Ванда Василевская КОГДА ЗАГОРИТСЯ СВЕТ

I

— Эй, хозяйка, еще пару кружек!

— Не надо, хватит, — неуверенно запротестовал Алексей, но Торонин не слушал его. Он блаженно улыбался, покачивая головой в такт гармошке и барабаня пальцами по залитому пивом столику.

Пивная — маленькая комната с грязным полом. В мутные окошки был виден толпившийся на базаре народ, голубой, прозрачный, как стекло, день. Пар голубоватыми клубами валил из лошадиных ноздрей. Бесснежная земля искрилась блестками инея. Солнце светило ярко, но его лучи уже не грели, они словно растворялись в прозрачном воздухе. Люди двигались быстро, лица раскраснелись от холода, и бодрящая свежесть дня живее гнала кровь по жилам. Далеко разносились резкие и четкие голоса.

Но в пивной шла совсем иная жизнь, — между тем, что заключалось в ее стенах, и человеческим муравейником снаружи не было ничего общего.

Растрепанная, недурная собой буфетчица наливала пиво в большие зеленоватого стекла кружки, которые разносила бледная официантка. На стойке громоздились холодные закуски, жареная рыба, крутые яйца, маринованая селедка, булки и груды нарезанного черного хлеба. Все столики были заняты. Густой тучей стоял дым, и монотонно звучала гармонь.

— Хозяйка, пару пива!

— Девушка, пива, пива гармонисту!

— Счет, счет давай. Долго ли еще дожидаться?

— Слышь, ты, сыграй-ка ту, саратовскую!

— Это почему такое — саратовскую? «Ермака» сыграй, слышишь?

— Пива ему, пива, а то у парня в горле пересохло.

— Хозяйка, еще две кружки!

У Алексея мутилось в голове. Белая пена стекала по пальцам, пиво было прозрачное и холодное. Назойливо звучал в ушах гул голосов, приглушенных хриплыми звуками гармошки.

— Дальше, брат, — наклонился к нему через столик Торонин. — Я ему, идиоту, говорю: за пригорком — немцы. Любой ребенок бы догадался, а он…

Алексей внимательно всматривался в покрасневшее лицо друга и пытался уловить смысл его рассказа. Что-то мучительно кололо в сердце, словно какая-то обида затаилась в закоулках памяти и вот-вот вынырнет на поверхность, заслонит весь мир пеленой. «Что это такое, что это может быть?» — с трудом, сквозь пивные пары, думал Алексей.

Дверь с шумом распахнулась. Вошедшие внесли с собой резкое, чистое дуновение холодного воздуха. Громко звучал их смех. Они бесцеремонно проталкивались между тесно поставленными столиками, задевали сидящих кобурами, висевшими на боку планшетами, полевыми сумками. Широко расселись, не прерывая веселого громкого разговора. Алексей взглянул на них сбоку, — мучительная боль снова кольнула сердце.

— Хозяйка, еще пива!

Теперь ему было уже безразлично. Пива так пива… Он лениво ковырял вилкой жареную рыбу. Есть не хотелось, но Торонин все заказывал и заказывал.

— Селедочки, только луку побольше дайте. И яиц, и огурчиков, и что там у вас еще есть!

— Не надо, Володька, не надо, — бормотал Алексей, но Торонин широко взмахнул рукой, едва не сбросив со стола кружки.

— Как так не надо? Ешь, ешь, рубай, нужно спрыснуть встречу. Товарищ по фронту, — объяснил он официантке.

Та улыбнулась, ничего не отвечая. И Алексей покраснел — за свой штатский костюм. Да, да, это именно то, что его тревожило, — лоснящийся от пота, сверкающий орденами и звездочками Торонин, эти ребята в сдвинутых на затылок пилотках — вся эта комната, где, кроме каких-то неопределенного вида стариков и старух, один он, капитан Алексей Дорош, был в штатском.

— Пей, Алеша, пей, — приговаривал Торонин, и Алексей лил в себя холодное пиво, уже не чувствуя его вкуса.

— Пригорок как пригорок. Сбоку речка, за речкой лес. Я ему и говорю… — упрямо возвращался Торонин к своему путаному, то и дело обрывавшемуся рассказу. — Слышишь, Алеша?

— Слышу, слышу…

— Я ему, болвану, опять: за пригорком — немцы…

Но Алексей слушал другое. Где-то за спиной бесцветный низкий голос рассказывал полушепотом длинную историю. Сначала Алексей не мог уловить слов. Его загипнотизировал самый голос, его таинственное звучание, монотонность. Он вслушивался. И вдруг почувствовал, что по спине пробежала быстрая, холодная дрожь.

«— А коней было четыре… конь белый… конь рыжий, и сидевшему на нем дано было лишить землю покоя, — чтобы люди убивали друг друга, — и конь вороной… и конь бледный, а на нем ездок, имя которого — смерть. И дана ему была власть над четвертой частью света — губить мечом и голодом, мором и зверями земными…»

Алексей встал, слегка пошатываясь.

— Что ты, Алексей, тебе нехорошо? — забеспокоился Торонин.

За соседним столиком сидело несколько человек. Пожилой мужчина в ватнике — белая пена пива осела на его выцветших усах — таращил глаза, внимательно слушая. Его сосед подпер рукой голову в истрепанной шапке и тяжело вздыхал. Говорила женщина в таком же ватнике, в сером платке, из-под которого выбивались пряди редких седых волос. Все трое были похожи друг на друга — серые, словно присыпанные пеплом, в почти одинаковой одежде, одного возраста. Старость стерла с лица рассказчицы даже след женственности — только платок, покрывавший голову, указывал на ее пол.

— Что это? — глухо спросил Алексей, наклоняясь к ней.

Она посмотрела неприязненно.

— А что такое?

— Что вы говорили сейчас…

— Мы ничего, мы так себе…

— Нет, нет, я слышал… Конь рыжий, конь белый…

Старуха энергичным жестом отодвинула от себя кружку.

— А что, кум, правда есть правда. Ибо наступил день гнева господнего, и кто устоит перед ним?..

— Что это? — нетерпеливо повторил Алексей.

На него глянули суровые бесцветные глаза в сетке морщин.

— Это откровение Иоанна: яко же приидет день гнева господнего, и убивать будет один другого, и падет на землю град и огнь, и услышан будет глас ангела: горе, горе, горе живущим на земле и на море… Сбылось пророчество святого Иоанна в наши дни…

— Апокалипсис? — спросил Алексей.

— Пойдем, кума, — потянул женщину за рукав мужчина в ватнике. — Домой пора.

Алексей снова сел к своему столику. Торонин укоризненно забормотал:

— Да что ты, Алеша? Не слушаешь, уходить собираешься. Уж и посидеть с фронтовым товарищем не хочешь, кружку пива выпить, о друзьях поговорить…

Помутневшие от алкоголя глаза затянулись стеклянной пленкой слез. Губы искривились, точно у собирающегося заплакать ребенка.

— Что ты, Володька… Я только…

— Ну, так выпей еще кружечку. Не обижай друга. Помнишь, Алеша, как мы тогда под обстрелом лежали, в том лесочке и…

— Да, да, — смущенно пробормотал Алексей и чокнулся с Торониным. Толстое стекло звякнуло.

— Вот видишь, Алеша… За твое здоровье… Что это я хотел тебе сказать? Ага!.. Вот, значит, такой пригорочек. Я ему, дураку, и говорю…

Алексей покачивался на стуле. Он сам чувствовал, что пьян. В пивной становилось все более душно, туча табачного дыма окутала сидевших за столиками людей. В сером тумане расплывались их лица. Только румяные щеки и светлые крашеные волосы женщины за стойкой выделялись из тумана, когда она делала быстрое движение.

— Вот я ему, дураку, и говорю…

В ноги тянуло холодом от плохо затворявшихся дверей. На улице под окнами грохотали по булыжнику колеса уезжающих с базара телег и отчаянно стрелял мотор грузовика, который никак не мог сдвинуться с места. Алексей пристально смотрел в лицо Торонину, но уже не видел его. Перед его глазами встала поляна, обступившие ее темной стеной деревья и над ними прямоугольник неба, усеянного яркими звездами. Тихо потрескивает маленький огонек, укрытый под наскоро сплетенной из веток крышей. Мрачно поют деревья суровую мелодию ночи. Они сидят у огня — четверо бездомных, затерявшихся в необъятных просторах оборванцев, успевших потерять за эти дни человеческий облик. Обросшие, бородатые лица, волчий голод в глазах, настороженный слух. Хотя немец не проберется в лесную чащу через завалы бурелома, через трясины, по которым можно пройти только тайными тропками, как ходят звери на водопой. Их четверо, отбившихся от части, которая уже перестала существовать. Неопределенной профессии юноша, Петька, усатый колхозник из-под Полтавы, Мамед-Хаджи из далекой Азии и, наконец, он, Алексей. Лес, пылающее звездами небо, их четверо — и словно никого больше на всем свете нет. Бесконечно тянется ночь. Осенний холод проникает сквозь лохмотья рваных шинелей. Лишь грудь согревается от теплою прикосновения знамени, скатанного в небольшой сверточек, сорванного в последний момент дрожащей рукой с древка и спрятанного за пазуху, пронесенного по всем лесным дорогам, по трясинам, сквозь все эти дни, сквозь весь этот страшный путь. Сосет голод. Горят ноги, израненные и опухшие…

Охрипшим голосом Мамед-Хаджи рассказывал легенду. Ее и сейчас слышит Алексей.

«Жил когда-то Тимур. От Иртыша до Волги, от Персидского залива до китайских городов Тимур-ленк нес огонь и смерть. У берегов Черного моря и в далекой Индии знали его меч и дрожали передним. Как огонь и как мор был Тимур-ленк, и земля бледнела и дрожала, когда он шел. А когда он умер, положили его в могилу, названную Гур-Эмир, могила владыки, и построили высокую гробницу из тесаного камня, с голубым куполом на верхушке, и высекли фигуру Тимура из зеленого нефрита, святого камня. Много лет строили эту гробницу и произносили заклятия над каждым камнем. Молились, чтобы обрел покой тот, кто при жизни никому не давал покоя. Одели его труп в парчу и положили рядом с ним его меч, завоевавший Хорезм, Хорасан, Персию, Закавказье, Азов, Астрахань. Чтобы и меч лежал спокойно и никогда уже не обагрился кровью.

Пятьсот лет лежал в могиле тот, кто нес гибель и смерть и умер с ненасытной жаждой войны в сердце.

И вот однажды, через пятьсот лет, вошли люди в гробницу, сорвали покровы с того, кто лежал в каменной могиле. И взглянули дерзкие глаза в черные глазницы, уже пятьсот лет не видевшие огня пожаров.

И тогда понесся вихрь по степи, заклубились пески, вздулись воды Аму-Дарьи и Сыр-Дарьи и тучи закрыли солнце. Задрожали матери в кибитках, прижимая к груди детей, просыпавшихся с криком ужаса.

Понесся вихрь через земли и воды, и тронулись в путь четыре всадника; на коне белом, коне рыжем, коне вороном, коне бледном, а имя им — огонь, мор, голод и смерть…

И потекли реки кровью, и черный дым заслонил солнце, и припали люди к земле. На копытах четырех коней, на крыльях вихря понесся по миру отравляющий прах Тамерлана. И там, где падет этот прах, загорается в человеческом сердце жажда крови и поднимается оружие, — служат делу Тимура, убийцы и насильника…»

— Ты что, Алеша, спишь? — встревожился Торонин, дергая приятеля за рукав.

— Нет, нет, я так, — очнулся Алексей. — Я слушаю, слушаю.

— Ну, тогда, может, еще пива?

— Можно, — лениво согласился Алексей. Ему не хотелось двигаться, разговаривать, отвечать. Лучше уж тянуть горькое холодное пиво. Как же это? Сказка узбека — и дикое бормотанье этой старой женщины, четыре всадника здесь и там…

Все перемешалось. Прокуренный воздух пивной казался менее реальным, чем поляна в лесу, отблески костра, гортанный голос Мамеда. Где теперь те трое? Ему вдруг захотелось поговорить об этом с Торониным, но, взглянув в его добродушные, уже совсем осоловевшие от пива глаза, он отказался от этого. Нет, нет, понять его мог только тот, кто так же, как их четверка, был травленым зверем, ползал на брюхе по болотам, лежал под плетнями, ускользал из рук врага, бежал куда глаза глядят, сто раз умирал и сто раз воскресал из мертвых.

Торонина тогда с ними не было, — он появился позднее, когда наступили иные времена, времена больших маршей, больших битв. Нет, он не сможет понять, как не сможет понять никто, кто сам не ходил по тем извилистым тайным тропам, дышащим изменой, коварством, кто не пережил часов бешенства, отчаяния и безграничного одиночества — чувств человека, внезапно очутившегося в кольце врагов, без товарищей, без приказа, человека, предоставленного самому себе, собственному разуму и собственному мужеству. Не стоило вводить Торонина в темные закоулки тех переживаний.

Пивная постепенно пустела. Официантка собирала посуду, вытирала мокрые столы. Буфетчица за стойкой откровенно зевала, показывая стальные коронки крупных неровных зубов.

— Еще пива, — потребовал Торонин.

— Пива нет, все вышло, — сказала официантка.

Торонин, пошатываясь, встал.

— Как так нет? Что значит нет? Человек приехал с фронта, желает угостить товарища, а тут… Эх, вы!..

— Нету, завтра будет свежее, — успокаивала буфетчица и, чтобы убедить Торонина, отвернула кран. Из бочонка потекла тоненькая мутная струйка.

— Вот всегда так: выпить бы пива, угостить приятеля, а тут как назло… Где здесь у вас еще пивные?

— Пойдем, Володька, хватит. Давайте счет!

— Что ты, Алеша, обидеть, что ли, хочешь… Отдай, отдай!

Он схватил грязную бумажку и попытался разобрать цифру, но черные значки прыгали у него перед глазами. Он положил счет, вытащил из кармана туго набитый деньгами бумажник и бросил его на стойку.

— Бери, хозяйка, сколько там следует, бери…

Алексей было забеспокоился.

— Ну, чего там, Алексей! Что у меня, денег мало, что ли?.. Бери, бери, хозяйка.

Буфетчица старательно отсчитала следуемое и вернула бумажник. Торонин, не глядя, бросил на стол пачку кредиток.

— Разделите, девушки…

Свежий резкий воздух ударил им в лицо, ледяным дыханием сжал легкие. Они ловили его ртом, как рыбы, выброшенные на берег.

— Теперь пойдем ко мне. У меня коньяк есть. Слышишь, Алеша?

— Пожалуй, домой пора, — неуверенно оглядел темнеющую улицу Алексеи.

— Эх ты, курица! Домой! Кто его знает, придется ли еще когда встретиться. Что ж, ты меня одного оставишь, фронтового друга-приятеля? Эх! А помнишь, Алеша, как нас тогда в землянке засыпало?

Алексей кивнул. Они двинулись вверх по скользкой, подмерзающей мостовой. Наступал вечер, небо было чистое, глубокое и насыщенное серебристой, густеющей в глубине лазурью. Над горизонтом, переливаясь холодным сапфировым блеском, горела одинокая звезда, яркая и отчетливая, как крупный гвоздь, вбитый в свод из чистого льда. Внизу, на улицах, быстро темнело, но выше, над крышами домов, еще светился далекий отблеск угасающего дня. Под ногами кое-где шуршали последние, опавшие со старых каштанов листья, съежившиеся и увядшие остатки золотого осеннего великолепия.

— У меня и сало есть, выпьем, как следует закусим, Алеша. Эх, брат, жизнь… И как только ты выдерживаешь здесь, Алеша? Я еще завтра побуду — и айда назад. Фронт, слышишь, Алеша, фронт… А из тебя тыловика сделали… Эх!

— Идем, идем! — сердито крикнул Алексей, ускоряя шаг. Он подосадовал на этого чудака Володьку. Только сейчас он вспомнил, что обещал Людмиле посмотреть кран на кухне — не удастся ли его как-нибудь починить.

Но тут же взбунтовался. Нет, нет, ни за что! Он пойдет с Володькой, будет пить коньяк. Ну да, напьется, будет как стелька. К черту! Хватит с него всего этого…

Торонин словно угадал, о чем думает товарищ.

— Домой… Да что у тебя дома? Начнут жужжать над ухом: то да се… Знаю я баб… Я вот три года не был дома, ну и что? Они сами по себе, а я сам по себе. После войны другое дело. А теперь мне что…

«Ну, конечно, ему-то что, — с горечью подумал Алексей. — Оденут тебя, накормят — и ни до чего тебе дела нет. Нет, вот ты попробовал бы…» — разжигал он в себе злость, входя в темные двери гостиницы.

— Свету, понимаешь, нет. Война, говорят, сукины дети. Я бы им показал войну… Человек приехал с фронта — и сиди при коптилке… Ну, ничего. Коньячок зато — хо-хо! Фронтовой…

Он ударом ноги открыл дверь в комнату. Пахнуло затхлой сыростью. Торонин с трудом нашел в кармане спички.

— Садись, садись. Сейчас будет коньяк. И стаканы есть, я не позволил убирать.

Алексей тяжело опустился на край кровати.

Он знал, что значит коньяк: чудовищная головная боль, дрожь в руках, страшное возбуждение, — после контузии он не мог пить, все тогда становилось черным и мрачным… Но это потом, а пока хотя бы на минуту забыть обо всем, что мучит, гнетет. И, наконец, нельзя же вечно чувствовать себя калекой, которому запрещено даже выпить рюмочку с приятелем.

— Ну, Алеша, за твое здоровье! Эх, забрали тебя с фронта… Ребята тебя все вспоминают… А помнишь…

Он помнил, разумеется помнил. Помнил с гневом, злостью, досадой, с горькой обидой. Он чувствовал себя связанным, опутанным, он почти с завистью смотрел на Володьку, вольного человека, который расстегнул воротник гимнастерки и наливал коньяк в большие чайные стаканы.

Володька… Приехал, побудет дня два-три, выполнит поручение, выпьет море водки, съест горы закусок и поедет обратно к своим ребятам, к ночам в землянках, к дням на маршах, к кострам в лесу, к стоянкам в деревнях, к быстрой, стремительной жизни, когда ежедневно смотришь в глаза смерти и ежедневно с радостной улыбкой ускользаешь от ее жадных, хищных лап. Он вернется на путь победителей, пройдет города, которых никогда не видел, деревни, говорящие на незнакомом языке, иные, чужие реки, пройдет сквозь леса, где, наверно, растут иные деревья.

Он залпом выпил стакан коньяку. Его обожгло, как огнем, он поперхнулся и глубоко перевел дыхание.

— Ну как, ничего коньячок? Трофейный, — сказал Торонин и опять наполнил стакан.

Алексей почувствовал, что с него хватит, что больше пить не следует, но вдруг все стало ясным и отчетливым, и он вовсе не пьян, он сам удивился, сколько может выпить коньяку, и в голове даже не шумит.

Вдали за окном зазвучала сперва неуверенно, еле слышно, песня. Как шум налетающего ветра, она нарастала, ширилась и, наконец, донеслась словами, звучавшими в ритм отбиваемых по мостовой шагов: «…народная, священная война…»

Алексей уронил голову на край стола и заплакал. Торонин испугался.

— Алеша, что с тобой? Что случилось? Обидел тебя кто? Я ему, я ему… Братишка, я, если надо, постою за тебя, я умру за тебя, ты же знаешь…

Комната колыхалась, качалась вверх и вниз в мутном тумане.

Алексею захотелось присоединиться к доносившемуся с улицы хору. Он подтянул, Торонин за ним. Но скоро они спутали слова и перешли на другое.

Склонившись друг к другу, упираясь лбом в лоб, положив друг другу руки на плечи, они пели одну за другой фронтовые песни, немилосердно фальшивя, перекрикивая один другого, путая слова и мотивы.

Впрочем, каждый вкладывал в пение различный смысл. У Алексея слезы текли по лицу и сердце щемила тоска… Для него то были не слова песни, то была иная, стремительная жизнь. Словами песни он рвался туда, где ему уже никогда не дано быть, взлетал на вершину и низвергался на самое дно человеческого отчаяния. Высокая, победная мелодия рвала сердце, терзала его.

Для Торонина это было просто пение, необходимое человеку, когда он выпьет. Песни были свои, родные, и ничего особенного в них не было, тем более что их приходилось слышать почти ежедневно.

Но эта двойственность восприятия не мешала им, и они пели до тех пор, пока в бутылке не показалось дно и сосед не утомился стучать в стенку, требуя тишины. Теперь в свою очередь расстроился Торонин.

— Эх, вот беда, Алеша, коньяку ни капельки, я, дурак, вчера один целую бутылку выпил. Свинья такая, понимаешь, выпил, а сейчас друга угостить нечем… И петь не дают, стучит и стучит, идиот. Эх, Алеша, сироты мы…

Алексей уже ничего не видел, ничего не слышал. Внезапный, непреодолимый сон свалил его на кровать.

* * *

Когда он очнулся, ему пришлось долго припоминать, где он находится. На столе, чадя черными струями, догорала коптилка. Торонин, широко раскинув руки, оглушительно храпел, и его лицо в неверном свете коптилки казалось лицом ребенка. Алексей взглянул на часы и выругался. Он торопливо застегнул куртку, пригладил волосы. Тронул за плечо спавшего, но тот лишь громче захрапел. Так Алексей и ушел, не разбудив товарища.

Город спал, погруженный во тьму.

В холодном небе стоял узенький ледяной серп месяца, и в его едва различимом слабом свете улицы казались таинственными и грозными. Разрушенные стены, разбитые дома вздымались во мраке, как руины сказочных замков. На зубчатые изломы, покрытые инеем, чуть заметно ложился блеск месяца, окрашивая их в серебро. Черные ямы выбитых окон, казалось, таили в себе неизвестность, словно вот-вот откуда-то раздастся страшный крик и, отдаваясь в городских стенах, понесется эхом по пустым улицам, среди каменных мертвых домов, неистовый, грозный. Голые ветви темных деревьев, облитые слабым светом, вытягивались, как живые.

Алексей вздрогнул, услышав резкий внезапный писк. В разрушенных, зиявших черными провалами подвалах дрались крысы.

Он свернул на свою улицу. Голова болела, во рту стоял кислый, неприятный вкус. «И надо ж было напиться», — подумал он с раздражением и пнул лежавший на тротуаре камень.

— Порядки! Дыр некому заткнуть, камни убрать, — зло выругался Алексей, снова спотыкаясь о предательски притаившиеся в темноте выбоины.

Подъезд был уже заперт, и пришлось долго стучать в дверь, бить кулаками, ногой, пока, наконец, не послышались тяжелые шаги.

— Кто там?

— Свои, свои.

Дворничиха, недовольно ворча, долго открывала замок, спускала цепь. Высоко подняв коптилку, она осветила входящего.

— Вот тоже охота в такое время по ночам шататься…

Алексей прошел мимо нее и свернул на темную лестницу. Было черно, как в колодце. Он с трудом нащупал перила и стал подниматься. На первой же площадке споткнулся о сложенные там дрова и чуть не упал.

Он зажег спичку. Большой серый кот шмыгнул из-под ног. Лестница была крутая и узкая, и вправо и влево от нее шли длинные коридоры с множеством дверей. Снаружи дом казался небольшим, но внутри он непостижимым образом дробился на маленькие клетушки, в которых люди жили, как в муравейнике. Откуда-то сверху доносились хриплые звуки патефона. Алексей поморщился. В коридорах везде стояли бочки с капустой, по крайней мере по одной на каждый коридор, наполняя весь дом кислым запахом. Темень, вонь, сырость ложились нестерпимой, отвратительной тяжестью на грудь, усиливали головную боль. Голова начинала трещать, словно ее сжимали клещами.

Он добрался, наконец, до своей двери. Пошарил в кармане и лишь тогда сообразил, что не взял с собой ключа. «Только этого не хватало», — а он надеялся войти потихоньку, не разбудив Людмилы.

Но Людмила не спала. Когда она впустила его в комнату, он увидел, что лампа еще горит и на столе разложено какое-то шитье.

— Хочешь чаю? — спросила она.

— Чаю?

Чаю, да, — это было как раз то, чего ему хотелось. Язык был сухой. Он сел и смотрел, как она наливает чай в стакан. Она молчала, но пальцы у нее слегка дрожали. Он почувствовал, что нужно что-нибудь сказать.

— Ася спит?

Она подняла на него спокойные глаза.

— В половине-то четвертого?

Ему стало неловко. Вот идиот, спросил тоже… Разумеется, уже половина четвертого… Девочка ложится спать в девять, ну в десять…

— Да, — смущенно сказал он. — А ты почему не легла?

— У соседей труба лопнула, и у нас все залило. Пришлось подтирать. А потом я… немного беспокоилась, что тебя так долго нет…

У него не было намерения лгать, да и надобности в этом не было. Но это выскочило как-то само собой:

— Я зашел на Ленинскую, да так незаметно и…

Не глядя на него, она тихо сказала:

— В одиннадцать часов заходил Серов, хотел повидать тебя. Он починил кран.

Опять попался! Надо ж было назвать адрес Серова, когда тому как раз зачем-то понадобилось припереться сюда! Кран починил, тоже благодетель… От этой мысли в нем закипела злость. Обязательно нужно было дождаться посторонней помощи, тоже удовольствие… Людмила, конечно, ничего не скажет, да и что говорить? Кран и то не мог исправить, сколько раз она его просила об этом. Пока, наконец, Серов… И ведь Людмила прекрасно видит, что он пьян, а притворяется, что ничего не замечает, и только изредка бросает на него испытующие взгляды. Ясное дело, боится, что опять будет приступ, как в последний раз, когда он, несмотря на запрещение врача, выпил.

Его охватила злоба — не на себя, а на Людмилу. Беспокоится, — вспомнил он вдруг. — И чего тут беспокоиться? Он здесь, жив, да и что может с человеком случиться в этой тыловой дыре?

Он жадно пил чай, чувствуя, как тепло разливается по внутренностям. Конечно, просто надо сказать, что встретился с товарищем по фронту. Ну, нет, ничего он теперь не скажет. Недоставало, чтобы она его контролировала.

— Тебе совершенно незачем было беспокоиться. Ты что, тоже веришь в «Черную змею»?

— Тут нечего верить или не верить, — сказала она спокойно, — известно, что в городе орудует банда.

— Бабьи сплетни и выдумки.

— Пусть будет так, если тебе угодно. Да и не только в этом дело. Мало ли что может случиться?

— Интересно, что здесь может случиться? — сказал он. Ему хотелось излить в этих словах всю досаду, накопившуюся в нем за целый день. Но они прозвучали вяло и неуверенно.

— Пора спать, — оборвала она неналаживавшийся разговор.

Он облегченно вздохнул. Но уснуть не удалось. Он прислушивался в темноте к дыханию жены и чувствовал, что она тоже не спит. Лежит с открытыми глазами и смотрит в потолок.

Наверху послышались шаги. Казалось, кто-то передвигает тяжелую мебель. Что-то со стуком упало. За стеной слева раздался сухой надрывный кашель.

Постепенно Алексей стал различать доносящиеся отовсюду звуки. В доме была лишь видимость сна. В нем не было тишины. И вдруг Алексею показалось, что на всех этажах, во всех квартирах лежат неподвижно, как и он, люди и прислушиваются к странным таинственным звукам, приобретающим в ночной тиши грозную выразительность. Дом храпел и дышал. Наверху скрипнула дверь. По лестнице бесцеремонно застучали чьи-то громкие шаги. Где-то рядом раздавался смех, откуда-то из другой квартиры, словно из-под земли, донеслись хриплые звуки патефона, потом бешеный стук в стену. В коридоре капала вода. Алексей вслушивался в ночной шум. Стены были словно из картона, откуда-то снизу слышалось похрапывание. Он приподнялся на локте, пристально всматриваясь в темноту. Храп был слышен так отчетливо, что на мгновение ему показалось, что в комнате есть кто-то посторонний. Но никого не было, Людмила уже заснула и спала так тихо, что не слышно было ее дыхания. Вода в коридоре продолжала монотонно, назойливо капать, и Алексею вспомнился прочитанный где-то рассказ о средневековой пытке — капля за каплей падает на выбритую голову. Только сейчас он понял, что это может довести до безумия. Он встал и вышел в темный коридор. В лицо ему пахнул запах капусты и кошачьих нечистот. Ощупью добрался он до водопроводной раковины и попытался завернуть кран. Но вода упорно продолжала капать. Он зажег спичку — под раковиной лежали какие-то тряпки. Он с отвращением взял одну из них и обмотал кран, опустив конец тряпки в раковину. Проклятый звук стих.

Дверь напротив открылась, и в свете горящей в комнате лампы показался силуэт женщины. Она была в одной юбке, в платке, наброшенном на голые плечи.

— Это вы, Алексей Михайлович? Что случилось?

— Ничего. Вода из крана капает, спать невозможно, надо что-нибудь с этим сделать…

Женщина рассмеялась.

— Кран… А мне вот не мешает, хоть он и у самых моих дверей… Но тоже не спится.

Он хотел уйти, но неловко было обрывать разговор. Женщина прислонилась к дверному косяку, как будто и не собиралась возвращаться в комнату.

— Зайдите ко мне, Алексей Михайлович, чай еще горячий.

Да, пить ему хотелось. Но Алексей тут же вспомнил, что не одет, ведь он накинул пальто прямо на белье. А, во-вторых, что она вообразит? В пятом часу утра… Может, и не бабьи сплетни, будто она жила с немцами.

— Нет, нет, спасибо, Тамара… Тамара…

— Тамара Степановна, — подсказала она.

— Спасибо, надо спать, поздно уже.

— Ну да, поздно… — вздохнула она и медленно, неохотно ушла к себе.

Алексей, стараясь потише запереть дверь, вернулся в свою квартиру, пошел на кухню, напился воды. В поисках стакана он зажег огарок свечи, прилепленный к краю стола.

Бледный свет обнаружил следы разрушений. Потолок был темный от потеков. В углу сверху донизу расползлось большое рыже-синее пятно, захватывая две стены. Вытертый пол еще не успел просохнуть, и от него веяло холодом. Алексей выругался. Вечно, вечно одно и то же — трубы наверху, трубы внизу, трубы сбоку. Они лопались, наполняя квартиры водой, а лестницу — криком ссорящихся женщин. Вова, работавший у сапожника с нижнего этажа, иронически называл дом аквариумом. Это и был аквариум, в котором вместо рыб жили люди, поливаемые сверху и сбоку, подмачиваемые снизу вечно просачивающейся откуда-то водой.

Вид кухни окончательно прогнал сон. Он прошел в комнату, присел на кровать и закурил. Теперь все было слышно еще отчетливее. Где-то поскрипывала кровать, раздавалось тихое, сдавленное хихиканье. На лестнице возились кошки.

Алексею стало невыносимо тяжко. Он оперся головой на руку. Куда же девался вольный ветер широких степей, шум душистых лесных чащ, речные просторы, гладь озер, полная тонущих в ней звезд?

Ноги тогда были в крови, голод скручивал внутренности, глаза от бессонницы наливались кровью, каждый звук и каждый шорох таил в себе угрозу смерти. И единственным желанием, единственным стремлением было вырваться, не даться, вернуться к людям, к своим, к нормальной жизни. Сколько дорог и бездорожий изведали ноги, сколько раз чувствовалось на лбу ледяное дыхание смерти, и тогда — Алексей прекрасно помнил это — в нем жила страстная мечта: если удастся — а ведь это невозможно! — если это минет — а ведь так не случится! — больше никогда, никогда не думать о временах смертельного ужаса, как можно скорее забыть их, зачеркнуть в мозгу, выбросить из себя, чтобы не осталось ничего, ничего…

Но ноги зажили, и желудок наполнился, и смерть уже не подстерегала на каждом шагу. Был дом, жена, ребенок. Что же исчезло, что погибло, что заставляло вспомнить именно то, минувшее? Почему минувшее не казалось ему теперь страшным и отвратительным, а, наоборот, притягивало, как глубокая, бурливая вода, как пропасть в горах, лиловая от таинственных теней.

— О-о-ох, — вздохнул сквозь сон кто-то за стеной. Заплакал ребенок. Да, тяжелые сны должны были сниться в этом тесном, переполненном, как муравейник, доме. До чего разных, так или иначе искалеченных им людей согнал сюда со всех сторон военный вихрь — жен без мужей, детей без отцов. Дом, полный женщин, среди которых лишь изредка мелькали мужчины, словно стыдящиеся того, что они здесь, а не там, где небо пылает пожарами, где глухо гудит земля.

И снова перед Алексеем всплыли дни без воды, когда язык присыхает к нёбу, хрустит сухой песок на зубах и горло сжимает нестерпимая, давящая боль. И другие дни — когда вонь болота вызывала спазмы, жидкая грязь липла к ногам, шинель мокла в ручьях дождя и становилась невыносимо тяжелой, когда на теле сухой нитки не было. Открывались нарывы на ногах, горели нарывы на спине — от сырости, от голода, от ночевок на болоте. Да, все это было так. Но, вспоминая об этом, Алексей не мог вызвать из бездны времени того, что тогда было так сильно: вырваться, уйти, забыть. Нарывы, сырость, пустой желудок — все это казалось незначительным. Помнился только вольный ветер над головой, беспощадная борьба, от которой напрягались мускулы, борьба в конечном счете победная.

Алексей сжал кулаки. Как раз когда ноздри уже вдыхали пряный запах победы, когда легкие захлебывались от победного вихря, когда и он чувствовал себя триумфатором, когда, как крепчайшее вино, туманила голову радость выигранных сражений, — как раз тогда он вынужден был уйти оттуда из-за этой глупой контузии. И не вернуться, потому что надо же было ему обладать специальностью, которая, видите ли, нужна здесь, вдали от походов и побед.

За стеной раздалось старческое кряхтение. Алексей заткнул уши. Хватит, хватит, хоть на мгновенье забыть — не о том, о нет! — а вот об этом доме, о соседях, о лопающихся трубах, о неотоваренных карточках на крупу, хоть на минуту перенестись туда, в бурный, жестокий мир, утративший в воспоминаниях свою горечь и смрад.

«Может быть, это и есть отравляющий прах Тамерлана?» — подумал вдруг Алексей и насмешливо улыбнулся…

Загрузка...