XV

Зал был переполнен. Офицеры, рабочие, какие-то сомнительные субъекты в ватниках, старые и молодые женщины. Шепот утихал, когда раздавался вопрос, и возобновлялся, когда слышался ответ.

Судили целую шайку. Алексей равнодушно слушал, как поочередно вызывали обвиняемых. Наконец, раздалась знакомая фамилия. Петька небрежно поднялся, и Алексей увидел его острый профиль, сбившиеся волосы надо лбом, сгорбленную спину.

— Холост.

— Как холост? Никогда не были женаты?

— Никогда не был женат, — медленно, отчетливо повторил Петька, глядя прямо в лицо судьи.

— Вы когда-то жили в Полтаве?

— Да.

— И утверждаете, что не были женаты?

— Да.

— А ведь… а ведь… — судья рылся в бумагах. — У нас здесь есть документы, показания: Полтава… улица… дом номер… Петр Обод, женат.

— Я никогда не был женат.

— А не знаете ли вы некую Тамару Степановну Торчук?

Худые плечи поднялись еще выше. Голос внезапно охрип. Но обвиняемый тем же тоном повторил:

— Не знаю я никакой Тамары Степановны. Не понимаю, в чем дело. Чего вы пристали ко мне? Я никогда не был женат.

— Выражайтесь повежливей. Никто к вам не пристает. А дело в том, что вы скрываете, что были женаты. Вы были женаты на Тамаре Степановне Торчук, которая во время оккупации жила с гитлеровскими офицерами и с одним из них бежала, когда приближались наши войска.

— Ничего я об этом не знаю. У меня никогда не было жены.

— Интересно, — обратился судья к коллеге тоном, отнюдь не выражавшим заинтересованности. И сразу перешел к другим вопросам.

— Когда вы дезертировали из армии?

Кто-то за спиной Алексея глубоко вздохнул. Закутанная в платок старуха тихо, беззвучно плакала, тыльной стороной руки отирая красные глаза. И вдруг Алексей понял, что в зале сидят не только зеваки, которых привлекла сенсация. Некоторые из этих людей были так или иначе связаны с сидевшими на скамье подсудимых. Может быть, тут были матери, жены, сестры, любовницы, может быть — тайные сообщники, которым пока удалось избежать судьбы арестованных, вместе с которыми они вершили свои темные дела, совершали ночные налеты, — сообщники, с руками липкими от крови, как и руки семерки, оказавшейся за тюремной решеткой. Алексей пытался узнать среди подсудимых того, второго, с кем он столкнулся тогда в темноте. «Раз знакомый, нужно его сплавить…» — прозвучали у него в ушах слова, сказанные тогда, в пустынной уличке. Нет, он мог бы узнать его разве только по голосу. Это мог быть и тот высокий молодой парень, и усатый с перевязанной рукой, и тот рыжий, с лицом морской свинки. Впрочем, это было неважно. А что ж важно, что собственно важно? — мучительно думал Алексей и жалел, что пришел сюда, хотя, когда он узнал о суде, словно какой-то непреложный приказ толкнул его: надо пойти.

Выступали свидетели. Ограбленные на улице, терроризированные на квартире, понесшие материальный и физический ущерб. Тихим, срывающимся голосом давала показания жена человека, убитого налетчиками во время грабежа. Давала показания какая-то старушка, у которой жил на квартире один из преступников. Наконец, выступил коренастый мужчина, и Алексей долго мучился, вспоминая, откуда он знает это лицо. Но его фамилия ничего ему не сказала.

— Слесарь я, слесарь…

Ну, конечно же, это тот человек, которого он по просьбе Людмилы устроил на работу. Отец Вовки.

— Дело было так…

Слесарь долго и путано рассказывал историю своего сына, убитого месяц назад, но в сущности это не дало следствию ничего нового.

Очевидно, судья хотел установить, было ли ограбление «Гастронома» делом той же банды, тех из ее членов, которые еще оставались на свободе, или же следовало отнести его за счет другой шайки.

Но слесарь знал немногое или знал больше, чем хотел сказать. Он сбивался, покашливал, часто возвращался к уже рассказанным деталям.

Петька заметил Алексея и глумливо глянул на него злыми волчьими глазами. Узкие губы бандита искривила усмешка. Алексей понял, что означает эта усмешка. Тот издевался над ним, капитаном Дорошем, бывшим своим командиром, товарищем по борьбе и скитаниям. Смеялся над ним, над его мирной жизнью приличного гражданина. «Ну что же, пожалуйся и ты, расскажи, как поднимал ручки вверх в темном переулке, как тебе светили в глаза фонариком, а ты даже не мог полезть в карман, потому что в нем не было револьвера», — говорил взгляд Петьки.

Алексей отвел глаза. Как живые, всплыли в памяти лесные опушки, грохот выстрелов, скитания по болотам, насмешливая, дерзкая усмешка Петьки, с которой он встречал опасность, его не знавшая колебаний отвага, его отчаянное мужество.

Нет. Он не хотел видеть того Петьку, который сидел на скамье подсудимых. Он думал о тех давних, отошедших в далекое прошлое временах, о далеких дорогах, о снежных вьюгах, о ранах, которых уже никто не помнил, об ужасе, который уже не существовал. Он думал о том Петьке, который пробивался сквозь кольцо врагов, стрелял без промаха, затыкал свою рану мохом, шел без устали, делился с товарищами последним куском хлеба и последней крошкой табака.

Глаза Алексея вновь устремились к Петьке. Нет, на лице того не было усмешки. Оно дышало злобой, ненавистью, поразившими Алексея. Тот смотрел на него, как на смертельного врага. Мускулы щек напряглись, сжались, глаза будто ввалились еще глубже, и сейчас волчьи черты проступили явственно, неодолимо напоминая треугольную звериную голову.

Один за другим говорили свидетели. И Алексей стал внимательно вслушиваться. Из этих показаний вырастал мрачный, кровожадный образ грабителя, бандита, изверга. Все больше крови налипало на худощавые, узкие пальцы с ярко выраженным утолщением суставов. Все больше обвинений ложилось на его сгорбленную спину. Это он организовал, он уговаривал, он руководил дерзкими налетами. Те дни, в лесах и трясинах, послужили лишь практикой для бандитизма в городе, среди своих.

И одновременно Алексей все думал о той, о Тамаре. Фамилия была другая — ну, ясно, она переменила фамилию, чтобы укрыться от мужа, да и не только от мужа. Так это правда, что она жила с гитлеровцами. Только судья ошибся — не удалось ей бежать, ее бросили где-то по пути бегства, как бросали таких «жен». Знал ли Петька? Несомненно знал. Ведь потому, видимо, он так упорно и отрицает, что был женат. Так, значит… Да, это бесспорно была его жена. Даже если бы не карточка, которую Алексей видел у нее, он был бы уверен, что человек, о котором рассказывала Тамара, и Петька — одно и то же лицо.

Выступали еще свидетели. Сгорбленная старушка, и молодой паренек, которого уговаривали, чтобы он вступил в банду, и директор «Гастронома», во время налета на который застрелили Вовку Черемова. А Обод слушал и насмешливо улыбался. Он смотрел на свидетелей, поддакивал кивками головы, и похоже было, что он смотрит на какое-то зрелище, которое вовсе его не касается. А ведь ни для кого не подлежало сомнению, что уже давно, уже с самого начала, в этом зале притаилась смерть и что для большинства из сидящей на скамье подсудимых семерки отсюда будет только один выход — неизбежный, не отменяемый. И Петька должен был чувствовать, должен был знать это лучше остальных. И все же насмешливая улыбка не сходила с его губ. Лишь когда глаза его случайно встречались с глазами Алексея, улыбка исчезала и волчье лицо дышало ненавистью.

Из слов свидетелей возникал, вставал перед глазами мрачный мир, дышащий кровью и убийством. Где-то в темных переулках, в руинах домов, в загородных оврагах таилась, подкарауливала коварная смерть, гнилой черный туман, о котором ничего не знала нормальная, проходящая при дневном свете жизнь. Здесь господствовали свои законы. Не братство, а страх объединял этих семерых, которые сидели сейчас рядом на виду у всех.

Алексей слушал. Да, это был Петька. Такой же наглый и неустрашимый здесь, как и там, перед лицом врага. В показаниях разных, совершенно отличных друг от друга людей Алексей узнавал меткие удары Петьки, коварно задуманные планы, дерзкую беззаботность — все как и там. Ведь Петька честно сражался в те мрачные дни! А может — лишь упивался большим приключением? Мужество вело его на борьбу или же извращенное наслаждение опасной игрой?

Свидетели все говорили. Петька улыбался. Алексей смотрел на остальную шестерку. Ясно, что атаманом был Петька. Те вели себя иначе. На их лицах виднелись и страх, и усталость, и тупое безразличие. Только один, казавшийся самым молодым, по временам обменивался с Петькой взглядом, и как бы отражение улыбки того, слабый отблеск ее освещал тогда запавшие щеки подростка. Да, Петька был его вожаком, и этот худой паренек готов был идти за ним повсюду.

И где же была здесь Тамара, какое место занимала Тамара в жизни этого человека? Он вычеркнул ее, вычеркнул ту, которая жила с гитлеровцами. Что побудило его отречься от нее: оскорбленное чувство обманутого мужчины или же ненависть, та, сжимавшая горло ненависть к врагу, которой они научились там, в лесах окружения? А когда он узнал — не было ли и это еще одним толчком на путь преступлений и убийств? Алексей с досадой подумал, как он расчувствовался тогда, как Тамара показалась ему беззащитным, отчаявшимся ребенком. А ведь она жила с гитлеровцами. Нет, нет, пусть прощает, кто хочет, пусть забывает, но он видел изнасилованных и потом убитых девушек, почти детей. Не могло быть ни прощения, ни оправдания. Алексей с отвращением подумал, что разговаривал с ней, сидел рядом, гладил ее по голове.

Объявили перерыв. Алексей вышел на улицу подышать свежим воздухом.

Лучше всего было бы пойти домой. Но неодолимо тянуло досидеть до конца, узнать, каков будет конец этого Петьки, с которым так недавно и так бесконечно давно свела его судьба в дни борьбы и грозы. Хотя ведь заранее было известно, что результат может быть только один.

Он заметил, что народ постепенно возвращается в здание суда, и пошел вслед за всеми. Зал гудел от разговоров, ведущихся полушепотом, но как только показались судьи, стало тихо. Еще раньше Алексей заметил взгляд, который Петька бросил куда-то в толпу. Взгляд, отыскивающий и что-то приказывающий, многозначительный взгляд. Да, еще не все сидели на скамье подсудимых. Еще кто-то был на свободе, отважился прийти сюда, где решалась судьба сообщников. И внезапно Алексею показалось, что лицо и фигура Петьки теряют свой волчий вид. Нет, то не был скалящий зубы волк. Паук, страшный и внушающий отвращение, который втайне плел свои сети. Липкие, цепкие нити тянулись к полуразрушенным подвалам под руинами домов, проходили сквозь толпу, ежедневно собиравшуюся на толкучках всех рынков города, сворачивали в кабаки и пивнушки, взбирались на чердаки, добирались, как оказывалось из свидетельских показаний, и дальше и выше, до трех и четырехкомнатных квартир, связывали наиболее неожиданных людей — инвалидов, пострадавших на войне, старых сектанток, жен служащих, жаждущих чулок и нарядов, молодых парней и девушек, которым скучно было в родительских домах, где, предоставленные самим себе, они начинали с катания на отцовских машинах и распивания доставляемых из магазинов водок и вин, а кончали знакомством и сообщничеством с таким вот Петькой. Паук попался. Но еще тянулись по городу липкие нити, посев войны, горький и душный, отравляющий сердца, калечащий души.

Война собирала свой урожай не только там, на полях сражений. Она собирала его и здесь, в зале суда, где Алексей ясно, до боли ощущал, что кровью обагрены руки не только тех, чьи фамилии были названы сегодня вслух. Рядом с ним, позади него слушали с обыденными, с виду равнодушными лицами люди, для которых то, что происходило, было не показательным публичным процессом, а делом, глубоко, болезненно затрагивающим их, делом, от которого зависела и их жизнь. Кто из них? Может, эта старуха, закутанная в платок, может, этот молодой курносый парень, может, этот неопределенного вида франт в узкой куртке? Смотрели, слушали. Сегодня — те, завтра — они. Подвернется нога, поскользнется в крови, неожиданно выдаст небрежно брошенный клочок бумаги, пестрый шарфик, платочек с меткой, пряжка пояса. А то и сообщник струсит, захочет спасти свою голову. Или не выдержит, испугается вида крови, содрогнется от крика жертвы, сдаст бандитская наглость, проснется человеческое чувство, — и делу конец. Алексей кожей чувствовал, что где-то здесь, в зале, за скамьей подсудимых дышит притаившийся страх, дрожат напряженные нервы, трясутся руки в ожидании удара, который вот-вот обрушится и на них. «Черная змея». Голова была отрублена, но змея еще жила, еще извивалась, готовая ползать во мраке улиц, прятаться в норах, в закоулках города.

Защитник говорил сухо и монотонно. Да в сущности и трудно было что-либо сказать. Шепот становился все громче. Никто не слушал защитника. Липкая скука охватила зал.

— Слово предоставляется обвиняемому Ободу.

Петька поднялся небрежно, тяжело, словно ему не хотелось утруждать себя, словно не стоило затрудняться. Оглянулся по сторонам.

— Слово — а что говорить? Я ни о чем не жалею, пожил и хватит.

В зале загудело.

— Спокойно! — крикнул судья. — В противном случае я прикажу освободить зал.

Все утихли. Снова объявили перерыв. Но никто не уходил. Все ждали минуты, когда вернутся судьи, чтобы объявить приговор.

— Идут!..

Слушали в глухой тишине, в напряжении. Судья читал медленно, отчетливо.

— Правильно! — крикнул кто-то.

Люди расходились, громко комментируя дело. Щупленькая, дрожащая старушка вытирала мокрые глаза грязным платочком.

— Расстреляют… И что? Мало, мало, — повесить их надо!..

Алексей вышел из зала суда как бы внутренне опустошенный. Нет, он не жалел Петьку. Только что-то тенью и мрачной, мучительной тяжестью легло на душу.

— Быстро справились, — сказал кто-то за его спиной, и Алексей вздрогнул. Он узнал этот голос. Он запал ему в память, запечатлелся в мозгу раз и навсегда. Алексей замедлил шаг. Да, это был тот, сообщник, который тогда хотел застрелить его. Он остался на свободе. Они опередили Алексея. Их было двое, и они не обратили на него внимания. Алексей не мог ошибиться, ведь еще там, в зале, он был уверен, что узнал бы голос. И он узнал его — «черная змея» еще не была мертва. Она еще жила, еще будет ползать по темному городу…

«По темному городу… А ведь могло бы быть не темно… могло бы быть не темно…»

Несмотря на сгущающиеся сумерки, Алексей пошел к электростанции, где уже давно не был. Пустота, тишина, снег. И все же, и все же… Опершись о доски забора, он тупо смотрел в пространство. Не хотелось думать, не хотелось ничего чувствовать. Он очнулся, лишь когда у него начали коченеть ноги. «Домой», — подумал он. Да, ведь у него есть дом — и Ася. Как-то вышло, что он не видел ее два дня. А теперь она уже, вероятно, спит.

Но Ася не спала. Как раз, когда она взглянула на часы и решила, что пора ложиться спать, послышался стук в дверь.

Она вскочила из-за стола, за которым готовила уроки. Только открыв дверь, она вспомнила, что ей следовало, как наказывала мама, раньше спросить, кто там. Но было уже поздно. Высокий человек в пальто с меховым воротником стоял на пороге.

— Здесь живет Алексей Дорош?

— Здесь. Но папы нет.

— Ага, так ты его дочка?

— Да, вам, товарищ, нужен папа?

— Да. Не знаешь, когда он будет?

— Не знаю… Может, сейчас, а может, поздно… С папой никогда нельзя знать. Вы, может, присядете? Мама должна скоро прийти.

— Мама работает?

— Конечно, мама — она био… биолог, но теперь она работает на пункте переливания крови, теперь ведь война, вот и приходится, правда?

— Конечно, — усмехнулся пришедший и расстегнул пальто. Его взгляд упал на разложенные на столе тетради.

— Уроки готовишь?

— Да. А может, вы чаю выпьете? А то холодно. А вода как раз горячая, и печка топится, так я заварю.

— А ты и чай заваривать умеешь?

Ася обиделась.

— Разумеется, умею. Я вовсе не такая маленькая, до войны я была маленькая, а теперь уже нет. И заварить чай не так уж трудно, правда?

— Может быть… А вот, представь себе, мне никогда не удается. Всегда выходит жидкий и без запаха.

— Это потому, что сперва надо согреть чайник. И воды сначала наливать только чуточку-чуточку, а потом долить. Меня мама научила. Только вот сахару нет, вы будете пить без сахара?

— Да, да, я пью и без сахара.

— Да? А я люблю только с сахаром. Но теперь война, можно и без сахара, правда? А после войны опять будем с сахаром.

Он улыбнулся.

— После войны? Конечно, конечно.

— И уголь будет и все, правда? Страшно неудобно топить дровами. Их столько выходит. А уголь раз положишь — он и греет. Вы любите, когда тепло?

— Наверно, все любят, когда тепло.

— Все? Нет. У нас есть одна девочка в школе, так она говорит, что жара — это хуже, чем самый большой мороз. А вы где работаете?

— Я? В обкоме партии.

— Ах… Я знаю, это по дороге в школу. Так это вы из обкома к папе… Где же это папа? — встревожилась она и стала прислушиваться.

На лестнице послышались чьи-то шаги.

— Может, это папа идет? — спросил он, грея пальцы о стакан с чаем.

— Нет… У папы совсем другая походка. Я сразу узнаю.

— Очень темно у вас на лестнице.

— Ну, еще бы… Раньше ставили лампочку, такую коптилку. Но ее все время крали, так что теперь нет. А можно бы уже дать свет, правда? А то ничего не видно, и вы заметили, как у нас на лестнице грязно? Это потому, что ничего не видно и везде кошки шныряют. А если б было светло, этого бы не было.

— Можно и без света прибрать, днем, когда светло.

— Там никогда не бывает светло. Да и какая уборка? У нас перед самым домом, вы видели, целые кучи глины, и все ее притаскивают на ботинках. Теперь еще ничего, а осенью, когда были дожди, утонуть можно. Почему этих ям не засыплют? Вы вот работаете в обкоме и могли бы сказать. И перед самым обкомом на тротуаре тоже такие ямы… У нас в школе один мальчик чуть ногу себе не сломал.

— Война, маленькая…

— Война? Я знаю, что война, но разве поэтому уж нельзя эти ямы засыпать или сделать что-нибудь с мусором? Я думаю, можно, правда?

— Хм…

— Я вам налью еще чаю.

— Не нужно, хватит, спасибо.

— А папа всегда пьет два стакана. Взрослые вообще любят чай, правда? А до войны я пила какао. Иногда с пенками. Я очень люблю с пенками.

Он осматривался кругом.

— Отчего это такие пятна на стене?

— Это у нас трубы лопаются, все время лопаются, и вода льется. Вон там, в углу, совсем зеленая стена. А в кухне еще хуже. Неприятно, когда трубы лопаются, правда? Эти трубы тоже нельзя починить?

— Как только закончится война…

— Ах, как только закончится… А вот тут был слесарь и сказал, что если еще будет так лить, то дому крышка… Ведь жалко, правда? Это не очень красивый дом, но если б починить и убрать… Здесь ведь живет очень много людей, а теперь столько домов разрушено, ведь жаль, что он портится, правда? И построить новый дом дороже, правда?

— Конечно.

— Ну, вот видите. Вот вы бы и сказали в этом обкоме. А у вас там тоже трубы лопаются?

— Нет…

— Вот видите… Значит, можно починить.

— Там были новые трубы.

— Ага… Но я видела, в том доме, на углу, что бомбой разбило, он тоже, видно, был новый, там есть трубы, и они так валяются и в конце концов испортятся, а их можно было бы взять и поставить где-нибудь в другом месте, правда?

— На углу?

— Да, сразу же как от нас выйти, направо, — Ася вертела руками, неуверенно определяя направление. — О, вот идет Фекла Андреевна, я ее всегда узнаю, она так смешно шаркает ногами.

— Кто это Фекла Андреевна?

— Она тут над нами живет, знаете? И у нее все, все до одного умерли на войне. И теперь она немножечко не… неном…

— Ненормальная?

— Вот, вот. Но раз все умерли, то можно стать ненормальной, правда?

— Да, да. А откуда ты взяла эти три веснушки на носике?

Она обиделась.

— Ниоткуда не взяла… всегда были. Да ведь их всего только три. А летом, когда я загорю, их почти и не видно, самую чуточку.

— Да нет, это очень красиво, таких три пятнышка.

— Конечно! Вы надо мной смеетесь? А у нас в школе есть одна такая Мура, так она вся в веснушках — веснушка на веснушке… Это ведь еще хуже, правда? Но она очень славная и вовсе не огорчается из-за этих веснушек.

— А ты огорчаешься?

— Иногда, немножко… Потому что мальчишки надо мной смеются. А это ведь неприятно?

— А как в школе?

— В школе? Вот если б только топили. Мне-то тепло, у меня валенки, вон стоят. Хорошие валенки, правда? Но у кого нет валенок, ужасно ноги зябнут, и у всех насморк, и это, знаете, страшно неприятно, когда все шмыгают носами!

— Дров нет…

— Нет?! А я видела, мы осенью ходили на экскурсию, так в лесу масса дров, остались от артиллерии, нам сказали.

— Видишь ли, малышка, транспорта нет.

— Транспорта? А у нас в школе есть одна девочка, так ее папа директор, и у него столько дров, что они продавали. Правда, это несправедливо? У них всегда жарко, как в бане. Я там, в эвакуации, всегда ходила с мамой в баню. И они еще спекулируют углем, это же несправедливо, правда? Уж лучше бы этот уголь отдать в школу, чем этому директору, правда?

— Конечно.

— Ну вот. Так вы же могли бы в этом обкоме сказать, чтобы распределили справедливо, правда? Для того ведь и сидят люди, чтобы следить, чтобы все было в порядке, правда? А у нас тут тоже живет одна, так она получает столько консервов, что тоже спекулирует…

— Откуда же ты знаешь?

— Как откуда я знаю? Ведь приезжает машина и привозит ей, я же вижу. А она потом идет на базар и продает. Это тоже несправедливо, правда? Потому что консервов ведь тоже мало, и нужно бы делить справедливо, правда?

— Конечно…

— Ну, вот видите… О, теперь вот папа идет.

— Я ничего не слышу.

— А я слышу. Он сейчас в подъезде. Маму и папу я издали слышу, гораздо раньше, чем других. Это смешно, правда? О, теперь он на лестнице. Папа всегда через две ступеньки, — только он не бежит, а просто так шагает через две ступеньки, так что сразу можно узнать. А вы знаете папу?

— Да, знаю.

— Это хорошо. Ну, я пойду открою дверь.

Она побежала в кухню и, приоткрыв дверь в темноту, стала ждать.

— Что ж ты выскакиваешь на лестницу? Простудишься, — встревожился Алексей.

— Нет, нет, я ведь только так, на пороге.

Она приложила палец к губам.

— Там один товарищ из обкома ждет тебя, — сообщила она шепотом.

— Из обкома?

— Да… Сидит и дожидается.

Сердце заколотилось. Алексей, не снимая пальто, бросился в комнату.

— Вы давно пришли?

— Давно? — секретарь взглянул на часы. — Представьте себе, мне казалось, что несколько минут, а уже больше получаса. Телефона у вас нет, а я проезжал мимо и думаю: чем ждать до утра, забегу. Разговаривал вот с вашей дочкой. Занятная девочка.

— Садитесь, садитесь, — смущенно приглашал Алексей.

Секретарь рассмеялся.

— Я же сижу. Ну, Алексей Михайлович, надо браться за работу.

— За работу?

— Что ж вы так удивляетесь? Вы что, раздумали?

— Нет, нет, я только… я думал…

— Столько разных дел навалилось, что никак не мог раньше. Только сегодня вернулся из командировки. А откладывать больше нельзя. Завтра созываю комиссию, надо решать. И даже не решать, а решить, как браться за дело. Вы и раньше жили в этой квартире?

— Нет… Та разрушена.

— Тесновато тут у вас.

— Ничего, ничего, — бормотал ошеломленный Алексей.

— Ну, значит, завтра в одиннадцать. Возьмите все ваши заметки, подготовьтесь, придется немного расшевелить наших зубров. Боятся, трепещут, а бояться тут нечего. Взять быка за рога — и точка.

— А… Вадов?

— Что Вадов?

— Он… не берется?

— Вадов? За что ему браться? Он приехал сюда по другому делу. Между прочим, я показал ему и электростанцию. Он тоже считает, что можно ремонтировать. Но независимо от него…

Алексей вдруг почувствовал изумительную легкость в сердце и вместе с тем подозрительную влагу в глазах. Ему захотелось сесть и заплакать счастливыми детскими слезами.

— А то столько времени прошло, я уж думал, что ничего не выйдет…

— Столько времени? — удивился секретарь. — Всего несколько дней… хотя действительно вы правы: каждый день имеет значение. Но теперь мы это наверстаем — правда, Алексей Михайлович?

— Да, да, — сказал он с горячностью и едва подавил внезапный порыв, бросивший его к этому почти незнакомому человеку. Хотелось обнять его, сказать какие-то глупые, растроганные слова.

Но он сдержал себя и только крепко пожал руку гостю.

— Ну, значит, завтра жду. И знаете что, приходите, пожалуйста, в десять, ладно? Поговорим сначала вдвоем. У вас все готово?

— Все, все, давно уже…

— Ну хорошо, приносите. У меня тоже есть одна мысль, — не знаю, как она вам покажется… Так что посмотрим вместе, прежде чем начнется совещание. Против вас будет сильная оппозиция, надо держаться.

— Да, да.

Дверь захлопнулась. Ася со вздохом облегчения поднялась со стула, на котором все время просидела тихо, как мышка, наблюдая отца и гостя и тщетно пытаясь догадаться, в чем дело.

— Ну, теперь ты, может, выпьешь, наконец, чаю.

— Нет, нет, доченька, мне надо работать.

— Ты работай, работай, а я тебе поставлю стакан. И ты еще не ужинал, и целый день тебя нет.

Он схватил ее на руки и подбросил вверх.

— Ого, какая тяжелая!

— Еще бы! А когда я была маленькая, ты часто меня так подбрасывал, правда? Я помню.

— До самого потолка! А теперь ты взрослая, до потолка не подбросишь…

— И не надо. Папочка, ты ужасно давно не был такой веселый, правда?

— Правда! Эх, клоп, и работа же сейчас начнется, огромная работа, слышишь?

— Какая работа?

— Э, нет, сегодня я тебе ничего не скажу. Это тайна. Вот увидишь, это будет, как сказка…

— Какая сказка?

— Ну, разумеется, это будет последняя сказка о Шехеразаде, помнишь?

— А ты сказал, что не помнишь сказки о Шехеразаде?

— А вот теперь вспомнил, это будет последняя сказка Шехеразады, которую я собирался рассказать тебе тогда, давно…

— До войны?

— До войны.

Она захлопала в ладоши.

— Ах, папочка, как хорошо! Правда, расскажешь? Когда расскажешь?

— Через некоторое время. А теперь — ты уже приготовила уроки? Ну, собирай все со стола, мне нужно место.

Она сложила тетради и книги, искоса поглядывая на бумаги, которые он раскладывал на столе.

— Это и есть твоя сказка?

— Это только будет сказка, девочка.

— А когда?

— Когда? Когда? — он не ответил, уже забыв о ребенке.

Ася на цыпочках вышла и принялась мыть в кухне посуду. Алексей взял карандаш. Он еще раз просматривал цифры, записи. Но оказалось, что он знал их наизусть. Все было уже сделано. Он мысленно произносил слова, которые завтра нужно будет сказать, но это было больше похоже на мечту, чем на дискуссию. Высоким полетом стен, ослепительным светом, шумом и гармонией работающих машин возникала перед ним воскресшая, обновленная, еще более прекрасная «красавица» старого Евдокима Галактионовича. И лицо Алексея просияло новой улыбкой, радостной, мягкой, зажегшей глубокий, яркий свет в глазах.

Загрузка...