ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ АДАМАНТ ВЕРЫ


Низложение царя Василия Шуйского никого не удивило как в России, так и за её рубежами. Даже торговые люди и крупные ремесленники, чтившие Шуйского, отзывались о нём нелестно: «Да и то сказать: плохой товар никогда в хорошей цене не бывает», — утверждали они.

Но межцарствие никому не давало надежды на то, что в державе наступит благоденствие. В первопрестольной нарастало смятение, во всей России — растерянность. И поляки поспешили воспользоваться столь благоприятным случаем. Гетман Жолкевский, который ещё стоял с войском в Можайске, прислал на имя Гермогена грамоту, а к ней приложил договор, составленный князем Михаилом Салтыковым. Прочитав грамоту и договор, патриарх пришёл в гнев за дерзость Жолкевского и послал ему проклятие.

— Како можно нам тот договор между «тушинским вором» да извратником Михаилом Салтыковым и Жигимондом польским в укор ставить?! Тушина нет, самозванца — тоже. А договор — бумага для нужды, но не закон, — бушевал Гермоген.

Забрав с собой грамоту, патриарх ушёл в Грановитую палату, где думные бояре с утра и до вечера толкли воду в ступе. Гермоген прошёл на возвышенное место и призвал бояр к вниманию:

— Державные головы, слушайте волю церкви: выбирайте не мешкая на престол князя Василия Голицына или князя-отрока Михаила Романова. Досталь России пребывать в сиротстве.

Бояре посматривали на заход солнца, подумывали расходиться по домам. Но всё-таки те, кто поддерживал Ивана Салтыкова, радевшего за Думу, что-то пробубнили князю Мстиславскому, и он заявил:

— Ты, святейший, зови королевича Владислава, а про своих мы знаем, чего они стоят.

Но у Салтыкова и Мстиславского появился противник — вырвавшийся из польского плена митрополит Филарет. Ещё в те дни, как он вернулся в Москву, Филарет посетил патриарха и рассказал ему о всём том, что произошло с ним после захвата поляками Ростова Великого.

Как-то, отстояв обедню в Успенском соборе, где Гермоген вёл службу, Филарет попросил патриарха принять его с покаянием. Служба в соборе уже закончилась, и Гермоген сказал Филарету:

— Я позову тебя, как уйдут верующие.

Филарет зашёл в придел и молился там перед образом Божьей Матери, просил её заступничества. Патриарх видел моление Филарета и думал о нём: «С какими побуждениями ты пришёл, готов ли к очищению от греховности?» Да понял Гермоген одно: нет у него причины на то, чтобы положить опалу на Филарета, отдалить от себя. И когда ушёл последний прихожанин из собора, Гермоген позвал Филарета:

— Идём, брат мой, побеседуем.

Гермоген привёл его за алтарь, и там, между ризницей и алтарём, в небольшом покое, где облачался, патриарх усадил Филарета на скамью, сам сел напротив и тихо сказал:

— Говори, брат Филарет, очисти мою душу от сомнений. Многое ведаю о твоём тернистом пути, да многое и сокрыто.

Филарет поднял голову, увидел строгий, почти суровый взгляд Гермогена, но не опустил и не отвёл в сторону глаза.

— Во многом грешен я, святейший, — начал Филарет, — да несмываемый грех несу с того часу, как дрогнул духом в Тушино и согласился надеть на себя первосвятительские одежды. Казнил себя многажды, но не нашёл в себе сил отказаться. Ложью опутанный, сам встал на ложный путь. И потому готов понести уготованную мне Божью кару. Сошли меня, святейший, в дикую пустынь, и там закончу я бренный путь в молении. Не сошлёшь, сам уйду от мира. Тебе же покаянно открываюсь: никогда не мыслил встать над тобою или даже вровень. Я носил сан лжепатриарха. А больше сказать мне нечего. Лишь об одном прошу, прими моё покаяние, святейший.

Гермоген задумался, но смотрел на Филарета. И поверил, что всё сказанное им шло от чистой жажды покаяния. Патриарх хорошо знал род Романовых и почитал родителя Филарета, боярина Никиту Романовича Юрьева, светлую державную голову, человека, который умел усмирять гнев даже самого Ивана Великого и был, как гласила народная молва, благодушным посредником между народом и грозным царём.

Патриарх знал, что все Романовы и их предки Юрьевы, Кошкины, Захарьевы, вплоть до боярина Андрея Кобылы, верой и правдой служившего великому князю Ивану Даниловичу Калите, — все они никогда не пошатнулись в преданности и любви к земле Русской.

А что до самого Филарета, так и он не пошатнулся, но явился жертвой происков Бориса Годунова и Василия Шуйского. Только им был супротивником Филарет, но не отечеству. Так ведь и он, Гермоген, стоял против Бориса Годунова с угличской беды, да и Шуйскому не мирволил. И потому пришёл к мысли Гермоген, что им с Филаретом сам Бог повелевает встать рядом в борении за благоденствие России.

И Гермоген сказал:

— Спасибо, брат мой, что открыл душу и очистился от тяготы душевной. Отныне нам вместе радеть за державу. Оставайся в Москве, а как утихомиримся, отдам тебе под надзор Патриарший приказ.

Филарет тоже не сразу нашёлся, что ответить патриарху. За долгие минуты молчания Гермогена Филарет многое прочитал на его лице. И возрадовался, что понят, что прощён, и прослезился.

И вырвалось у Филарета из глубины души:

— Да вознаградит тебя Всевышний венцом славы, святейший. А я твой слуга верный! — И Филарет опустился на колени, приник к руке Гермогена.

Патриарх положил другую руку на голову Филарета.

— Встань, брат мой, и распрямись. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь.

И Филарет встал рядом с Гермогеном, встал крепко — и вместе они свершили немало дел во благо державы в те дни и месяцы, кои судьба отвела им в будущих тяжёлых испытаниях.

И вот Филарет стал очевидцем, как патриарх Гермоген явился в Грановитую палату и потребовал от бояр скорого решения об избрании на престол царя русской крови, достойного стать отцом народа. В душе Филарет порадовался, что патриарх назвал имя его сына Михаила. Отрок чист и непорочен. Филарет не испугался, что бояре назовут прежде всего князя Голицына и будут настаивать на его избрании, он верил что род Романовых россиянам ближе, чем род Голицыных. Но в словах Мстиславского Филарет уловил опасность и препону в избрании русского царя. Было похоже, что Фёдор гнул одну линию с Михаилом Салтыковым, ратовал за боярское правление в России. Сам он знал, что проку от того правления россияне не получат, потому как бояре-правители ринутся блага себе наживать, а там грызню устроят меж собой и позабудут, к чему призваны. И Филарет вошёл в круг бояр, заявил Мстиславскому:

— Ты, княже Фёдор, в заблуждении, считая, что бояре-правители сумеют вывести державу из смуты, наладить в ней достойную жизнь. И ещё больше ты заблуждаешься, ежели думаешь, что королевич Владислав принесёт России благо. И я за него радел, как бес попутал. Да отрезвел. И вы, думные бояре, не прельщайтесь Владиславом. Мне подлинно известно злое королевское умышление над Московским государством, о чём не могу умолчать. Думает Жигимонд с сыном королевичем завладеть всей нашей державой и нашу истинную христианскую веру греческого закона разорить. А свою, католическую, утвердить с помощью римских иезуитов.

— Зачем ты мне это говоришь, коль я сам ведаю многое? Мы ведь тоже не пустые головы. — И Мстиславский обвёл рукою бояр. — И тоже ищем блага для державы. Потому и за боярское правление, а там и за Владислава порадеем. Вот святейший Гермоген как благословит его принять без крещения, так он и будет на троне.

— Владиславу не быть нашим царём, а вы грех на душу берёте, что держите россиян в сиротстве, — осуждающе сказал Гермоген.

Бояре упёрлись. Ни Голицына, ни Романова на престол не звали. Но на Гермогена продолжали давить.

— Это ты, святейший, держишь Русь в сиротстве, — сказал ему князь Борис Лыков. И горячо добавил: — Польский королевич смуте конец положит, самозванцам дорогу закроет.

Гермоген не стал с горячим князем пререкаться. Но пришёл к мысли, что нельзя долго играть с огнём — опалит. Вернувшись после вечернего богослужения домой, он позвал к себе архимандрита Дионисия, который жил в его палатах после снятия осады поляками с Троице-Сергиевой лавры. Высоко ценил Гермоген Дионисия. Это его заслугу он видел в том, что защитники лавры не дрогнули перед поляками. Он, неистовый и твёрдый, днями и ночами не сходил с крепостных стен, укреплял дух воинов. Теперь патриарх призвал его к себе советником. В трапезной Гермоген завёл с Дионисием речь.

— Ум мой источился, брат Дионисий, не вижу выхода из прорвы. Пора кончать с сиротством. А как?

Огневой архиерей не замедлил с ответом:

— Ты, владыко святейший, пока нет царя, отдай светскую власть боярам.

— Тако же она у них есть. Боярская Дума верховодит испокон.

— Так, да не так, святейший. Ноне толпа они. А како может толпа управлять? Шуму много, а толку мало.

— Ну глаголь, глаголь!

— Святейший, а седмица тебе ничего не говорит? Сей символ ты чтишь: силища в нём! Вот и...

Дионисий был прав: чтил Гермоген седмицу. Видел в ней простоту и мудрость веков символическую. Седмица звёзд в венце — от века. «Однако же Дионисий прав. Пусть седмица первых бояр встанет во главе державы, пока нет государя». И стал перечислять достойных. Да на первой же фамилии обжёгся. Выходил наперёд Фёдор Мстиславский. Родовитость его несомненна. Да шатание имел великое. Встречал с хлебом-солью Гришку Отрепьева, лобызался с ним. Да и к Молчанову бегал на поклоны. И назвал князя Воротынского.

— Ивану Михайловичу встать во главе седмицы надлежит. Сей муж славного княжеского рода и без прегрешений.

— Добавь к нему, святейший, князя Андрея Трубецкого, ещё Андрея Голицына, князей Ивана Романова, Фёдора Шереметева и Бориса Лыкова.

— А что мыслишь про Василия Голицына? Аз в цари его звал.

— Оно так, да воздержись, святейший. Другую судьбу ему Господь уготовил. Сей муж зело деловит в посольской справе.

— С седьмым оказия, — посетовал Гермоген.

— Да уж не обойдёшь князя Мстиславского. Бояре в бунт пойдут, как не увидят его в седмице.

— Скорбя сердцем, поставим и Фёдора. Да ежели пошатнётся в пользу лютеров, клятву наложу, — гневно заметил Гермоген.

— Запьём наш почин, святейший. — И Дионисий налил в кубки сыты.

И выпили. А там и медовухи пригубили, дабы от сердечной нуды избавиться. Однако крепко сидела в душах архиереев сия боль. Да и проявилась скоро нестерпимо больно и остро. Не думал адамант веры, что бояре одолеют его лукавством. На другой день Гермоген и Дионисий пришли в Грановитую палату. Бояре были уже в сборе.

— Дети мои, — начал патриарх, — Всевышний послал нам ясность ума, и вчера мы с Дионисием в согласии нашли выход из сиротства державы.

— Мы тебе верим, святейший, — ответил князь Иван Воротынский. — Говори, что надо делать. Исполним.

— Да будет на то воля Отца Предвечного, а мы благословляем и отдаём власть в державе седмице первых бояр. Они же есть князья Воротынский, Андрей Голицын, Лыков, Мстиславский... — И по мере перечисления Гермоген осенял каждого крестом: — Благослови тебя Всевышний...

В этот же день открылось заседание боярской Думы и названные семь бояр были возведены в чин правителей России.

— Именем Господа Бога будет отныне верховной властью в державе Семибоярщина. Стоять ей, пока народ не найдёт себе отца единокровного, — благословил патриарх рождение новой власти.

Не прошло и недели, как Семибоярщина проявила свой норов и отдала верховодство князю Фёдору Мстиславскому, чего так боялся Гермоген. И по воле Фёдора было решено невозвратно звать на русский престол всё того же королевича Владислава. Семибоярщина, ведомая Мстиславским, одолела-таки Гермогена и преданных ему архиереев.

Посоветовавшись с Пафнутием и Дионисием. Гермоген, скрепя сердцем, дал согласие звать Владислава. Однако сказал при этом так, что поняли бояре: от патриарха милости не будет. И только Господу Богу было ведомо, кому достанется победа.

— Если королевич крестится и будет в православной вере, то я благословляю его на царствие Российское. А не оставит латинской ереси, то от него во всём Московском государстве будет нарушена православная вера. И не будет на него и вас нашего благословения.

— Мы тоже за православную веру животы отдадим, но не позволим её поганить, — заявил князь Андрей Голицын.

Князь Фёдор Мстиславский вскоре же донёс решение Семибоярщины до гетмана Жолкевского. Князь хотел этим «выстрелом» поразить далёкую цель. И поразил себе на поруху.

Гетман Жолкевский, убедившись, что московская знать серьёзно зовёт в цари Владислава, не мешкая решил двигаться к Москве и выступил всем войском из Можайска. В эти же дни он послал гонца к гетману Заруцкому и позвал его в московские пределы. Потом Жолкевский уведомил Семибоярщину, что спешит охранять-оборонять столицу от «тушинского вора».

Когда же Мстиславский узнал, что на «охрану» столицы идёт тридцать тысяч поляков, то его обуял страх. Он понял, что поляки не встанут лагерем под Москвой, но войдут в неё, снова придут в Кремль, снова будут бесчинствовать.

Почти сутки седмица бояр не покидала Грановитую палату, всё думала, как сделать, чтобы и волки были сыты, и овцы целы. И ничего путного думные головы не придумали. Москва, по их мнению, была обречена стать заложницей у поляков.

Так оно и вышло. Пока бояре шевелили впустую мозгами, Жолкевский занял село Хорошево в семи верстах от Москвы. «Ох уж эта седмица, подвела-таки», — печалился Гермоген, следя за ходом событий.

Патриарх исполнил в эти дни навязанную Семибоярщиной ему волю, объявил с амвонов церквей и соборов о том, что Россия зовёт на Мономахов трон королевича Владислава, и призвал москвитян целовать ему крест.

— В день двадцать седьмой августа придите, дети мои, на Девичье поле и всех сродников позовите. Там будет целование креста на верность новому царю России, ежели он примет православие.

В эти же дни патриарх повелел собрать в дорогу послов к королю Сигизмунду. Своим архиереям-послам он сказал:

— Никто лучше не знает польских нравов, нежели наш страдалец митрополит Филарет. Он и поведёт послов к королю Жигимонду. Пойдёт ещё Авраамий Палицын писать события. А кого с собой возьмёт Филарет, то решать ему с боярами. Мы же даём послам наказ бить челом, дабы Жигимонд отпустил своего сына на Московское государство. Ещё наше слово к тому, чтобы королевич Владислав крестился бы в православную веру в Смоленске и ни в каких инших местах и принял крещение от архиепископа Смоленского Сергия и православным пришёл в Москву.

И впервые в жизни сказанное Гермогеном не совпадало с движением его души. Он молил Всевышнего о том, чтобы Сигизмунд не благословил сына принять крещение, чтобы сам Владислав не нарушил верности своей религии, чтобы, наконец, Филарет сделал всё возможное для отторжения Владислава от Московского престола. И позже, уже перед отъездом посольства, Гермоген дал понять Филарету, что теперь многое зависит от него, быть или не быть на престоле России русскому царю. В сей миг имя Михаила Романова патриарх не назвал, но думал о нём.

Наставления, данные послам Гермогеном, насторожили главу Семибоярщины Мстиславского.

— Не слишком ли спешит наш адамант веры с крещением Владислава? — спросил Фёдор князя Воротынского. — Можно бы и снисхождение дать: обживётся в первопрестольной, тогда и в купель окунём.

Но Гермоген настойчиво и твёрдо вёл свою линию. Сказал Филарету:

— Передай Жигимонду, чтобы Владислав не просил благословения от папы Римского и не имел с ним сношений по делам веры. Ещё чтобы дозволял казнить тех из московских людей, которые захотели бы отступить от православной веры в латинскую.

При этом разговоре Гермогена с Филаретом был близ Мстиславский.

— К чему такая суровость? — спросил он патриарха.

Гермоген только посмотрел на боярина сурово и не ответил.

— И передай Жигимонду, чтобы сын его невесту католической веры не привёз в Москву. А когда приспеет время, женился бы на девице греческого закона.

Провожая послов, патриарх долго пребывал в думах. Приглашая на русский престол сына польской земли, он хотел, однако, чтобы Русь избавилась от польского нашествия. Он содрогнулся от мысли, что вдруг король Сигизмунд не примет этого условия. И тогда получится, что не только Москва, но и вся Россия станет заложницей польской короны. И, выделяя каждое слово, патриарх выразил Филарету последний наказ:

— Наша последняя воля королю Жигимонду главная. Дабы встать Владиславу на русский престол, Жигимонд и гетман Жолкевский должны покинуть с войском пределы России.

Всё сказанное Гермогеном Филарет хорошо запомнил и был исполнен желания донести волю первосвятителя до поляков, чего бы сие ему лично ни стоило. Во имя России он готов вынести и тяготы и муки.

И настал день, когда небывало великое посольство двинулось к Смоленску. Волею Семибоярщины катили в каретах более тысячи вельмож и знати разных рангов. Их сопровождали почти четыре тысячи холопов. Торжественный поезд растянулся на многие вёрсты. И никто из послов ещё не ведал, что надежды Семибоярщины на польского королевича окажутся тщетными. Знать, дошли молитвы Гермогена до Всевышнего.

Король Сигизмунд принял русских послов в своих шатрах с большим почётом. Но во время первого приёма никакой речи о Владиславе не хотел вести. Потом же потянулись проволочки. А спустя две недели он пригласил главных послов, Филарета и боярина Захара Ляпунова, и на все их условия-просьбы сказал одно:

— В крещении моего сына и женитьбе на россиянке волен Бог и сам королевич Владислав. Шлите гонцов в Краков и спрашивайте его милости. Войско же наше будет стоять в России, пока в ней смута.

Филарет непримиримо сказал:

— С войском тебе, король, и твоему гетману Жолкевскому пора уходить из пределов России. А смуту мы сами погасим.

— Ты, митрополит, остёр, мне сие ведомо. Зачем желаешь того, чему не бывать? Я отец вашего царя и требую, чтобы россияне открыли ворота Смоленска и сдались на мою милость.

Горячий по нраву и мало сведый в правилах королевского этикета Захар Ляпунов был недоволен Сигизмундом и сказал, как думал:

— Ты великий самодержавный король, зачем томишь в осаде город истинно российский. И не гневи Бога, отправляй немедля сына в Москву, а там мы его образумим.

Сигизмунд остался непреклонен.

— Шлите гонцов к Владиславу! Открывайте ворота Смоленска! Тогда и быть разговору. — Тайно Сигизмунд давно имел перед собой цель захватить Московский престол в свои руки, но сыну не отдавать. Он считал, что будет править Россией лучше сына. Тайно же он поддерживал Лжедмитрия, делая это для того, чтобы самозванец был пугалом для Москвы. Давая указание старосте-воеводе Яну Сапеге, он требовал: «Мой Усвятский староста, побуди наконец тушинского царька к боевым действиям. Пусть бьётся за Москву». В то же время Сигизмунд приказал гетману Жолкевскому встать гарнизоном не в селе Хорошево, а в самой Москве, ждать там гетмана Заруцкого и приготовиться к встрече его, короля Польши Сигизмунда.

Пребывание русских послов в польском стане затягивалось. Король ежедневно чинил россиянам неприятности. Филарет же каждый вечер посылал к Гермогену гонцов с грамотами, в которых давал отчёт о том, чего добились от поляков. Михаил Салтыков и Иван Мосальский решили выслужиться перед Сигизмундом и рассказали ему о том, с какими грамотами Филарет шлёт в Москву гонцов.

Король распорядился взять русский лагерь под стражу. А князьям Салтыкову и Мосальскому велел ехать в Москву и там подготовить бояр к тому, чтобы они признали царём его, Сигизмунда. Он написал грамоту Гермогену. И Салтыков с Мосальским умчали в Москву, а как прибыли, перво-наперво явились к патриарху, вручили грамоту короля.

Прочитав её, Гермоген гневно сказал:

— Ноне же позову россиян скопом двинуться к Смоленску, дабы прогнали Жигимонда с Русской земли. Не бывать тому, чтобы король-католик царствовал в России.

Но и Михаил Салтыков не был намерен уступать Гермогену, потому как связал себя словом чести с Сигизмундом.

— Ты, владыко, стар и мыслишь вяло. Ноне вера ни к чему. А смуте с Сигизмундом придёт конец. Вот о чём думай.

— Аз повторяю: целования креста Жигимонду не быть! Вас же попрекаю за нерадивое служение в посольстве и отлучаю.

Разум Михаила в сей миг помутился. Он выхватил из-за пояса нож и бросился на патриарха. Но архидьякон Николай в мгновение ока заслонил собой Гермогена и поднял крест. Рука злочинца дрогнула, нож лишь скользнул по сутане Николая. Гермоген же вышел из-за Николая с поднятым крестом и сказал:

— Не страшусь твоего ножа! Вооружаюсь против него силою креста Христова. Ты же будь проклят от нашего смирения в сей век и в будущий!

Салтыков побледнел, пот на лице выступил обильный. Он осел на пол, словно куль, из которого вытряхнули труху. Нож из рук выпал и зазвенел на каменных плитах Успенского собора. Николай позвал служек, и они утащили сомлевшего князя в придел, где ставили домовины усопших. А Мосальский, втянув голову в плечи, убрался из собора.

И всё-таки бояре-правители поступили вопреки воле патриарха. Они написали покорную грамоту Сигизмунду и услали её с Мосальским. Но к королю сия грамота не попала. Боярина Мосальского перехватили люди, близкие Филарету, привели к нему в шатёр, и он спросил:

— Зачем ты за нашей спиной тешишься? Вот мы, послы, и подавай нам грамоту из Москвы.

— Не дам. Правителями сказано, дабы Жигимонду доставил, — возразил Иван Мосальский.

— Владыко, сейчас мы её достанем, — сказал Захар Ляпунов и поднял Мосальского за кафтан над землёй, крикнул холопам: — Возьмите в портах...

Холопы достали грамоту, положили перед Филаретом. Он прочитал её, передал Ляпунову, с сердцем сказал:

— Достоль нас предавать. Сия грамота незаконная, нет под ней подписи адаманта веры и всего освящённого Собора. Мы отрицаем её.

— Отрицаем, — согласился Захар Ляпунов.

Когда Сигизмунд узнал, что Иван Мосальский вернулся из Москвы и его перехватили русские послы, он велел арестовать Филарета. Но польские воины обожглись. Боярин Ляпунов и князь Голицын подняли дружину, сбитую из холопов, и заняли оборону вокруг русского стана. И Сигизмунд вынужден был прийти к лагерю на переговоры.

— Говори, почему ты мне во всём супротивничаешь? — спросил он Филарета. — Знаешь же, тебе от меня не уйти.

Филарет ответил Сигизмунду:

— Изначально у нас на Руси так велось: ежели великие государственные или земские дела начинаются, то цари наши призывали к себе на собор патриарха, митрополитов, архиепископов — всех адамантов веры и с ними советовались. А без их совета ничего не приговаривали. И почитают наши государи архиереев великой честью, встречают их и провожают, и место им сделано с государевым рядом. Так у нас чтимы патриархи, а до них были митрополиты. Теперь мы стали безгосударни, вы сие знаете, и патриарх у нас человек начальный. Без патриарха теперь о великом деле советовать не пригоже. Потому мы и отказываем боярской грамоте. И тебе, король, о том говорим.

Ответ Филарета возмутил Сигизмунда, и он пригрозил:

— Скоро будете у меня все по ямам сидеть, пока трон не добуду.

И повезло Сигизмунду. Под Смоленск примчали гонцы от гетмана Жолкевского. Он выполнил волю короля и в ночь с 20 на 21 сентября занял сёла Мнёвники, Крылатское, вплотную подошёл к Москве. И в эту же ночь бояре-предатели послали на заставы своих холопов. Они без единого выстрела, без шума сняли стражей, открыли ворота, и польские уланы, драбанты, гренадеры проникли в столицу, захватили Белый город, Китай-город, добрались до Кремля и опять же с помощью предателей захватили его. Всюду были выставлены заставы, все московские ворота взяты под охрану польскими воинами. Был захвачен Новодевичий монастырь, и в нём гетман Жолкевский устроил свою запасную резиденцию.

К утру 21 сентября, в день большого православного праздника Осенины — Рождество Богородицы, столица государства Российского была в руках поляков. Они стали хозяевами города, и праздник Рождества Богородицы впервые за всё существование Московского государства горожане не отмечали. Не было торжественного звона колоколов, в соборах и церквах не шла торжественная обедня. Москвитяне в страхе ждали решения своей участи.

Гетман Жолкевский действовал тонко и умно. Чтобы связь с королём была безопасной и быстрой, он поставил гарнизоны во всех городах и селениях от Москвы до Смоленска. С согласия короля, Жолкевский назначил воеводой над стрельцами, сдавшимися на милость поляков, обрусевшего пана Гонсевского. В прежние годы он был послом в России, да так и остался на жительство в Москве, был в свите Юрия Мнишека, но плена избежал. Ещё Жолкевский отыскал ополячившегося кожевенника Федьку Андронова, проявившего себя уже в Тушине, возвёл его в чин думного дворянина и поставил помощником главного казначея боярина Василия Головина. Пройдоха Федька в считанные дни оттеснил боярина, повесил на казну свои замки и печати, и она оказалась в руках Жолкевского и Гонсевского.

* * *

Мало кто из честных россиян не переживал падения Москвы, допущенного предательством Семибоярщины. Да поди, острее других испытывал сей позор патриарх Гермоген. Он винил себя за то, что породил Семибоярщину, и для него настала долгая череда мучительных размышлений в бессонные ночи, череда бездеятельных дней. Ему казалось, что России уже больше нет, а есть раба королевства Польского. Свою вину Гермоген пытался замолить и выпросить у Всевышнего милости и прощения. Но знал, что его мольбы тщетны. Господь Бог не сподобился послать ему прощение.

Поляки, которых в Москве с каждым днём прибывало, прочно обживались в русской столице. Седмица бояр бездействовала. Они сидели у себя на подворьях, за высокими дубовыми заборами, как в крепостях, и дрожали за свою жизнь. Но были и такие, которые рьяно действовали в угоду ляхам. В эти первые дни нашествия всюду слышалось имя князя Михаила Салтыкова. Он спешил выслужиться перед поляками и по их поручению следил за каждым шагом Гермогена. Среди дьяков Патриаршего приказа он нашёл себе сообщников, и они доносили ему о всём, что делал Гермоген против поляков, а князь спешил уведомить гетмана Жолкевского да и Сигизмунду посылал гонцов.

Происки Салтыкова были ведомы патриарху. Он наконец одолел недуг растерянности, обрёл прежнюю ясность ума и жажду дела. Начал с малого: послал человека на поиски зятя Василия Шуйского, князя Петра Урусова, который ещё пол Тулой переметнулся в стан Лжедмитрия II.

Ещё в царствование Василия, Гермоген отличил в свите царя этого татарского князя. Заметил, что тот влюблён во вдову Александра Шуйского Марию. Однажды Гермоген сказал князю:

— Ты магометанин, и Шуйские не отдадут за тебя Марию. Примешь православие, упрошу царя венчать вас.

— Государь церкви, — воскликнул Пётр, — буду молить Аллаха тебе во благо. И крещение приму!

После купели, ещё в церкви, Гермоген сказал Василию Шуйскому:

— Князь Урусов любит Марию. Что тебе проку, что она вдовая. Вот Пётр крестился — и будет тебе зятем...

Шуйский благоволил к своему телохранителю и дал согласие венчать Петра и Марию. И когда Пётр стал мужем Марии, то не знал, как отблагодарить Гермогена, потому как семья у него получилась славная. Да час отплаты настал. Под Тулой Пётр ушёл от царя не без ведома патриарха. Он добился того, что Лжедмитрий взял его в свою охрану, и Пётр ведал отрядом стражей, все из своих кунаков из Казани.

В декабре десятого года Лжедмитрий II вышел из Калуги с конным отрядом тысячи в две, дабы проверить крепость московских застав. Проверил и силу их почувствовал, ушёл в Медынь, начал грабить окрестные веси, отбирать у крестьян хлеб, сено, скот. Там и нашёл Петра Урусова инок Арсений, один из лазутчиков Гермогена. С чем пришёл Арсений к Петру, никому сие неведомо.

А позже всё было так.

Очистив Медынь и уезд от хлеба, сена, отобрав у крестьян лошадей, сани, упряжь, Лжедмитрий II возвращался в Калугу. В пути самозванца одолевали печальные и тревожные мысли. Ещё сидя в Тушине, он понял, что московские вельможи, кои служили у него, потеряли к нему интерес. Поляки и вовсе унижали его и даже били, когда в первый раз задумал покинуть Тушино. А спустя три дня, поздним вечером, в опочивальню к нему пришёл Васька Юрьев и прошептал слова, которые повергли самозванца в панический страх: «Слушай, государь-батюшка, Мишка Салтыков вкупе с другими перелётами ноне убить тебя собираются. Потому убегать тебе нужно. Я и сани, и тулуп приготовил».

Как удалось убежать в Калугу, об этом самозванец и вспоминать не хотел. И думал он теперь о том, что из мнимого царя превратился в разбойного атамана. Вот уже и грабежами занялся, отбирая у россиян последнее, без чего крестьянину и жизни нет. И в войске у него уже почти не осталось воевод, а при нём нет московских вельмож. Только вольница удалая, гулящая. А что дальше, что там, за окоёмом, Лжедмитрий II и заглядывать не желал.

Ночь застала отряд самозванца в лесном урочище уже на подходе к Калуге. Вдруг впереди, где ехало несколько воинов из отряда охраны, загремели выстрелы. Самозванец вздрогнул, конь под ним дёрнулся. Пётр Урусов, который ехал рядом с ним, забеспокоился.

— Государь, надо узнать: что там? — сказал он.

— Проведай, — ответил самозванец.

Пётр крикнул своим кунакам: «За мной!» — и поскакал вперёд. Телохранители самозванца умчались следом. Он же остался один, сажен за сто от основного отряда. Его охватил страх, и он пришпорил коня, чтобы догнать телохранителей. Дорога круто спускалась в овраг. За оврагом ещё гремели выстрелы, но Лжедмитрия влекло туда неодолимо, и он погонял коня.

На подъёме из оврага из-за дерева показался человек с ружьём, сверкнуло пламя, раздался выстрел, и самозванец, сражённый в упор, упал с коня. Через минуту-другую воины сбились вокруг убитого Лжедмитрия II. Петра Урусова и его кунаков среди них не было.

Позже князь Пётр говорил, что соскучился по Марии и покинул самозванца. Так это было или нет, осталось неизвестным.

Вскоре в Москву пришли слухи, что будто бы Лжедмитрий II был на охоте и попал под случайную пулю. Да в это мало кто поверил.

Гермоген решился в честь этого события отслужить в старой Сенной церкви Кремля панихиду и поручил исполнить её архимандриту Дионисию. А отдавая повеление, наказал:

— Веди, сын мой, службу без печали.

И Дионисий понял желание патриарха, исполнял панихиду с радостью, чего в прежние годы никогда не случалось. Да был для того повод немалый: православная Русь избавилась от врага, который разорял её и осквернял почти пять лет.

Когда держава освободилась от самозваной скверны, Гермоген подумал, что пора искать пути, как избавиться от поляков. Да иного выхода он не видел, как призывать россиян, а в первую голову москвитян, к оружию. Трудно это было исполнить, потому как люди коменданта Москвы гетмана Александра Гонсевского следили за каждым шагом Гермогена и тех, кто был в его окружении. Но патриарх, не ведая страха за свою судьбу, отважился нести своё слово с амвона Успенского собора, куда поляков и литовцев кустодии Гермогена не пускали. Во время проповедей он говорил прихожанам:

— Православные россияне, к вам слово моё вразумления и совета. Внимайте и всем близким его несите...

В соборе, где всё ещё собиралось много вельмож, знатных торговых и служилых людей, наступала чуткая тишина и голос патриарха достигал каждого верующего и будоражил их.

— Ежели королевич Владислав, сын Жигимонда, короля польского, не пожелает креститься в христианскую веру, то он нам не государь. И потому ляхам и литовцам в Москве не быть. Мы уже много натерпелись от них, и пусть они уходят домой.

Но в соборе были не только сторонники Гермогена, а и те, кто верно служил полякам. Близкие к Мстиславскому и Салтыкову люди запугивали Гермогена, грозили смертью, заставляли молчать.

Сами же они с нетерпением ждали милостей от короля Сигизмунда, который из-под Смоленска всё жёстче распоряжался судьбами москвитян. Его вельможные гетманы чувствовали себя в Москве как в своей вотчине и даже войско содержали за счёт русских, словно завоеватели, да они и были таковыми. Государственная казна по милости и пронырству думного дьяка Федьки Андронова стала кормушкой для поляков, пока она не опустела.

Как и при первом нашествии, поляки начали грабить российские храмы, дворцы, похищать русские сокровища, церковную утварь, чеканить из неё деньги для расплаты с наёмными солдатами, со своим войском. Всё, что накопили русские цари, что хранилось в кремлёвских кладницах, тайно вывозилось из Москвы. И все эти бесчинства Семибоярщина терпела. И даже тогда, когда поляки приступили к грабежу боярских подворий, домов купечества, правители внимали жалобам ограбленных вполуха. А если же и говорили о бесчинствах поляков Гонсевскому, то раболепно, со смирением.

Гермоген и церковный клир сопротивлялись грабежам и бесчинствам ляхов. В церквах и соборах, и не только кремлёвских, появились кустодии с оружием, которые охраняли все врата, двери и не впускали в храмы ни поляков, ни литовцев, ни римлян. И когда пьяный улан ворвался в Покровский собор близ Кремля и, выстрелив в образ Казанской Божьей Матери, стал срывать серебряный оклад с драгоценными камнями, его схватили и повязали. Гермоген в тот же день пришёл в бывшие палаты Бориса Годунова, которые занимал гетман Гонсевский, и гневно потребовал от него:

— Или ты накажешь осквернителя и разрушителя святой иконы в назидание всем твоим людям, или же мои люди сей же час поднимут Москву набатом вам на погибель!

— Ты это не посмеешь сделать! — вспыхнул Гонсевский.

— Сотворю! Потому как терпению моему пришёл конец!

Гонсевский знал, на что способен Гермоген и что случится в Москве, если в Кремле ударят в набат. Знал, что у горожан много причин проявить гнев. Он дрогнул и решился на публичную казнь осквернителя святыни — как выяснилось, польского сектанта. И на другой день ранним утром улана привели на Красную площадь, подняли на Лобное место, пригнали полк польских воинов и у них на глазах сначала отрубили сектанту руки, а затем и голову.

Гонсевский сказал в назиданье другим:

— Так будет с каждым, кто посягнёт на русские святыни.

Позже, вернувшийся из Можайска, гетман Жолкевский выговорил ему:

— Своей жестокостью ты посеял в войске злобу и ненависть к себе. Бойся теперь.

— Но мы избежали бунта русских, — ответил Гонсевский.

— Ничего, мы бы их быстро усмирили, — парировал Жолкевский.

Но Гонсевский пока оставался верен себе. Он требовал от поляков уважения к россиянам. Семибоярщина пожаловала ему звание боярина. А через три дня после казни Гонсевский пришёл в Патриарший приказ и сказал Гермогену, что намерен принять православную веру.

Патриарх знал Гонсевского и раньше. Видел, что чем-то Россия дорога этому поляку. Да и сам он обликом был более похож на россиянина: серые спокойные глаза, борода русая, окладистая, и нос чуть вздёрнут — московит. И патриарх согласился крестить Гонсевского.

— Ежели Всевышний не против и король Жигимонд позволит, то мы свершим обряд крещения.

Но день спустя Гермоген не дал бы своего согласия на крещение поляка. Верный Сильвестр доставил из Смоленска грамоту, написанную митрополитом Пафнутием и заверенную архиереями Смоленской епархии. Это был крик души православных христиан. Они писали, что королю и полякам верить ни в чём нельзя, что во всех городах и уездах Смоленской области, где только им поверили и предались, православная вера поругана, церкви разорены, а все православные насильственно обращены в лютерство. Разум Гермогена помутился от горя, гнева и бессилия что-либо сделать немедленно. Он только слал анафему на голову Сигизмунда.

Писали смоляне и о некоторых замыслах польского короля. Сейм требовал от Сигизмунда, чтобы он поспешил овладеть русской землёй, чтобы опустошал её, дабы она потеряла силу. И писали смоляне так:

«Ежели русские хотят остаться православными и не сделаться рабами, надо общими силами прогнать от себя всех поляков».

Прочитав эту грамоту архиереям, Гермоген спросил их:

— Како мыслите себе супротивничество ереси латинян, братья мои?

— Святейший владыко, благослови на всенародное непокорство, — заявил архимандрит Дионисий. — Будем глаголить с российских амвонов.

— Благословляю, братья! Да не пощадим животов для спасения Руси!

В сей же час собрали писцов Патриаршего приказа, и Гермоген велел:

— Сидите три ночи кряду, но дайте мне тысячу списков сей грамоты смолян, дабы разослать её по державе.

Писцы в приказе — народ упорный и расторопный — сели справлять дело да с позволения патриарха своего в грамоту смолян добавили: «Ради бога, судии живых и мёртвых, будьте с ними заодно против врагов наших и ваших общих. У нас корень царства, здесь образ Божьей Матери, вечной заступницы христиан, писаный евангелистом Лукою; здесь великие светильники и хранители Пётр, Алексей и Иона чудотворцы; или вам, православным христианам, всё это нипочём? Поверьте, что вслед за предателями христианства Михаилом Салтыковым и Фёдором Андроновым с товарищами идут только немногие, а у нас, православных христиан, Матерь Божья и московские чудотворцы, да первопрестольник апостольской церкви, святейший Гермоген патриарх, прям, как сам пастырь, душу свою полагает за веру христианскую несомненно, а с ним следуют все православные христиане». Многословными оказались патриаршие писцы, но сила в их словах была и пробуждала другие силы.

И началось движение. Оно как половодье охватывало Россию. Понимали россияне, что зовут их пастыри не на междоусобную бойню, что шла при самозванцах, когда брат убивал брата, но на борьбу против ненавистных чужеземцев, на врагов православной веры.

И вот уже волжские понизовые города во главе с Нижним Новгородом, пишут в Вологду, Вычегду, Каргополь, в Устюг Великий и все другие северные города свои грамоты, свой гнев и свою волю выражают. «27 января писали к нам из Рязани воевода Прокопий Ляпунов, — давали знать нижегородцы вологдчанам, — и дворяне всякие люди Рязанской области, что они по благословению святого Гермогена патриарха Московского, собрались со всеми северскими и украинскими городами и Калугою, идут на польских и литовских людей к Москве, и нам бы так же идти... И мы по благословению и приказу святейшего Гермогена, собравшись со всеми людьми из Нижнего и с окольными людьми идём к Москве, а с нами многие ратные люди разных и окольних и низовых городов».

Движение россиян вызвало среди поляков панику. Гонсевский, так и не принявший православия, позвал к себе Михаила Салтыкова и сказал:

— Иди и усмири патриарха. Скажи так: если не напишешь в города грамоту в пользу короля Польши, то быть тебе уморённым в тюрьме.

Салтыков в злодействе и предательстве зашёл так далеко, что возврата к благочестивой жизни у него не было. И он пообещал:

— Живота не оставлю ему, пока не выжму нужную грамоту. — И ушёл выполнять волю гетмана. С собой он взял подобного себе изменника Федьку Андронова, полдюжины преданных холопов и троих ляхов.

В палатах рядом с патриархом были только Николай, Сильвестр, Пётр и Катерина — малая рать Гермогена. Но когда Салтыков с отрядом ворвался в палаты, ратники патриарха не дрогнули перед лицом татей. Салтыков зло потребовал от Гермогена:

— Ты писал по городам и велел идти к Москве с оружием. Теперь напиши, чтобы не ходили. — Салтыков играл саблей, грозил ею.

— Напишу, — ответил Гермоген, — что ты уже предал Русь, как Иуда, и проклят мною на вечные времена. Сей день ты помнишь!

— Сие тебе не удастся написать.

— Вижу твою саблю, ан не боюсь её. Шестьдесят лет назад, как Казань воевал, сабли не брали меня, ноне и вовсе...

— Ты напишешь ради ближних! — И Салтыков указал на Ксюшу и Катерину. — Их-то ты не сумеешь защитить. — И пуще заиграл саблей. Ан доигрался. Сабля вырвалась из руки Салтыкова, взлетела вверх и ударила остриём в ногу, проткнула тонкую кожу сапога. Князь вскрикнул от боли. Федька выдернул саблю, из раны хлынула кровь.

Ксюша, что стояла рядом с Катериной, спряталась за неё, но взгляд девочки ожёг Салтыкова, и он уже потом понял, что был наказан и сабля вырвалась не случайно.

Патриарх подошёл к Салтыкову и заговорил:

— Сие тебе Божий знак: не богохульствуй. Аз напишу вот что, слушай. Скажу, чтобы все ополчения вернулись домой, ежели ты и все находящиеся с тобой изменники и все королевские ляхи уйдут вон из Москвы и из России. Ежели же не уйдёте, то благословляю россиян довести начатое до конца. Ибо вижу попрание и разорение истинной веры от вас и от еретиков-иезуитов и не могу больше слышать латинского пения в Москве. Теперь изыдь!

Салтыков снова схватился за саблю, но Федька Андронов позвал холопов.

— Помогите князю. Кровь на нём...

Холопы подхватили Салтыкова под руки и повели. И Федька ушёл, но поставил у дверей стражу, и патриарх оказался под арестом.

Загрузка...