. Окутанный этой невесомой пуховой вьюгой, я размышлял, как вытянуть из синьора Ферреро информацию о смерти крестьянина.
Я знал, где живет мой наставник. Иногда по воскресеньям, в тот единственный день, когда Ферреро оставался дома и поручал Пеллегрино руководить на кухне, он приглашал меня на службу в церковь Святого Винченцо, где присутствовал со своими домашними, а затем к себе на праздничный обед. Час неимоверной скуки на мессе служил платой за то, что синьор Ферреро ввел меня в круг своих близких, и я с радостью отдавал долги. Я тщательно мылся и надевал свежую одежду, готовясь сидеть в церкви на скамье с господами, а не торчать сзади с нищими.
Служба меня утомляла, но я находил утешение в том, что и моего наставника она не слишком интересовала. Его глаза блуждали но сторонам во время приношения даров, а слушая проповедь, он разглядывал свои ногти. И вздыхал каждый раз, становясь на колени. А когда хор затягивал торжественный и звучный григорианский распев, отворачивался и, глядя куда-то вдаль, нетерпеливо постукивал ногой по мягкой скамеечке. Я решился его спросить, как он относится к посещению службы, и синьор Ферреро ответил:
— Это формальность. Не следует привлекать к себе ненужное внимание.
После мессы я бывал в восторге, оттого что могу сидеть за обеденным столом и есть с фарфоровой тарелки серебряной вилкой, словно член уважаемой семьи. Те трапезы стали для меня откровением. В доме Ферреро говорили о совершенно неизвестном мне мире: о школе, церкви, о портных и родственниках, о соседях. Я слушал, а сам открывал рот лишь в тех случаях, когда обращались ко мне, и не задержи вал подолгу взгляд на младших дочерях моего благодетеля.
Я не понимал, почему старший повар приглашает по воскресеньям к себе домой меня, а не своего помощника Пеллегрино, или Энрико, или Данте, или кого-то другого из работников, но не задавал вопросов, чтобы не спугнуть свое счастье. Не высовывал голову и наслаждался теми удовольствиями, которые мне даны. Окутал себя чужим семейным счастьем и воображал, что я единственный сын синьора Ферреро.
Старший повар обожал свою семью. Жена Роза служила ему в жизни опорой; его любимица, десятилетняя дочь Елена, была его гордостью; восьмилетних, похожих друг на друга как две капли воды близняшек Адриану и Амалию он считал чудом, а младшую пятилетнюю Наталью Софию, очаровательную девчушку с копной великолепных локонов и характером таким же милым, как и личико, — царицей своих радостей.
Пока старший повар приглашал меня есть: «Давай, Лучано, не стесняйся», — синьора Ферреро не глядя передавала мне спагетти. Не могу сказать, что она была недоброй, но ее холодное обращение заставляло меня ограничиваться небольшими порциями и держать рот на замке. Я не возражал. Понимал ее настроение лучше, чем мой благодетель. Какое у меня право сидеть за ее столом? Этого не могли сказать ни я, ни она.
В последнее воскресенье, когда мне было позволено обедать в этой семье, мы сидели довольные, насытившись великолепным блюдом — цыпленком под розмариновым соусом. Откинулись на стульях и лакомились мягким сыром из коровьего молока и зеленым виноградом, пока Елена описывала свое платье для конфирмации.[8] К счастью, тогда я еще не знал, что этот разговор положит конец моим обедам в семье наставника. Иначе мог бы разрыдаться в тарелку.
Елена говорила о своем белом наряде, а ее щеки горели. Она рассказывала, каким мягким будет китайский шелк и изысканными — бельгийские кружева. Старший повар слушал, и на его губах играла задумчивая улыбка. Елена описала монограмму, которую вышьют на ее рукаве, и в этот момент улыбка синьора Ферреро померкла. Он отложил поднесенную было ко рту виноградину, и та покатилась по тарелке.
— Моя прекрасная Елена, сегодня твоя конфирмация, завтра — свадьба.
— Да, папа, — еще сильнее зарделась девочка.
Старший повар вздохнул.
— В свое время вы все украсите кружевами свадебные платья и покинете папу. Вышьете монограммы своих мужей на скатертях и простынях, а фамилия Ферреро канет в Лету.
Синьора Ферреро швырнула салфетку на стол.
— Не надо, Амато.
— Извини, дорогая. Это меня гнетет.
— Такова Господня воля.
Старший повар посмотрел в мою сторону, словно собирался что-то сказать, однако…
— Амато! — Голос синьоры Ферреро был ровным и спокойным. — Прекрати…
Муж посмотрел на виноградину на тарелке.
— Он хороший парень, Роза.
— Не хочу слышать! — Женщина поднялась с видом непоколебимого достоинства. — Камилла! — позвала она. — Убери со стола!
Старая Камилла, встревоженная резким тоном хозяйки, стремглав примчалась с кухни и принялась складывать тарелки в стопку. Синьора Ферреро, поджав губы, повернулась к мужу:
— Амато, будь добр, мне надо с тобой поговорить.
Старший повар встал и, последовав за женой, улыбнулся дочерям, а малышку Наталью, проходя мимо, потрепал по кудряшкам. Синьора Ферреро не до конца закрыла за собой дверь, и все мы слышали ее настойчивый голос. Камилла убирала со стола медленнее, чем обычно. Наталья закрыла рот пухлой ладошкой с ямочками. Девочки тревожно переглядывались и прислушивались.
— Амато, ты обольщаешься!
— Роза, дорогая, видела бы ты его на кухне! Он трудолюбив и смекалист.
— Насчет смекалки я не сомневаюсь. Уличный оборвыш сумел оказаться во дворце.
— Он не похож на других мальчишек. Бессознательно стремится к совершенствованию. Как я когда-то.
— Хватит! Тебе его жаль, и тобой руководит желание иметь сына.
— Роза, он украл гранат. Не заплесневелый хлеб, который можно бездумно запихать в рот. Гранат необходимо осторожно очистить и съесть зернышко за зернышком. Это требует времени. Гранат надо есть со вниманием.
— О чем ты говоришь? Он стащил гранат, потому что тот подвернулся ему под руку. Этот мальчишка явился с улицы. У него там остались дурные приятели. Он в душе вор, а ты приводишь его в дом! Знакомишь с дочерьми! Нет, я этого не потерплю! От него будут неприятности. Я это чувствую, Амато!
— Дорогая, не терзай себя. Мне просто понадобился ученик.
— Но почему вор? И почему он оказался и нашем доме? — В ее голосе звучала досада. — У меня дурные предчувствия. Что ему здесь понадобилось? Что ты задумал, Амато?
Наступила тишина. Затем заговорил Ферреро, веско, но в то же время словно извиняясь.
— Роза, любовь моя, я должен тебе кое-что сказать. Задолго до того, как я познакомился с тобой, кое-кто…
В этот момент чья-то рука — я никогда не узнаю, ее или его — плотно затворила дверь и слов стало не разобрать. Не тогда ли он признался жене в своих подозрениях насчет меня? Не тогда ли обратил ее внимание на мою роднику? Не тогда ли заронил в ее голову мысль, что я опасен для их дома? Это объяснило бы, почему тот обед стал для меня последним в их семье. И почему синьора Ферреро в тот день больше не вышла к столу.
Я был расстроен ее низким мнением обо мне и в то же время удивлен и тронут тем, как старший повар истолковал мою кражу граната. Приятно было сознавать, что кто-то принял меня за столь разумного мальчишку, который сознательно решил стащить именно гранат, выщипывал из него одно блестящее зернышко за другим, а затем изящно вытер губы. Я представил, что ем таким образом — я, который привык набивать рот как можно быстрее, — и улыбнулся, при этом спросив себя, способен ли человек настолько измениться, не таятся ли во мне инстинкты благородного господина, хотя я об этом и не подозреваю. В один волнующий миг мне показалось, будто я могу превратиться в учтивого изысканного юношу, каким вообразил меня старший повар, однако…
Этот миг остался позади, и возобладало гнетущее осознание истины. Если бы тот гранат остался у меня, я сорвал бы с него кожуру зубами, впился в мякоть, набивая рот, и меня бы нисколько не заботил вкус струящегося по щекам и капающего с подбородка сока. Потому что я был голоден.
Но его упоминание о гранате напомнило мне, как он обходился с луковицей. Неужели, если относиться с таким вниманием к пище, изменится само восприятие еды? Я бросил взгляд на виноград и маслянистый сыр на столе и подумал, станет ли вкус этого винограда другим, коли уделить ему больше внимания?
Потом оторвал от грозди одну виноградину и внимательно ее осмотрел: но цвету напоминает зеленое яблоко, но при этом обладает прозрачной хрупкостью и ненавязчивым блеском. Повертел в руке, слегка сдавил и почувствовал, как твердая, упругая поверхность поддается под пальцами. Мысленно возблагодарив Бога, положил на язык и, отдаляя миг, когда она будет раскушена, покатал во рту. Предвкушение навеяло мне воспоминание о Франческе — удастся ли мне снова увидеть ее? От этой мысли я крепче сжал зубы, но при этом заставил себя насладиться дразнящим сопротивлением кожицы. Виноградина раскрылась и наполнила мой рот удивительным вкусом, подобным аромату вина. Я опустил веки и всосал лопнувшую сердцевину, упиваясь противоположностью ощущений от кожуры и мякоти. Медленно прожевал, чтобы нектар напитал нёбо. Пожалуй, мне никогда раньше не приходилось пробовать настолько изысканного по вкусу винограда. Я посмотрел на гроздь на столе и подумал, что хорошо бы съесть ее всю таким же образом: одну виноградину за другой, уделяя каждой должное внимание и воспринимая как маленькое чудо. Честно говоря, я счел это утомительным, но еще долго с почтением жевал свою виноградину, представляя, будто ем одновременно весь виноград мира. И эта единственная ягода показалась мне началом чего-то большего.
Но синьора Ферреро была права. Я стащил гранат, потому что представилась возможность. Если бы оказалось проще своровать заплесневелый хлеб, я взял бы его. Старший повар, человек от природы добрый, стремился оправдать ближнего. И, как справедливо заметила жена, его сбивало с толку желание иметь сына. Как большинство женщин, она мыслила реалистичнее и была практичнее мужа. Распространяла свое материнское тепло на семью, словно заботливая наседка на гнездо, но размаха ее крыльев не хватало на таких, как я. Она любила своих дочерей, а я представлял угрозу их невинности. Синьора Ферреро прекрасно понимала, что голодные уличные мальчишки не отличаются благородством, и, как это ни печально, не могла позволить, чтобы моя сущность каким-то образом бросила тень на ее дочерей.
И хотя синьор Ферреро отличался характером от жены, он беззаветно любил и уважал Розу. Он уважал всех женщин. Помню его замечание на этот счет как-то утром, когда на кухне, в отличие от других дней, было мало дел, и работники изнывали в непривычной летаргии. Пеллегрино и Энрико устроились у кирпичной печи и жаловались на своих жен. Желая присоединиться к ним и повести себя на равных, я вспомнил присказку Марко о женщинах и решил их рассмешить. Криво ухмыльнувшись, подражая насмешливой бесшабашности приятеля, я заявил:
— Да тьфу на этих женщин! От них все зло!
Старший повар шагнул в мою сторону и сердито оборвал меня:
— Как ты смеешь? Я не потерплю неуважительных разговоров о женщинах на своей кухне!
Пеллегрино бросился к своему разделочному столу, Энрико схватился за лопатку, которой вынимал из печи хлеб.
Синьор Ферреро повернулся ко мне и тихо сказал:
— Запомни, Лучано, женщина не тема для праздных разговоров. Сумеешь сделать правильный выбор, и твоя душа обретет недостающую половину.
— Простите меня, маэстро, — смиренно попросил я и рассказал ему о Франческе.
— Так она в монастыре? — переспросил он.
— Да, маэстро. Но ей там не хочется жить.
— Откуда ты знаешь?
— Чувствую.
— О Боже!
— Я ее люблю.
Он потер подбородок.
— А она тебя?
— Пока нет. Но могла бы полюбить.
— О Боже… — Он отошел, ворча себе под нос: — Боже, Боже, монахиня на рынке, до чего мы дошли…
К тому времени я проработал на кухне примерно месяц и сумел однажды поговорить с Франческой, когда по поручению старшего повара делал на Риальто покупки. Но до этого много раз с благоговением любовался ею издалека. Держался в стороне, стесняясь своих лохмотьев, но, потеряв голову, пылал к ней страстью и любовался, как она идет в солнечных лучах за матерью-игуменьей. Я знал ее имя, поскольку старуха часто делала ей замечания: «Франческа, чего ты так плетешься! Франческа, о чем размечталась? Франческа, ты меня слышишь?» Укоры матери-игуменьи приглушали сияние ее лица, но не могли потушить его. Франческа принимала виноватый вид, но едва старуха отворачивалась, снова оживала и с упоением впитывала царящие вокруг звуки и краски.
Мать-игуменья тащилась по рынку в накрахмаленном белом повое и широкой рясе, словно заходящий в порт корабль, а Франческа скромно следовала за ней легкой походкой и, сжимая в руке плетеную корзину, стреляла вокруг глазами. На ней были простые коричневые одежды новообращенной с повязанной на талии веревкой. Но, несмотря на наряд монахини, всем было ясно, что ее сердце не лежит к затворничеству. Платок был небрежно сдвинут на затылок и открывал взгляду зачесанные со смуглого лба светлые волосы, а у щек ее всегда игриво плясали несколько выбившихся прядок. Она смотрела на меня широко распахнутыми глазами газели.
Такие глаза я видел в сцене охоты на гобелене в одной из гостиных дворца, а синьор Ферреро сказал мне, как называется животное. Гобелен изображал охотников с решительными лицами, преследующих на лошадях изящное создание. Оно казалось таким же нежным, как его название, и я не мог понять страстного желания людей убить несчастное существо, обреченно смотревшее с гобелена и умолявшее спасти его. Глаза газели настолько бередили мне душу, что я приучил себя проходить по этой комнате, не поднимая головы.
Погруженный в мысли о таких же глазах Франчески, я очнулся, лишь когда меня похлопала но плечу служанка. Она пришла забрать мешки с гусиным пером и, заметив засыпавшийся вокруг пух, недовольно вырвала из моих рук последний тюк.
— Расточительный мальчишка!
— Извини.
— Да ну тебя! — Она забрала остальные мешки и ушла.
Ее презрение вернуло меня к действительности. Большую часть времени мой ум всецело занимала Франческа, но в тот долгий, странный день, когда я стал свидетелем убийства и мне показали, как надо чистить луковицу, размышления о мотивах дожа поглотили мысли о ней, будто огонь гусиные перья. Я был достаточно сообразителен, чтобы понять содеянное дожем, и меня осенило, что синьор Ферреро поделится этими сведениями со второй половиной своей души — женой Розой. Не каждый день дож отравлял крестьян у себя за столом, и я нисколько не сомневался, что он расскажет ей об этом. Мне оставалось одно: прокрасться вечером к их дому и подслушать.
Случайное перышко, словно предупреждая об опасности, попало в нос и защекотало в ноздрях. Но я отмахнулся и продолжал строить планы.