ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ НАЧАЛО БИТВЫ ЗА РУСЬ


В тот же понедельник после Вербного воскресенья комендант Кремля Гонсевский велел привести к себе боярина Михаила Салтыкова. Он так и сказал гетману Струсю: «Пошли улан, пусть приведут оного болтуна».

Михаила Салтыкова нашли в своих палатах в Белом городе. Подворье князя походило на крепость с гарнизоном. Больше сотни молодых холопов учились на дворе рукопашному бою, охраняли палаты. А против ворот, близ красного крыльца, стояла пушка.

Михаил Салтыков сидел в трапезной со своим другом Федькой Андроновым и был пьян. Неудача ночью накануне Вербного воскресенья, когда он не сумел захватить заложников, близких Гермогена, обошлась ему дорого. После крестного хода гетман Струсь сказал Салтыкову:

— Ты обвёл пана Гонсевского за нос!

Салтыков ещё бодрился и поправил Струся:

— Я мог обвести пана гетмана вокруг пальца, а за нос у нас водят.

— Ты плохой слуга. А плохих слуг мы наказываем! — закричал Струсь.

— Я тебе не слуга, а боярин, — не смолчал Салтыков. — Ещё князь. Ты поплатишься за обиду!

— Ты и боярин плохой. Знаю, что боярство в Тушине получил от самозванца, — уколол Струсь Салтыкова. — Да можем и боярства лишить.

И когда близ подворья появился отряд конных поляков, сердце Михаила Салтыкова дрогнуло: «Вот и за расплатой пришли». Появился холоп.

— В Кремль тебя, барин, зовут, — сказал он с поклоном.

— Зачем? Как ты думаешь, умная голова? — спросил Михаил Федьку.

— Что думать? Велят тебе дьяков Патриаршего приказа казнить. Вот и засучай рукава, карающая десница, — ответил Федька.

Салтыков взял с собой десять вооружённых холопов и поскакал с ними в Кремль. Но холопов за ворота не пустили. Салтыков въехал в них один, явился к Гонсевскому. Гетман был в торжественном наряде: в куньей шапке с пером, в кунтуше, украшенном жемчугами и летами, с атласными отворотами. Сидел гетман в высоком кресле, похожем на трон, в руках держал булаву. Гонсевский сразу озадачил Салтыкова:

— Если ты с Богом, то кто после него?

Салтыков подумал, в чём подвох. И вспомнил, что на подобный вопрос он уже отвечал в Тушине. Но тогда было легче. Однако, проявив лицемерие и ложь, Салтыков ответил:

— Есть ещё святая Дева Мария и царь-батюшка Владислав.

— Готов ли ты отдать жизнь и имущество за царя Владислава?

— Во благо царя не пощажу ни живота, ни двора.

— Мы тебе верим, боярин. — Гонсевский оглянулся. За его спиной была дверь, завешенная тяжёлой портьерой.

И показалось Салтыкову, что там мелькнуло лицо Мстиславского.

— Гетман, что тебе нужно от меня? — с вызовом спросил князь. — Я служу царю не за страх, а за совесть. И ежели за промашку думаешь посчитаться, готов принять упрёк.

— Вижу, что ты сказал всё, — начал гетман. — Теперь слушай меня. Именем даря Владислава повелеваю тебе завтра, во вторник страстной недели, чуть свет... — Гетман снова посмотрел назад и повторил: — Чуть свет предать огню свои палаты и подворье! — Гонсевский не стал объяснять надобность сего варварства. Он хотел сжечь Москву руками предателя.

Поляки решились на крайнюю меру и сочли, что нужно построить вокруг Кремля и Китай-города редут обороны. А за ним, до горизонта, чтобы была выжженная земля, чтобы россиян охватывал паралич от страха, когда они попытались бы подойти к Китай-городу, к Кремлю.

— Ещё собери команду преданных царю Владиславу людей, — продолжал гетман, — и пусть они погуляют с факелами по Москве. — Сам Гонсевский уже распорядился набрать команду факельщиков из числа русских татей и сидельцев. И как только Салтыков подожжёт своё подворье и дома в Белом городе, тогда в одночасье вспыхнет вся Москва со стороны Волоколамска, Можайска, Серпухова, Коломны — со всех сторон, откуда приближались ополчения.

Воображение Михаила Салтыкова тоже засветилось. И он увидел горящую Москву, как пылающий стог сена, увидел языки пламени над горящим подворьем рода Салтыковых, над гнездом, где на свет появился он, его братья, его отец, дед, прадед. «Господи, да како же можно выжечь свой корень, не рехнувшись умом! — воскликнул в душе Салтыков. — Но я ещё не сошёл с глуму!» И эта уверенность придала сил.

— Гетман, ты волен распоряжаться мною в бою, но на разбой не толкай! Ни своего родового гнезда я не спалю, ни других.

— Ты волен отказываться, — спокойно сказал Гонсевский. — Но нам так нужно! И если будешь упорствовать, то тебя предупреждали, что плохих слуг мы наказываем. — И гетман дважды хлопнул в ладони.

Сей же миг из дверей появились два заплечных дел мастера с плетями в руках, встали близ князя.

Салтыков побледнел как полотно, пропал весь хмель, в глазах возник ужас. Он не переносил физической боли и попятился к двери, но каты схватили его за руки.

— Убери их! Убери, гетман! — закричал Салтыков. — Я же сказал, что не пожалею своего подворья, но не думал, что его надо сжечь.

Гонсевский махнул рукой, и каты отпустили Салтыкова, ушли.

— Ты благоразумен, боярин. Запомни же: тебе начинать ранним утром. Мои люди увидят всё с Ивановой колокольни, и если обманешь, значит, не пожалеешь себя. А теперь иди отдыхай. — И Гонсевский ушёл.

Во вторник 19 марта по одиннадцатому году нового столетия, в рассветной дымке над Москвой плыли лёгкие облака, дул ласковый ветерок, повсюду разлилась в природе благость. И ничто не предвещало беды. Но сие был обман. Москвитяне уже изготовились к бою и ждали только призывного набата. И он не заставил себя долго ждать. С первыми лучами солнца в Кремле зазвучал знакомый москвитянам «Горлатный» колокол. Да вскоре же и на других звонницах ударили в набат.

Но ещё звенели колокола, ещё москвитяне, собравшись с духом, сбивались в отряды, а в Китай-городе в это время раздались выстрелы, зазвенели клинки, послышались крики ярости, вопли отчаяния. И вскоре стало ясно, что на жителей напали поляки. Первый отряд конных улан с ходу ворвался на подворье князя Андрея Голицына. Он был схвачен в своей опочивальне и там же зверски убит. Ещё поляки искали близких князя Фёдора Шереметева, искали Ивана Романова, расправлялись со всеми, кто встречался на пути. А предатель россиян князь Михаил Салтыков уже приступил к новому злодейству. Распахнулись ворота его подворья, и оттуда выкатило больше двух десятков возов, нагруженных скарбом и богатством князя. Потом преданные ему холопы разбежались по двору и подожгли сразу все постройки. Загорелись конюшни, скотный двор, амбары, а там и палаты, срубленные из вековых сосен. И вот уже вооружённые факельщики Салтыкова побежали по другим дворам, там поджигали амбары, скотные дворы, дома.

Тут же ударили сотни московских колоколов по всему городу, оповещая москвитян о пожаре. Его очаги возникали одновременно по всей округе. И в городе вспыхнула паника, горожане хватали в домах, в избах какой-то скарб, одежду, детей, иконы и выбегали во дворы, выгоняли на улицу из хлевов скотину, птицу, лошадей и кричали, суматошливо суетились. Мужики с топорами и вилами, с ружьями куда-то бежали. Всё смешалось, всюду царила неразбериха.

А пожары всё возникали и возникали один за другим. Несколько очагов вспыхнуло в Земляном городе, в Скородоме, на Опалихе. Запылали дома близ Калужской заставы, к которой подходила рать во главе с воеводой Дмитрием Трубецким.

Одновременно загорелась Тверская сторона, за нею — Ярославская, закрывая путь рати Волошина и князя Козловского. Перекрывался огнём путь с Рязани, откуда подошёл к Москве воевода Прокопий Ляпунов вместе с воеводой Фёдором Шереметевым.

Пожары разрастались, горели церкви, лабазы, амбары с хлебом, дома, палаты, избы, сады, заборы. Москвитяне в панике покидали город, искали спасения на Москве-реке, на Яузе, на Патриарших прудах, за монастырскими каменными оградами, в каменных церквах и соборах.

К полудню, когда пылала почти вся Москва, Салтыков, сотворивший чёрное дело, прискакал с небольшим отрядом холопов в Кремль, чтобы найти защиту за его стенами. Он хотел найти Гонсевского и доложить, что выполнил наказ. Но Гонсевский и Струсь стояли в это время на Ивановой колокольне и любовались картинами дикого зрелища. Нет, они не проявляли восторга, зная, что совершено непрощаемое злодеяние против народа, которому обещали принести благо. Но сей народ не захотел им покориться, не принимал их веру, не желал их власти. И потому, считали гетманы, с ним можно было быть жестокими.

Стоя на Ивановой колокольне, Гонсевский размышлял о том, что Москве суждено было сгореть, коль она попала под польскую корону. Никакой другой город на землях России, на всех землях Речи Посполитой не должен возвышаться красотою и величием над польской столицей Краковом. Царь Сигизмунд, как он величал себя последнее время, велел сохранить только Кремль. И он обещал приехать и отдохнуть в нём, как только подсохнут дороги. Гонсевский же хотел сохранить и Китай-город. Надо же было где-то размещать войско, вельмож.

В этот миг размышлений гетмана на колокольне появился драбант.

— Вельможный пан, — сказал он Гонсевскому, — твою светлость хочет видеть князь Салтыков.

Однако у Гонсевского не было желания встречаться с ним.

— Передай ему, чтобы поспешил в Китай-город и занял для охраны Варваринские ворота. Скажи ему, что если пропустит хотя бы одного русского мятежника, то будет наказан. — Гонсевский предчувствовал, что скоро у всех ворот Китай-города будет ад кромешный. К его стенам уже подходила рать князя Дмитрия Трубецкого. Да и в самом Китае шли кровавые схватки между русскими и поляками, вызванные убийством князя Андрея Голицына.

Размышления Гонсевского были прерваны яростными криками и звоном клинков. Он выглянул с колокольни и увидел, что близ неё сошлись в сече две группы воинов. С одной стороны бились его уланы, с другой Салтыков с холопами. На каменной мостовой уже лежали убитые, корчились от боли раненые. Салтыков рвался и дверям на колокольню. И Гонсевский выхватил саблю, побежал вниз. Следом поспешил гетман Струсь. Но пока они спускались, на Салтыкова и его холопов налетел отряд конных уланов, и в считанные секунды схватка завершилась. Уланы порубили холопов, а Салтыков был ранен в бедро.

* * *

В этот вторник страстной недели в палатах патриарха с утра царила тишина. Седмица вооружённых Кустодиев охраняла палаты снаружи и столько же их было в сенях — все иноки Кириллова монастыря. Гермоген провёл ночь без сна. Он записывал свою печаль о России. К утру силы его покинули, он опустился в кресло, прикрыл глаза, а строки, которые он ещё не написал, светились перед его взором: «И пришло такое лютое времы Божия гнева, что люди не чаяли впредь спасения себе, наступил год лихолетья вельми жестокого, потому что сошла на русскую землю беда, какой не бывало от начала мира: великий гнев Божий на людях, глады, моры, турусы, забели на всякий плод земной. Звери поедают живых людей, а и люди едят, и пленение пришло великое людям. — Слова обретали плоть, Гермоген видел тех, о ком думал. — И Жигимонд, польский король, велел всё Московское государство предать огню и мечу и ниспровергнуть всю красоту благолепия земли Русской за то, что мы не хотим признать царём над державной Москвой некрещёного сына его Владислава». Строки погасли, но Гермоген трудился, он стал вспоминать имена и фамилии тех бояр-вельмож, кто ушёл в предатели, дабы всех их записать в своё сочинение поимённо.

Занимался рассвет, и в опочивальню вошёл Сильвестр.

— Владыко святейший, мне пора. Благослови, отец, — сказал он.

Патриарх поднял нагрудный крест.

— Благословляю, сын мой, на ратный подвиг. Готов ли ты? Ведаешь ли, чем грозит сеча!

— Ведаю, свидетель Господь Бог. Токмо дозволь послать Кустодиев в Чудов и Кириллов монастыри, чтобы и они ударили. Мощь нам нужна, владыко.

— Истинно глаголишь. Дозволяю. Во имя Отца и Сына... Аминь.

Сильвестр ушёл, а Гермоген провёл оставшиеся минуты до начала народного восстания в беспокойстве. Он страдал оттого, что был отрезан от тех, кто сейчас поднимется против ляхов. Его угнетало то, что поляки арестовали многих дьяков Патриаршего приказа и он пустовал — и были порваны живые нити связей с архиереями за кремлёвскими стенами.

Однако Гермоген напрасно волновался. Всё, к чему он стремился, что побуждал к действию, пришло в движение в назначенное время.

«Горлатный» колокол ударил мощно и твёрдо. И в тот же миг его поддержали ближние и дальние колокола. Набат поплыл над Москвой из конца в конец, достигал самых отдалённых слобод, посадов. И москвитяне взялись за оружие и, сбившись в отряды, в ватаги, двинулись навстречу ляхам, и схватились бы с ними, да и прогнали бы из Москвы, если бы не предательство Салтыкова, поджегшего Москву.

Пожары всегда путали москвитян, потому как знали они жестокость слепой стихии. Рассказы о пожарах, уничтожавших Москву, передавались из рода в род. Да и каждое новое поколение становилось свидетелем сатанинской силы огня, в одночасье пожирающей слободы, улицы. А тут ещё и солнце не взошло, как запылала вся Москва.

И когда патриарх узнал от Кустодиев, что Салтыков и Гонсевский со своими сворами подожгли со всех концов Москву, у него второй раз за последние дни помутилось сознание — и силы покинули старца. Он впал в забытье, а придя в себя, не мог с уверенностью сказать, как долго длилось его отсутствие в земной юдоли. Он полулежал в кресле, а Сильвестр с горестным выражением на лице стоял рядом.

Гермоген спросил его слабым голосом:

— Ну, что с державной?

— Худо, святейший, выгарывает первопрестольная.

— Хочу видеть сие злодеяние и послать анафему с Ивановой колокольни всем врагам земли Русской. Хочу быть с россиянами в скорбный час. — И Гермоген попытался встать. Сильвестр помог ему. — Веди, сын, будь опорой.

— Владыко, я отведу тебя в постель.

— Токмо на Соборную площадь! — твёрдо повелел Гермоген и шагнул к двери.

Сильвестр повёл патриарха из палат. Он же возвещал:

— Боже! Еретики пришли в наследие Твоё: осквернили святой храм Твой, Иерусалим превратили в развалины!

А как вышли на красное крыльцо палат, так и увидели, что у стены Ивановой колокольни идёт схватка польских уланов с русскими воинами.

— Туда! — указал рукой патриарх.

Но пока Сильвестр и Гермоген добирались до места схватки, она завершилась. Лишь убитые да раненые говорили о том, что случилось возле святыни. Когда Гермоген и Сильвестр подошли к колокольне, из её дверей вышел Гонсевский, а следом Струсь. Патриарх увидел Гонсевского и гневно сказал ему:

— Аз шлю на тебя анафему. Ты был пригрет Россией, но отплатил ей злодейством! Проклинаю! Проклинаю!

Сильвестр поддерживал немощного Гермогена, который трясся от переполнявшего его гнева.

Гонсевский спрятал в ножны саблю, тронул ногой Салтыкова и приказал Струсю:

— Посади князя под стражу. — Помедлив, добавил: — И патриарха — тоже.

Сильвестр заслонил собой Гермогена и выхватил из-под кафтана сулебу, крикнул:

— Не подходить! Зарублю!

Но конный драгун, опытный воин, в мгновение ока вскинул палаш и вышиб из рук ведуна оружие. Уланы схватили Гермогена и Сильвестра и потащили их в Грановитую палату. Там прошли через сени, спустились вниз по лестнице и бросили арестованных в тёмный подклет. Гетман Струсь велел закрыть двери и поставил стражу.

И потянулось время заточения. Прошли, может быть, сутки — Сильвестр и Гермоген не знали, и им показалось, что о них забыли. Они нашли в углу подклета солому, сели на неё и задремали, приходили в себя, когда над головой раздавались шаги по каменным плитам. Пленники больше молчали. Иногда Сильвестр, страдая от бессилия, ругался, и сквозило в его голосе удивление:

— Теперь никто не скажет, что я ведун: себя не защитил.

— Крепись, сын мой, враги ещё не совсем одолели нас. Будем уповать на Господа Бога, и он не оставит нас в беде.

Иногда Гермоген шептал псалмы:

— «Славьте Господа, ибо Он благ, ибо вовек милость Его. Кто изречёт могущество Господа, возвестит все хвалы Его. Блаженны творящие суд и хранящие правду во всякое время. Вспомни о мне, Господи, в благоговении к народу Твоему; посети меня спасением Твоим...»

Однажды, кажется, к вечеру, так показалось узникам, они услышали голоса, и среди польской речи до них донёсся детский русский говор. Сильвестр узнал голос Ксюши. Сердце его забилось в тревоге, мелькнула дикая мысль о том, что ляхи добрались до Данилова монастыря, схватили там Катерину и Ксюшу и привезли в Кремль, дабы бросить вместе с ними в заточение.

Но нет, дверь в подклет открылась, и на пороге появилась Ксюша со свечой в одной руке и узелком — в другой.

— Дедушка, батюшка! — крикнула она и бросилась к ним. — Мы всё ведаем с матушкой, вас заточили!

Гермоген привлёк девочку к себе.

— Благослови, душа моя, Господа! Господи Боже мой, Ты давно велик! Ты облечён славою и величием!

— Ксюша, доченька, где матушка? — спросил Сильвестр.

— Она ходила к князю Мстиславскому. Матушка просила за меня, чтобы пан пустил к вам. И князь ходил к Гонсевскому.

— А что же князь Мстиславский не пришёл? — спросил патриарх.

— Ведомо мне, дедушка, своё: он с холопами пожарище в Китай-город не пускает. А матушка теперь на Кузнецком мосту у пушечников, дабы знали они, что тебя, дедушка, спасителя нашего, в тюрьму посадили. — Ксюша развязала узелок и выложила на хустку хлеб, мясо и другое брашно. — Ешьте, дедушка, батюшка, вы голодные. А как ноченька настанет, я уведу вас отсюда.

* * *

В этот же предвечерний час по Кузнецкому мосту, по Тверской и по другим улицам, ещё не охваченным пожаром, ходила Катерина и вещала о том, что ляхи схватили патриарха и бросили в подвал.

— Ратуйте, христиане православные, первосвятителя Гермогена! Берите оружие, идите скопом на Кремль!

Катерина шла из улицы в улицу. Её огненно-рыжие волосы развевались на ветру, словно пламя факела, на неё все обращали внимание, все слушали, а она беспрестанно призывала москвитян спасать патриарха, спасать Россию от поругания. И горожане забывали о своей личной беде, о том, чтобы спасать скарб, животину от пожара, они сбивались в ватаги и спешили к стенам Китай-города и там вступали в схватку с ляхами. В первый день силы поляков были значительнее. И они выходили за стены Китай-города и отгоняли ополченцев до самого пожарища, охватившего многие улицы Белого города. Но отряды москвитян пополнялись каждую минуту, каждый час. Голос Катерины уже звучал близ монастырей. И все монахи, которые могли держать оружие, покидали свои обители, вступали в ряды ополченцев. Восемь мужских монастырей во главе с Донским и Даниловским отправили под стены Китая своих воинов, дабы спасти патриарха всея Руси.

«В следующие дни резня продолжалась, — писали в те горькие часы летописцы, — жизнь в Москве сделалась невозможной. В жестокий холод несчастные жители столицы разбрелись по окрестным деревням. На улицах Москвы во время пожара и резни погибло до семи тысяч москвитян. Наконец в великий четверг Гонсевский принял депутацию из нескольких граждан, которые поручились, что всё население снова присягнёт Владиславу, если поляки прекратят резню и отпустят патриарха. Тогда он, Гонсевский, согласился прекратить избиения. В знак покорности москвитяне, принявшие этот договор, должны были носить особый холщовый пояс. Любили москвитяне своего первосвятителя и шли ради него на унизительные жертвы. Но Гонсевский не выполнил своего обещания. И сражение вспыхнуло с новой силой.

Вскоре в Москву пришла весть о том, что к ней подошло тридцать тысяч Казаков под предводительством известного московского партизана Прозовецкого. Смелый атаман сразу вступил с поляками в бой. Но натиск Прозовецкого был отражён уланами гетмана Струся. Однако поляки недолго тешили себя успехами. В понедельник на Пасхе к Москве подошла стотысячная ополченческая рать со всех северных и восточных городов и весей. Выжженная, опустошённая, Москва молчаливо ждала своих освободителей. И вновь разгорелись бои за Кремль, за Китай-город. Но эти бои были долгими и трагическими. Из Польши на помощь осаждённым подходили свежие силы.

Загрузка...