ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ ЗАТОЧЕНИЕ ПАТРИАРХА


В Благовещение по воле Гонсевского и Жолкевского над патриархом Гермогеном было совершено новое жестокое кощунство. Поляки вывели старца из подвала, где он просидел несколько дней вместе с Сильвестром, и привели в Грановитую палату. Тут было много бояр, которые присягнули царю Владиславу, и все правители Семибоярщины тоже оказались в сборе, кроме убитого Андрея Голицына и Фёдора Шереметева, который стоял с ополчением в Земляном городе.

Сильвестр поддерживал ослабевшего телом Гермогена и называл ему имена многих бояр, которых увидел в Грановитой палате.

— Это они положили позор на державу своим предательством, — шептал ведун.

— Я их вижу, — ответил Гермоген, — и шлю им клятву и отлучение от церкви. — Восьмидесятидвухлетний старец выпрямился, поднял руку и вознёс голос: — Вы слышите, кто стоит близ Фёдора Мстиславского, кто служит врагам нашей веры, именем русской православной церкви аз шлю вам анафему и отлучение от святынь православия. Аз проклинаю тебя, Мстиславский, как первого отступника, осиротившего Россию! И пусть обрушится небо на голову князя Лыкова и на голову Ивана Романова, предавшего старшего брата, страдающего у ляхов в плену!

К Гермогену, прихрамывая и опираясь на костыль, подошёл Михаил Салтыков. Похоже, он забыл о том, что получил от поляков сабельную рану. Князь яростно крикнул Гермогену:

— Не глаголь! Мы будем глаголить, верноподданные дети царя Сигизмунда. Первого апреля он венчан в Смоленске на царство Российское. Присягай царю Сигизмунду, пока не опоздал.

— Сие ложь. Он не царь наш, но враг, — заявил Сильвестр.

— Я знаю одно: Жигимонд принёс в Россию латинство и ересь, — громче прежнего сказал Гермоген. — Он разрушает православную веру. Он пленил русское посольство! Митрополит Филарет и князь Василий Голицын сидят в земляной тюрьме! Сотни россиян там гибнут невинно! Что же ты хочешь, извратник?!

Салтыков замахнулся на патриарха костылём, но Сильвестр заслонил собой Гермогена да успел глянуть Салтыкову в глаза и ожёг его зелёным пламенем, рука у Салтыкова повисла плетью, костыль упал.

— Сколько тебя учить, ехидна! — крикнул Сильвестр князю.

Но Салтыков уже звал стражей:

— Эй, уведите его!

— Не спеши, воевода, — вмешался гетман Струсь. — Он подрывал царский трон и подстрекал московитов против царя! Его будем судить. — И спросил Гонсевского: — Вельможный пан, что скажешь ты?

Гонсевский сидел в богатом кресле, в котором сиживал Борис Годунов. За спиной у него стояли вельможи, дамы, полковники — все польские, гетман показал рукой на патриарха:

— Буду говорить с ним. Волею короля польского и царя всея Руси Сигизмунда мы, гетман польский и боярин-воевода российский, говорим: ежели ты, патриарх российского православия, не скажешь слова умирения людям московским и всем россиянам, взявшим оружие против законного государя, нам дано право сместить тебя. Жду твоего разумного ответа и слова.

— Какое слово ты ждёшь от меня, еретик? Ты, коего, как змею, пригрела у себя на груди Русь!

— Меня не удивляет твоя брань. В молодости ты из донских Казаков в волжские тати попал. Требую, скажи слово в пользу государя, дабы москвитяне разбой прекратили. Ишь, даже город сожгли в угрозу.

— Скажу, чтобы усерднее били, — ответил Гермоген твёрдо.

Вмешался гетман Струсь. Он подошёл к Гермогену вплотную.

— Говорим последний раз: или ты напишешь грамоту русским воям идти от Москвы прочь, или мы уморим тебя злою смертью.

— Слышал я сии слова от иуды Салтыкова и мшеломца Федьки Андронова. Смердячие людишки токмо так могут говорить.

— Ты их слышишь в последний раз!

— Не угрожай! Боюсь одного Господа Бога, дабы не досадить ему ложным шагом. Судьба моя в руках Отца Предвечного.

— Ты сгинешь в каменном мешке! — кричал Струсь, сатанея.

— Если же вы, польские и литовские люди, — обращаясь к Гонсевскому, продолжал патриарх, — пойдёте из Московского государства, аз благословлю сто тысяч русского войска идти от Москвы домой. Седмица дён вам на то, чтобы убрались. Но ежели останетесь осквернять первопрестольную, аз благословлю россиян бить вас до последнего, морить голодом.

— Ты подписал себе приговор, — сказал Струсь и ушёл от Гермогена.

Гонсевский слегка покивал головой, согласившись с гетманом Струсем.

В сей же миг к патриарху подошёл Фёдор Мстиславский. Глаза у него налились кровью. Он угнул голову и по-бычьи боднул Гермогена:

— Что ты упорствуешь, немощный старик?! Мы отдали свою власть царю Сигизмунду. И тебе служить ему. Уже и Смоленск пал!

— Ты, Мстиславский, можешь служить сатане, — перебил его Гермоген. — Да так оно и есть! Ты продал ему свою душу. Но аз, раб Божий Ермоген, останусь верен России и её детям. — И патриарх отвернулся от Мстиславского, крикнул Гонсевскому: — Убирайся вон из нашей державы! А иншего ты не услышишь! — И Гермоген попросил Сильвестра: — Сын мой, уйдём из вертепа!

Сильвестр взял патриарха под руку и повёл из Грановитой палаты. Стражи у дверей уступили им дорогу, и они покинули «судебное заседание». И никто в Грановитой палате не посмел остановить Гермогена. Наконец Салтыков спросил Гонсевского:

— Вельможный пан, зачем отпустил патриарха?

— Ты и арестуешь его, а нам он больше не нужен, — ответил Гонсевский и трижды хлопнул в ладоши.

Открылись парадные двери Грановитой палаты, и в зале появился Игнатий-грек. Он был в торжественном патриаршем одеянии.

— Россияне, — начал речь Гонсевский, — волею царя Сигизмунда мы даём вам преданного трону патриарха. Мы вернули его из изгнания, где он в страданиях и молении Богу провёл долгие пять лет. — И Гонсевский попросил Игнатия: — Святейший, благослови московских вельмож, с коими тебе жить.

Игнатий подошёл к боярам, поднял крест, благословляя их:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Да пребудем отныне и вовек в согласии, прославим Господа Бога миром и боголепием жизни. — Игнатий подносил боярам крест, и они целовали его, признавая испечённого патриарха за главу русской церкви.

Вошедшие следом за Игнатием клирики запели величание:

— «Величаем Тя, живодавче Христе, и почитаем пречистого Лика Твоё преславное воображение...»

Миссионеры папы Римского, которых было много в Грановитой, потирали от удовольствия руки. Особенно был доволен глава миссии патер Казаролли. Он знал, что теперь не только в Смоленской земле, но и по всей Московии они будут свободно исполнять своё дело. Только ему была известна конечная цель вживления в Россию унии. Вместо церковного единства уния несла с собой раскол народа, вражду и ненависть. Она разрушала православие, унижала его верующих, становилась рычагом, петлёй, чем угодно, что помогло бы взять русский народ в кабалу. Знал Казаролли, что уния станет верным средством самоуничтожения россиян как великого народа. Иезуиты торжествовали.

Спустя сутки после событий в Грановитой палате, на вторую пасхальную ночь, к палатам патриарха подошёл отряд поляков, ведомый Салтыковым и дьяком Молчановым. Дьяк постучал в дверь, требуя открыть, но в палатах стояла мёртвая тишина. И Салтыков приказал выламывать двери. Застучали приклады мушкетов. Но дубовые двери не поддавались. И тогда дьяк Молчанов сбегал в кремлёвскую башню, принёс оттуда кулебу и стал бить этим боевым молотом, то пятой, то остриём, и двери разлетелись от мощных ударов дьяка.

Поляки ворвались в патриаршие палаты. В них, казалось, не было ни души. Бегая из покоя в покой, ляхи попутно хватали и прятали серебряную утварь, срывали золотые и серебряные лампады, шитые жемчугом пелены, брали всё, что можно было унести.

Михаил Молчанов, которого Гонсевский приблизил к себе, был послан в помощь Салтыкову не напрасно. Он знал, где искать патриарха, прибежал к дверям домашней церкви и опять ударил молотом. Двери распахнулись, и он увидел молящегося на коленях патриарха, по-сатанински захохотал. Он подбежал к Гермогену, схватил его на руки и, причитая: «О, как славно! Бог-то гневается на тебя! Бог-то на моей стороне!» — бегом понёс Гермогена из палат. Да так и шагал с ним впереди стражи к месту заточения.

Гермоген же был отрешён от всего земного. Он знал, что исполнил свой долг перед Россией и всеми православными христианами до конца, он поднял людей на борьбу за свободу, за сохранение истинной православной веры и русской церкви. Стотысячное ополчение россиян уже вело сражение с поляками в Москве и на просторах России. И патриарх был уверен, что дни пребывания врагов в первопрестольной сочтены. А на всё прочее, на своё земное состояние Гермоген не обращал внимания и продолжал на руках у дьяка Молчанова шептать акафист Иисусу Христу Сладчайшему:

— «Силою свыше апостолы облекий, Иисусе, во Иерусалиме седящия, облецы и мене, обнажённого от всякого благотворения, теплотою Духа Святого Твоего, и даждь ми с любовью пети Тебе: Аллилуия!»

В Кремле было много тюрем, и Молчанов знал их. Самая же страшная из них была землянка близ Житного двора. Но она пустовала с той поры, как умер Иван Грозный. И в кремлёвских башнях были страшные тюрьмы. Однако в дьяке-изменнике ещё не вся совесть выгорела, и он принёс Гермогена на подворье Кириллова монастыря, в котором тоже была тюрьма. Туда и решили Молчанов и Салтыков упрягать патриарха. А он продолжал богоугодное занятие.

— «Имеяй богатство милосердия, мытари и грешники, и неверныя призывал еси, Иисусе...»

В душе Гермогена царили спокойствие и боголепие. Его утешало то, что Сильвестру удалось уйти в стан русских воинов, что архимандрит Дионисий вновь вдохновляет ратников на борьбу. Ещё патриарх был утешен тем, что Катерина и Ксюша отправлены в Троице-Сергиеву лавру и там пребудут в безопасности. И Гермоген молился за всех своих близких, просил Всевышнего, чтобы Он прикрыл их своей десницей от всех бед и напастей.

О себе, о своём бренном теле Гермоген не думал. И когда его замкнули в тёмной тюремной келье, он первым делом посмотрел в передний угол: там висел образ Владимирской Божьей Матери, перед нею горела лампада, и Гермоген счёл, что сего достаточно для сохранения духа и близости к Отцу Всевышнему. Он не слышал, как за ним закрылись тяжёлые дубовые двери, как звякнули замки, он встал на колени и ушёл в молитву. Моление было долгим. Он не заметил, как кто-то приходил в келью, а когда встал, то увидел, что стражи принесли кадь овса, кадь воды и деревянный ковш. Он взял горсть зёрен и пропустил через пальцы, ощутил полноту их и тепло. Он опустил палец в кадь с водой, и ему передалась её животворящая сила. Он взял в руки серебряный крест и опустил его в воду, дабы освятить и защитить от нечисти. Он понял, что враги принесли ему овёс и воду на всю оставшуюся жизнь.

В каменной клетке не было оконца. Она освещалась только слабым светом лампады, гарное масло для которой стояло в махотке на маленькой полке. И была скамья с соломенным тюфяком на ней.

И потекли дни заточения, дни увядания плоти и возвышения духа. Молитвы, псалмы, деяния Святых Апостолов и их послания стали смыслом жизни Гермогена. Священные писания, которые он перебирал в крепкой памяти, наполняли бытие отрадой, приносили вдохновение, укрепляли дух. Патриарх верил, что, обращаясь со словами молитвы к Господу Богу, он разговаривал со своей православной паствой. Он знал, что для божественного слова нет преград, что его голос доходит до Отца Предвечного, а от него — через архангелов — до россиян. Он был уверен, что в России помнят о нём и есть такие, кто молится за него, просит Бога укрепить его дух. Гермоген не знал праздного времени. Ему порою не хватало его, и он забывал вкусить зерна, дабы поддержать в очаге огонь жизни. Он испросил у стражей бумаги, чернил и перо и писал сочинения, угодные душе и Богу.

Но жизнь и в заточении приносила патриарху свои радости. Шёл пятый месяц его отлучения от мира. И в день Преображения, в день Второго Спаса яблочного Гермогена посетила Ксюша. Она пришла так, как будто никто перед нею не открывал двери. Как сие случилось, Гермоген не гадал. Жизнь требовала от него действий, и потому Всевышний прислал к нему Ксюшу, чтобы наполнить дни заточения новым смыслом.

Ксюша не принесла патриарху ничего земного. Даже каравай хлеба был отобран у неё голодными ляхами. И лишь в одеждах ей удалось принести три малых просвирки. Их-то она и достала, когда Гермоген со слезами радости ласкал Ксюшу.

— Ангел ты мой адамантовый. Как щедр Всевышний, что послал тебя ко мне для утешения старости моей и вдохновения. Да скажи мне, внученька, долго ли ещё лютеры будут в Кремле, как их не удалось осилить всей державой?

— Вельми много велено пересказать тебе, дедушка, а грамоты я никакой не принесла. Да скажу прежде вот что: жди побратима дедушку Окулова. Он в Москве и собирается к тебе.

— Я жажду видеть Петрушу-окудника. Пусть придёт, и мы с ним вспомним былое. Да говори, внученька, что поляки?

— Еретики пока сидят крепко в Китае и в Кремле. Ещё дорогу держат на Дорогомилово. Всё бы кончилось для них в мае, да пришёл воевода, коего Сапегою зовут, и привёл войско несметное. Ещё воевода Ходкевич в спину бьёт наших. А Москва вся разорена и в пепелище. Ещё ляхи налёты на деревни учиняют, коровушек, лошадей угоняют в Кремль, поедают. Да велено сказать, что король Жигимонд отказался быть царём на Руси, ушёл из Смоленска в Краков и послов увёл пленными, — продолжала Ксюша и морщила высокий чистый лобик, вспоминая то, что матушка велела передать патриарху. И вспомнила ещё тревожное известие: — А ещё велено сказать, что атаман Заруцкий ищет способников возвести на престол сына вдовы самозванцевой Марины Мнишек.

— Господи милостивый, избавь россиян от новой напасти, — взмолился Гермоген. — О, если бы у меня оставались чернила, я бы написал грамоту, дабы остановить движение Маринки и Заруцкого.

— Дедушка, я пойду и принесу тебе орешковых чернил, — вызвалась Ксюша.

— Да поможет тебе твой заступник архангел Михаил.

И Ксюша постучала в дверь, её выпустили, она ушла. Потянулось время ожидания. Гермоген вспомнил о просвирках, взял одну и разломил пополам, стал по крошке отщипывать из середины и есть сладкое тело Христово, которым тот поделился со страждущими. Силы у Гермогена прибывали, и он с нетерпением ждал Ксюшу.

Она вернулась нескоро, принесла бумаги, а чернил не нашла. Их в Москве давно уже не было.

— Господи, что мы можем без чернил, — огорчился Гермоген. Перед туманящимся взором вдруг возникло далёкое прошлое, он увидел алую кровь, которая текла из его раненой руки. И Гермоген посмотрел на свою усохшую до пергаментной сухости руку. «Како можно добыть из неё руду, дабы написать грамоту?» Он поднёс руку ближе к лицу, вздохнул: «Ах, если бы у меня были прежние казацкие зубы!» И посмотрел на Ксюшу, подумал о её крепких молодых зубах.

А Ксюша уже догадалась, о чём беспокоился патриарх. Она подошла к двери, нашла защепинку, отломила её, подала Гермогену.

— Вот, дедушка...

Он взял крепкую дубовую щепочку, осмотрел её — годится.

— Ты бы отвернулась, внученька, — попросил Гермоген.

Ксюша отошла к иконе. Гермоген нацелился на запястье левой руки, с силой вонзил в неё щепу и, лишь глухо застонав, выдернул обратно. Рана оказалась глубокой, но кровь из неё не пошла. Было её в усохшем теле Гермогена так мало, что, казалось, она и по жилам-то не текла, а пребывала в покое.

— Господи Всевышний, како же так? Почему нет движения во мне? — огорчился патриарх.

И тогда Ксюша отвернулась в уголок, достала острыми зубами из руки свою горячую кровушку и подошла к патриарху.

— Дедушка, пиши грамоту, вот. — И Ксюша обмакнула в алом перо.

И Гермоген прослезился, но скоро встал к налою и начал торопливо писать. Он просил нижегородцев: «Пишите в Казань к митрополиту Ефрему: пусть пошлёт в полки к боярам и к казацкому войску учительную грамоту, чтобы они стояли крепко за веру и не принимали Маринкина сына на царство, — я не благословляю. Да и в Вологду пишите к властям о том, и к рязанскому владыке: пусть пошлёт в полки учительную грамоту к боярам, чтобы унимали грабёж, сохраняли братство и как обещались положить души свои за дом Пречистой и за чудотворцев и за веру, так бы и совершили. Да и во все города пишите, что сына Маринки отнюдь не надо на царство; везде говорите моим именем».

Рука Гермогена потеряла твёрдость. Да и нелегко ему было писать детской кровушкой. Но он всё-таки дописал грамоту, призывая россиян бить и гнать из державы чужеземцев. Потом помог Ксюше остановить кровь, перевязал ранку. Ксюша сказала Гермогену:

— Дедушка, день на исходе, и мне пора бы...

— Иди, адамант мой. Да хранит Господь тебя и твою матушку, — лаская Ксюшу, сказал Гермоген. Он помог ей спрятать грамоту, и девочка ушла.

А через неделю после Ксюши, в глухую полночь, пришёл к Гермогену его боевой побратим Пётр Окулов. И стар так же, как Гермоген — одногодок, и тощ — в чём душа держится, и в росте усох, чуть выше сапога, а удал и хитёр и отважен пуще, чем в ту пору, когда под началом Ермолая-сотника Казань воевал. Пришёл он в келью с большой сумой с харчами, а как пронёс мимо голодных поляков, лишь богу да Петру ведомо. В суме нашлась баклага, с коей Пётр не расставался, кокурки, колобушки, кусок говядины, лук — всё, чего на торжище ноне и не купишь, а в монастырской келарне нашлось. Все гостинцы Пётр по-хозяйски разложил на скамье, отодвинув в сторону кадь с овсом.

Гермоген щурился, присматривался к Петру и увидел, что лицо у него по-прежнему похоже на яблоко, но не на румяное, а на печёное. Морщины же, как и в прежние годы, делали лицо улыбчивым, будто Пётр не уставал подсмеиваться над прожитой жизнью. Облобызавши трижды Петра, Гермоген спросил:

— Зачем пришёл, огнищанин?

— А я и не приходил, я прилетел воробейкой, здесь мышкой прополз. Вон щёлочка. Да скушно в миру-то, все дерутся, убойство одно. Тишины захотелось, вот и пришёл.

— Ну коль пришёл, так пришёл.

— И не вытуришь? То-то знатно, что баклагу прихватил да харчей спроворил. Я на твой овёс и глядеть не могу. О, мы с тобой, Ермогеша, в две руки-то долго продержимся. Вижу, левую-то ты продырявил...

— Господи, Петруша, ты как был балагур-окудник, им и остался.

— Да ведаешь ли, сколько дён мне веку отмеряно?

— Ведаю! И за окоёмом конца и краю твоему веку нет, святой Гермоген!

— Ну, понёс околесицу, — осердился патриарх. — Расскажи, как в державе, а то байками питаешь...

— А что, грамота твоя до Нижнего долетела, в Казань переметнулась, по другим городам разлетелась, всюду мужиков поднимает. Да и сказал я на торжище в Рязани, что сия Гермогенова грамота не последняя.

Сентябрьская ночь тянулась долго. Да она не была помехой побратимам. А как медовуху пригубили два бывших воина, так и потекли воспомины, которых хватило бы на две жизни. Да на исходе своих дней Гермоген хотел знать доподлинно, чему не находил ответа пятьдесят с лишним лет. И прижал он Петра, потребовал:

— Говори мне, окудник, зачем сокрыл от меня, как всё было, когда на моей груди крест остался. Как перед Богом прошу, откройся! Зачем голову мне морочишь?

— Господи, остудись, Ермогеша. Всё там было правдой, что рек тебе дважды.

— Не томи душу, Петруша. Должен я знать, за кого Бога молить на том свете. Ты вот сказал, дескать, святой Гермоген. А ведь всуе. Может, и тогда всё от словоблудия твоего. Ну же!

И осерчал Пётр на Гермогена, взъярился:

— Это как же ты, Ермоген, осмелился меня уличить в словоблудии! Окулов всю жизнь с правдой смертно повязан, с той поры, как ты косую от меня отвёл. Кайся, если хочешь знать остатнюю правду, кою скрыл.

Гермоген бороду в горсть взял, долго смотрел в открытые глаза Петра, вспоминал: всё, что говорил ему ведун, всегда оборачивалось правдой, всегда исполнялось. Как тут не покаяться перед златоустом. И собрался с духом, переступил через гордыню:

— Прости, брат, трижды прошу. Грешен пред тобой. Всё думал, что ты меня принёс на заставу, ан выходит — дева...

— Я и принёс, а дева токмо крест на твоей ране держала. А как пришли мы к заставе, положил я тебя у ворот, дева и говорит: «Спасибо, Петруша, за то, что суженого моего спас. Я-то порадовалась, думала, наконец-то дождалась и в райские чертоги вместе отойдём. Не суждено ему, знать, с невестой встретиться. Напомни ему. Настей меня звали в миру». И ушла она от меня, облачком улетела... Вот и вся правда...

Гермоген слушал Петра и тихо плакал. Была у него невеста Настёна-волжанка. Думал, как с Казанью покончат, сватов заслать. Не успел, налетела орда, где ноне Свияжск стоит, на малое сельцо, кого порубила, кого в полон взяла. А Настёна копьём себя пронзила, когда мурза ухватить её хотел. С той поры и охотился Ермолай за каждым мурзой, как за ненавистным врагом.

Побратимы долго сидели молча. Слёзы на глазах у Гермогена высохли, рука потянулась к руке Петра.

— Прости меня ещё раз, сердешный. Радуюсь, что Всевышний свёл нас на всю долгую жизнь. Да плесни ещё медовухи, брат мой! — И понял в сей миг Гермоген, что начинали они свою боевую жизнь на виду у врагов и кончат её бок о бок тоже близ врагов. Такой уж суздальский блаженный мужичок Пётр Окулов, в верности крепче адаманта.

* * *

Наступила зима. Осаждённые в Китай-городе и в Кремле поляки, как говорил Пётр Окулов, выли по-волчьи от голода. Накрепко заперли их россияне в центре Москвы. Ни один польский воин не мог вырваться из железного кольца. И оставалось им или сдаться, или умереть с голоду. Да гордый народ были воины Гонсевского, Жолкевского и Струся. Да и сами гетманы предпочитали смерть пленению. И все они от гетманов и до простых солдат медленно сходили с ума, поедали друг друга по жребию и совсем забыли про то, что в подвале Кириллова монастыря, давно опустевшего, находятся два узника.

В эту суровую и долгую зиму никто не мог из русских прорваться на помощь Гермогену и Петру. Они же прочитали все молитвы, все акафисты и жития святых, сжевали весь овёс, испили всю воду. А после легли спать рядышком и тихо уснули. А сколько спали, лишь Отцу Всевышнему было ведомо.

И на заре 17 января 1612 года, спустя девять с лишним месяцев после заточения Гермогена, ангелы унесли их души в райские кущи Господни. А иначе и быть не могло, потому как ушли из бренного мира два воителя, два святых человека — не ведомый никому блаженный Пётр Окулов и известный всему просвещённому и православному миру — патриарх всея Руси Гермоген.

После смерти Гермогена Россия осталась в полном сиротстве. Не было у неё ни царя-батюшки, ни духовного отца. Игнатий-грек, наречённый Гонсевским патриархом, сбежал из России в те дни, когда Гермоген ещё томился в подвале Кириллова монастыря. Близ Смоленска его схватили поляки, отвели к Сигизмунду. Он же отпустил его к униатам в Виленский монастырь. Вскоре Игнатий принял унию и получил сан униатского митрополита. И Россия забыла о нём.

А имя патриарха Гермогена продолжало жить. И с этим именем россияне совершали подвиги.

Великое дело, за которое с такой пламенной ревностью и несокрушимым мужеством стоял и умер великий первосвятитель Гермоген, с ним не умерло, но скоро было доведено до счастливого окончания. Обитель преподобного Сергия, ещё недавно выдержавшая такую продолжительную осаду от врагов, возвысила свой голос на всю Россию и встала во главе народного движения.

Продолжал дело Гермогена его соратник, настоятель Троице-Сергиевой лавры архимандрит Дионисий, богатырь ума и духа, благочестия и ревностный служитель православия. Он призывал и убеждал всех, кому дорога Россия и её честь, подняться на её защиту. Это его грамоту читал земский староста Козьма Минин-Сухоруков в нижегородском кремле. «Вспомните, православные, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатью святого крещения, обещались веровать в святую единую Троицу, и, возложив упование в силу животворящего креста, Бога ради покажите свой подвиг, молите своих служилых людей, чтобы всем православным христианам быть в соединении и стать сообща против наших предателей и против вечных врагов креста Христова польских и литовских людей».

Козьма Минин-Сухоруков и князь Дмитрий Пожарский первыми отозвались на призыв Дионисия. И началось новое великое движение русских ополченцев-ратников. Собрались они во всех понизовых городах и в верхних городах Волги, с великих северных земель. И несметной ратью двинулись к Москве. И в день 22 октября, в знаменательный праздник Пресвятой Казанской Богородицы 1612 года овладели Китай-городом.

Поляки, засевшие в Кремле, недолго сами себя поедали и сдались на милость россиян. Пленных в те же дни угнали из Москвы.

Были устроены два крестных хода — один из церкви Казанской Божьей Матери, другой — от Благовещенского собора Кремля. Сошлись они на Красной площади. Сюда же духовенство принесло чудотворную икону Владимирской Божьей Матери, которую считали разрубленной поляками. Увидев её спасённой, народ зарыдал, но это были слёзы радости и обновления. Архимандрит Дионисий отслужил благодарственный молебен на Красной площади в честь освобождения Москвы от врагов, от иезуитов и униатов, грозивших закабалением русского народа.

* * *

И пришло время подумать о том, кого поставить царём на Мономахов трон. Народ хотел, чтобы Россия обрела достойного отца, который никогда больше не допустил бы смуты в государстве. Ещё нужно было избрать достойного святого Гермогена пастыря церкви.

Викарием — наследником престола церкви всегда считался на Руси митрополит Крутицкий, что стоял в Кремле. Да Пафнутий пропал под Смоленском. Рядом с Крутицким стоял Новгородский, но Новгород в сию пору был под властью шведов. И тогда взоры архиереев обратились к Казани, где стоял митрополитом почитаемый Гермогеном Ефрем. И писал ему по поручению архиереев Дмитрий Пожарский: «У нас теперь, великий господин, скорбь не малая, что под Москвою вся земля в собранье, а пастыря и учителя у нас нет; одна соборная церковь пречистой Богородицы осталась на Крутицах, и та вдовствует. И мы, по совету всей земли, приговорили: в дому пречистой Богородицы на Крутицах быть митрополитом игумену сторожевского монастыря Исаии. И мы игумена Исаию послали к тебе, великому господину, в Казань, и молим твоё преподобие всею землёю, чтобы не оставил нас...»

А что же предсказание блаженной Катерины? Двадцать три года назад она нарекла Фёдору Романову, будущему Филарету, быть патриархом всея Руси. Он был, да мнимым — в пору «тушинского вора». Ошиблась молодая ведунья? Ан нет. Истинное Божие провидение вознеслось.

В пору освобождения Москвы от иноземных врагов Филарет томился в польском плену. Без него избрали на трон его сына Михаила. А когда Филарет вернулся из плена в 1619 году, благодарные россияне венчали его на патриарший престол.

Сбылось и предсказание блаженного подвижника Петра Окулова. Патриарх всея Руси священномученик Гермоген был причислен русской православной церковью к лику Святых.


Москва

1990—1992 гг




Загрузка...