ГЛАВА ДЕВЯТАЯ ШУЙСКИЙ


В сумерках просторного майского дня Гермоген задумал навестить свою крестницу Ксюшу. Сам бездетный, тянулся он душою к Божьим посланцам. А в тайниках души возникло желание посмотреть на Ксению Годунову. Многажды дивился он её красе ангельской. А последний раз видел он её в ту пору, когда Бориса Годунова на царствие венчали. Стояла она тогда близ алтаря, и Гермогену казалось, что сейчас сойдёт с небес Всевышний и возьмёт её к себе в райские кущи. Теперь Гермоген страдал за неё, грешную, сожалел о несчастной участи, достойной лучшей доли женщины.

В тереме его встретили с радостью. Маленькая Ксюша подбежала:

— Дедушка, ко мне ангелочки прилетали, как глазки засочились.

— Это Боженька тебя не забывает. Скажи ему спасибо. — И сам женщинам сказал доброе слово: — Мир и благость вам, рукодельницы.

Катерина и Ксения пелену-убрусец вместе вышивали, но отложили рукоделье, встали, поклонились Гермогену.

— Благослови, владыко, — попросила Катерина.

— Благословляю Господа за милосердие. Благословляю вас за терпение. Аминь. — И Гермоген перекрестил Ксюшу, Ксению и Катерину, а после сел на скамью, взял на руки Ксюшу, гладил её буйные огненно-рыжие волосы и тихо говорил: — Я стар, ищу утешения и нахожу вблизи вас.

— Дай Бог сил и крепости тебе, владыко. Токмо и ты приносишь нам утешение, — ответила Катерина.

— Знаю, ясновидица, спасибо. Твоими словами движет Матерь Богородица. И потому просить тебя хочу...

— Дабы песню спела. Аз приготовила, как Добрыня неузнанный да в скоморошьем платье в гости к князю Володимиру Киевскому пришёл. И тихо запела:


Он натягивал тетивочки шёлковые,

Тын струночки да золочёные,

Он учил по струнам похаживать,

Да он учил голосом поваживать.

Играет-то он веды во Киеве,

А на выигрыш берёт во Царе-граде...


Голос у Катерины стал поглуше, не то что когда впервые услышал её в Казани на своём подворье. Но усладу нёс превеликую. Да заметил Гермоген, что и Ксения стала подпевать Катерине. Но пока ещё не звенели серебряные колокольцы в её голосе, пока он был тих, как утренний ветерок или лесной ручей, а от певуньи, от её прекрасного лица глаз нельзя было оторвать. «Господи, да не позвать ли мне иконописца Марсалина, дабы лик её изобразил?»


Он повыиграл во граде Киеве,

Он во Киеве да всех поимённо...


Уже в полную силу голоса запели Катерина и Ксения, принося усладу сердцу, покой возбуждённому разуму.


Тут на пиру игры заслушались,

И все на пиру призамолкнулись.

Сами говорят да таково слово.

«Солнышко Владимир стольно-киевский!

Не быть этой удалой скоморошине,

А кому ни быть надо русскому,

Быть удалому да добру молодцу».


Гермоген в сей миг Иова вспомнил. И подумал, что завтра же надо послать в Старицы клириков из Кремля. Да чтобы немедля примчали его в Москву. «Како можно держать патриарха в глуши ссыльной?» А женщины поют. И маленькая Ксюша что-то подпевает-выговаривает, пригревшись на коленях у Гермогена.


Говорит Владимир стольно-киевский:

«Ах ты эй, удала скоморошина!

За твою игру да за весёлую,

Опущайся-ка из печи, из запечья,

А садись-ка с нами за дубов стол,

А за дубов стол да хлеба кушати.

Теперь дам я ти три места три любимых:

Перво место сядь подли меня,

Друго место супротив меня,

Третье место куда сам захошь,

Куда сам захошь, ещё пожалуешь...


Песня звучала в самую силу, а внизу заскрипели дубовые ступени под тяжёлыми сапогами, и влетели в терем Сильвестр и князь Михаил Скопин-Шуйский. Разгорячённые, взволнованные. Встали у порога. Вперёд вышел князь Михаил:

— Отче владыко, дозволь молвить?

— Говори, сын мой.

— Князь Василий Иванович просит скоро же к нему приехать.

— Какая беда случилась? — опуская Ксюшу на пол, спросил Гермоген.

— Беду отвратили. Да Богдану Бельскому трон Мономахов доступным показался.

Катерина глаз не спускала с Михаила, подумала, печалуясь: «Вот бы кому царём-то быть, светлой головушке. Ан не дано, не вижу ясности в его судьбе».

Ксения Годунова украдкой бросала взгляды на молодого князя. И слёзно стонала её душа: «Господи, рабой готова ему быть, коль супругой не дано. Тяжела я, тяжела любодейчищем! — И закричала её душа: — Да освобожусь от плода сатанинского! В ноги брошусь к Катеньке, упрошу...» — Что же князь Василий? — спросил Гермоген.

— Совета ищет твоего, владыко, — ответил князь Михаил. — Проводи к нему, сын мой, — попросил Гермоген князя и покинул терем.

Сильвестр подошёл к Катерине, поцеловал её, приласкал Ксюшу.

— Ухожу и я. Рядом с владыкой буду.

Михаил сделал три шага к Ксении, остановился в нерешительности. Она подняла лицо, и князь увидел в её глазах теплоту и ласку. И Михаил сделал последние шаги, обнял Ксению, поцеловал её и руки поднял, которые она держала как плети, приложил к своему лицу. Он улыбнулся Ксении и поспешил за Гермогеном. А Ксения долго стояла неподвижно, и по её лицу ручьём текли слёзы.

* * *

На подворье Шуйского, обнесённом тыном из толстых дубовых жердей, Гермогена ждала карета, запряжённая четвёркой ногайских чёрно-белых коней. Гермогену помогли сесть в карету, рядом оказался верный Сильвестр. Михаил вскочил на коня и поскакал с группой верховых воинов впереди кареты.

Гермоген был обеспокоен тем, что случилось в Кремле. И тут он понял, что совершил большую ошибку. Испокон было в межцарствие, что власть в державе брала в свои руки церковь. И кому же, как не ему, митрополиту, коего первосвятитель русской церкви Иов принародно на Красной площади благословил на патриаршество, было велено сделать сей шаг.

— Как же худо оплошал, — казнил себя Гермоген. И прикидывал, что предпринять. И было очевидным одно: первостатейно взять под крепкую стражу государев дворец, дабы через дружину ни один тать вроде Богдана Бельского не посягнул безгласно занять Мономахов трон. «Да такоже важно и патриарший дворец кустодиями обставить. Да Игнатия — самозваного патриарха найти, арестовать и замкнуть в подвале Чудова монастыря до суда, — расставлял меты на своём пути Гермоген. — Казну обезопасить от разбоя. Приказам повелеть работать исправно, чего для новых управляющих подобрать, России, а не самозванцу преданных».

А тут и Красная площадь. Карета остановилась. Верхом на рыжем жеребце приблизился к карете князь Василий.

— Какая справа, княже? — спросил Гермоген.

— Тебя жду, владыко. Вместе нам в Кремль въезжать.

— Войско с тобою?

— Князь Михаил да князь Василий Голицын воеводы над войском.

— Скоро ко мне их, — повелел Гермоген.

Ночь уже наступила. Там и тут зажигались факелы. Всюду на Красной площади табунились стрельцы, ополченцы. Князья Василий Голицын и Михаил Скопин-Шуйский через минуту уже были перед Гермогеном.

— Други княже, знаю вас как истинных христиан, верных России, — громче обычного начал Гермоген. — Посему от имени церкви повелеваю взять под охрану Кремль, царский и патриарший дворцы, соборы и палаты кремлёвские, мосты через реки московские, все ворота и все заставы. Сказанное мною в согласии с Господом Богом. Исполняйте, дети мои.

Умудрённый жизнью князь Василий Голицын и юный, но талантливый полководец князь Михаил поняли, что по воле митрополита Гермогена и церкви они стали в ответе за всё отвоёванное у самозванца в Кремле, в Москве, в России.

— Не пощадим живота, — ответили они и уехали к войску.

Проводив князей взглядом, Гермоген с облегчением вздохнул. Он сделал первый шаг, чтобы взять на межцарствие власть в свои руки. И сей шаг показался ему удачным. И он предпринял другой шаг, сказал князю Василию Шуйскому:

— Садись в карету, сын мой. Нам пора в Кремль.

— Я на коне, — воспротивился Шуйский.

— Прошу тебя, княже. Ты победитель, но ты ещё не царь.

Шуйский знал силу Гермогена. Но знал и свою. И мог бы показать характер, дескать, ему, победителю, больше пристало на коне впереди скакать. Ан нет, покорился воле иерарха. Да и правильно поступил. Потому как помнил, что у него только один истинный покровитель и защитник. И Гермоген порадовался, что князь уступил ему. Значит, быть всему так, как он задумал. И потеснился в карете, принял в неё князя Шуйского, взял под своё испытанное в борении крыло. И ещё одна утешительная мысль пришла: теперь князь Василий Голицын Шуйскому не соперник. Воевода он, и токмо. А ведь мог быть. Ой как просто ноне мог на пути Шуйского воздвигнуться. И то сказать: любимец дворян и войска — это тебе не то что любезный шубникам и торговым людям. Хотя и они, эти денежные мешки, ого какая сила!

С такими мыслями Гермоген въехал в Кремль на Соборную площадь. Но к патриаршим палатам Гермоген не подвигнулся, а велел подогнать коней к Кириллову подворью, где и намерен был расположиться в палатах митрополита Геласия, пока ещё пребывающего в ярославской ссылке.

Распорядившись очистить палаты от скверны и окропить их святой водой, потому как иезуиты постой держали, Гермоген направился в Благовещенский собор. И князя Василия от себя не отпустил.

— Напомним о себе Всевышнему, дабы милость ниспослал на россиян, — сказал Гермоген и взошёл на высокую паперть собора, стал ждать, когда служители откроют врата. Клирики будто сторожили у собора, через какую-то минуту они уже зажигали свечи, лампады, всё готовили к богослужению.

«А и надо отслужить молебен», — подумал Гермоген. У него появилось желание исполнить канон молебный к Богородице и во благо России акафист сладчайшему Господу нашему Иисусу Христу, всё, что наполнило бы душу благостным покоем.

В соборе скоро стало людно. Да пришли всё больше священнослужители, кои истосковались по истинному богослужению без надзора иезуитов. Как московские клирики узнали, что Гермоген появился ночью в Кремле, лишь Богу известно. Но они запомнили, когда Гермоген защитил от бессудной расправы Иова на Красной площади, что патриарх назвал его своим преемником. И теперь они хотели видеть Гермогена для того, чтобы вместе порадоваться освобождению от еретиков. Нет больше в Кремле иезуитов и бернардинцев, не звучит в костёле их богомерзкий орган. И все, кто не запятнал чести при Лжедмитрии, горели желанием вознести хвалу Господу Богу и Божьей Матери Марии. И послышалось пение:

— «Высшую небес и чистейшию светлостей солнечных, избавившую нас от клятвы, Владыку мира песньми почтим...»

Таких чистосердечных, внявших призыву Гермогена не служить предателю народа расстриге Отрепьеву, в соборе сошлось много. Все они сплотились близ амвона, а впереди — достойный архиепископ Пафнутий. Немногие, конечно, знали, что, оставшись в Кремле вместо митрополита Крутицкого Геласия, Пафнутий не служил самозванцу, но оставался верен православной церкви России. И свидетелями тому — князь Василий Шуйский, Гермоген и князь Михаил Скопин-Шуйский.

А те, кто дрогнули душой, кто в дни царствования самозванца пел ему осанну, собрались у самых дверей собора, в приделах, где выставлялись в домовинах усопшие. Там, в неярком свете лампад Гермоген увидел протопопов Феодосия и Терентия, архимандрита Пимена Никольско-греческого монастыря из Китай-города, епископа Тульского Алексия, который первым вызвался венчать Лжедмитрия и Марину. Что привело их в храм? Жажда покаяться? Или принять всю меру заслуженного наказания? Гермоген не мог заглянуть в их души, но был готов воздать каждому по заслугам. Но прежде всего следовало воздать их пастырю — Игнатию. «Почему он не идёт на покаяние? — спрашивал себя Гермоген. — Ему ли коснети?»

Понял Гермоген: отлика была в том, что на покаяние пришли заблудшие овцы. А Игнатия, взявшего из рук вора чин патриарха, заблудшей овцой не назовёшь. «Он тать богомерзкий, не менее! Како можно великой Руси навязывать католичество, — подумал с возмущением Гермоген. — Анафему тебе, Игнатий, за твоё чёрное действо». И Гермоген поднялся на амвон, чтобы сказать своё слово, какое выносил в дни ссылки, унижения и горести. Знал Гермоген, что его слово окажется суровым для тех, кто служил под началом Игнатия. Но пусть об этом думает Собор архиереев, а он своё мнение скажет.

— Православные братья во Христе, собравшиеся здесь по случаю, будем говорить вольно, — начал Гермоген, — кому что подскажет душа и Всевышний. Моё же слово таково: Господь Бог видел, что Игнатий захватил патриаршество силой и происком. И вы тому свидетелями, что шёл он навстречу ляхам и римлянам-иезуитам, раскинув объятия, что обманом венчал расстригу и невесту-девку католической веры, и таинство брака совершил не по-русскому обычаю, ввёл в соборную церковь, венчал царским венцом, в Царских вратах святым миром помазал. Теперь скажите, держать ли Игнатия на патриаршестве при живом боголюбце патриархе Иове? Видите вы теперь, что сие есть кощунство над православной верой. Аз шлю Игнатию-греку анафему и клятву от церкви! — Глаза Гермогена гневно сверкали, он встал и вознёс под купол собора молитву: — К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, царица Небесная? Кто плач мой и воздыхание моё примет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным?!

Майская ночь уже пряталась по углам и кущам, уступая место рассвету, а священнослужители всё ещё продолжали молиться, и одни из них каялись в грехах, открывали сердца Господу Богу, а другие, праведники, возносили хвалу Всевышнему за то, что он пробудил совесть в грешниках. И когда уже совсем рассвело, к Гермогену подошёл Сильвестр и сказал:

— Владыко, палаты Кириллова подворья очищены от скверны и окроплены святой водой. Тебе пора отдохнуть. День будет ноне тяжкий.

— Спасибо, сын мой, — ответил Гермоген и повелел архиепископу Пафнутию продолжать богослужение. Сам позвал Василия Шуйского: — Идём, княже. Наш удел — быть рядом.

* * *

Однако Сильвестр ошибся. День Ирины-рассадницы прошёл в Москве мирно и тихо. И на поле под Нижними Котлами, где самозванец ноне намечал учинить кровавый разбой над москвитянами, на Ирину-рассадницу крестьяне и посадские огородники высаживали рассаду капусты. Любимый овощ россиян был окружён особой заботой. Каждая хозяйка, а сажали капусту только женщины, потому как если мужик посадит, то она зацветёт, но кочан вовсе не даст, правдами и неправдами оставляли мужиков дома. А на поле бабы, посадив первое растение, накрывали его большим горшком, а горшок белой льняной полостью, чтобы вилки выросли большие, тугие и белые. И в этот день ни одна огородница хлеба не ела, чтобы куры капусту не выклевали. Да над полями-огородами причитания звучали — то строгие, как наставления, то весёлые, хоть в пляс иди: «Ой, рассадушка-усладушка, да не будь ты голенаста, а будь пузаста, не будь пустая, будь тугая, не будь красна, а будь вкусна да велика! Ой, рассадушка-усладушка...»

До брани ли междоусобной в день Ирины-рассадницы.

И он прошёл без страстей, без кулачного боя и сабельного звона, будто мужики московские боялись остаться без её величества белокочанной капусты-усладушки.

Но на другой день Москва с раннего утра будто на пожар помчалась. На Кузнецком мосту не встали к горнам кузнецы и оружейники. Щитники, шлемники, бронники не встали к верстакам. Покинули мастерские гвоздочники, топорники, ножевщики, булавочники, уздечники. В Замоскворечье бросили работу кожевенники и обувщики. А уж о шубниках, о скорняжниках и говорить нечего, со всей Москвы да из Красного села спешили к Кремлю, дабы встать стеной за своего любимого князя Шубника, ежели дело дойдёт до поножовщины.

В Кремле и близ Красной площади, по Китаю церкви начали благовестить чуть ли не с восходом солнца. И догадались умные головы, что собираются горожане на главной площади первопрестольной по одной причине: совет с народом держать, кому быть царём на Руси. Так многие уже знали, кого звать на трон поднимать. Знали.

Ещё прошедшим вечером в палатах князя Василия Шуйского собрались те, кто ранее составил заговор против самозванца. Были тут братья князя Василия, Дмитрий и Иван, ещё князья Василий Голицын, Михаил Скопин-Шуйский, Иван Куракин, окольничий Иван Крюк-Колычев да трое князей Головиных, ещё боярин Бутурлин. Торговых гостей Москвы представляли два купца, братья Мыльниковы, а духовенство — Гермоген, Иосаф и Пафнутий.

Совет был недолгим. Больше вина мальвазийские пили да богатым брашном угощались. А дело решили так: старший из братьев торговый гость Игнат Мыльников весомо и коротко сказал:

— Мы, торговые люди России, хотим в цари Василия, свет князя Шуйского-шубника, погубильца расстриги-самозванца. Да чтобы крепко сидел царь Василий, капитал свой семьдесят шесть тысяч рублей серебром на трон положим. Завтра сие и крикнем на Красной площади. И народ то же крикнет, — закончил уверенно купец Мыльников.

Удивились вельможи слову Игната, ан сами капиталами не поделились в пользу оскудевшей государевой казны. Но согласие выразили единодушно: кричать князя Василия.

И будущий царь своё сказал. Но было в сказанном много удивительного и непривычного для бояр-князей.

— По моему разумению и с согласия Всевышнего, будем мы править державой по старине предков. И крест на том поцелуем, что мне ни над кем ничего не делати без Собора, никакого дурна. И не будет опалы без вины, царской немилости без повода по личной прихоти. Да никогда рука царя не посягнёт на имущество россиян, ежели глава которых в заговор пойдёт. Ни доносов, ни наговоров царь ни от кого не приемлет. Не пойдёт дорогою Иоанна Васильевича, что Грозный, и Бориса Фёдоровича, что Годунов, — говорил Василий о себе в третьем лице.

Смекалистые князья-бояре поняли сказанное так, как если бы царь отказался править державой своей властью и отдавал главную силу своей власти боярской Думе и Земскому Собору. Это было для всех новое, не поддающееся осмыслению до глубины и потому пугающее, но и притягательное.

Гермоген, за весь вечер не проронивший ни слова, похоже что серьёзнее других думал над речью князя Василия. Да и было от чего. Станет ли он, Гермоген, патриархом или нет, независимо от этого, но и патриарху придётся поступиться властью, отдать её немалую долю клиру архиереев. Потому как если не отдаст, то встанет властью выше государя. А этого цари никогда не допускали, да и церковь считала свой алтарь ниже царского трона.

Митрополит покинул трапезную, где совещались, одним из первых. Ушёл так, что никто не заметил. Он не остался ночевать в палатах Шуйского, а уехал на Кириллово подворье. В пути он думал о митрополите Геласии, считал, что пора бы ему вернуться на своё подворье. Нет больше в Москве гонителя. Да не знал Гермоген, что его испытанный содружинник, громогласец, неистовый Геласий больше не появится в Москве. Постриженный волею Лжедмитрия, он был запрятан в монастырскую тюрьму под Ярославлем, там простудился в холодном подвале, слёг и теперь медленно умирал.

В палатах Кириллова подворья Гермогену была приготовлена неожиданная встреча. Пока он ездил на совет, Сильвестр, обследуя палаты, нашёл в подклете хлебодарни спрятавшегося человека. Грязный, с глазами полными ужаса, он дрожал, но не только от подвальной сырости, а ещё от страха за свою жизнь. Вытащив его на свет Божий, Сильвестр понял, что перед ним литовский иезуит — из тех, кто окружал самозванца. Зная латынь, Сильвестр спросил:

— Кто ты есть?

Иезуит посмотрел на него умными, чуть подвявшими глазами-маслинами и перестал дрожать. Латинская фраза согрела его.

— Я доктор философии из Вильно, — ответил он.

— Как тебя звать?

— Пётр Скарга. Я приехал в Россию с послами Гонсевским и Оленицким.

— Ты привёз в Россию своё учение?

— О да! Почему ты узнал? И кто ты, росс?

— Я ведун. Знакомо тебе сие?

— Ты колдун? О, колдун — это плохо! — Петра снова стало лихорадить. — Когда я беседовал с патриархом Игнатием о своём учении, об униатах и спрашивал его, есть ли в России колдуны, он ответил, что нет.

— Но я же не колдун, а ведун. А Игнатий не патриарх, он тать, взял чужой сан. — Сильвестр вывел Скаргу из подвала, повёл в палаты. — Иов наш первосвятитель.

— О, я знаю патриарха Иова-сочинителя. Можно с ним поговорить?

— Нельзя. Он в Старицах. Сие далеко от Москвы.

— Но с кем мне поговорить? Моё учение о вере откроет россиянам глаза, я... — В голосе Петра Скарги прозвучала убеждённость фанатика, и Сильвестр перебил его.

— О какой вере ты говоришь, несчастный?! Для россиян есть одна вера — православная, правильная и сильная.

И загорелся Скарга, как всякий богослов-фанатик, учуявший сопротивление. Он начал доказывать, что униатская церковь единственная на земле, которая позволяет верующим прямое общение с Богом. Но его огонь не опалил Сильвестра. Ведун остудил богослова.

— Отче, я отведу тебя снова в подвал. Там и... — погрозил Сильвестр.

— О нет, нет, — взмолился Скарга.

А поздним вечером, когда вернулся Гермоген, Сильвестр привёл философа-богослова в трапезную.

— Отче владыко, волею судьбы у нас в гостях богослов из Вильно, Пётр Скарга.

Гермоген с удивлением и сурово посмотрел на Сильвестра.

— Ноне Всевышний покинул тебя, сын мой, — сказал он гневно. — Пристало ли мне с богомерзким еретиком видеться?

— Ты всегда был мудр, владыко, и помнишь истину, что, зная сброю врага, легче бить его.

— Чем он думает удивить? — смягчился Гермоген.

— Пётр Скарга написал сочинение «О единстве церкви Божьей под единым пастырем и о греческом от одного единства отступлении». И сие сочинение с ним.

— Что-то слышал о той ереси, ещё будучи под Богом в Казани. Скажи богослову: тогда и нёс бы своё учение Ивану Грозному. Токмо он мог распоряжаться верой по-своему. Ноне же наша вера крепка и непоколебима.

Из-за спины Сильвестра выступил Пётр Скарга. Сделав низкий поклон, он быстро заговорил, Сильвестр так же скоро переводил:

— Я обращаюсь к владыкам греческого закона с дружеским состраданием и призывом собраться и поговорить с учёными-католиками, которые могли бы сказать суть правды о православной вере. В русской церкви есть три недостатка, которые расстраивают порядок жизни.

— Смотрите же, како смело он витийствует о нашей вере и её канонах, — удивился Гермоген. — Ну, ну, вития! Внимаю аз!

— Вашей церкви плохо оттого, что в ней служат женатые священники. Заботы семьи мучают попов, отвлекают их от пастырского долга.

— Вельми лихо. Да, у нас женатые попы. Но через сие они глубже постигают бытие православных ревнителей веры, не заблуждаются в раскрытии грехопадения. Да како же может судить о грехе пастырь-католик, ежели не знает вкус запретного плода?! — И Гермоген впервые за многие дни улыбнулся.

— О, владыко митрополит, поди, и сам грешил в молодости, — повеселел Пётр Скарга.

— Да не познал бы сладость истины: не прелюбодействуй, — отбился Гермоген.

— Но ты забыл, владыко, второй изъян. Славянский язык русской церкви — мёртвый язык. Никто его не понимает, ни один народ на нём не говорит. На сим языке нельзя выразить жизненные понятия. Коварные греки обманули простодушную Русь, скрыв от неё свой язык и тем погрузив её в безысходное невежество. Ибо токмо на греческом и латинском языках можно уразуметь в одночасье науку и веру. И никогда, ни один народ, ни в какой академии на свете не преподавали и не будут преподавать богословия, философии и других наук на славянском языке. — Гермоген многое понимал, о чём говорил Пётр Скарга, но торопливая речь богослова и такой же перевод Сильвестра заставляли митрополита следить только за переводом. А Пётр продолжал: — Единство церковного языка униатов с языком своего народа облегчают общение в вере между католиками, рассеянными по всему свету. — Гермоген хотел что-то возразить, но Скарга продолжал частить: — И помните, россияне, что при отсутствии общего церковного языка у людей греческого закона такое общение невозможно. Рим подарил народам благо понимать друг друга.

Гермоген, слушая Петра Скаргу, согласился только с тем, что в дела православной церкви слишком рьяно и вольно вмешиваются мирские власти. Негоже сие. А все остальные догмы его философского учения он отрицал. «Вот уж, право, иезуит. С какой лёгкостью говорит о латинстве, забывая о том, что латинство породило зло худшее, чем опричнина, — инквизицию. Боже милостивый, не приведи ради искушения в лоно лютерства», — помолился Гермоген и сказал Сильвестру:

— Передай богослову-еретику, что Россия не нуждается в его ложном учении. И попам мы не запретим жениться.

— Передам, отче владыко.

— Да сей же час накорми богослова и проводи в Китай к Юрию Мнишеку, пусть в Вильно убирается, потому как утром не стало бы ему худо от тех мирян, которых хулит.

Сильвестр увёл Петра, а Гермоген ушёл к себе в опочивальню, разделся и прилёг. Но с час пролежал без сна, отдыхая лишь телом, и поднялся с первыми лучами раннего солнца. Он скоро оделся, умылся, прочитал молитву и вместе с Сильвестром ушёл на Красную площадь, которая от края и до края была уже заполнена москвитянами, колыхалась, как море, а над нею, словно морской прибор, шелестел людской говор.

Князь Василий Шуйский и все его близкие были на Лобном месте и вокруг него. Их окружало плотное кольцо пеших и конных стрельцов во главе с воеводой Дмитрием Шуйским. Василий Шуйский был бледен и вял, словно изнемогал от болезни. Его испугало людское море, испугали тысячи глаз, устремлённых на него, казалось бы беззащитного. Его сторонники, как ему чудилось, затерялись на площади, словно песчинки в океане. И кто же теперь первым позовёт его на трон, если нет рядом верного содружинника Гермогена. После ночной беседы с митрополитом Шуйский уверовал в то, что только ему быть государем. Да будет ли теперь? Не закричит ли тьма людская тысячеголосно о князе Василии Голицыне, об окольничем Богдане Бельском-извратнике, о большом боярине Фёдоре Мстиславском? Всё, всё было ещё неведомо, непредсказуемо. И уже протестовал князь Василий против толпы: Земский Собор всё решил бы лучше в его пользу, потому как он, князь Василий, имеет силу считать себя государем по праву рождения, по праву исторического обаяния своего происхождения от брата Александра Невского Андрея Суздальского, один из потомков которого уже был близок к трону Московскому, оспаривая его у потомков младшего сына Данилы. Но всё сие являлось мало кому ведомым, и не будешь же толковать-расставлять с Лобного места вехи своей родословной.

И совсем неожиданно всё решилось скоро и в пользу Шуйского. На подходе к Лобному месту показались Гермоген и Сильвестр. Последние несколько сажен ведун пробивался через толпу словно таран, расчищая путь митрополиту, поднялся на помост и тут же с краю его крикнул толпе:

— Эй, московиты, чего молчите? Давайте выбирать допрежь патриарха, отца веры!

И тут же из толпы донеслось: «И первосвятителя выберем! Да царь нужнее!»

Вот и Гермоген поднялся на Лобное место, руку высоко вскинул, голос вознёс:

— Аз в согласии с Господом Богом говорю вам: православные христиане, зовите князя Шуйского!

— Зовём Василия Ивановича! Зовём! — Опять же близ Лобного места раздался голос купца Игнатия Мыльникова. — Слава Василию!

И тут же другой голос, зычный и властный, словно охотничий рог, прозвучал над площадью:

— Князя Василия Голицына царём! Знатного воеводу!

Однако и другой богатырь с громовым голосом нашёлся. Вышел на Лобное место князь Михаил Михайлович Воротынский, руку поднял:

— Россияне, все мы чтим князя Василия Голицына за подвиг в битвах с ордой самозванца. Да самый главный по церкви Божьей и по православной вере есть победитель князь Василий Шуйский, идущий от кореня великих князей русских. Зову всех крест ему целовать!

И Красная площадь мощно выдохнула:

— Слава Василию Шуйскому!

Да следом как дробь на барабане зачастило: — Зовём Шуйского! Шуйского! Шуйского!

Прошёл озноб у князя Василия, улыбнулся он скупо, руку поднял, помахал ею. А большего восторга не проявил.

Но людское море на Красной площади бушевало-волновалось радостно и мощно, оно же в Кремль Шуйского унесло, оно же бочки с вином и брагою, с пивом и водкою выкатило из распахнутых подвалов сторонников Шуйского: пейте, гуляйте, московиты! А мы править державой будем.

В этот же день новый царь Василий Шуйский, ещё не венчанный, вошёл в царский дворец и посидел на троне. Здесь всё уже было очищено от пребывания ляхов. Но, заняв царский дворец, царь Василий повелел не мешкая строить новое дворцовое здание из брёвен. Не хотел он править из осквернённого дворца.

Нелегко Василию Шуйскому было начинать царствование в великой державе. Слишком тяжела шапка Мономаха оказалась. Да и держава ещё не вышла из состояния смуты. И не было рядом человека, которому во всём можно было довериться. Бояре, князья и архиереи церкви проявили великое упорство и не согласились на избрание патриархом Гермогена. Почти едино требовали отдать трон церкви митрополиту Филарету Романову. И тут сказал своё первое трудное, но и твёрдое слово Василий Шуйский:

— Царю нужен духовный отец, но не супротивник! — заявил он в Думе на первом же совете. — А другое от меня не услышите.

Да и все бояре знали, что не мог царь позвать к себе в духовники человека, с которым соперничал всю жизнь то в борьбе за место при царском дворе, то за влияние в Думе, то за трон и корону. Оба же они страдали из-за происков друг друга. И теперь Василий Шуйский, став царём, ни при каких обстоятельствах не хотел возвеличения Филарета, не желал видеть его близ себя. И князю Фёдору Мстиславскому, который рьянее других выступал за Филарета, он сказал однозначно:

— Государь России должен окружить себя друзьями, но не недругами. Как же ему править среди них?

— Сие так, — согласился князь Фёдор и больше не вёл речи о Филарете.

Коронование Василия Шуйского провели довольно спешно. Первого июня, за три дня до возвращения митрополита Филарета из Углича, куда он был послан за мощами царевича Дмитрия, в Благовещенском соборе, в «присутствии более чёрных, чем благородных», митрополит Новгородский Исидор надел на царя крест святого Петра, возложил на него бармы Мономаха и царский венец. Потом под звуки песнопения Исидор вручил царю Василию скипетр и державу.

Шуйский торопился сменить боярскую шубу на царскую порфиру ещё и по той причине, что накануне венчания — 30 мая — племянник Михаил добыл от верных друзей тайную весть о заговоре против него, нового государя.

— А есть они, дядюшка, родные жертвы — князь Фёдор Мстиславский, князь Пётр Шереметев и слепой царь касимовский Симеон Бекбулатович, — докладывал племянник поздним майским вечером.

И вот церемония коронования позади. Впервые сей торжественный обряд был очень скромным. И не потому, что Шуйский был скуп или денег в казне не было, а по причине того, что пиры и балы могли стать на руку заговорщикам.

И всё-таки блеск венчания вспыхнул. При выходе из собора верные царю бояре, дворяне, именитые купцы свершили последний обряд венчания по русскому обычаю небывало щедрыми дарами. Они осыпали Василия Шуйского золотыми монетами, как никогда и никого другого из царей раньше не осыпали. Царь стоял в золоте чуть ли не по колена. И по народному поверью лишь с этой минуты началось законное царствование нового русского самодержца Василия Ивановича Шуйского.

Загрузка...